Лёд

Виктория Лазарева
       Я открываю глаза.   
       Я сразу понимаю, что за окнами снег, что он электрически белый, словно едва заметно светящийся изнутри, и что снежинки хрупкой кружевной стеной заслоняют сейчас все городские пейзажи. Я понимаю, что утро наступило окончательно и полно, и что спать я больше не хочу, да и вряд ли смогла бы. Я понимаю и то, что сегодня – первый день нового года, который по-человечески я так и не встретила, и что уснула я слишком рано для праздника, но слишком поздно по обычным меркам… я понимаю даже, что я в квартире Гарольда, чёрт возьми!
       Я не могу понять одного: почему рядом со мной просыпается человек, о котором ещё вчера я знала только то, когда у него премьера в нашем театре. Ну, и конечно, что он – англичанин, что он знаменит, и что раньше – давным-давно – я втайне любовалась его фотографиями в журналах. 
       Он открывает глаза, и я быстро зажмуриваюсь, как от яркого света.  Я понимаю: между нами не было ничего такого, о чем можно подумать, проснувшись рядом. Но что вообще..?
- Доброе утро.
       Я открываю глаза. 
       Он улыбается – искренне, но как-то немного бледно. Глаза у него слишком яркого и чистого цвета, чтобы я могла заставить себя на них не смотреть. И я не просто смотрю, - рассматриваю. Цвет холодно-голубой, почти ледяной, но взгляд, тем не менее, кажется тёплым. 
       Я невольно возвращаю улыбку и слабо киваю. Кажется, он улавливает в моем выражении лица только тень узнавания.
- Ты помнишь, что было вчера? – осторожно спрашивает он.
       Сажусь, небрежно смахнув плед, потираю виски. Осматриваюсь. Да, так и есть, это квартира Гарольда, моего (вернее, судя по всему, нашего общего) знакомого по театру «Свобода». Следовательно, мы в Лондоне. Я смутно вспоминают аэропорт и спешку, но всё как в тумане… Одёргиваю рукава свитера, и замечаю, что один из них испачкан. Точно так же испачканы и джинсы на колене; плотная ткань немного порвана, и на ней видна засохшая кровь. Колено почти не болит – наверное, я просто упала, но когда?
- Толком не помню, - признаюсь я. – Мы спешили на вокзал… За нами… кто-то бежал?
       Он смотрит на меня, приподнявшись на локте, с напряжённым вниманием и чем-то похожим на беспокойство. Кивает и произносит всё так же осторожно:
- Твоя пьеса…
       Как ни странно, больше слов и не нужно. Всё за секунду становится на свои места. Моя пьеса, написанная для театра «Свобода». Вчерашняя утренняя премьера, запрещенная правительством моей страны. Приглашённые в гости артисты из нашего же театра в Англии. Облава прямо во время показа…
       Мне становится вдруг невыносимо душно, я чувствую, как сильно у меня горят щёки. Костя, наш режиссёр… Люди в гражданском, но с неестественно-профессиональной выправкой силовиков, избили его и, наверное, забрали с собой. Если так, его будут судить по законам моей страны, а это значит – никаких адвокатов, никаких прав… никаких шансов! У нас, если ты не согласен с правительством, ты в любом случае виновен, не важно, в чём…
- Что с Костей? – почти беззвучно спрашиваю я.
- Ночью его номер не отвечал.
       И это я вспоминаю: мы звонили ему несчетное количество раз. Костя, конечно, мог не снять трубку, потому что прямо перед отлётом я сменила сим-карту, и нового номера он не знал. Но ведь  номер Питера должен был быть ему знаком…
- Питер, - мне кажется, что я впервые называю его по имени, так непривычно мне его произносить. – Позвони ему, я…
        Рывком поднявшись с дивана, я ощущаю резкое головокружение и тошноту, и неуклюже падаю обратно. В голове гудит так сильно, что я невольно поражаюсь тому, что так прекрасно чувствовала себя только что. 
- Ты упала вчера, - мягко напоминает мне Питер. – Ударилась головой, но не так что бы сильно. Максимум, легкое сотрясение… Ты главное не двигайся слишком резко.
       Головокружение и боль потихоньку отступают. Я невольно ощущаю волну благодарности за этот тёплый тон и очевидное сочувствие. И это не говоря уже о том, что, если бы не Питер, мне вряд ли удалось бы избежать следственного изолятора и суда.
 - Спасибо, - говорю я, машинально прислоняясь лбом к его плечу (как он успел сесть рядом, я и не заметила) – Спасибо тебе за всё…

       Я уже не думаю о том, что это – тот самый Питер, которого так многие обожают и почти боготворят. Сейчас это не так уж и трудно: я едва узнаю в нём артиста, который всегда острит во время интервью, дурачится, как ребёнок, искрится позитивом и энергией. Возможно, всему виной то, что я вижу его так близко, в обычной обстановке, без тени грима, без профессионально выстроенного света? Не знаю. Передо мной просто парень, уставший и немного неряшливый после короткого сна, в затёртой серой футболке и простеньких джинсах, с прилипшими ко лбу каштановыми волосами (сейчас они кажутся просто тёмными, оттенка не разобрать). В его глазах мне видится вдруг какая-то тоска, тягучая, как давняя тупая боль. Я стараюсь не придавать этому значения, ведь, в конце концов, мне может так только казаться. Но каждый раз, когда Питер смотрит на меня, что я ощущаю эту тёмную безысходную тоску почти физически. 
- Тебе тосты с джемом или как? – спрашиваю я через плечо.
- А что там из «или как»? Дай-ка я гляну…
       Запасы еды у Гарольда скудные, ведь в этой квартире он почти не живет. Приходится обходиться тостами и каким-то обезжиренным сыром с зеленью. Зато есть какао, больше похожее на разбавленный горячий шоколад, запах которого почему-то потихоньку возвращает меня к жизни.
- Алина, - тщательно выговаривает моё имя Питер. – Ты уже решила, что будешь делать дальше?
- Аля, - невольно поправляю я, игнорируя вопрос. Ответа у меня нет.
       Он произносит моё короткое имя как «Элли», иначе у него просто не выходит. Мне на секунду становится смешно. «Питер и Элли»… звучит как имена героев какой-нибудь детской сказки о ясных чувствах и простых приключениях. Как давно я сама не писала ничего подобного, и вообще, ничего, кроме так необходимых нашему театру остросоциальных, и, иногда символических пьес. Наверное, наш жизненный уклад отнял воображение даже у таких восторженных романтиков, каким когда-то была я.
       «Элли», - повторяет Питер на этот раз вопросительно. Судя по интонации, он обращается ко мне как минимум в третий раз. 
- Извини, - говорю я, - задумалась. Нет, пока я не знаю, что делать дальше.
       Мы молчим. Мне хочется плакать, но запах какао и тёплых тостов успокаивает меня, зимнее солнце за окнами незаметно придаёт сил, а легкая ободряющая улыбка Питера отчего-то прибавляет уверенности. Нет, сейчас не время для слёз, сейчас – короткая передышка, редкие минуты покоя, наполненные прохладно-золотистым солнечным светом и домашними запахами завтрака. 
- Давай я включу музыку, - неожиданно для себя, говорю я и кладу на стол телефон. – Не против «Fever Ray»?
- Даже нравится, - кивает Питер.

                When I grow up, I want to be a forester
                Run through the moss on high heels
                That’s what I’ll do, throwing out boomerang
                Waiting for it to come back to me…

       Музыка слабо наносится из динамиков мобильного, но что-то подсказывает мне, что слушать её вдвоем, поделив между собой наушники, было бы сейчас неуместно. 
- Я именно так и думала, когда была маленькой, - зачем-то говорю я.
- Думала стать лесником? – уточняет он неподражаемо серьезно, но при этом, явно подтрунивая.
- Ну да. И про бумеранг… и вот это, про ракушки тоже.

                When I grow up, I want to live near the sea
                Crab claws and bottles of rum
                That’s what i’ll have staring at the seashell
                Waiting for it to embrace me…

       Раньше, слушая музыку, я почти всегда видела перед своим мысленным зрением довольно яркие картины, как кадры в кино. Со временем это видение притупилась, но некоторые мелодии (и эта была именно из таких) до сих почти гипнотизируют меня; я могу отчётливо представить и свежий, прохладный лес, и шум моря, и недопитую бутылку рома на песке, и…
       В завораживающе странную мелодию внезапно врывается пронзительно-резкий звук телефона Питера. Я слегка вздрагиваю, словно очнувшись, и выключаю музыку, чуть не уронив при этом телефон,  так сильно начинают тростить у меня руки. Я сразу же понимаю: это Костя.
- … в порядке?.. – говорит в трубку Питер. – Слава Богу… да, она здесь… да, нормально… сейчас.
       Он передаёт телефон мне, и, только невероятным усилием я заставляю себя не вцепиться в него, как сумасшедшая.
- Аля? – голос у Кости сухой и бесцветный.
- Да, ты как? Тебя не забрали?
- Нет, - отвечает он всё так же сухо. – Но они разгромили весь театр, половина артистов в тюрьме.
- Кто? – выдыхаю я.
- Кирилл, Аня, Серовы… - голос его на секунду прерывается, словно он поперхнулся, но он тут же  продолжает перечислять ребят, и мне не верится, что они могут быть наказаны только за то, что сыграли в моей пьесе… Это всё моя вина, МОЯ!
- Я приеду, - говорю я.
- Даже не смей! – злится Костя. – Если заберут ещё и тебя, никому не станет легче.
- Но это я виновата, это я написала эту…
- По моей просьбе, - жестко перебивет Костя. Только теперь я понимаю, как плохо ему на самом деле. – Ты должна остаться там или уехать в Варшаву.
       В Варшаве живёт моя двоюродная тётя, но я так и не заставила себя ей позвонить. Я не уверена, что она захочет меня принять, в конце концов, по меркам моей страны, я фактически преступница.
- Ты там держись, - я чувствую, что голос меня подводит. Он прав, я не вернусь. По крайней мере, не сейчас. 
       В трубке раздаётся невнятный звук, очевидно выражающий согласие. Я уже собираюсь закончить разговор, как вдруг говорю почему-то:
- Костя?..
- А?
       Обычно я сдерживаюсь, когда собираюсь произнести нечто подобное – в конце концов, всегда есть шанс, что тебя поймут немного не так. Но это – не тот случай. А если даже и тот, мне всё равно.
- Я люблю тебя, - говорю я, и сразу же вешаю трубку, чтобы Костя не чувствовал себя обязанным что-то мне отвечать.
       Всё это время Питер пристально смотрит на меня. Ловя его сочувственный взгляд, я молча протягиваю ему мобильный.
- Ты в порядке? – спрашивает он.
       Я быстро киваю, но тут же качаю головой. Нет, я не в порядке, и я больше не вижу смысла доказывать кому-то обратное. Питер порывисто обнимает меня, успокаивающе гладит по спине, быстро целует в висок – почти так же он поцеловал меня ночью под бой курантов. И я вспоминаю, как перед премьерой меня обнимал Костя, уверяя, что мы должны это сделать, обещая, что всё будет в порядке. Мы оба знали: не будет. 
       Сейчас Питер кажется мне спасительно-тёплым, каким-то почти домашним, и я крепко зажмуриваюсь, сильнее прижимаясь к нему. Мне кажется, что я не плачу, но он притворно-ворчливо шепчет на ухо, что я намочила его майку. «Такая хорошая ведь майка, - шутливо жалуется он, - досталась мне от бабушки…» Я невольно улыбаюсь, почти не слушая, и только желая, чтобы этот момент не заканчивался. И почему люди в моей стране почти никогда не понимают, как важно иногда просто обнять – молча, или нашёптывая на ухо какие-то глупости? Почему вместо этого они готовы свести тебя с ума своими вопросами-советами-выяснениями-спорами?..
       Секунды бегут, наверное, превращаясь уже в минуты, и я открываю глаза, отстраняясь с очевидным усилием. Питер улыбается, смеется с ноткой печали, ерошит мне волосы, пристально смотрит своими невероятными глазами васильково-ледяного цвета. Я снова хочу сказать ему «спасибо», но только слабо улыбаюсь в ответ.
- Приму душ, - говорю я. – Ничего, если я первая?

       Всё, что удаётся найти в квартире Гарольда – чистую серую рубашку, в которой поместились бы три меня и такие же огромные хлопковые штаны. Питер говорит, что во всём этом я похожа на маленькую девочку. Сам он напоминает мне мальчишку, настоящий возраст которого выдает только взгляд. На самом деле он снимался в кино и играл в театре уже тогда, когда я была ещё ребёнком, но выглядит при этом не старше меня. Но сейчас я этому не поражаюсь, и всё мне кажется ровно таким, как оно и должно быть.
       Мы пьем чай и читаем отрывки из пьес. Питер замечает, что из меня бы вышла неплохая актриса, но я-то знаю, что я для этого слишком обычная, а потому молчу. Мы смеёмся над какими-то нелепыми шутками, кидаемся друг в друга расшитыми диванными подушками Гарольда, слушаем музыку. Наверное, я почти счастлива – конечно, если можно назвать этим словом короткую передышку между проблемами и тяжёлыми решениями – до той минуты, как я понимаю: пора звонить в Варшаву. День постепенно превращается в вечер, завтра у Питера предпоследняя репетиция перед премьерой, и нужно что-то решать.
       К моему огромному удивлению, тётя соглашается принять меня сразу. Она уже говорила с моими родителями, и вместе они решили, что так будет лучше всего. Одновременно с этим Гарольд говорит по телефону Питеру, что я могу оставаться в Англии сколько угодно; Питер активно поддерживает его и делает мне знаки, мол, оставайся здесь. Но я не хочу быть им обязанной, да и потом, я сама чувствую, что правильный вариант – Варшава…
       Самолёт вылетает ночью, но собирать в дорогу мне практически нечего, и мы проводим остаток дня, гуляя по городу, перекусывая, говоря ни о чём. Но сейчас всё это уже не то. Я чувствую, как сильно хотела бы остаться. Ещё сильнее я хочу только одного – вернуться в свою страну, но это сейчас невозможно. 
- У нас зима холоднее, - зачем-то говорю я.
- Всегда? – спрашивает Питер.
- Всегда… Знаешь, это как в «Хрониках Нарнии», когда Белая Колдунья наслала на страну долгую зиму, и она длилась сто лет, а Рождество так и не наступало. У нас в стране почти так же. Долгая зима.
       Я снова замечаю во взгляде Питера отголосок какой-то давней тоски. 
       На прощание Питер снова рывком обнимает меня, но я решительно отстраняюсь, и осторожно целую его – так, как если бы у него была разбита губа. Он смотрит на меня чуть удивлённо, улыбается просто и искренне, и тоже быстро-быстро целует меня в щёки и губы. Как стаккато…
- Ты ещё вернёшься, - говорит он.
- Домой?
- И домой тоже. Но я говорю о том, что ты вернёшься сюда, - и, видя моё недоумение, прибавляет, - Здесь нужна твоя пьеса.

      Только в самолёте я, наконец, могу полностью дать волю слезам. Мне кажется отчего-то, что это даже не слёзы, а чернила, чёрные и вязкие, и я могу испачкать о них одежду. Как будто бы рвутся наружу все не написанные мною сказки, сценарии для добрых детских фильмов, волшебные стихи. Моя страна сломала меня, но, возможно, однажды я исцелюсь на чужой родине?
       В наушниках как никогда кстати звучат строки:  Убегай, убегай! Я буду преследовать…
       И я убегаю, ни в чём не виновная, но с чувством вины перед самой собой за этот побег.

       Самолёт идет на посадку… я открываю глаза.

18 января 2011