фагоцит

Валерий Мартынов
ФАГОЦИТ
(повесть)
Часть 1
1
Поезда дальше не ходили. Бурые от ржавчины рельсы перегораживал отвал, заросший будыльем и крапивой. Накренившийся дощатый щит с распятой на нем замасленной, с лохмами торчащей ваты  телогрейкой, громоздился сверху. Из кармана телогрейки высовывалась бутылка. Покарябанные сапоги рыжели в крапиве.
На фанерке, воткнутой за поперечину, в грязных потеках, оставленных углем, можно было разобрать слово “Покорителям...”.
На всем лежал серый, въедливый, вбитый ветрами и дождями свой пыли. Роман Окоемов потоптался на тропинке, вильнувшей в березняк, усмехнулся. Он сразу представил мужиков, которые, слонялись по станции. Три-четыре человека, не меньше. Может, здесь познакомились, поезд ждали, ехали вместе. Может, обиды сбили в кучу. Кто знает, что объединяет людей на вокзалах. Одно ясно – маялись от безделья. Оно, да выпитая вместе бутылка водки и привели на берег, на ветерок, подальше от комаров. Видать, очень уж у кого-то нутро свербило насолить напоследок северу.
По всему, видно, мужики домой ехали. Не получили того, о чем мечтали, сумку, набитую червонцами не везли. Может, не прижились, сбежали. Гадай, чего ради сгородили этот памятник.
Порыв злобного прогонного ветра закрутил в пожухлой траве обрывки газет. Лохматый подрост березнячка утопал в рыжем папоротнике. Лист кое-где скукожился, осыпавшись на тропинку, шуршал под подошвами.
За отвалом рельсы были давно сняты, из травы торчали концы сгнивших шпал. Ветер колыхнул застоявшийся запах прогретой за день железнодорожной станции, пригнул макушки кустов. Пахнуло рыбой, прелью, обдало свежестью, какая бывает только у воды.
Роман пересек просеку, углубился в березняк. Блеснула вода. Ползущие по небу облака просели к ней. Враз раскрылась поляна-проплешина, истоптанная, загаженная. Валялись банки, осколки стекла, чернели многочисленные огневища от костров, возле них лежали ящики, куски досок. Подмытый берег местами рухнул, глыбы земли сползли в воду. В промытых норках хлюпало, вода слизывала муть.
В пене шевелилась кора, плавали бутылки. В отсветах заходящего солнца вода казалась и серой, и черной. Остров, на котором высились штабеля бревен в зыбком мареве тумана-нетумана, казался полузатопленной, брошенной баржей. Откуда-то оттуда наползал пахучий пар, предвестник тумана, приносил звуки, хлопки, казалось по воде плыла другая вода, только белая. Узкая полоска дальнего берега едва просматривалась. Небо с белесой мутью, сизо-свекольным налетом заката, предвещало сильный ветер.
Роман сел на перевернутый ящик, поежился, запахнул поплотнее куртку. Сотни лет вода текла, наверняка, на берегу сидели люди, о чем-то думали. Большое почему-то всегда притягивает. Гора, обрыв или, как здесь, километры холодной воды... В таких местах сомнение, уверенность, разочарование и надежда – все перекрутится. Повернется неожиданной стороной. И без того незначительная в собственных глазах своя жизнь покажется еще мельче. В такие минуты о чем-то  жалеешь, от чего-то напрочь открестился бы, за что-то становится попросту стыдно. Неопределенность рождает мысли, ломает нутро: “Зачем? Кому надо? Кто я?” Там нутряная накипь отпадает, весь ты как на ладони насквозь просвечен... Потом все это куда-то исчезает, но не бесследно, отметины остаются внутри, ноют. Порывы ветра усиливались. Вода билась в берег с остервенением, словно просилась из тесной, надоедливой, сдавливающей тверди. Будь ее воля, растеклась, залила б каждую ямку, колдобину, облизала б в упоении каждую травинку. Сквозь стоны и всхлипы бьющейся о берег волны так и слышится: “На волю, на волю”.
Последний раз Роман сидел на этом месте с женой четыре года назад, говорили о чем-то, а о чем и не вспомнишь. Из отпуска возвращались. Кажется, поругались. Тогда хоть ехали вместе, теперь Роман один. Людмила не поехала. Запаслась больничным. Тесть не только больничный, любую справку достанет, лишь бы дочка дома жила. Не волоклась за мужем к черту на кулички. Что за муж, если сносной жизни создать не может.
Мысль о тесте заставила поморщиться. Взаимно чувствовали неприязнь. Все тесть уколоть старается: зятек у него не такой. На все бирки вешает. Тот у него разиня, этот худорукий. Кто не может взять свое, тот только мешает жить.
Просунет тесть ладони под подтяжки, нагнет лысую круглую голову, страдальчески на наморщенном лбу прорежутся в подобии запятых белесые брови: “Учиться у нас надо. Жизнь изворот любит. Приглаживай да оседлывай, мимо дома не скачи. Клочок, щепотку в свой закуток неси. Достаток ручками копится...”.
Надо не надо тесть показывал мозоли. Подчеркивал, все своими руками достиг. Роман знал, не в Райсоюзе, бухгалтером, гоняя костяшки на счетах, их заработал, мозоли от сумок, в которых тесть приносил “достаток” с баз, да от работы на своем подворье. На девяносто рублей зарплаты коврами стены не завешаешь. И Романа в свою веру первое время обратить пытался. “Копи на потом. Не век на севере мыкаться. Наперед не лезь, доказать никому не докажешь. Учись у курочки: шаркает да подбирает”.
“Шаркай да подбирай, – повторил Роман. Вот и дошаркались! Отпуск прошел комом. А планы были на юг съездить, нанести визиты к родне, то посмотреть, это купить... Увы, помешала крыша”.
Когда Роман был у своих, после дождя она и потекла. Ремонтировать кроме него было некому. Не полезет же отец, которому почти семьдесят. Отец отговаривал, ходил сзади, вздыхал: “Не надо делать, поезжайте на юг. Сам потихоньку сделаю. На наш век и этой крыши хватит. Что вы из-за нас отпуск ломать будете...”.
Роман по прошлому знал это “я сам”.
– Брось, батя. Сейчас вам нас жалко, а потом в письмах жаловаться начнете, что крыша течет, никому мы не нужны. Сделаю. Можно и без юга обойтись...
– Жалко тебя. Работа и на севере надоела, – виновато топтался отец. – Мы жизнь прожили, чего уж там...
Может Людмила и взбеленилась из-за этой крыши. Начал в одном месте ладить, думал за день управится, а оказалось, все сгнило.
Вообще Роману в этот приезд сильно бросилось в глаза, что городишко, где прошло детство, стал каким-то неухоженным. Возникло ощущение, что он проваливается в землю. Скособочились дома, деревянные тротуары дыра на дыре. Дома-трухляки и жители почти одни старики.
Знакомых почти никого, ровесники все разъехались.
– Ты-то вон куда забрался, – вздохнул отец, поморгал подслеповато. Крякнул тихонько, отвел глаза в сторону. В который раз говорил об одном. – А ведь и здесь мог работать. Все в покорители подались, на легкие деньги...
– А чем у покорителей деньги легче, – недоумевающе улыбнулся Роман. – Любые деньги заработать надо.
– Шумная у вас копейка, – не отвечая на вопрос Романа, задумчиво уставился в окно  отец. – Как на ярмарке выставляют напоказ. Да и вообще жизнь – карусель. Всех куда-то зовут. Все крутится. Вы туда уехали, те сюда едут. Лучшая работа где-то на стороне. Где-то города строят, а у нас запустение. Посманивали людей посулами... Последние старики помрут – сюда вербовать станут.
Мать, прислушивавшаяся к разговору, согласно закивала головой.
– Легко живете. Собрался и поехал. Как легко вам деньги достаются – так легко тратите. Копейку не привыкли считать. Транжирите направо и налево. За месяц три тысячи ухайдакали, – осуждающе вздохнула, – подумать только. Нет, – тянула она, – не умеете жить. На тех северах люди только портятся...
– Что там пьют, что здесь, – засмеялся в ответ Роман.
– Сынок, вы ж не знаете цены ничему. Мы работали от зари до зари, гробились, а получили намного меньше, каждую тряпочку в дело применяли. Посмотри на Людмилу свою. Платье – не платье. Поносила, бросила. Так и валяется по стульям. “Надоело”. Надоело – перешей. Или руки не тем концом вставлены. Разве на вас напасешься... Правильно старик ругается.
Мать недолюбливала Людмилу за неумение заглядывать в завтрашний день, как она говорила. Ворчала, что за ней надо прислугу держать, убирать все разбросанное. А ведь на жене дом держится. Так жить – и тысячи мало будет. Прорву не наполнишь.
Роман усмехнулся своим мыслям. Он не относил себя к покорителям. Человек многое вообще не может объяснить из своих поступков. Другой раз, по всему видно, надо делать так, а ты, будто назло себе, стремишься сделать иначе. Будто кто ведет за руку.
...Берег усеян окурками. Почерневшие, затоптанные, торопливо выкуренные, с изжеванным концом – знать, мучился человек, что-то решал. Были совсем свежие. Даже по окуркам, по тому, как измята гильза, можно судить, сколь люди все разные. Эта невзначай подсмотренная, как бы со стороны, чья-то жизнь, вызывала усмешку. Показалось, он ловит мысли, чужие мысли. “Зачем едешь, там ничего нет, нечего искать. Найдешь – потеряешь, найдешь – потеряешь...”. Ветер за спиной шуршал кустами. Хлоп, хлоп, хлоп – ставила точки волна, ударяясь в берег.
Если  бы не ремонт родительского дома да не разлад с женой, возвращение из отпуска было бы другим. Роман заранее заказал бы билет на самолет, спокойно бы собрался. А так, тянул-тянул, кинулся – билетов нет.
Разругались из-за ерунды. Роман шифер менял на крыше. Одному не больно-то сподручно. Нужно и молоток держать, и гвозди самому забивать. Да еще неудобно было подсовывать лист. А тут выскакивает на крыльцо Людмила, руки заломлены, на глазах слезы: “Бросай все, беги в аптеку, вызови “скорую”. У Димки температура”.
Лист как назло сломался. Роман чертыхнулся, отложил половинки за трубу. Два часа назад Димка мотался с собакой по двору. Здоровый. И на тебе, вызывай “скорую”...
– Сколько температура? – нащупывая ногой лестницу, сердито спросил Роман.
– Тридцать семь и пять...
– Это тебе моча в голову прилила от безделья... “Вызывай” “скорую” – передразнил Роман голос жены. – Ребенок целый день на солнце, набегался, устал. Полежит – пройдет. Спроси у матери таблетку...
Роман разозлился, что сломался лист шифера, надо где-то теперь искать новый. Когда под руку не к месту говорят, всегда что-то случится.
– А, – взвилась Людмила. – Никогда уступить не хочешь. И здесь твоя работа дороже ближних. Ни в кино с тобой не сходишь, ни в гости. Как сычи живете, все на людей горб гнете. Не нужны мы, живи один. Сто лет квартиры не получишь. Поезжай в свой Кутоган, мерзни в своем чертовом вагончике, носи ватные штаны... Здесь вокзал под боком, поезда каждый день ходят. Завтра же ноги моей не будет, к своим поеду. Все. Нажилась...
Громче ори, что в Кутогане штаны ватные носят, – огрызнулся Роман, – а то люди не знают.
Людмила хлопнула дверью. Роман психанул. Он никак не мог понять жену. Как вернулась от своих, будто нарочно вызывает на скандал. И была-то всего две недели. Руку на плечо не положи – фыркает. Димка проговорился, что ходили  там к дяде Боре, за это получил подзатыльник от матери. Вроде Роман никогда не ревновал жену, а тут осадок нехороший остался.
Спали в сарае, так и это Людмила стала в вину ставить. Ввернет так язвительно: “Мы, Рома, как бичи, не в вагоне, так в сарае”.
Потянется, выгнет холеное тело.
Роман не раз от тестя слышал, что дочь выбрала себе не ровню. Могла бы и получше найти. Деньги деньгами, но не в таких же условиях жить. Что, Людмила – декабристка или каторжанка? Раз Роман взял ее, будь добр, создай условия. Ни квартиры, ни машины, ни положения. Да на кой черт такой муж нужен. Не за кусок же хлеба работать на севере. Люди смеются.
Тесть любил порассуждать о политике. Тыча в газетный лист костлявым пальцем, осуждающе качал головой.
– Кормим всех. Будто у самих дыр мало. Благодетели. Хоть кто, за так, нам чего дал? То-то... Цены растут, зарплата курам на смех, а в магазинах очереди, да и купить нечего... С голоду скоро пухнуть будем, – пыхтел, поглаживая шею. – Ты-то хоть машину когда купишь? – Герой! Это вот таких и ублажают висюльками на грудь. Умные, те все деньгами берут, а ты... Э-эх... Глупо жену по вокзалам мучить. С машиной развернуться можно: туда мотонулся, сюда. Там купил, здесь продал... Не умеешь, Роман, жить. Какой-то ты, – вертел тесть растопыренными пальцами. – Ни связей, ни оборотистости. Знаешь только работу. Гараж я на себя беру. Ну, перед соседями стыдно, что вы за северяне. Людка жалуется, что дома не бываешь. Да на работе хоть сдохни – никто “спасибо” не скажет... Учу я тебя, вразумляю... Ведь придет время – помру, тебе все останется... так ведь прахом все пойдет, накопленное по копейке – вот что меня мучает...
Как-то враз сделалось прохладно. Роману показалось, что сидит на берегу вечность.
Гудели тепловозы, лязгали сцепы вагонов, диспетчер на станции скороговоркой бубнила указания как в другом мире.
2
Вертолет в Кутоган летел утром. Роман звонил представителю по перевозкам, тот обещал записать на первый рейс. Ехать сейчас на вертолетную не было смысла. Там всего один вагончик. Спать негде.
Роман потолкался на перроне, высматривая знакомых. Мелькнула мысль, что можно завалиться к Малахову, как-никак четыре года в Кутогане вместе работали, но жил Витек далеко, через весь поселок тащиться нужно.
Романа звала переночевать Мария Сергеевна. Ехали от Москвы в одном купе, но и тут Роман не захотел стеснять незнакомых людей.
Чудная женщина Мария Сергеевна. Высокая, полная. Черные волосы без единой сединки. Движения плавные. Она лежала в институте на обследовании. Жаловалась, что тяжелое поднимать нельзя, ходить долго нельзя, а нагрузилась свертками, коробками, сумками. Роман обратил на это внимание еще на вокзале в Москве. Там носильщик помог все занести, но это же купить нужно, выстоять в очередях, принести.
– Тю, – удивилась Мария Сергеевна, когда Роман сказал об этом, – да я разве везу! На Ярославском вокзале видела, как поезд на Иваново отправился, видела, люди разве в зубах мешки не несли, вот это грузятся, а я что... Разве везла, если бы у нас все было. Всю Европу газом снабжаем, а в магазинах пусто.  Болей – не болей, а  есть и пить надо. Никто не принесет.
Рассказывая о Москве, институте, куда добилась направления на обследование, Мария Сергеевна обмолвилась в разговоре, что ее муж работает в “ЦК”. Хотя Роман сделал вид, что это его не удивило, но все ж смачно произнесенное “ЦК” сделало свое. Мария Сергеевна уловила что-то, засмеялась.
– Про какое ЦК подумал? – хитро сощурилась она. – И в Москве удивила женщин, с которыми лежала. Все с направлениями, а я как сказала, что сама приехала – не поверили. Как так – сама! Разве можно без блата, без знакомства, без подношения, тем более с севера. Переглянулись бабенки – бреши, мол. Кто намыкался с болезнями, знает цену этому “сама”. Одна и спрашивает: “А где муж работает?” Так в ЦК, говорю. Они и рты пораскрывали. Понятно, куда нам, простым смертным, с вами тягаться.
Так не в том ЦК мужик мой работает, что вы думаете. В Центральной котельной города... Смеху было...
Теперь Роман пожалел, что не пошел с ней. Спал бы до утра, как человек, на белой простыне.
– Договорись с проводницей, – посоветовала, прощаясь, Мария Сергеевна. – У нас кому негде спать, кто едет дальше, ночуют в вагонах. Рубль – ночь. Вагоны столкают в тупик, мыть начинают утром... Все лучше, чем ночь на вокзале на стуле носом клевать.
Роман обогнул вокзал. У состава никого не было. Дверь в последний вагон открыта. Роман нерешительно взялся за поручень.
– Куда прешься? Залил глаза и лезет, – высунулась из тамбура проводница, – чеши отсюда.
– Мне на ночь, – начал было Роман, поднимаясь на ступеньку. – Утром дальше лететь...
– Ну и лети... Куда лезешь, – толкнула в грудь проводница. – Сейчас позову милицию. Вагон не гостиница. Лезут всякие, – бурчала она. – Поди узнай, с какими мыслями... Иди, иди, жаловаться меньше будете...
Проходивший мимо железнодорожник, остановился прикуривая, кивнул на закрытую дверь:
– Чо, не взяла? Не возьмут, отбили охотку. Шерстили, – попыхивая папироской, словоохотливо говорил он. – Бутылок на сотни рублей за рейс сдают, да еще ночь – рупь, как гостиница. Пятьдесят человек – пятьдесят рубликов. А куда таким деться, как ты. Отдашь. Система! – протянул он завистливо. Роману показалось, что мужик сам бы не прочь поработать в такой системе.
Роман вытащил папироску, покрутил в пальцах.
– Намаешься, не только рубль отдашь, – поддержал он разговор. – Кто отвечает за обслуживание таких смертных как мы, по вокзалам не сидит. Для слуг народа отдельная комната с коврами. Их от вагонов черные “Волги” забирают. Наши переживания для них – мелочи.
– Точно, – сплюнул железнодорожник. – Начальство в очередях не толкается, на лавочках не спит. Броня у них... От нас... Гляжу вот я на это б.., – матюкнулся он, – не умеют или не хотят думать: чего не построить хорошую гостиницу. Покорители севера валом прут. Ночь – рупь, можно и больше... А так деньга тете из вагона плывет... Ты куда едешь? – спросил хрипло железнодорожник, заткнул молоток за голенище сапога.
– На заработки аль от алиментов скрываешься? Если от алиментов – в прогаре будешь. Бабе хороший куш достанется совсем северным наваром... То-то обрадуется... Обирают нашего брата бабы, как липку. Ты тут загинаешься, а она там с хахалем гроши будет просаживать...
– Значит северного пирога решил куснуть, – усмехнулся железнодорожник. Снова сплюнул.  Торопись, вагонами везут претендентов. Свой пирог печь – трудиться, а общий кромсай, за этим и зубы дадены...
Железнодорожник, не обращая больше внимания на Романа, прошел вдоль состава, ворча про себя. Был и не был. Задел вскользь. И нет ему дела, что все его слова где-то откладываются, как намытые рекой острова. Черствый человек, что заросший крапивой и тальником остров. Перегораживает течение и вызывает буруны.
Спать не хотелось. Поднялся ветер. Фонарь бросал отсветы на здание вокзала. Вверху, под крышей, чернели цифры. Вокзал построили в пятидесятые годы, когда начали тянуть железную дорогу по Тюменскому северу. Часть этой, теперь заброшенной дороги, проходила севернее Кутогана.
Романа однажды посылали снимать рельсы на обгонные пути для кирпичного завода. Поразило, что клеймо на рельсах было еще прошлого века. Насыпь расползлась, шпалы сгнили. Сколько труда напрасно угроблено.
Вокзал красили, наверное, каждый год. Местами отколупленная краска висела слоем толщиной почти в палец. Доски на стенах покоробились. Раз в сутки по этому участку ходил пассажирский поезд, по местному “Тарзан”. Четыре вагона потом прицепляли к воркутинскому до Москвы. За билетами всегда столпотворение.
Скамейки в зале все были заняты, в проходах громоздились вещи. Стоял суетной многоголосый шум. Переговаривались женщины, плакали дети. Шибанул в нос спертый воздух. Суетная вокзальная жизнь вызывает сочувствие, будто вокзалы специально созданы, чтобы мучить людей. Роман приткнул чемодан к чьей-то куче вещей, сам устроился на подоконнике. Торчать так ночь – приятного мало. Но и это удача, можно прислонить голову к стене, все лучше, чем кости на газетке под батареей на полу мять, краем глаза приглядывать за тараканами.
Несмотря на шум, сон многих сморил. Кто запрокинул голову, открыв рот, завалился на бок, кто немыслимо скособочился, приткнулся к плечу соседа. Мужчина напротив – отвисшие щеки, трудовой мозолью выпирает животик, вытянул ноги в проход, прикрыл щеку плащом, сопит, только брови двигаются. Что  ему до остальных.
Каждый, даже на скамейке в вокзале, вел себя по своему. Женщина лет пятидесяти, вяжет. Задумалась, на лице недоумение, грусть, что-то ее волнует, а спицы так и мелькают. Не в первый раз едет. Привыкла к неустроенности.
И спросить не спросишь, что за люди, а вот интересно сравнивать, что ты думаешь об этом человеке, и что он думает о себе...
Где бы ни блуждал взгляд Романа, он неизменно возвращался к молоденькой женщине с ребенком. Ребенок свесил руку со скамьи, спит. Женщина дремлет рядом, придерживая малыша. Припухшие губы приоткрылись, светлые волосы растрепались, прядка упала на щеку.
Лицо, каких сотни, и в то же время почему-то неотрывно хотелось на него смотреть.
Почувствовав взгляд Романа, женщина напряглась, сжала ладонями лицо, отбрасывая сонливость, зевнула, смущенно улыбнулась.
– Не смотри, – сердитым полушепотом сказала она. – Глазастый, сон спугнул. Откуда на окне взялся?
– Я могу и убаюкать, – засмеялся Роман. Ему почему-то от слов женщины сделалось весело, захотелось схохмить. Заспанное, с рубцом на щеке от воротничка кофточки, лицо было доверчиво и беззащитно.
– Посмотри, чтобы сын не упал. Я на минутку на свежий воздух выйду, – попросила женщина. – Голова раскалывается. Душно. Днем народу поменьше было...
Роман пересел на скамейку. Почему-то сразу пришло сравнение с женой. Людмила никогда бы не оставила сына с незнакомым человеком. Матери не доверяла, вдруг та не так накормит, не дай бог случится что-то. Как клушка над цыпленком: “Дима, нельзя. Дима, не ходи”.
Людмила готова была привязать сына к стулу, лишь бы он никуда не лез, ничего не трогал. Сколько ругался из-за этого с ней Роман. Ребенок в детстве должен получить свою долю синяков и шишек, иначе потом, когда вырастет, намного больнее будет привыкать к обидам. Да и что это за ребенок, если не вымажется, если что-то не разобьет. “У меня Дима, как картинка. Толку-то, что друг перед другом выпендриваются, престижные костюмчики покупают, трясутся. Диме лень самому песок стряхнуть с колен, бежит к маме. И слова не скажи. “Роди сам, тогда и воспитывай”.
С Людмилой Роман познакомился шесть лет назад. Приехал к другу в отпуск, вместе работали. Сидели в саду. Играл магнитофон. Через ограду было видно, как в соседнем дворе девушка развешивала белье. Она тянулась к веревке, короткий халат, когда она становилась на носки загорелых стройных ног, приоткрывал упругие бедра. Девушка смахивала тыльной стороной ладони падающие на лоб волосы. Напевала, при этом, когда тянулась к веревке, немилосердно фальшивила.
Дружок, перехватив взгляд Романа, подмигнул.
– Соседка. Кстати, не замужем. Ничего девка. И живут хорошо. Прижимистые... Людмила, – сощурив глаз, оценивающе цокнул, воспроизводя рукой в воздухе контур тела. – Линия какая... Задок... Подержаться есть за что... Правда, какая-то она, – друг замялся, подыскивая слова, – маменькина дочка. Со школы – домой, без спросу ни шагу...
Повесив последнее полотенце, Людмила тряхнула головой, приложила ладонь ко лбу, посмотрела в их сторону. Подошла к забору, наклонилась:
– Что, насмотрелись? – покосилась серым глазом на Романа, нисколько не смущаясь, добавила: – понравилась? Познакомь, Боря?
Борис суетливо поднялся, расставил руки, будто сто лет не видел соседку, заулыбался, закланялся. Начал расписывать Романа. Людмила, прищурившись, не мигая, смотрела. И глаза ее за этот промежуток времени несколько раз меняли цвет, то становились зелеными, то появлялась голубизна. Кончик носа вспотел.
Выслушав все, вздохнула, носком тапочки провела на земле черту. Потупилась. Потом деланно равнодушно поинтересовалась, как живут на севере, чего это Романа занесло туда. Подняла на ответ Романа бровки, округлила губы, иронично усмехнулась: “Так ты на комарах прилетел. То-то их сегодня так много. Загорала на речке – съели”. А любопытный серо-зеленый глаз косил на японский магнитофон. Потом Людмила быстро-быстро заговорила о поселковых новостях, о новых записях, о дискотеке.
Как-то спустя год, зашел у них разговор, кто кого выбрал первым. Людмила, усмехнувшись, сказала, что уже на второй день знала, что выйдет за него  замуж. Она так решила.
– Я же видела, как ты смотрел на меня. Мялся, мямлил. Сразу поняла – мой. Сверстники после армии на молоденьких заглядывались. Вдовцы мне до лампочки. Я уж собиралась из дому уезжать. Думала все, не найду здесь мужа себе. Кривые, косые, горбатые – все эти ущербные, из них что ли выбирать? Лучше тогда женатика охмурить. Залетные, навроде тебя оставались. Вот и сделала ставку на тебя. Ты был мой последний шанс.
В те дни Людмила не могла пробыть без Романа и часа. Познакомила с родителями. Каждый день приглашала в гости, поили, кормили, расспрашивали обо всем, дотошно вникая во все мелочи. Роман за десять дней отпускные и скопленные за год деньги на подарки, цветы спустил. На билет в Кутоган пришлось занимать у Бориса. Не понял в тот раз Роман, почему Борис звал соседей нелюдимыми. Показались обходительными и порядочными людьми.
Людмила была доступна во всем. Твердила одно: “Люблю. Не бросай, не могу без тебя...”. Когда Роман собрался уезжать, просила прислать вызов, плакала.
На севере холостяку тяжко. И везде-то не сладко, но, может быть,  в других местах есть кому пожалеть, а здесь в столовых очереди, в магазинах – банки. Сам вари, сам стирай, сам себя обихаживай. И завел бы бабенку, да с женщинами первое время туговато было. Разведенки, прошедшие огонь и воду, омужичившиеся, у которых в разговоре через два слова, для вставки, мат шел, и те шли за первый сорт, и их не хватало.
Общежития переполнены, вагончиков не хватает. Вот из отпусков и везли жен. Вот и городили самодельные балки-времянки.
Роману еще повезло: половинку вагончика дали. Восемь квадратных метров. Хоромы! Куркуль по северным меркам. Людмилу привез, та по вагон-городку шла, глаза квадратные. Как можно так жить! Зачем! Этот ее испуг с годами не изжился. Часами страдала Людмила у окна. Посуда в раковине не мытая, постель разобрана, сидит, мается. Димка родился – маета осталась. Все ждала чего-то особенного.
Есть такие женщины, что могут жить только возле мамы. Мама и в детстве все за них делала и, когда дочка выросла, все осталось по-старому. Мама – подай, мама – принеси, мама – постирай. Что не так: “Поеду к маме”. И Людмила относилась к таким. Этим своим: “Поеду к маме”, – выводила Романа из себя. Не привезла водовозка вовремя воду – поеду к маме, на улице буран, мороз – поеду к маме. На работе поругалась – собирает чемодан.
Сколько раз, выведенный из себя этим нытьем,  Роман приводил в пример соседей. До сих пор живут в половинке вагончика с двумя детьми. Не ноют. Людмила отворачивалась: “Они мне не указ. Пусть хоть на улице живут”.
“Ну и уезжай, – хлопал дверью Роман, уходил успокаиваться к соседям. – Королева”.
Походит, походит Людмила, успокоится, притихнет на какое-то время. Убираться начнет, в вагоне веселее становится. Ведь когда хотела, мертвого могла расшевелить.
Роман за воспоминаниями не заметил, как вернулась женщина. Поправила у сынишки под головой кофту. Роман поднялся, уступая место.
– Сиди, – махнула она рукой. – Ночь длинная. Вторые сутки бичую. Еще днем должен был катер подойти. Запили что ли... Дура, лучше бы на речной вокзал уехала...
Женщину звали Вера. Работала она на фактории, возвращалась из отпуска. Некоторое время они молча наблюдали за шестеркой мужиков у автоматической камеры хранения. Они играли в карты, лениво переговаривались, что-то просили у бородатого со шрамом через щеку, по-видимому старшего.
– Бичи, – пренебрежительно пожала плечами Вера.  Посмотреть со стороны – нормальные люди. Вон, рыжий, даже в галстуке. Ишь, и шляпа лежит. Интеллигент. Сейчас на работу их звать придут, слышала на перроне.
И правда, от порога кто-то крикнул: “Желающие работать есть? Два вагона пришли. Десять человек...”.
Шестерка засуетилась, поднялся бородатый. Окинул взглядом зал.
– Смотри, смотри, что сейчас будет, – зашептала Вера, наклонившись к Роману. – Утром так же было...
Словно подтверждая слова Веры, бородатый что-то сказал своей братии, заслоняя телом так, чтобы никто не подсмотрел набираемые цифры, открыл боковую ячейку автоматической камеры, достал из нее бутылку, сверток с едой. Прогремел стаканом. Налил всем по очереди. Заели, заговорили, задвигались. Медленно, гуськом, потянулись к выходу. Старший спрятал остатки еды в ящик.
– Ничего людям не надо, – осуждающе вздохнула Вера. – Спроси, что в мире делается – не знают. Да им хоть все провались, на все плевать. Лишь бы водка была. Как так можно жить. Ночуют на вокзалах и милиция их не трогает. Козыряет, как своим. Бородатый дурит, эти, кому они вагоны разгружают – дурят. Жены, поди, и не знают, где их благоверные. Я бы таких, – Вера прикусила губу, потупилась. Замолчала. – Женщину пожалеть можно, – сказала тихо она после молчания.
– Злая ты на мужиков, – крутнул головой Роман. – Если им нравится так жить – пусть живут. Никому не мешают. Соли на хвост никому не насыпали... Обидели тебя что ли?
– Я сама кого хочешь обижу, – кутаясь в кофту, заявила Вера.
– Обидели, – заключил Роман. – Едешь к мужу, а сердитая. Обнимет...
– Много ты понимаешь, куда еду, – оборвала Вера, сердито покосилась. – Все вы обнимальщики. А если некому обнять? – Вера посмотрела Роману прямо в глаза. В полумраке ее глаза блеснули. – Может мне не надо, чтобы обнимали. Проживу без этого...
Встречи на вокзалах ни к чему не обязывают. Выложишь душу, поплачешься, а что измениться: все ведь остается при тебе, малую толику передаешь  другим, передаешь, чтобы и другие посудачили о тебе. Без тебя.
Роман не жаловался никому на судьбу. Какая у него судьба. О судьбе надо говорить на пороге смерти и то не самому, а другим. Другие будут перебирать все, сравнивать, жалеть. При жизни не судьба: повезло или нет, попал в струю, которая может высоко поднять или будешь плестись в хвосте, барахтаться между гребней, ждать “мохнатой” руки благодетеля, который снизойдет и поможет.
Роман где-то слышал, что человек не знает того, чего не знает. Это не дано ему. Мудрено закручено, а если вдуматься...
3
Небо все чаще и чаще затягивалось пепельной мутью. Солнце потеряло силу, не пекло. Из окна вагончика виден кусок стылого дня. Неделю назад на еще зеленых склонах сопок, окружавших Кутоган, появились желтые пятна, сначала редкие, потом ржавчина осени стала расползаться, казалось, что только на эти места падает сверху солнечный свет.
Лиственницы оголились, усыпав мох мягкими иголками. Узловатые ветки, как растопыренные пальцы изработанного человека топорщились, вызывая сумятицу в сердце.
Колыхалась в низинах осока, ее сухой шелест то усиливался, то затихал, будто кто-то неведомых днями ползал в траве. Дни стояли сухие.
После отпуска навалилась хандра. Писем от жены не было. Ходил на работу, а все время преследовала мысль, что живет не так. В чем это “не так” выражалось, Роман объяснить не мог. Отпуск, тот нелепый памятник на берегу Оби, Вера, Мария Сергеевна – все обрастало каким-то иным смыслом.
Стукотня по вагон-городку шла допоздна. Соседи утепляли пристрои, засыпали теплотрассу. По утрам крыши вагончиков чернели от холодной росы, иногда на досках серебрился налет изморози.
От отпуска оставалось три дня. Роман собирался засыпать завалинку, переделать крыльцо, но не смог себя заставить. Для кого делать! Вагон настолько осточертел за эти годы, что вбить гвоздь рука не поднималась. Ощущение, что все время куда-то едешь и не можешь приехать, не покидало. Вечный путешественник.
Послал телеграмму жене – ни ответа, ни привета. Не на три же месяца тесть достал справку. Ну, поругались, так сколько можно дуться...
Рябь озера, заросшая багульником, разноцветная кочкастая тундра, сопки, туда-сюда мотающиеся по небу тучи – все рождало смутное беспокойство. Разве можно понять одиночество, когда тебя окружают люди.
Мужики соберутся, часами говорят о машинах, о выпитой водке, о похождениях в выходной день. Рассказывают, вроде бы переживают, но слушая это изо дня в день, Роман никак не мог избавиться от ощущения, что эти разговоры ради разговоров. Копни поглубже любого и откроется потаенное нутро. Да у любого человека внутри накоплено гораздо больше, чем он показывает внешне. Каждый человек несет в себе свое я с обратным знаком. Лицо и изнанка, как у материи. Одну материю лицевать можно, другая только односторонняя. Сколько людей – столько и мерок.
Новость, что в бригаде начался разлад, отказались работать, принес Серега Панжев. Серега – сосед, пришел в первый же вечер, как Роман прилетел. Поблескивая очками, развалившись на стуле, Серега в лицах, рассказывал о событии. Как их уговаривал начальник не делать глупости, как начальник отдела труда пила валерьянку.
– Работы совсем не было? – спросил Роман.
– Была, – махнул пренебрежительно рукой Серега. – Сам знаешь, мы монтажники, а заставляли землю копать да сваи вдалбливать. Копейки стоят, а умотаешься – будь здоров. Не по профилю работа.
Начальство кран забрало на причал, баржи разгружать. Одни обещания: навигация кончится – заживем. Потерпите. А чего терпеть? Не в театре, не понос. Плати деньги – будем терпеть.
– Ну и что? – Роман не больно-то верил Сереге, тот мог и соврать.
– А то, – бодро ответил Панжев. – Ты бы, конечно, пошел сваи долбить. Терехов об этом заикался. Из твоего звена тоже некоторые вроде рыпнулись, хорошенькими захотели быть, да мы их быстро осадили. Всем сидеть, так всем. Начальство наказать нас решило, наряды по семь рублей закрыли. А мы заявление на перевод написали. Вот уж тут забегали. Бригада уходит. По одному в кабинет вызывали. Искали зачинщика. А чего искать, организуй работу, да чтоб заработок был...
– А если б Ардалин подписал заявление? – спросил Роман.
– Кто? Ардалин? – Серега привстал со стула. – Так он шума, как грыжи боится. Сразу кран вернули, панели нашлись. Чирик с гаком в этом месяце закрыли...
– А Терехов что?
– Влупили Терехову выговорешку, много не поговоришь, – засмеялся Серега. – У Терехова дурная песня: строитель должен делать все, все уметь. Все уметь и бог не мог, иначе не распяли бы. Плати за совмещение, а за спасибо чего разрываться... Теперь на бугра бочку катят... Бери, Рома, эту должность... Кривич – размазня, спросить не умеет. И в кабинете слово не сказал.
Смеясь, Серега говорил, что заявление написали все одинаковые. Списали с образца: техники безопасности нет, заставляют работать не по специальности, нарядов не дают.
Роман уважал Терехова. Не то чтобы жалел, а сочувствовал, как человеку. Начальника жалеть нельзя. Терехов работает, крутится, бегает, пытается что-то изменить. Главное, что он честный.
Терехов давно уговаривал Романа принять бригаду.
– Горло рвать – одно, но надо же и работать, – делился наболевшим Терехов. – Только и слышно: “Дайте, дайте, вы нам обязаны”. А то, что каждый обязан честно работать, забывают. Требуя, надо и отдавать. Ты, Роман, был бригадиром. До сих пор тебя добром вспоминают. Не тянет Кривич. С ленцой он, хитрюга. Твое звено в два раза больше делает, а получаете, как все. Куда это годится, бригадир вместо того, чтобы организовать, сам кричит: “Вы нам обязаны”. Участок скоро перебросят в Ханымей. Там мороки, первое время, будет по горло. Склоку и туда потащим? Рома, Рома, – покачал головой Терехов. – Да если б от меня все зависело или от нас с тобой... Глотаю обиды молча... Сколько их было, а сколько еще будет...
Два последних года в жизни Романа Окоемова были чудными. Прошли комом. Роман знал, когда дал промашку, после которой попал, будто в провал. Сколько ни греби, не выбраться. Жди, пока само не поднимет наверх. Можно, правда, словчить, но это уметь надо, не каждому дано. Романа не научили этому родители.
Два года назад управляющий трестом с Окоемовым за руку здоровался. Передовой бригадир. Значки, грамоты, благодарности. Фотографировали, в президиуме сидел... Все это было два года назад... Не раз Роман крепким словом вспоминал машиниста “Катерпиллера”. Бульдозер своротил не только скважины у котельной, но и еще что-то...
В тот декабрь бригада Окоемова монтировала общежитие вахтовиков. К Новому году, как всегда, подарок. К концу дело шло. Порядок наводили кругом. Все знали, что дорожные плиты летом все одно перекладывать придется, просядут, начальство же буром прет – делайте. Вот и делали,  посмеивались, да поругивались. Вот и елозил “Катерпиллер” под дорогу планировку вел, миллиметры снимал в мерзлом грунте.
Роман еще утром заметил, что машинист с похмелья, глаза осоловелые, засыпает на ходу. Сказал об этом мастеру, тот махнул рукой: “Раз свои выпустили, работать может. Ну, отправлю я его, а кто планировку сделает. Этого-то дали на полдня. Хочешь ломом долбить, давай остановлю. Сам потом взвоешь. Не бери в голову”.
До двенадцати с грехом пополам бульдозер проползал, а в обед развернул тракторист свою махину и прямиком через низину, мимо котельной к магазину. Угораздило его налететь на скважины водозабора. Все своротил, насосы наружу выволок. “Катерпиллер” не только скважины, пирамиду Хеопса разворотит.
Авария. Запас воды в котельной небольшой В вагон-городках зимой вся система отопления работает на слив. Мороз за тридцать, ветерок. Котельную остановили. Судили-рядили, кричали – теплотрассу прихватило. Вагончики для севера на юге кто-то проектировал, когда с крыш капало, самый дешевый вариант выбрал: жестянка снаружи, внутри пенопласт и обито бумагой.
На улице тепло, трубы горячие, и в вагоне терпимо жить. Нет тепла – все враз выстуживается, выдувается. И батареи лопаются, и стены промерзают.
Чтобы не посадить котельную, воду водовозками возили, да разве навозишься. Как на грех забарахлила электростанция. То включат, то выключат.
После пяти часов – ругань в небо. Жильцы вернулись с работы. Костры развели на улице, греются. “Замороженные” кто куда переселяются. Начальство понаехало. Женщины ругаются, дети плачут.
Выход один был – проложить водовод с озера. Начальник управления чуть ли не на коленях умолял не уходить с работы. Золотые горы наобещал.
Романа всегда поражала невесть откуда появляющаяся в таких ситуациях сообразительность, оперативность, героизм. Находится все: материалы, механизмы.
Вчера сидели, не было труб для прокладки отопления к вахтовому общежитию, а тут трубы привезли сразу три машины. Всем полушубки дали. Только работайте. Почему все появляется, когда что-то случилось.
Зима в тот год причудами всех вымотала. Снег выпал в конце сентября на талую землю да так и остался. Каждый день шел и шел, делая дороги непролазными. Грязища – выше колен. Потом враз похолодало, завьюжило. Болота толком не промерзли. Конец декабря, а из Кутогана не проложили ни одного зимника, трактора тонули в болотах.
До озера, напрямую от котельной, километра два. Вроде и немного, но две низинки с зыбунами, которым и сорокаградусный мороз не страшен, осложняли дело. Все приходилось делать вручную.
На открытом месте ветер обжигает, как ни отворачивайся. Индевеют ресницы, брови. Борода смерзается в одну серую сосульку.
Попотели мужики, потаскали на себе трубы. Двое суток, как проклятые, пахали. Обморозились. Роман и домой не ходил. Двужильный, и усталость его не брала. Работал в своей стихии – на износ. Дело было не в премии, которую начальство обещало. Людей спасали.
После всего не успел ногу через порог дома занести, Людмила орать начала. Ее уложенные вещи стояли у порога. Опять собралась к матери. Сын простыл, стены вагончика мокрые, в углах лед. Воды нет. Двое суток Людмила просидела с сыном в обнимку на кровати, закутавшись во все одеяла и полушубок. Даже на работу не ходила. Шесть градусов тепла в вагончике в такой мороз – приятного мало. Обогреватель не спасал.
Всю накопившуюся злость Людмила вылила на Романа. И тюха он, и плевать ему на семью, не может квартиру выбить. Кому только не дают, а он, передовой бригадир, не может стукнуть кулаком по столу, потребовать свое. Люди позже приехали, а уже в квартирах живут. Таких дураков, как Роман, и любят. Кругом грамотный. Стены грамотами оклеить можно, а толку... Ему рот бумажкой затыкают, а себе деньги да дефициты всякие... Кому доказал, что двое суток дома не был? Хоть один начальник в вагончике живет? “А если б с нами что-то случилось, – кричала Людмила. –  Для других убиваешься, хорошим стараешься быть... Да над тобой смеются...”.
Не успели доругаться, посыльный из управления. “Вызывают в трест”. В тресте кадровичка на грудь показывает, представление на орден оформляют. Лист бумаги дала: “Пиши биографию”.
Зло взяло Романа. Геройство вышло из-за пьяного придурка. Какой тут разговор об ордене. Жена “полкана” спустила. Попала шлея под хвост. Психанул: “Не нужен мне ваш орден, лучше ордер на квартиру дайте. Заслужил, поди. Значков да грамот и так полно...”. Повернулся, хлопнул дверью. Кадровичка следом выскочила, успокаивает. Где там, разошелся мужик.
Потом, задним умом, каким мы все крепки, рассудил: дали б орден и квартиру получил бы... Увы-увы...
После того шума в тресте и стали вычеркивать Окоемова из всех списков на поощрение. Если уж от ордена отказался, что ему благодарность какая-то. Заелся мужик, раз орденами кидается. Работает хорошо, так за это зарплату получает. Надо быть скромнее, ждать своего, не орать, не ерепениться. Ждать...
Прямолинейность Романа многих коробила. Никогда он не считал себя сачком. Умел работать. Загодя все обдумает, прикинет, как сделать лучше, быстрее, кого куда поставить. От этого и перекуры у него редки. Всегда в запасе работа. Мужики, правда, косились, ворчали, что за такую работу нужно в три раза больше получать. “Этот энтузиазм твой, Рома, на горбу нашем отражается. Руки отваливаются. Неужели не понял: чем больше везешь, тем больше валят на тебя. Зарплату не набавят. Чего пуп рвать. Начальство не больно-то убивается. На нашем горбу в рай едет...”.
Другие бригады в управлении работали ни шатко ни валко. Мастер в контору – мужики за стол. Домино раскалится в руках. Належатся, насидятся. Чуть дозорный кого на горизонте увидит – монтажку, кувалду в руки. Стучат, суетятся, пот смахивают. Найдется ухарь, покрикивать начнет. Пашут мужики. Любо-дорого смотреть. Никто не ругается, никто лишнего не спрашивает. Как таких хороших, пусть они и не недорабатывают, обидеть. Найдут чего дописать в нарядах, да за счет выполнения той же бригады Окоемова.
А Роман, только начальство на объект – с вопросами, вечно у него проблемы, да хоть бы спокойно говорил, кричит. Кому это понравится?
Ему все равно кому высказывать претензии. Хоть управляющему, хоть министру. Понимал, что кричать бесполезно, но... Не принимал и не понимал бестолковщину. Шум поднимал по любому поводу, не дай бог если кончались материалы... Через голову кричал, вверх...
Бесила Романа бестолковщина. То нет ничего, то срочно. Бросай в одном месте, делай спешно в другом. Потом это срочное стоит месяцами. “Да мы что, пожарники, – возмущался Роман. – Бездумно скачем с одного на другое. Осталось только табличку повесить “затыкаем любые дыры”. Не работа, а запутывание следов: одни начинают, другие кончают. Никто ни за что не отвечает. Самый простой вопрос решить – проблема. Все от себя отпихивают, ни за что отвечать не хотят”.
Руководство морщилось, согласно кивало головами. Для успокоения перечислялись объекты, которые бригада будет сдавать под ключ, а там, Роман знал, еще конь не валялся, сваи никто не бил. Вот и оставайся спокойным. Люди зарплату требуют.
Роман часто ловил на себе косые взгляды. Главный инженер тряся ладонями у шеи, в пылу откровенности, с трудом сдерживая злобу, говорил: “Рома, мы дописываем в нарядах то, что ты не делаешь. Десятку без коэффициентов и полярок имеешь. Не лезь куда не просят. Не шуми. Давай спокойно работать. Хочешь порядок – иди на завод, найди такое место. На стройке своя специфика. Незаменимых людей нет. Все тысячу раз говорено. Систему порушить нельзя. И мне не нравится так жить, так работать, а что изменить можно? Молчу. Чего в стену лбом биться. – Разговаривали они с глазу на глаз. – Не нравится – уходи. Ты мне вот так надоел, – провел главный по горлу. – Доведешь, не посмотрю, что хорошо работаешь – уволю. Да еще обзвоню все организации, чтобы нигде не брали. С волчьим билетом по миру пущу.
– Я хочу, как человек работать, – упрямо бычился Роман. Желваками заходили скулы. – Я не за милостыню работаю. Заплатите сколько заработал. Три копейки с рубля норматив, а куда остальные идут? Объясните в чем моя промашка. Надо, чтобы люди щупали и считали все, чтобы от рабочего конторские зависели, чтоб мы вас нанимали, чтоб в конторе чаи ведрами не пили в рабочее время.
– Ладно тебе, – пренебрежительно отмахивался главный. – Теперешних людей заставишь думать и щупать. Разевай рот шире. Это ты сознательный. Так я честно скажу, лучше иметь пять пьяниц, чем одного такого, как ты. Очень ты неудобен. Мой тебе совет: работай и никуда не лезь. И не считай оклады. Не тобой они положены, не лезь в чужой карман.
После шума с водоводом месяца три Роман был еще бригадиром. Сдали общежитие вахтовиков, часть бригады монтировала склад. Как всегда он ругался из-за работы, нарядов, да только чувствовал холодок к себе.
Посматривали на него с любопытством, с ненавистью, с раздражением, что, мол, за гусь такой. Не иначе интерес особый имеет. Белая ворона. Ишь ты, не как все. Надумал из избы сор выносить. Выкуси. Много на себя берешь. Надо осадить. В сторону, на обочину... По темечку...
На стройке осадить – закрыть наряды меньше всех. Попробуй докажи. Чтобы снизить оценку за качество, можно к чему угодно придраться. А уж склад принимали – будто родильный дом. Каждый шов, стык, в каждую дырку заглядывали. И слух пустили, что это все из-за неуступчивости бригадира.
А когда мелкими придирками, да пущенными из-за угла слухами, в спину?.. Плюнул Роман: что, больше всех надо, свет клином на нем сошелся? Написал заявление. Его для вида отговаривали, сочувствовали...
Злопыхатели восторжествовали. Еще один в опалу попал. Доработался. Так дураков учить и надо. Орденом подкалывали. Роман молчал, иногда посмеивался: “Орден не по груди давали, велик больно. Да и жалко дырку в новом пиджаке делать...”.
4
Терехов упоминал про Ханымей не зря. Слухи, что тресту поручили обустройство нового месторождения будоражили управление. Что только не плели: и что денег отпущено миллионы, и что зарплата будет со многими нулями, и машины уже заказаны по разнарядке, и что бумаги на ордена заготовлены, только фамилии первых вписать осталось. Готовился первый десант.
Собрание по поводу выхода на Ханымей ждали. На него пришли все, кому надо и не надо. Разбирало любопытство, что будут сулить, как уговаривать. Предварительно с людьми уже говорили, есть согласные ехать, не глядя на зиму.
Но одно дело говорить с глазу на глаз, другое – на собрании. На собрании главное – не тушуйся. Высказывай обиды, торгуйся. Мужики и настраивались на долгий, обстоятельный разговор.
Терехов молча стоял у окна прорабки, ждал кого-то, курил. Табачный дым расползался по углам.
– Да не чадите вы, топор вешать можно, – возмутилась участковый геодезист Надя Киреева. – Потравите. Три бабенки на участке. Задохнемся.
– Ничо, Надюха, не задохнулась бы от другого, – хохотнул в углу Барков. – Дым, как пришел, так и уйдет, в ту же дырочку.
Барков работал стропальщиком. На вид ему было лет сорок. Морщинистый, со шрамом на губе, когда-то бутылочной пробкой порвал, с длинным, отвисшим лицом.
– Начинай, Федорович, – завозился на скамейке Лушников, коренастый крепыш, отпускавший на зиму бороду. Борода была скудной, имела цвет мочалки. Лушников смоленский, дома осталась жена и трое девок. Приехал Лушников на север заработать, мечтал и на книжку денег положить, и жене послать. Только через полгода пришел ему исполнительный лист. С женой не ругался, разговора о разводе не было.
Чего бабе вздумалось подавать на алименты? Ведь Леха исправно посылал деньги. Видать соседки напели. У женщин это быстро. “Он там один шикует, тыщи получает, а тебе какие-то опивки присылает. Здесь жил, и то ты больше имела. Не иначе завел себе кого... Обряжает... Баб что ли на том севере нет...”.
– Чего, Федорович, не начинаешь, – повторил Лушников. Роман знал, что Леха готов ехать куда угодно, лишь бы платили. “Хуже не будет” – любимое выражение Лушникова. – Ждем, что скажешь...
Терехов оторвался от окна, подошел к столу, передвинул папку с документами кашлянул.
– Значит, ждете, – тихо сказал он. – Хорошо, когда есть что ждать. Да вы лучше меня все знаете. Ханымей во как нужен, – провел Терехов по горлу. – Про месторождение знаете, про газопровод слыхали. Что управлению строить – знаете. Десять человек пока нужно. Вертолет через три дня. Сначала на Пуровские Пески, баржу там встретите и прямиком на Ханымей. Кое-что туда уже завезли. Несколько вагончиков, пиломатериалы, трубы. Передвижная электростанция уже там. Правда, все в разных местах. Речка больно каверзная. Мели, перекаты. Первым вот и нужно все собрать... Раньше начинать надо было, раньше, – поморщился Терехов. – В зиму выходим, время упустили. Хотя бы месяца на два пораньше...
Терехов распахнул куртку, повел плечами, словно освобождался от груза. Начало собрания было на удивление спокойным. Обычно ругань начиналась загодя. Здесь же покашливание, шарканье ног по линолеуму, приглушенный разговор. Словно примериваются. В подтверждение своих мыслей он уловил косящий с ухмылкой взгляд Баркова. Недолюбливал его Терехов. Все у того с подковыркой, с какой-то издевкой. Все недоговорки. Терехов про себя выругался. Поспешно договорил.
– Наша задача: установить вагончики, смонтировать котельную, столовую построить. Принимать все грузы, которые успеем завезти. Два комплекта домов бамовских смонтировать надо. Вертолетную площадку. Работы много. В декабре демобилизованных солдат думаем вызывать. – Терехов замолчал, посмотрел на Лушникова. – Удовлетворен? Что еще хотел услышать?
– Так, – развел Лушников руки в стороны, открыл рот, глядя куда-то вверх, растягивая слова, докончил. – Работа, материалы, то-се, а о зарплате ни слова. Может, в Ханымее требуются умеющие разгонять тучи, встречать делегации – тогда конечно, им зарплата ни к чему. Сыты банкетами будут. А нам деньги нужны, Федорович. Сколько платить будете за первооткрывательство? Столовой нет, света нет, тепла нет – сам все делай. Вари сам, разгружай, строй...
– А ты что хотел? – поднял удивленно брови Терехов. – Было б все, чего говорить. Поехал и работай. С вами советуются: как лучше начинать, добровольцев зовут, кто трудностей не боится. Первое время, может, и померзнуть придется, и всухомятку поесть. Зато ты первый! – поднял кулак Терехов.
– Где зачтут это – первый, – хохотнул из угла Барков. Он отрабатывал последние дни. Уезжал с севера совсем. Ни денег, ни другого какого богатства так и не накопил. Барков хвастал, что выпил за три года две цистерны. – Первым че, льгота какая? Может, удостоверение дадут, в магазине “Ветеран” отоваривать без очереди станут? Билет со скидкой домой? Какая льгота, а? Ты гробь свое здоровье, а другие приедут на готовое в щитовые дома с теплыми туалетами. Дома-то не для этих, кто сейчас поедет, а для будущих покорителей. Что молчишь, Терехов? Льгота какая, а то я раздумаю уезжать, погожу малость.
Терехов сжался, губу побелели.
– Тебе, Барков, бесполезно говорить. Ты-то там совершенно не нужен. Уезжай ради бога. Нужно, я билет сам куплю. Гладили, гладили тебя по головке, за ручку водили, уговаривали, вот и сел ты нам шею. Тебе только и надо, что дай... Носом бы за кусок хлеба в работу, носом...
– Правов таких нет, Терехов, – назидательно протянул Барков. – Мне начхать, обо мне государство заботится. Конституция под меня писана. Можешь меня по статье уволить, а на работу меня все равно возьмут. Не может у нас человек не работать, не может. Мне кушать надо. Хоть пятьдесят статей запиши в трудовую книжку, любых, даже дураком запиши, дожить бы мне до пенсии – там мы одинаковые будем. Что ты передовик, что я, лодырь. И деньги из одной кассы получать будем, одинаковые, попомни меня. Только я больше не буду гнить на севере. Яблоки на юга поеду трясти. Твои “давай-давай” осточертели...
– Выдь-ка отсюда, – Терехов сжал пальцами край стола. Несколько минут стояла тишина. Успокаиваясь, Терехов забарабанил пальцами по столу. Лушников достал из пачки папиросу, повертел. Крякнул. Барков демонстративно пошел на улицу.
– Не надо было его выгонять, – поморщился Лушников.
– Молчи, – поднялась со скамьи Киреева. – Чего защищать балаболку. Пьянчуга чертов. Совесть пропил. Таких давно гнать надо, разлагают людей, а мы все нянчимся, все уговариваем. Разве его словом проймешь...
– Не, в чем-то Барков прав, – тянул свое Лушников. – Льгота какая-то должна быть первым. Ты – загинайся, а другие приедут на готовое. Сколько к примеру я буду иметь? У меня три девки, кормить надо. Здесь червонец, а там? Только честно...
Терехов побелел лицом. Когда он волновался, на лице проступали белые пятна, бугрились скулы. Он долго выдавливал слово.
– Мать вашу за ногу, – словно переключив скорость, выпалил он, нервно пробежал пальцами по пуговицам. – Там – ткнув куда-то в стену за собой. – Люди считают вас героями. В газетах – первооткрыватели! Покорители! Богу на вас молятся, в пример вас всюду ставят, а вы из-за рубля торгуетесь, ехать или не ехать. Не понимаю, мужики, а в революцию, как бы вы поступили? Тоже торговались, начинать или нет, да сколько это будет стоить... С вами, без вас Ханымей будет строиться. Поражаюсь. Это какая гордость сказать: я начинал первым. Я до сих пор жалею, что не приехал в Кутоган с самого начала. Неужели, кроме рубля больше мерки нет! Не разговор: плати двадцать, тогда поеду?! Зарабатывай!
– А ты, Федорович, если умный, ответь: зачем была нужна та революция, – всунул голову в комнату Барков. – Что она мне дала, живем хуже последнего негра в Африке... Кругом одни революции, а на черта они нам. Нам дай спокойную жизнь, с гарантией, что мое мясо не будет кто-то жрать, что вместо меня за границу начальничек не уедет, что элита и бедные в одной бане мыться будут... Горб мне революция дала...
Барков повертел головой, оценивая эффект от сказанного.
– Ты... ты, – не находя слов подался вперед Терехов, – святое не трожь. Там кровь, там людские жизни... Там идея...
– На хрена мне твоя идея, если она превратила нас в скотов. Путевых людей сгноили, а вшивота идеи нам толкает. А мы уши развешиваем, а нам на них лапшу, лапшу. Жрите эту лапшу, давитесь. Все эти рукоразводители за нас счет жируют.
– Не доводи меня до греха, – раздельно проговорил Терехов. – Ты-то что сделал, хоть что-то изменить... Ляскать зубами ума много не надо. В загул идти, конечно, проще, чем пытаться что-то изменить.
– Не заводись, Федорович, – поднял голову, молчавший до этого Роман. – Толку от этой политики. Все одно – мы пешки. Начальству надо отрапортовать, что десант в Ханымей высажен, дело закрутилось, вот они и выталкивают нас. Так, – махнул рукой Роман, видя, что Терехов хочет возразить. – Хороший хозяин в зиму дом не начинает. Зачем вот посылают в Ханымей, осваивать или обживать?
– А в чем разница, – недоуменно, разглядывая Романа, усмехнулся через силу Терехов. – Не вижу разницы. Что в лоб, что по лбу..
– Тогда правильно, что одни едят черную икру, а другие серые макароны. Работяги осваивают север – им макароны, начальство обживает север – им дефициты, блага, удобства. Мы, как были для них “рабсилой”, так и остались. Один уедет, на его место десять вызовут. Кладбище только разрастается. Город построили... один кинотеатр на тридцать тысяч... Ни спортзала, ни театра... Может, мне в оперу сходить охота, – сиронизировал Роман.
– Театров Роме захотелось. Не насмотрелся в отпуске, – засмеялся Балака. – Заходи в любое общежитие, особенно после получки – вот тебе и театр. Бесплатное представление. Сам можешь поучаствовать. Да здесь кругом одни артисты. Кто станет, Рома, в твои театры ходить? Люди гроши приехали зарабатывать. Мани, мани, мани, – пропел он. Нужен театр – живи на земле. Ты-то сам хоть раз был в нем, – издеваясь над Романом, распинался Балака.
– В революцию из-за грошей богатых сделали нищими, теперь из-за этих же грошей север обираем, – продолжал Роман, понимая все больше и больше, что его слова, как об стенку горох. – Вчера вычитал в нашей газете, что на водку расходуют триста рублей, а на книги всего два рубля. – Роман замолчал. Мужики тихонько переговаривались. Балака начал рассказывать, как вчера давился в очереди за водкой.
“Газ, газ, газ, – думал Роман. Только и слышно: досрочно, экономия, сверх плана. А человек тупеет, а работяге на все плевать. А водка рекой льется. Может, за Ханымей уже кто-то дырочки на кителе крутит, медальку не терпится повесить... консервные банки собирают, а тут вся тундра в железе. Кто считал, сколько людей здесь нужно, сколько газа нужно брать, чтобы не горел он в факелах. Нужно, качают газ в Европу, а северные поселки углем отапливают. Застроили север городами из вагончиков. Трущобы – резервации. Ненцы спиваются, работать не хотят, рыбу и ту уже не ловят.
– Да, Рома, – отмякшим голосом сказал Терехов. – Не по-хозяйски живем. Вот и давай в Ханымее, как положено, будь хозяином.
– Я не поеду в Ханымей, – тихо сказал Роман. – Я кладбище не разоряю. Последнее дело – рушить чужие могилы. Ханымей ведь в переводе почти что кладбище...
Мужики притихли, удивленно посмотрели на Романа. По их понятиям Роман городил очередную чушь. Какие могилы, какое кладбище! Ханымей ведь не кусок земли. Раз месторождение – это десятки километров. Да если всех ненцев в одном месте зарыть –ну, самое большее, километр займут. Обойдем этот километр, загородим... Остальное место пустое. Строй, осваивай, греби деньги.
Терехов осуждающее покачал головой.
– Не ожидал... От кого от кого, но только не от тебя... Ну, ты даешь... Какие могилы, какое кладбище? Так местность называется... А вообще-то... если коротко, – рубанул рукой Терехов. – Установка такая – не хочешь ехать – увольняйся. Держать никого не будем. Это всех касается. И перевода давать не будут. Не нравится – увольняйся, прощайся с полярками, а то еще двадцать четыре часа и адью север...
– До этого точно идейный додумался, – буркнул Роман. – Привыкли загонять всех кнутом...
– Установилась тишина. Мужики переваривали очередное сообщение. Раз пошел такой разговор – дело серьезное. Манны небесной ждать нечего. Легко сказать увольняйся. Это с каждой получки выкинуть псу под хвост почти триста рублей. Поди, заработай их на морозе. Идиотская система, все сделано, чтобы привязать людей, сделать их зависимыми от прихоти самодура-начальника. Спорить, доказывать, писать – без толку. Все они повязаны, давно сговорились, куплены.
Лушников завозился на скамейке. Крякнул, почесал рыжую мочалистую бороденку.
– Федорыч, а с  квартирами как? Вот поеду в Ханымей, там снова вагоны. Семью туда не заберешь. Куда я своих девок привезу? Уеду туда, здесь на квартире крест ставить можно. Без меня мне ее никто не даст. На земле у тещи жил, бронировать мне нечего. Получается, вагон предел мечтаний, и на кладбище в вагоне увезут. Льготников целая очередь в управлении: инвалиды, многодетные, одиночки – все права какие-то имеют, только обыкновенному человеку ничего не запланировано. Возьмем одиночек. Пока квартиры нет, плачут на каждом углу, а я так считаю, нечего было подставлять. Получила квартиру – сразу муж находится. Еще посмеивается, как надурила...
– Ты, Леха, роди, а потом говори... Алиментщик чертов. Детей бросил. Много ты понимаешь... Жизнь личную никто не запретит устраивать. Нам дают, что положено, – взвилась примолкшая было Киреева.
– В точку попал, – хохотнул с крыльца Барков. – У Надюхи хахаль приходной есть, это я точно знаю...
– Да я разве о тебе, – осадил Кирееву Лушников. – Не ори. Я своим девкам деньги исправно посылаю. Без алиментов. А ты тут не одна такая. Говорю, потому что в постройкоме ничего толком узнать нельзя.
– Не к делу поднял этот вопрос, – поморщился Терехов. Он хорошо знал, что квартирные вопросы надо обходить стороной. Это дебри, вечные обиды, недовольства. – Осинина в постройком вы выбирали. Чего пустое молоть. Как дети малые. Я же говорил: “Давайте пригласим на собрание все начальство”. Вы же без лишних  ушей хотели все обсудить, а сами поднимаете такие вопросы, на которые у меня нет ответа. Я такой же как и вы... Могу только передать все выше...
– Обидно, Федорович. Не по-людски. Справедливости нет...
– Точно, – гудели мужики. – За день устанешь, как черт, а потом на собрании высиди, не только Осинина выберешь. Да он, пока с лопатой ходил, за нашего брата голос поднимал, а теперь, вишь как, перевертыш... И нашим и вашим... Да система кого угодно под себя подомнет. Кто платит, тому и играет. На месте Осинина любой бы так делал...
– Осинин блат завел в ОРСе. За наш счет орсовским квартиры ремонтирует, а этот дефициты достает, контору подкармливает. То в свертках, то в ящиках разносит по кабинетам, – ввернул Лушников.
– А что, тебе что ли поднесут, – язвительно подковырнул Лушникова Балака. – С тебя-то какой толк. Там свои!
– Крохоборы! Для себя все решают...
– Вы много решаете, – огрызнулся Серега Панжев. Он был членом постройкома. – Здесь орете, а на собрании молчите, там где орать надо. Решайте-разрешайте, а как начальник скажет, так и будет. Когда распределяют, меня не приглашают, сами обходятся, вот когда наказать кого – тут уж нас теребят... Вы ж конторских в постройком выбирали, а когда они ваши интересы защищали? В профсоюзе должны работяги править, только тогда он будет защищать. Короче, если не нравлюсь, отдаю портфель. Вон, пусть Рома за вас лоб расшибает, ему не привыкать. Я хоть информирую, а так и не знали бы, что происходит...
– Нам твоя информация до  одного места, – ввернул Балака. – Нечего было соглашаться. Рыльце в пушку, наверное, тоже, видать, что-то дали.
– А ну вас, – отмахнулся Панжев.
Роман  слушал перепалку. Его поразило заявление Терехова. Конечно, Терехов сказал об увольнении, чтобы постращать, прищемить языки. Ехать все одно придется, но... Но остался нехороший осадок. Угроза не угроза, не с этого ведь надо начинать... Да и собрание... Выпустили пар, превратили его в говорильню, ну, и что?! Вообще собрания – это что-то искусственное, заранее сговоренное. Все в пределах допустимого...
Что вот объединяет всех сидящих здесь? Можно много насочинять и идею приплести, и цель высокую. Но все проще и объяснимее, для себя, для каждого по крайней мере. Люди здесь с нутром пришлых, брать приехали. А с пришлых и спроса нет. Лишь бы деньги платили. Что живых топтать, что мертвых.
Почем-то Роман теперь все больше и больше сочувствовал ненцам. Никто не спрашивает у них разрешения, вытесняют со своих мест. Что может быть нелепей – буровая на фоне чума. Они  же не несовместимы... Экзотика...
Мужики, накричавшись, успокоились, курили, обсуждали свои дела.
С кем из сидящих придется начинать в Ханымее. Лушников – точно, он поедет. Серега Панжев – на машину копит. Поедет. Балака. Этот куда угодно поедет. Нагаев?! Сидит в стороне, навострил уши. Чуть разговор коснется денег, глазки забегают-забегают. Узколицый, брови насуплены. Мужику почти пятьдесят, а над ним смеются, как над мальчишкой. В любой бригаде есть свой чудик. Как скажет Нагаев: “А у нас в Житомире”. Сразу смех. Нагаев сварщик. Хороший, работящий. Смеются не над этим, смеются, что он выплачивает уже который год долги. Жена у кого-то заняла пять тысяч, купила себе шубу, дочке обстановку в квартиру, в каждом письме плачет, что нет денег, что копит дочери на свадьбу. Что любимый папочка должен больше работать. Они его ждут, любят, соскучились. А когда Нагаев написал, что собирается приехать домой на отгулы, так получил ответ, что приезжать не надо, нечего тратить деньги. Для встреч достаточно отпуска. Нужно отдавать долг...
Мужики смеялись: “Отдавай, отдавай, а она каждую ночь с кем-то в постели. Дурак ты. Молодая баба третий года одна. Все знают, какие деньги ей шлешь. Да любой клин подобьет. Погоди, приедешь, а у порога туфли сорок пятого размера. Как домой заходить станешь, небось, постучишься, разрешения спросишь...”.
Послушаешь, так приехав на север, люди уже сделали кому-то одолжение. Только за это должны иметь льготы, а ведь еще и работают!
Терехов молча курил. Людям теперь, чтобы принять решение, нужно выговориться, высказать наболевшее. Устроен так человек. Для Терехова, такие как Лушников, кто в открытую спрашивает зарплату намного лучше Баркова, которому ничего не надо. Что получил, то и пропил. Или Роман, про него говорят, что он смутьян, как такого терпишь, он разлагатель дисциплины. “А присмотрись к этому разлагателю, все, кто с ним работает, пашут, как черти. Авторитет. Потому-то, что сам работает. В таких людях покопаться нужно, прежде чем найдешь ключик... Ишь, вывернул о Ханымее... Каким он будет... Наверняка не таким, как задуман. На то сотни причин. Хоть и ругаем, что основное внимание уделено газу и строителям газопроводов, но не будь газа – не было б Кутогана. Не нужен он посередине тундры просто так, за здорово живешь. И дорог не было бы, и этих людей...
Осваивать или обживать... Ишь, придумал... Сейчас бы успеть материалы завести, работу людям дать, чтобы не разбежались, чтобы зарплата заработанная была, а не просто платили за лежание... Терехов вздохнул. С Ханымеем, он понимал, вся нервотрепка впереди. И такие, как Рома, внесут свою долю в это. Не научились пока выходить на новое без издержек. Помотает Рома нервы...
Может, оно так и надо, чтобы изжить равнодушие, чтобы каждый болел за дело. Хлопотно. Нервно. Надо выслушать каждого, а у каждого свой тон, свой запал... Но ведь и дошли – все стало безразлично. Что строить, что ломать, лишь бы деньги платили. Над душой стоять приходится у каждого, пальцем показывать: это отнеси туда, это положи здесь. Под ногами материалы валяются, идут, запинают, а не подберут.
“Не мое”.
Терехов помотал головой, усмехнулся. Собрание в общем-то прошло спокойно. Можно и дух перевести.
 5
На Пуровские Пески пятерку Окоемова забросили вертолетом. Баржа из-за шторма на Губе, по-видимому, стояла где-то в сору. Никто не знал, когда она подойдет. Пуровские Пески – заброшенная деревня в тридцати километрах от Губы. Здесь, как сказали Роману, со временем будет перевалочная база. До Пуровских Песков доходят любые баржи, а вверх по течению перекаты да мели.
Река носила чудное название – Харалянг. Прожилки обрыва берега красные. На берегу осевший на один бок склад из бревен, чуть повыше два оставшихся целыми небольших домика с позеленевшими крышами, на одной, неизвестно за что  цепляясь, росла березка. В одном доме печь была развалена, в другом, сером от пыли, с нежилым смрадным запахом, но исправной печкой, мужики решили дожидаться баржу. Штабель бревен и бруса, разгруженный за узкой протокой, заросшей тальником, что подковой огибала взгорок, высился над местностью какой-то взъерошенной шапкой.
За взгорком, на пологом спуске к озерку, стоял чум, бегали собаки, суетились ребятишки.
Балака, сбросив рюкзак, направился было туда, да Лушников перехватил, заставил тащить валявшуюся дверь, которую надумал приспособить под нары.
Часа два убирали хлам, колотили нары, натаскали дров. Печка дымила, не спасали настежь открытые двери.
– Да залейте вы ее, – взмолился Балака. – Я не хочу быть окороком. Лучше на улице спать. В чум пойду... Началась жизнь робинзонов...
Нагаев, кряхтя, взобрался на крышу, шестом потыкал в трубе, вытолкнул ком трухи. Пламя сразу загудело.
Устроившись, мужики пошли знакомиться. Подходя к чуму, Панжев засмеялся, кивнув на снующих, неуклюже косолапивших ребятишек, они то появлялись, то исчезали, играя с собаками.
– Да их тут как муравьев... Из всех щелей лезут...
Горел костер. Собаки, отбежав в сторону, дружно облаивали подошедших. Ненка у костра что-то мешала в закопченном котле, подняла голову, кинула быстрый взгляд на мужиков и снова продолжала мешать. Она была в резиновых сапогах, надетых на босую ногу, в застиранном, мятом, полинялом платье. Другая ненка, помоложе, кормила ребенка.
Проходя, Роман бросил взгляд внутрь откинутого полога у входа в чум. Железная печь, оленьи шкуры, узел. В нос шибанул кислый запах шкур, псины, еще чего-то непонятного. Чуть в стороне от чума стояли три груженные нарты. Ребятишки всех возрастов, при появлении чужих, спрятались. “Как они здесь помещаются, – подивился Роман. – Заставь русского жить так... Работать, пасти оленей, ловить рыбу...”.
В чуме жил Иван Ядне с семьей. Иван ремонтировал нарту, вытесывал топором новый полоз. Было ему лет сорок, может, меньше, может больше. Во рту трубка. Иван поднял голову, отложил топор, потер ладонь о штанину.
– Анто-торово. Работать приехали? – прищуренные глаза смотрели внимательно.  – Вертолетка чуть чум не сдул... Пирт есть?
– Пирта нет, сухой закон, – присаживаясь перед нартой и внимательно разглядывая ее, ломая язык, ответил Балака. – Рыба у тебя есть? Дай на уху...
Иван, косолапо ступая, поманил Балаку за собой к озерку, достал из лодки мокрый мешок с рыбой.
– Бери, однако. Ямдать1 (1Ямдать – перекочевывать на новое место) собираюсь. Зима скоро.
Балака посмотрел на небо, почесал затылок. Толкнул ногой вертлявую, выдолбленную из целого ствола дерева лодку. Для пущей убедительности пошептал. Балака не мог понять, с чего это Иван взял, что скоро будет зима.
Ловко лодку сделал, – похвалил Балака ненца. – Ходкая... Плавать можешь? Сноровка нужна усидеть на такой. Верткая. Искупаться, как пить дать, можно...
– Ни, – потряс головой ненец. – Плавать не могу. Ид ерв2 (2Ид ерв – водяной) сердится, нельзя...
– Кто это такой ид ерв? Чего он не сердится, что две бабы имеешь? Богато живешь. В таком дворце, – кивнул Балака на чум, – только и заводить гарем...
– Баба брата, утонул, – вздохнув, сказал Иван. – Дети его – теперь мои. Шесть всего...
– А в школу почему не отвез, – приставал Балака со своими вопросами. – Все учатся. Нехорошо...
– Отвезу, – махнул рукой Ядне. – Жена болела...
Два дня ждали баржу. Несколько раз принимался моросить дождь, тогда остро пахло мхом, багульником, воздух становился густым и холодным. Вода в реке темнела. Шелест ветра, дождя, чмоканье падающих со стрехи капель слились в один надоедливый шорох. Даже огонь в печке ворочался с ясно слышимым шипением. Откроешь дверь и кажется, что кто-то струями дождя причесывает все вокруг.
От безделья вечерами мужики, лежа на нарах, донимали Лушникова, неудавшейся женитьбой. В Кутогане на время навигации ввели “сухой закон”. Запретили продажу спиртного. Раздобыть “винку” можно было двумя путями: показать паспорт, что у тебя день рождения, или справку из ЗАГСа о свадьбе. Тогда в ОРСе писали записку и ее обладатель, радостный, получал свое. День рождения бывает раз в году, поди, приурочь его ко времени сухого закона, а свадьба – так  она вообще раз в жизни бывает, это стихия. А выпить-то хочется чаще. Рыскали мужики по городу, как-то ухитрялись обойти закон.
Выручали вертолетчики. Дашь им денег, они тебе, глядишь, подкинут из соседних поселков. Да и сами мужики мотались на фактории. Шкиперы с барж привозили с собой, с переплатой, но делились. Изыскивали, одним словом, мужики, резервы.
Да и каким бы сухой закон не был, а вечерами в кафе с черного хода украдкой торговали “винкой”, за полтинник бутылка. Официанты, если хорошо попросить, все могут. Продавали, правда, не всем. На лице что ли написано, кого можно осчастливить, а кому категорически отказать, да еще постращать милицией, за шантаж.
Хмурое время “сухой закон”. В карманах усыхают пятерки и червонцы, некуда их применить. За полтинник пузырек не станешь каждый день покупать. Соберутся где мужики, обязательно разговор перейдет на это. Начнут критиковать местные власти, они-то не бедуют. Со складов начальству на “бобиках” ящиками водку возят. Им можно. Они белые люди. Какие только планы не строились на этих посиделках.
Балаку на одной из таких посиделок осенила идея. Надо женить Лушникова.
– А что, – откликнулся тот. – Бывшей жене алименты плачу, как баба для меня она отпадает. За такие деньги я себе лучше найду. Хоть и три девки... умерла-так умерла... жизнь у меня чудная здесь, мужики, – разводил руками Леха, – сплошные запреты. Монахом стал. Не пей, не кури, не води – это только в общежитии, а на работе этих “не” – еще больше. Роздыху нет. Сам вари, сам стирай. Ищи, Балака, бабу. Только с квартирой ищи, да чтоб детей поменьше. Да такую, чтоб... – Леха потряс сжатыми кулаками. – Жениться так жениться...
Балака, довольный, что не пришлось долго уговаривать, расплылся в улыбке.
– На меня положись. Баба, – покачал Балака спереди руками, показывая груди соседки, о которой все уши прожужжал. – Сок. По всем статьям подходит. Пять лет одна живет. Пищит, как мужика хочет... Леха – будет соседом, – ударил себя в грудь и Лушникова по плечу Балака. – На одной площадке жить будем. Она обрисовала, какой муж ей нужен. Ты по всем статьям подходишь, – Балака оценивающе оглядел Лушникова. – Не алкаш, симпатюля, не хамоватый, не старый. Сносно зарабатываешь. Про алименты можно умолчать. Валюха женщина спокойная, хорошо готовит. Дочка у матери в деревне. Валюха бухгалтером в ОРСе работает. Это самое ценное. Дефицитная баба. Главное с соседом будешь. Не выйдет со сватовством, все одно Валюха бутылку поставит. Не жадная. Расколем...
Насколько Балака был балаболкой, настолько, говорят, серьезной и толковой была у него жена. Она и квартиру получила и держала мужа в строгости. Трезвым Балака ее побаивался. Дома молчком возился, отводил душу на работе в разговорах. Трезвый выбивал ковры, мотался с сумкой по магазинам, выносил мусор. Зато в кураже лежал на диване с газетой, не столько читал, сколько спешил выговориться. Наводил дознание, как сам говорил, цепляясь к каждому слову. Командовал дочерями. После каждого распоряжения, словно ставил точку: “фаза есть”. К чему?
Женихаться пошли в субботу. На площадке Балака надавил сразу два звонка. Свой и соседкин. Так и стоял, ждал, кто откроет первым. У него дома никого не было, но если бы оказалась жена, то, как он предупредил Лушникова, знакомство пришлось бы отложить. Соседка открыла первой.
– Сдурел! Чего тебе надо, я не девочка, звонки отрываешь...
– Ну, Валюха, ставь бутылку. Обещание выполнил, – не обращая внимания на ворчание женщины, сказал Балака, потянулся к талии. Валентина отстранилась. – Жениха, Валюха, привел...
– А я что с помойки всех собираю? – презрительно окинула взглядом их обоих Валентина. – Жениха, – процедила она сквозь зубы, сощурилась, на щеках проступил румянец. – Ой, Юрка, допрыгаешься когда-нибудь. Расколотит об твою голову Светка чугунок... Что языком мелешь, чистая побрякушка язык у тебя. Что ни попадя болтаешь... Люди подумают, правду говоришь.
Лушкников топтался у порога. До дури было неудобно. У пустобреха Балака замороженные глаза, лишь бы выпить. Пер нахрапом.
– Что, Валюха, принимаешь? – тянул свое Балака.
– Да заходите, – отступила в глубь коридора Валентина, бросила внимательный взгляд на Лушникова. Легкая улыбка тронула лицо. Валентина приложила палец к губам, кивнула головой в сторону кухни.
Шепнула. – Знакомая у меня. Сейчас уйдет. Идите в комнату. – И громко добавила, так, чтобы слышала гостья. – Сейчас покажу, куда сервант отодвинуть...
Валентина поговорила несколько минут с женщиной на кухне, та ушла. Леха оглядывал комнату. Диван, стол, телевизор, магнитофон, сервант. На полу ковер. Все есть. Балака толкнул Лушникова в плечо, щелкнул себя по горлу, подмигнул.
На кухне зашумела из крана вода, загремели кастрюли. Валентина появилась на пороге.
– Посидите несколько минут одни... Женихи... Пельмени сварю, – язвительно сказала она, снова посмотрела на Лушникова. – Только без хамства. Я  тебя знаю, – предупредила она Балаку. – Распустишь язык...
– И так поди наплел... И такая и сякая... Гляди у меня, – погрозила она пальцем. – Хотя бы познакомил, – подходя к дивану, говорила Валентина. – Мне не семнадцать лет. Сразу предупреждаю, я прилипчивая. Мне, так все мое. Не уступлю... Ехала сюда, думала мужиков на севере море, жизнь устрою. Из-за этого и сорвалась... А здесь устроишься, как же. Пьянчужка на пьянчужке... Путевые к рукам прибраны, а кто болтается, – Валентина махнула рукой... Помолчала. – Что примолкли? Не согласные... Слушаю, чем обрадуете... Холостяки!
– Да ты что, – попытался обидеться Балака.  – Я же по-соседски...
С неделю Леха жил, как кот. Весело хлопал себя по животу, отчего он утробно гудел, сообщал: “Ел печеночку, ел салатик из свежих помидорчиков с огурчиками. Ел картошечку с  грибчиками”. Валентину звал мамулькой. Только семейная жизнь чем-то его обременяла. То ли тем, что Валентина начала контролировать: “Где был, почему задержался?” То ли тем, что настойчиво повела разговор о Загсе, а может, тем, что начала интересоваться, почему Леха так мало зарабатывает. Да и когда чужая в общем-то женщина заставляет, что все должно быть только ее, извините, это любого мужика отшатнет.
Чтобы осознать, что же с ним произошло, решил Леха снова побыть холостяком. Нет, с Валентиной он не собирался рвать. Не в его правилах. Просто требовалось на время отвести душу, пображничать, если подвернется, в чем Леха не сомневался, развеяться.
Сообщил Валентине, что его посылают в командировку на несколько дней. Сослался на Балаку. Тот подтвердил. Для полной убедительности отдал ключ от комнаты в общежитии. Ходи, жена, проверяй.
Ключ отдал да и забыл. Вертолетчики снабдили горячительным и загудел Леха. Спутался с Надькой – “королевской задницей”, общежитской утешительницей. Надька своему прозвищу соответствовала. Имела роскошный зад. Было ей около тридцати лет. Надька перетаскала на себя всех, кого могла и кто зарился на ее красоту с голодухи. Женились на ней все, кто устраивался в общежитие. Яркая, вызывающая, доступная. Она поражала с первого взгляда. Надька привыкла, что ее грубость вызывает улыбку. Как же, своя в доску, ну, а выпитая бутылка водки была сводней. Она же в конце-концов и разводила.
Когда новичок под руку прогуливался с Надькой по Кутоганскому бродвею, то ловил на себе насмешливые взгляды, а он, дурак, думал, что ему завидуют, а Надька прижималась к плечу, гордо поглядывала по сторонам, здороваясь со всеми. Потом новичку промывали мозги, и он, наслушавшись, черт те знает чего, плевался, вспоминая эти прогулки, представлял, как жене расскажут об этом. Надька ждала нового жильца. И так было бесконечно.
За последний год Надька как-то осунулась, одрябла кожа. Стала густо чернить веки, разрисовывала синими и голубыми тенями. И в прищуре глаз все чаще и чаще виделась изголодавшаяся тоска. И хотела бы порвать порочный круг, хотела бы прослыть недотрогой, и хотела бы создать семью, да ярлык, да злые языки крепко держали. Иллюзий на прочные связи Надежда не строила. Была однодневкой. Радовалась и этому.
Вот и Леха в Надежде нашел родственную душу, кому можно поплакаться, перед кем можно показать свою силу, и на худой конец, просто посидеть за бутылкой, поговорить, без выпендривания, без красивых слов, без обещаний. Пропить отложенные на пропой деньги, чтобы не свербило нутро.
Сосед, с которым Леха жил в общежитии, давно подженился, койку просто так держал, на всякий случай. Леха по сути один жил в комнате. Эта комната, на языке коменданта, была притоном, куда мужики заходили выпить бутылочку, послушать музыку, потрепаться.
В этот вечер Лушников с Надькой мирно лежали после трудов праведных, обсуждали свои проблемы, когда щелкнул замок. Леха как-то из вида выпустил, что отдал один ключ, у него и в голове не было, что Валентина придет проверить, как он живет. Тут он сразу все вспомнил. Сполз под простыню, шепчет Надьке, чтобы говорила, будто с мужем лежит. Мол, раз Леха женился, так заняла на время его комнату. Муж с трассы приехал, а жить негде...
Только Леха успел это выговорить, заходит Валентина. Руки в бока, глаза расширены. Губы выпятила. По-генеральски оглядела комнату. Лехе сквозь простыню смутно, но видно. Да еще смех стал разбирать. Он не хотел смеяться, но не мог остановиться. Его просто трясло от смеха.
Надька стала объяснять, как учил Лушников.
– Ничего не знаю, – отрезала Валентина. – Жулья хватает. Здесь вещи моего мужа. Может, вы сами открыли дверь. Аферистов полно. Уходите или я позову милицию...
Надька от слов об аферистах и милиции вошла в раж. Стала ругаться. Леха лежит, сжался. Толкает Надьку в бок. Та в раздражении отмахнулась. Сползла простыня... И кончилась для Лушникова семейная жизнь. Валюха запустила в него стоящим у двери сапогом. Да так удачно, угодила в лоб. Шишку набила. Заклеймила. Мужики и потешались.
За двойными рамами избы слой высохших комаров доходил почти до середины окна. За какое-то время их столько нападало... Балака долго присматривался. Как-то, лежа, начал мечтать, размышляя вслух.
“Сушенные комары, говорят, аптека принимает. Килограмм почти тысячу стоит, мазь для космоса делают. Дармовые деньжищи. Пылесос сюда – матрац за час набью. Посушил малость, крылышки оторвал... Это не землю копать. Я б страну комарятиной завалил. А если б комары как коровы были?”
От безделья что только в голову не взбредет. Лежание на опостылевших нарах надоело. Лишь на третьи сутки пришла баржа.
От Пуровских Песков вверх по течению Харалянг почти не судоходный. Перекаты, мели, протоки, забитые песком, замытые в весеннее половодье вывороченные деревья... Вода холодная, быстрая. Река оправдывала свое название. Харалянг с немецкого – извилистая река, выделывала замысловатые кренделя. Баржа часто садилась на мель. Ругался капитан.
Берега заросли лесом. Плывешь и кажется, что кто-то подгоняет деревья попить водички Пасет. Передние наклонились, оголенные корни хватают воздух. Другие деревья только подбежали к обрыву, еще раздумывают, стоит ли наклоняться, а сзади толкутся и напирают однобокие елки, низкорослые березы. Подмытый берег местами рухнул. Мох, глыбы серой глины сползли к воде. На ветках рухнувших деревьев нацеплена водой береста, свисает сопревшая трава.
Нигде ни души. Лишь утки, как сучки топляков, то появляются, то исчезают в волнах.
Роман сидел на бревнах. Тишину нарушал шум катера да плеск волн в борт баржи. Низко плыли тяжелые тучи, в прорехах свинцово проглядывало солнце. Ветер налетал порывами, в нижний ярус бревен тяжело шлепались подхваченные им пригоршни воды.
Роман сковырнул щепкой наплыв смолы. Размял пальцами липкий комочек. Задумался. Перед отъездом в Ханымей звонил Людмиле. Она прислала на работу заявление об увольнении. Все это время Людмила не писала. Разговор по телефону получился сухим, кажется с трудом подыскивали слова, больше молчали. Жена разразилась слезами: “Я не  могу так жить...”. Замолчала.
– Как жить, – задышал в трубку Роман. – Что тебя не устраивает?
– Я не знаю, как жить, но я не поеду к тебе. Тебе дороже работа, командировки. Я не могу одна жить. Ты о нас забываешь. Слова лишнего не скажешь. Вечно под тебя надо подстраиваться, думать, что говорить. Я устала, огрубела. Замечаю, что стало безразлично, в чем одета. Я женщина, хочу, чтобы на меня смотрели, говорили приятное, хоть раз оценили новое платье. Любовались мной. Ты сухарь, портишь нервы на работе, живешь только работой. Живи один. У нас нет ничего общего. Устала от всего. Наверное, я любила тебя, но теперь... не могу объяснить. Мы не так жили... Я давно не твоя. Мне хорошо с этим человеком здесь...
Роман повесил трубку первым. Его взбесило это “я устала”. Он даже сразу не врубился, про какого человека говорила Людмила. От разговора остался горький осадок, он не раз возвращался мысленно к нему, доказывал жене, но получалось, что он сам убеждал себя, жалел. И хотелось жалеть себя еще и еще, хотелось, чтобы кто-то пожалел. Наползала злость. Роман материл себя, жену. Потом наступило безразличие. Может, и лучше, что так случилось, может, лучше, что Людмила обманула его не здесь, а у своих.
После того разговора Роман сразу согласился ехать в Ханымей. Не все ли равно, где жить одному.
Роман много перечитал книг за свою жизнь. Чем больше читал, тем больше возникало вопросов. Пока не раздумываешь – не замечаешь, а заметил и пошло: наведет тоска на душу.
Зачем человек берется за все, недосыпает, старается сделать больше? Зачем он ругается, портит нервы себе, другим? Что ему больше всех надо, или он имеет от этого какие-то выгоды, или, отдавая больше, что-то получает для себя. Отдавая, что-то отрываешь, тебя становится меньше. Неуловимо, неосязаемо, зыбко. Жизнь одна, здоровье одно.
Почему другие проходят мимо этих вопросов, они их не волнуют. Не ругаются, довольны собой. Что тебе надо? Не хватает зарплаты? Хватает. Не устраивает жизнь в вагончике? – В квартире, конечно, легче, и жить лучше. Но не это главное. А что тогда главное? Что заставляет быть не как все? Не многие ценят принципиальность. Ведь вскользь, но она всех задевает, будоражит, лишает спокойствия. Это многим не нравится. На словах все живут по правде, а в жизни... Ведь на севере совсем другие отношения, чем, скажем, в небольшом, таком же по численности, городке где-нибудь в средней полосе. Здесь все временные, все приехали с какой-то целью. Нет родственных связей, нет традиций. Живут, не оглядываясь на соседей, временных знакомых.
Может и разгадка на поверхности: человек получает перед рождением для себя программу, где все расписано. Живи, придерживайся. Сумел уложиться – жизнь прожита спокойно. Нет – майся.
Не для того же мы рождаемся, чтобы набить сберегательную книжку, толкаться в очередях, укорачивать жизнь близких своей руганью, неблагодарностью, невнимательностью. Хотя рождаемся и для этого. Частично.
6
Грива березняка, подковой подступавшая к самой воде, за песчаным мыском, делала поворот и тянулась на возвышенность. Тальник, полярная ива густо разрослись на заливаемых водой низинах. Над рекой несся сиплый гудок катера.
– Ура! – затряс руками Балака. – Стойте, стойте, – уцепился он за рукав Лушникова, готового выпрыгнуть на песок. Загородил дорогу. – Давайте, мужики, скинемся, кому первым оставить след для потомков. Приедут корреспонденты, слава, почет... Кто-то должен быть первым...
Не дожидаясь самим же им предложенной жеребьевки, спрыгнул на песок. Дурачась упал на колени, вознес к небу руки. “Здесь будет город заложен”. Продекламировал он.
На зализанной водой кромке песка следы чаек, выброшенный волной хлам: береста, гнилушки, щепки. Мужики прошлись по песку. Тихо, пусто.
Накрутили на замытый песком топляк трос. Капитан катера перегнулся через борт, долго прислушивался к стуку движка. Сплюнул, взъерошил волосы. Окликнул Романа.
– Вода упала, маленько не дошли. Надо бы километра два, да опасно. Придется вам здесь разгружать. Выше перекат намыло. Сядешь – кукуй до весны. Мы сейчас уходим, через три-четыре дня за баржей придем. Может, что надо – говорите, привезем. Там впереди бараки, – протянул капитан руку по направлению к лесу. – Да и ваши, нам передавали, там. Трое человек. Даешь Ханымей, – поднял он приветственно руку.
Сиплый гудок вновь прорезал воздух.
– Разгружаемся или пойдем поглядим, – замялся Серега Панжев, с какой-то тоской провожая взглядом катер. – Надо было сказать, чтобы подождали, а вдруг там никого нет... Пошли искать бараки. Баржу за три дня разгрузим, никуда не уйдет.
– Три дня на Пуровских Песках лежали, теперь здесь неизвестно что делать. Пока доберешься, устроишься – сколько времени пройдет. А платить за это кто будет, – заскулил Нагаев. – Ой, чую, мужики, будем мы в прогаре. Чего нас на Пуровские Пески везли, нет бы сразу сюда. Может, что и сделали бы, а то пролежали...
– Чего скулишь, – похлопал Нагаева по плечу Лушников. – Деньги не обязательно надо зарабатывать. Тебе как Терехов сказал: “Надо!” Будут деньги, раз “надо”. Начальству виднее, откуда их взять. Мы уже высадились, а за это платят. Сейчас бы место найти, куда кости положить, вот о чем думать надо, а то работа. Да пусть ее вообще не будет. Живи, отдыхай. В этом-то и прелесть: получать и ничего не делать. Вроде за дело и ни за что... А потом, – вздохнул Лушников. – Сбегутся понукатели. Штаб, наступление, главное направление, не главное. К обороне готовиться надо. Десантом высадились, а с кем воевать, кто полезет на нас? Ненцы, комары, бесхозяйственность...
Мужики неторопливо шли по берегу с любопытством оглядываясь по сторонам. Под ногами скрипел песок, желтый тальник скоро кончился, на кочках среди мха закраснела брусника. Потом  на берегу показался штабель бруса, доски, бочки,  трубы. Сиротливо стоял трактор.
– Следы цивилизации. Медведь сторож, – засмеялся Панжев. – Все готово для штурма. А кругом ни следочка, – сожалеющие причмокнул. – Слушай, Роман, река называется Харалянг, ясно теперь почему, а нас послали в Ханымей. Это где-то здесь, но что-то другое. Так это точно переводится, как кладбище?
– Мне сказали “жертвенное место”, – тоже оглядываясь по сторонам, что-то высматривая, ответил Роман.  – Ненцы где-то здесь своих хоронили и богов прятали...
– На кладбище не селятся, – поежился Нагаев. – Название красивое, а вишь что за ним... Чудно...
– Ты ненецкие могилы видел, – любопытство так и лезло из Балаки. – Говорят, они ружья у могил кладут, нарты, барахло всякое. Сверху хоронят в ящиках... Для сувенира можно что-нибудь взять, на стенку в квартиру... Череп этак выделать....
– Могилы видел, – ответил Роман. – Шесть кольев забивают в землю. Между ними ящик. К перекладине над изголовьем привязывают колокольчик. Раньше, может, и клали ружья, теперь нет. Народу в тундре много, разворовывают могилы. А нарту с поклажей ставят. Обычай такой. А еще рассказывают, что если не могут найти досок на ящик, так и возят с собой на отдельной нарте мертвого, пока не похоронят...
– Чудно, – помотал головой Балака, оглядываясь. У каждого народа свое. Мы смеемся над ними, а поживи так, в чуме, в холоде... Ненецкие названия, а ненцев нет. А, – махнул рукой. – Толку с них, не мы, так бы и ходили в шкурах... Спасибо пусть говорят, что уборную показали, как строить. В коммунизм вели...
Два барака стояли на заросшем березняком мыску. Седлом просели крыши. В одном окна забиты досками. В пазах бревен, когда-то промазанных глиной, торчал сгнивший мох. За бараками начиналась старая просека. Среди буйно разросшегося подроста березняка с желтыми листьями, словно зубы доисторического животного торчали из земли выбеленные дождями пни. Кровянела брусника, кочки от великого множества голубики казались подернутыми пленкой.
Роман почему-то вспомнил тупик, станцию, берег Оби. Там было начало этой дороги, здесь конец. За эти несколько недель он замкнул какой-то жизненный полукруг, концы которого стягивала тридцать лет назад строившаяся железная дорога.
К чему было горланить на собрании о первооткрывательстве, о десанте. Бараки есть, просека есть, люди когда-то здесь все исходили. Почему мы об этом не знаем... Забыли. Так ли. Может вычеркнули, или просто склеили страницы, получилась одна толстая, такого же объема. Начало и конец. Как на памятнике.
Роман сел на сопревшее крыльцо. Дверь загорожена доской. Совсем недавно здесь кто-то был. Валялась рыбья чешуя, в кустах блестела бутылка, брошена охапка нарубленного валежника.
Нагаев открыл дверь. Внутри серо. Вдоль задней стены сколочены из досок нары, на них набросана трава, в углу свернуты спальники. У входа стояла почерневшая задымленная печь с расколотой плитой. На плите перевернутое ведро, белела записка. “Ждите. Уехали подготовить материалы. Самарин”.
Панжев чихнул. Засмеялся. “Кто успел загадать? До первого чиха на новом месте все сбывается”.
– Чего загадывать, – почесал затылок Роман, как бы между прочим добавил: – Сейчас пойдем пока светло перетаскивать шмотки. Дров надо заготовить, дежурство составим. Жить приехали... Маленько не повезло, что с нами Самарина послали. Терехов должен был ехать. Видно переиграли в последний момент. Да шут с ним, – махнул рукой Роман.
– Ты что, Рома, взаправду работать надумал. Видать ветерком надуло, – блеснул очками Панжев, изумленно вытаращил глаза. – В записке написано “ждите”. Начальства нет, порыбачим, уток постреляем. Оглядеться надо. Работа не уйдет. В запасе три дня... Куда рваться.
– Героя не дадут. Нет начальников, чтобы отметили, – развел руками Панжев.
– Ну и что, – Роман рукавицей смел со скамьи мусор. – Я спину для начальства не гнул. Что они есть, что нет, мне едино. По твоему сидеть и ждать. На небо посмотри – выяснивает кругом, как бы снежок не пошел. Потом закукуешь. Уток можно  было и в Кутогане стрелять, не за этим ехали. И с кнутом никто за спиной не стоит, не бойся...
– А если я не будут ходить на работу? Лягу и буду лежать, – тянул свое Панжев. – Что ты, Рома, делать станешь?
– Лежи, – махнул рукой Роман. – Загрозил... Ты не для меня ехал, не для меня строить будешь. Катер придет – собирай вещи и уезжай. На нет и суда нет.
– Хватит вам дурью маяться, – поддержал Романа Лушников. – Надо, – значит пойдем работать завтра. Надо – сегодня. Я, вот, местечко на полатях у стеночки забью люблю с краю, – закряхтел Лушников, примериваясь на заходивших ходуном досках. – Пойдет... Бабенку рядом положить. Красота. Если смелых нет, я могу завтра дежурить. Ведро борща сварить ума много не надо. Вода в речке, борщ в банках. Хлеба маловата взяли. Надо говорить, чтоб подкинули. Да рацию просить. Случись чего... Не пропадем, – закинул он руки за голову. – Сейчас благодать, а подопрет начальству, нагонят народу... О сегодняшнем рае еще вспоминать будем. Трактор бы завести. За трактор еще день дежурить буду...
Балака бурча что-то про себя пошел к трактору. Поковырялся в кабине, походил вокруг. Минут через семь взревел пускач, кольца синего дыма повалили из трубы. Проехав несколько метров, Балака газанул, стал выписывать по берегу замысловатые кренделя, подминая ивняк, лихо разворачиваясь на месте.
– Как часики, – блестя зубами, кричал он из кабины.
Стемнело быстро. И темнота была какая-то вязкая, обволакивающая. Ночь низконебая, безлунная. Свет лампы в окне лишь в метре высвечивал кусты. Шорох ветра многократно  усиливался в зарослях. Выйдешь на крыльцо, три шага в сторону и, кажется, ты один в целом свете, и кто-то там в темноте наблюдает за тобой. Плеск воды, и вроде сердце подлаживается, монотонный стук, и тянутся руки...
Утром, едва начали разгружать баржу, Балака стукнул себя кулаком по лбу, выкатил глаза.
– Слышь, мужики, а на чем Самарин поехал за материалами? Нам не встречался. Личного вертолета у него нет. Что-то не то. Самарин надыбал где-то магазин. Выпивку за версту чует. Экспедиция рядом стоит, не иначе. Лодку надо...
– Может и стоит, – словоохотливо поддержал Лушников. – Нам не легче... Ни карты, ни компаса. Высадили, как телят спихнули.
Обсуждая разные варианты озарения Балаки, стащили трактором бревна. Покурили. Отправили Балаку за санями, чтобы сразу грузить на них доски.
Обдувал ветерок, никто  не подгонял. Красота. Даже выглядывающее временами солнце пригревало.
– Гля, мужики, хант едет, – удивленно вытянулся Нагаев, замахал руками, заорал.
– Какой тебе хант, – привстав, приглядываясь одернул Лушников. – Ненец.
– Что хант, что ненец – один черт. Все ханты для нас, – отмахнулся Панжев. – Они на одно лицо...
По реке, тарахтя, медленно ползла моторка. На корме серым кулем торчала человеческая фигура... Откинутый капюшон, черные волосы. Лодка повернула к барже, ткнулась в песок. Ненец в распущенных болотниках, залоснившейся подоткнутой малице соскочил в воду, косолапо загребая, выдернул лодку на песок.
– Чего кричали? Ань-торово...
Обошел всех, протягивая ладонь. На поясе в чехле нож. Узкие глаза с непросматриваемыми зрачками прищурены.
– Икла...
– Торово, торово, – потряс Икле руку Панжев. – Браконьеришь, сетей полная лодка, – заглядывая туда, строго спросил Панжев. – Актик сейчас составим. Какая рыба?
– Щука... Я не браконьер, – с трудом выговаривая трудное слово, Икла сощурил глаза. – Сеть поставил – рыба гуляет. Захочет – заходит, не захочет – мимо гуляет. Дурите рыбу вы... Снасти, спиннинги, – довольный Икла засмеялся, покрутил головой. – Мяса могу привезти...
– Вези, вези, – похлопал по плечу Иклу Нагаев. – За нами не заржавеет. Город строить будем, так что привози все: мясо, рыбу, меха. Все вези. Возьмем...
– Город, – переспросил Икла. – Рыба уйдет, пасти олешков негде будет. Грязь будет... Пфе, – сморщил он нос. – Надо рыба – бери, – показал он на лодку. – Ехать надо...
– Далеко живешь? – спросил Роман.
– Фактория Тыдыотта1 (1Тыдыотта – кедровая). Однако недалеко...
– Километров, километров сколько?
Икла внимательно посмотрел на Нагаева, почесал за ухом.
– Километров, однако, тридцать, может, больше. Зачем считать. Плыви, река-дорога.
– Наших, Икла, не видел? Три человека? – для убедительности Роман потряс в воздухе тремя пальцами.
– Там, там, – закивал головой Икла. – Вчера сам отвез. Винку пьют...
– Нашлась бабушкина пропажа, – обрадовался Лушников. – Мы за них ишачим, а они культурно отдыхают. Шабаш. Едем на факторию...
– Не, всем нельзя. Лодка худая, – замахал руками Икла. – Два человека увезу.
– Икла, а спирт есть, – щелкнул себя по горлу подошедший Балака.
– Есть, есть,  – закивал головой Икла. – Вам дают, а мне нет...
– Чего в немилости... Держись нас, не пропадешь... Мужики, – засуетился Балака.  – Скинемся по рваному и гонца пошлем, всех собрать до кучи надо. Давай я поеду с Лехой... Балака заискивающе смотрел Роману в глаза.
– Поедем, Леха, – кивнул Роман Лушникову. – Самарина надо найти. Переговорим о продуктах. Может, там хлеб первое время можно будет брать. Иклу наймем возить. Приезд отметить все-таки надо. Вечером вернемся...
– Меня возьмите, – взревел Балака.
– Ты ребенок, что ли, – осадил его Лушников. – Съездишь. Не горит. Да не вой, привезу бутылку.
Русло реки петляло, обтекало острова многочисленными ответвлениями. Роман не мог определить, по каким приметам Икла то свернет в забитую, казалось, наглухо топляками проточку, чтобы потом снова выбраться на большую воду. В некоторых местах по берегам были такие завалы из деревьев – брала оторопь. Лес сменился болотистой равниной, белел сухостой берез.
Икла что-то монотонное пел. Слов не разобрать, пел не разжимая губ. Не смотрел по сторонам, не следил за рекой, казалось, что и глаза были зажмурены.
– Что поешь?
– Хынабц1... (1Хынабцы – песня настроения). Что вижу то и пою. Течет речка – пою, утки летят – пою, ты винку едешь покупать – пою. Все пою...
– Доедем скоро?
– Три поворота... На берегу крест увидишь, тогда скоро...
– Жена, Икла, у тебя есть?
– Есть, жена молодая, хорошая. Старую выгнал, ругалась. Другую взял...
Через час Роман увидел на берегу вырубленный из бревен крест. Поперечины побурели. Лодка проплывала рядом, так даже торчащий из пазов мох можно было разглядеть.
– Экспедиция... Люди погибли... Давно...
Икла говорил мало. Три-четыре слова в ответ. Сам ничего не спрашивал, изредка ловил на себе Роман его взгляды.
Свернули в очередной раз в протоку и на обрывистом берегу показались крыши домов.
Свора разномастных собак облаивала приближающуюся лодку. Четверо ребятишек возились в воде. Черноглазые, похожие друг на дружку. Икла замахал руками на собак, те отбежали в сторону, сели. Сразу установилась удивительная тишина.
Фактория мало чем отличалась от той, что была когда-то на Пуровских Песках. Склад, пекарня с магазином, жилой дом на несколько хозяев. В стороне у группки тронутых желтизной лиственниц шесть чумов.
– Ты, однако, парень, мне бутылку возьми, – заглядывая в лицо трусил рядом с Романом Икла. Хлопали резиновые сапоги. Ткнув в сторону дома, Икла почмокал губами. – Шибко вкусные женщины живут. Одна саване1 (1Саване – добрая женщина), молодая... Хорошие бабы. Татьяна маленько сердитая.
Роман засмеялся. Магазин был закрыт. Икла потоптался на крыльце, подергал засов.
– В пекарне, однако, – почесал он затылок, пошмыгал носом...
Не успел Роман сделать и шага, как из-за угла вывернула женщина в плюшевой шубейке, платке. Круглолицая. Полные ноги обтянуты капроном. Ярко, вычурно на лице выделялись губы, жирно намазанные помадой.
– Я-то гляжу, лодка подошла, думаю, кто бы это... Еще женихи приехали. То ни одного, то колхоз... Вер, – говорила она, певуче, растягивая слова, кокетливо вздернула бровь, обращаясь к кому-то невидимому. – Глянь, женихи валом прут... А ты чего ошиваешься здесь, – напустилась она на Иклу. – Я сказала, чтобы к магазину ни ногой. Иди, договорись с женой. Кому сказала...
Глаза у Татьяны прилипчивые. Кажется, так и хочется ей потянуться, выгнуться до хруста в косточках, да еще если бы кто провел ладонью по спине. Лушников крякнул, толкнул Романа в бок.
– Ханымей приехали строить? – повела Татьяна плечами, повернулась, выставив напоказ высокую грудь. – С магазина начнем?.. Правильно, главный ваш строитель сутки дверь не может найти. Как сели вчера, так еще не вставали, не успеваем бутылки носить. Уж каких проблем не затронули, а женщин пожалеть некому. – Татьяна поправила на груди шубейку, деланно вздохнула.
Последние ее слова Роман не расслышал. С удивлением узнал Веру в приближающейся второй женщине. Она замедлила шаг, улыбнулась. Одетая в красную болоньевую курточку с платочком на шее, здесь в глуши, Вера казалась спустившимся с неба ангелом. Неожиданность встречи отразилась на лице Романа глуповатой радостной улыбкой.
– Привет, – бросила Вера, подходя. – А ты чего здесь... Вот уж мир тесен. Что это мы с тобой снова встретились, наверное, не договорили.
Татьяна открыла рот, изумленно хлопнула себя по бедрам: “Ну, Верка, ну, тихоня... К тебе что ль приехали? – Я-то распинаюсь перед ними, завлекаю...”.
– Чего там ко мне, в магазин. Открывать что ль? – обида слышалась в голосе Веры. Это к тем  троим добавление. – Им сейчас пузырьки дороже всего на свете. Вырвались от жен... Бесплатный концерт... Маленький, черненький, тракторист что ли под лодкой ночь проорал, собак пугал. Все у него “дурогоны”...
– Я тебя вспоминал в Кутогане, – неведомо чему продолжал улыбаться Роман. – Ты почему меня не разбудила? Открыл глаза утром – напротив никого. Обидно. Могла ведь и разбудить.
– Ух ты, – засмеялась Вера, – чем это я так приглянулась. Я вот не вспоминала, что за интерес помнить всех, с кем час говорила. Много чести. Очень ты сладко спал на своем окне, – посмотрела искоса, засмущалась.
Татьяна гремела запором. Вера, хотя и не показывала вида, обрадовалась Роману. Вдалеке от дома любой когда-то встреченный человек приносит радость. О Романе она не вспоминала. Так казалось. Встреча мимолетная, забылась. Осталась с той ночи какая-то грусть. Сидели, говорили. Так хорошо было, просто. Это сейчас сердце ворохнулось. А вдруг приехал к ней.
Знакомым, матери в отпуске говорила, что вышла замуж. Сына научила отвечать, если кто спросит про папку, что в экспедиции. Мать, правда, не особо этому поверила, вздыхала да все подсовывала внучку вкусненькое, все пыталась что-то вызнать. А когда Вера уезжала, так мать стала на пороге, загородила дверь: “Не пущу. Хватит. Мне твой север уже жизнь укоротил, капли пью да плачу. Живи здесь, дома”.
Дома, конечно, жить можно было, но тогда бы сразу же открылось, что мужа нет и не было. И ребенок-богданенок, нагульный, и сама Вера не святоша и, если покопаться, грехов можно жменю набрать, хотя жменя – злополучный день рождения подруги, когда и выпили-то немного, а вот захотелось быть, как все... Вот и родился Игорь.
Сама напросилась после всего подальше от расспросов в эту дыру. И Татьяна, которая работала здесь пекарихой, стала ее опекать. Учила жизни: “Ты, Верак, феномен. Красивая, молодая, а сонная. Как улитка живешь. Лежа мужа не найти. Не вышло, подлец парень оказался, а где сейчас не подлецы – наплюй. Не жди принца. В нашей глуши Икла ходит королем. Каков король, такие и принцессы, – Татьяна иронически поджимала губы, задумывалась, будто вспоминала что-то свое, качала головой, – на случай нам надеяться надо, только случай нас спасет. Подвернулся мужик – он твой. Возьми с него все. Велика беда – родила в девках. Не ты первая, не ты последняя. Уедешь отсюда, кто будет знать, какая у тебя была жизнь. Да и кому какое дело. Сейчас не это ценят, девка ты или не девка. Сберкнижка, квартира, машина – это есть, и ребенок не обуза. Возьмут. Копи деньги. А скромность никто не оценит. Не поверят, упрекнут. Не современная ты... Льготы положены, как матери-одиночке – не пользуешься, а кто-то за счет тебя живет. Кому твоя честность нужна. Воры кругом. Ходишь в болоньевой курточке, а рядом меха, песцы. Дура! Мужики из экспедиции денежные, к тебе липнут...
Татьяне скоро сорок. Сбитое, упругое соблазнительное для мужичьего глаза тело требовало свое. Крикливая, резкая в движениях, порой злая на язык, Татьяна мечтала создать семью. Сорок лет – пора, когда приходится задумываться над будущим. Татьяна, услыхав это, всегда усмехалась, так говорят те, у кого муж под боком сопит, им задумываться можно, а ей, думай не думай, счастье не привалит. Откуда взяться. Шестой год Татьяна на фактории. Каждый год собирается уезжать, но ругается, плачет и живет и живет.
Эту жизнь привычкой не назовешь. Выть другой раз хочется, позвал бы кто, приласкал – верной женой стала. Да только на таких, как она, смотрят предвзято, смотрят, как на утеху. Случись чего, рот варежкой откроют и “шалашовка”, и “потаскуха”, и еще чище выдадут. Но чем она отличается от мужней жены, одним, что не имеет постоянного мужика под боком. Не “шалашовка” каждый день имеет свое, а чем Татьяна хуже, чем?
В округе стояли сейсмики, нефтеразведочная экспедиция. Река – она для всех дорога. И зимой  и летом. Кого только не занесет. Мужики – все холостяки. Сплошь и рядом алиментщики. Татьяна обожглась на таком. Заливал, что осталось платить три года. Она обрадовалась. Старалась накормить получше, обогреть, ублажить. Бутылочку каждый вечер ставила на стол. Обстирывала, голубила. Вдруг и для нее кусочек счастья отвалится. Полгода радовалась, да дернул однажды черт, когда собиралась стирать, проверить карманы. Наткнулась на неотправленное письмо.
Взяла грех на душу, прочитала. Как у оплеванной руки опустились. Она к  этому вражине со всей душой, деньги на него тратила, а он про нее такое писал, паскудник, насмехался дружку.
Она, Татьяна, мол дура, кормит, поит, подстилкой служит, а  он и не думает с ней жить. Подженился на время, на перине спать захотелось, в чистом походить, поесть сытно. А денежки, вражина, все жене посылал, перечислял какие подарки купил. Собирался уезжать совсем.
Не обидно еще было б, если сказал прямо, давай мол поживем год или сколько еще, а потом без обид разойдемся. И она не строила б планы, не гробила б себя, не тратила б  деньги. Костюмы ведь купила, отмыла. При ней на человека походить стал, короста ходячая.
Так турнула, за чемоданом час бежал. Юлил, оправдывался, что пошутил в письме. Нашел шуточки. Шути теперь в бараке в обнимку с подушкой. Больно много развелось шутников за чужой счет.
Жизнь на фактории спокойная. Временами скучная. Последний год фактория работает. Закрывают. Пушнину совсем перестали сдавать. Как появились сейсмики, все потекло им. Скупают втридорога. Когда это было, чтобы бурки из оленьей шкуры стоили почти сто рублей! Скажи об этом пять лет назад – засмеяли б. А сейчас рвут друг у друга. На Земле вообще, говорят, за триста продают. Зачем Икле ловить рыбу или песцов стрелять, сошьет жена две пары бурок за месяц – вот и деньги. И клянчит Икла каждый день бутылку. Гонит его Татьяна. Икла грози пожаловаться начальнику. “Из экспедиции мужикам водку даешь, а чем я хуже...”.
Татьяна смотрела в окно. Вера все еще разговаривала с приехавшими. Стало обидно за себя. Чувство зависти подкатило к сердцу. Что ей, Верке, молодой не смеяться. Жмется в курточке, довольная. Ребенок вместо игрушки. Почему-то захотелось крикнуть обидное, чтобы прекратился беззаботный смех, пусть всем станет грустно, плохо, как ей. Им кажется, что никто ничего не видит. Но вот же на глазах рождается чувство. От этого и ноет сердце. “Не мое”. Татьяна вздохнула. Заставила себя отвернуться к магазинным полкам. Почему хочется и хочется смотреть на них и светлеет внутри. Как после слез. Поплакала и отмякла боль.
“Хотя бы скорее расшевелили эту глухомань, – сказала она вслух. Отодвинула ящик с печеньем. – Господи, еще год-другой надеяться можно, а потом... Уеду, все брошу и уеду...”.
7
Прораб Ханымейского участка Петр Николаевич Самарин икал от хохота. Васек Никонов рассказывал, как ездил учиться на сварщика. Вообще эти два дня на фактории они провели отлично. Не надо курорта. Собирались задержаться на день, но обстоятельства... магазин под боком, крыша есть, воздух свежий. Работу никто не спрашивает. Из головы вылетело, зачем их сюда привезли, может, отдыхать...
Радовало, что мельтешили женщины. “Глаз отдыхает”, – удовлетворенно качал головой Самарин. На женщин в первые часы они строили какие-то планы, а потом стало не до них. Голову от стола сил оторвать не стало. Ночь проквасили. И сейчас, слушая Никонова, Самарин держался за затылок.
Никонов монтажником работал. Высокий, круглолицый с большой, заметно лысеющей головой в свои-то неполные тридцать лет, побывал в различных переделках. Рассказывал об этом на полном серьезе, другие умирали от смеха.
“Приехал в Омск. Дурак приезд не отметит. Деньги есть, вечер свободный, скентовался с парнем из комнаты и в ресторан аля-улю-гудеть. Заказали музыку, уставили стол закусками. Красота. Рай после Кутоганской серятины. Балдеем. После телогреек, штанов ватных, платков, надвинутых на глаза, любая приодетая женщина в платьице или там, где все  наружу, в соблазн введет. Где тут усидеть одним. По сторонам зыркаем, кого бы подцепить. Не монахи. Кент мой аж слюной давится, глядя на баб. И водка его не берет. Одна мысль – бабу подцепить...
Напротив две божественные мамзели. Хи-хи, да хи-хи, глазками стреляют. Пигалицы. Крутятся по сторонам. То коленочку соблазнительно выставят, то нагнутся, ну вот оно, раздевать не надо. Разве нам устоять, не все же выморозилось. Икота напала с голодухи.  Перебрались к ним. Щедрые. Шикуем. Для дам музыку заказали. Один перед одним. Заливаем,  что на трассе газопровода пашем, палками белых медведей с помоек гоняем, наволочки деньгами набиты. Брешем почем зря. И девки наши растаяли. Льнут... Какой тут ресторан. Тут бы отдельная квартира. Стали намекать, хорошо бы посидеть спокойно. Они и пригласили к себе. У обеих квартиры пустые. Родители на заработки уехали.
Девчонкам лет по двадцать. Не подумаешь, что пройдохи. Расплатились, на чай еще по червонцу бросили. Шли через какую-то стройку, лезли в дырки заборов, где только черт не носил. Уж и хмель проходить стал. Наконец разделились. Мы с Галей пошли в одну сторону, дружок с Надей в другую. По пути в магазине прихватили все что положено. У меня тысяча рублей в кармане, и желание быстрей завалить подругу.
Идем... Я – король. То с одного бока, то с другого свою прижимаю. Не отталкивает, но и... Одним словом, как я теперь понимаю, заманивала. А я-то плыву, план строю, аж во рту пересохло. Какая там дорога, шел, как во сне, ничего не запомнил. Сейчас стреляй – не скажу. И квартиры, то ли на пятом, то ли на третьем этаже – все забыл.
Единственное помню – дверь оббита чем-то черным. Зашли. Выставил все на стол в кухне. В доме никого нет, она так говорила. Полез к Гале. Она со смехом оттолкнула. “Сейчас, подожди. Что-нибудь придумаем”. Вышла в прихожую, я за ней. Открылась дверь...
Тут разглядел, что на диване в комнате напротив прихожей сидят трое. Чернявый с усиками, этак меня пальчиком зовет. Вошел. Накрытый стол. Закуски немного. Трехлитровая банка, вроде как с самогонкой. Парни крепкие.
– Гость, мальчики. Приключения любит. Васей зовут, – выдала им, подсаживаясь Галина. – С севера. Газопровод строит... Медведей с помоек гоняет.
Мордатый, боксер, наверное, поднялся с дивана.
“Бить будут”, – подумал. Убежать захотелось. Чувствую, кривится мое лицо, не могу справиться.
– Выпить захотел? – осуждающе покачал головой мордатый. – Нехорошо. Что это ты не в ногу со временем идешь. Страна борется с пьянством, а ты по ресторанам, да еще с чужими девушками, да еще в квартиру чужую пришел. Может, ты совратить Галю хотел? Как, Галя, он тебя принуждал? – Галя на это хихикнула. – Нехорошо. Садись, – поднес мордастый кулак к лицу.
Раз сразу не ударил, подумал я, обойдется. Героем себя почувствовал. Денег на пару пузырей еще дам и разойдемся миром. С ними сговориться можно. Что там, не видно, что за птица. Свои в доску.
– Выпить не с кем было. Галя сказала, что друзья маются. Вот и пришел, – гну свою линию. – Давайте, я с собой два пузыря принес, может, кто сбегает, вы же знаете, где взять можно, – отодвинул банку в сторону, подставил стул к столу.
Парни переглянулись.
– Нахал, – протянул чернявый с усиками. – Неси, Галь, его богатство. Галина принесла из кухни все, что я купил. Поставила отдельно стакан. Они себе разлили из бутылок. Мне налили из банки. Полный стакан.
– Пей...
Пригубил... Что-то горьковатое... Дрянь такая... Самогон с чем-то, то ли вода с чем-то... Не лезет...
– Изжога у меня, мужики, с самогона. Не могу, – сам тянусь к бутылке.
Чернявый встал сзади, стукнул по шее. “Выпить пришел, пей. Или брезгуешь...”. Выпил. Налили еще...
Мордатый оглядел меня, так лениво, словно я полузадушенная мышь, а он кошка. Никакого интереса в глазах. Пустое место для него. Галина вытянула ко мне крысиную свою мордочку, только теперь я это разглядел, едва смех сдерживает.
– Карманы выверни, газовик, – говорит мордатый. – Да не жмись. Друзьям одолжишь. Отдадим. Разве в деньгах счастье. Счастье в  их количестве. Сейчас у тебя с собой мало, будет еще меньше. Не жалей.
Карманы я вывернул, аккуратно деньги на стол положил. Понял, шутить с этими ребятами нельзя. Налили мне еще один стакан. Выпил.
– Расставь руки...
Откуда-то появилась палка, просунули они мне ее в рукава. Стал как Христос на кресте. Чернявый еще ладони привязал. Чего тут было дергаться, когда в животе что-то ненормальное стало. А эти переговариваются: “Что с ним делать? Морду начистить? Федя, поставь печать...”.
Федя со знанием дела двинул под глаз, сразу заплывать стал. Чернявый хихикает: “Давай прирежем. Больно наглый. Его и искать не станут...”. Разваривают между собой, а я пячусь к двери. Пинком помогли мне выйти.
Лечу вниз по лестнице, только успеваю руками рулить, изгибаюсь, как балерина. Лишь бы не застрять. А сверху разговоры, вроде спускаются вниз, бить будут.
Выскочил в какой-то проулок. На улице темно. Фонари редко горят. Бегу. В животе урчит, крутит. Мочи нет. Руки расставлены. Потом и бежать никакого резона не стало. Оконфузился, как маленький ребенок. Такое облегчение наступило. Улица пустая, куда идти не знаю. В дом в таком виде  не зайдешь. Стыдобище. Впереди женщина шла, оглянулась, увидела меня, свернула в подъезд. Мне бы только руки кто-нибудь развязал. Ковыляю, как ходячая уборная. И когда на какой-то улице милиционера увидел, я к нему, как к родненькому, кинулся. Обниматься был готов. Отвели в милицию, составили протокол. Морщатся, смеются. В душе помыли. Хотели отпустить, а тут дружка вводят. Точно в таком же виде. Сказали, это называется “полет на вертолете с придурью”.
Никонов замолчал. На столе, словно после Мамая. Хлеб и малосольные огурцы, куски рыбы, открытая банка тушенки – все вперемешку. Из банки со шпротами торчал окурок папиросы. Скрипнула дверь, бочком втиснулся в нее Икла, потоптался у порога. Никонов поднял голову, начал вставать, пошатнулся. Самарин молча глядел, подперев голову рукой. Никонов сбросил со скамейки телогрейку, ощерился в улыбке.
– Садись, абориген. Пить будем, баб портить будем... Небось балдеешь  тут с бабами. Долго помнить буду, что сюда привез. Хорошо развеялись. Уважаю. Дети природы – это... – Никонов замялся, подыскивая слова. – А вот баб, баб ты нам не нашел...
Икла хихикнул, устраиваясь на краешке скамьи.
– Чего шута строишь, – одернул Роман Никонова. Лушников в это время уже расправлялся с малосольным щекуром. – Петр Николаевич, баржа пришла. Три дня сроку дали. Надо что-то делать, ехали.
– Зачем ехали, – одеревенелым языком, через силу, вяло жуя кусок рыбы, начал Никонов, – мы  знаем. Ты права не качай. Видали таких... Славы захотел. Нам капитан не указ.
Самарин успокаивающе потряс перед собой руками, прочертил пальцем в воздухе невидимую линию, словно отсек что-то.
– Давайте спокойно, мужики. Правильно, мы ехали работать, но в силу обстоятельств нам пока делать нечего. План работ у меня есть. Мы его постараемся выполнить. А сегодня, коль мы здесь – отдых, а завтра...
– Тоже отдых, – хохотнул Никонов. – На обустройство на новом месте дается три дня. Вы приехали сегодня – послезавтра впрягаемся в работу. Вопросы есть? Нет вопросов... Где Кабир? – повертел по сторонам головой Никонов. – Николаич, где наш краснознаменный тракторист? Ау? Тарханчик? Ему же подлечиться надо. Икла, – повысил голос Никонов, обращаясь к тихонько сидевшему ненцу. – Сбегай к Татьяне, попроси еще две бутылки.
– Николаич, мне все равно, но стоит баржа, – напомнил Роман. – Добром это не кончится. На берегу еще трое остались, а вдруг что... Да и катер...
– Рома, не рвись. Двенадцать рублей я вам закрою. Есть договоренность. Я отвечаю за вас. Давай спокойно работать. Разгрузим баржу не разгрузим – она на месте. И здесь перезимует. Не это главное...
– Точно, – кивнул в подтверждение слов прораба Никонов. – Садись за стол. Выпей за приезд. Здесь нет сухого закона. Николаич правильно говорит. Как захочет начальство, так и закроет наряды. Сколько раз было – пахали, как черти, а в получку пшик. А другой месяц  сидишь, то одного нет, то другого, а в получку ажур. Где логика? А логика одна: сказали делай-делай, сказали ломай-ломай. Сказали пей-пей! Сверху виднее. На бедного раба – семь прорабов.
Ты, Рома, этот, – повертел Никонов пальцем у виска, – все хочешь жить по правде, все ругаешься, что-то доказываешь, кричишь. А почему кричишь – глухие кругом. Каждый для себя живет. Может, у тебя в твоей правоте свой смысл. А мне чего ругаться? Мне блага нужны: машина, квартира, жена. Живем одну жизнь, и платят нам из расчета этой, а не загробной. Для той ничего не надо, и две не прожить.
Ты, Рома, фагоцит, клетка есть такая в организме. Он ее вырабатывает для борьбы с микробами болезнетворными. Больное общество вот таких фагоцитов и рождает для своего спасения. Клетка-то гибнет. Только тебе, лично, зачем это надо? – водка развязала языки. Никонов усмехнулся. – Одна жизнь, Рома, у тебя теперешняя, когда со всеми ругаешься, отстаиваешь правду, хотя она кроме тебя никому не нужна. Нам и так неплохо жить. Вторая жизнь начнется, когда угодишь в больницу. Никто к тебе не придет, поймешь, что здесь кроме забот о своем кармане, никому не нужен никто. Пока здоров – нужен, а больной обуза.
Кто хоть раз отказался, в натуре, от больше начисленной зарплаты, премии? Такое бывает только в кино, книгах. Прослыть раз героем, а потом работать на таблетки... Почитай газеты, как там жалуются герои на невнимание. Этого хочешь?
Никонов, распалясь сказанным, вытер на лбу испарину. Роман с любопытством смотрел на него. Вот уже и кличку “фагоцит” получил... Спорить вроде не о чем. Прав Никонов, но что-то мешало безоговорочно принять эту правоту. Не так должно быть. И Никонов это знает, не дурак. Почему же тогда подделывается под простака? Легче жить? Спроса меньше? Или махнул на все рукой, предоставил таким, как Рома, право долбить стену догм.
Роман часто думал: говорить отвлеченно о чем-то, что тебя не касается, вернее, где ты сторонний наблюдатель, мы любим. Ох, тут мы принципиальны, категоричны, но никогда не можем это все приравнять к себе. Не дано.
Никонов между тем отдышался, уловив одобрительные взгляды, продолжал.
– Вот снимают начальника, а видел кто хоть раз, чтобы его перевели в рабочие на исправление. Нет! Только на повышение или в другое место. Теперь не за место – за связи держатся. И деньги даже не главное. Все тащат. Этим не удивишь. Дефицит во всем создали, даже в общении. Все сплелось. Работяге проще. Не по душе что, котомку на плечо и в другую деревню, в другую организацию. А начальство – они ж в цепи. Связаны круговой порукой. В связке. Друг от друга зависят. Попробуй разорвать самую тонкую цепь и то попотеть надо, а цепи годами связывают. Родственники, свояки, женами переплелись. Твоя у меня, моя у тебя. Всяк своего в связку тащит... а, – махнул рукой Никонов. – Лучше не трогать. Бог не Яшка, он знает кому тяжко.
Самарин одобрительно покачал головой.
– Мыслишь, Васек. В точку бьешь. Только в одном не прав. – Самарин ткнул пальцем в грудь Никонову и молчком сидевшему Лушникову. – Говорить правду хорошо, и не говорить хорошо. Спокойнее. Вот и выбирай. Обличителей-демократов хватает, только есть ли польза от них. Смуту вносят. Горланят о том, о чем имеют смутное представление. Роман прав, не будешь долбить, не будет и дыры. Но долбить, – Самарин покрутил пальцем,  – не каждый сумеет. Характер надо иметь. Большинство как, куснул и в кусты. Злопыхатели, на желатине сготовлены.
– Слышь, Николаевич, – сощурил глаз Лушников. – Рецепт знаю, как надо делать, чтобы башка варила, чтобы мозги загустели. Ложку желатина на стакан воды и утром пить натощак...
– Ты меня за глупого считаешь, – стал приподниматься из-за стола Самарин. – Ты это брось. Я прошагал все лестницы, сначала вверх, а потом вниз. Если б не родственничек, мать его за ногу, в этой дыре не гнил. Ты меня не подкалывай. Я не карьерист. Завтра подам заявление, с тобой работать стану. Сумею. Ты, вон, еще не  работал, а наряд на этот день я должен выписать и выпишу, иначе орать будешь. А ты и рубля не заработал. Закрывать я вам буду, чтобы ты только лежал здесь, никуда не сбежал. Для отчета лежал. И я тогда буду хороший, меня склонять не будут. Вы же сейчас аристократы, боже упаси затронуть ваши интересы. Вы из-за рубля, из-за копейки мать удавите...
Самарин шумно задышал, облизал пересохшие губы. Поднялся. Все вопросительно глядели на него.
– Час на сборы, – отрывисто сказал он. – Обидели меня. Не ожидал, – повернулся к мирно дремавшему в углу Икле, дернул за плечо. – Отвезешь на большой лодке? Бутылку получишь...
Самарин не обманывал, когда говорил, что прошагал все ступени лестницы, ну, не все, но поднимался круто. Начал мастером, через два года был уже главным инженером. Деловой, инициативный. Дневал и ночевал на стройке.
На свою беду вызвал на работу двоюродного брата жены. Взял к себе  стропальщиком. В навигацию стропальщики – короли, соответственно, и зарплата. Потом открылось, что родственник хороший столяр. Начал он с ремонта квартиры начальника. Привезли со склада шкафы, разобрал, сделал полированную стенку. Потом кабинет в управлении из тех же шкафов довел до блеска, потом квартиру Самарину “как в лучших домах Лондона”, потом еще кому-то из нужных людей, и еще и еще.
Платили родственнику по бригаде. Почет, уважение, ходил в чистом. Что между ним и Самариным случилось, только стали они врагами. Непримиримыми. Все увязло и жены в том числе. Самарин в горячке, когда тот просил десять дней без содержания, не дал. Родственник пригрозил, что припомнит. И припомнил. Написал бумагу. То ли отослал, то ли сам отнес.
Самарин, особенно первое время, делился с ним. Так родственник подсчитал все: кому квартиры ремонтировал за счет управления из новых шкафов, предназначенных для общежития, на каких объектах приписаны объемы, сколько “подснежников” в управлении, кто деньги за них получал. Все припомнил... Волокита долго тянулась. Комиссия разбиралась. Понизили Самарина до прорабов. Хорошо еще так отделался. Сломался после этого мужик. Все стало безразлично. К бутылке потянулся.
Когда мужики шли к лодке, оглянувшись, Роман увидел на крыльце Веру. Она стояла, приложив ладонь козырьком ко лбу, глядела вслед. Заметив, что Роман оглянулся, подняла руку, помахала. Почему-то сделалось грустно. Захотелось, чтобы все отказались уезжать. Роман остановился. Вера медленно махнула несколько раз, рука безвольно упала.
Ярко краснела куртка, ярко и притягательно... Осенью где-нибудь на фоне  серого, зябкого, издерганного липкой моросью дождя куста ольхи, каплями горит шиповник. Горит призывно, открыто, словно предлагает себя всем. Словно боится остаться никому не нужным, не замеченным. Куртка и шиповник... Вроде и нет связи... Настолько неожиданные сравнения приходят в голову... Отчего? Может, что-то сдвинулось, приоткрылось... болью ответило на  боль...
8
На берегу случилось ЧП. Балака подбил мужиков поехать на охоту. Разведать местность. Взяли ружья, патронташи, набитые патронами. Подрагивающий желтый трактор был силой, способной сокрушить все. Азарт обуял мужиков. Чем не покорители.
С треском ломался сухостой берез, хрустел валежник, сзади оставался измочаленный, перекрученный подрос березняка. Вдавленная колея сочилась водой. Послушная машина мяла брусничник, и на гусеницах краснели раздавленные ягоды.
Просека скоро вывернула к кромке болота, резко разграничив сушь и воду. Справа редкие лиственницы, белый ковер ягеля, шиповник. Встречались большие перевернутые блюдца красноватых подосиновиков. Слева осока, жижа черной грязи, топь.
Балака в раздумье, куда ехать, остановил трактор. Глядеть надо было в оба, можно так врюхаться в болотину: и трактор не вытащишь и сам сгинешь. Серега Панжев вылез на гусеницу, протер очки, приложил ладонь ко лбу. Огляделся. Так вели себя, наверное, покорители новых земель. Небрежно отставленная в сторону нога, распахнутая телогрейка. В руках ружье. Порыв, одержимость. Без жалости, без раздумий готов все крушить. Хлюпикам не быть открывателями.
– Есть что? – нетерпеливо дергал его за рукав Нагаев. – Поехали дальше. Чего торчать. По газам, Юрка. Дави планету... У нас в Житомире...
Мужиков мало интересовало, что было в Житомире. Впереди на будто кем-то выщипанном среди осоки круглом озерце плавали десятка два уток. Грохнули выстрелы. Утки, хлопая крыльями, взлетели. Вдогонку прогремели еще выстрелы, еще... Пять штук остались на воде, три упали в траву.
– Как вытаскивать будем, – с дрожью в голосе от такой удачи, заметался на сухом пятачке у воды Нагаев. Увидев, что утки сели совсем недалеко, замахал руками. – Вон они, вон...
– Сейчас подъедем, – деловито забираясь в кабину, бросил Балака.
– Этих пока ветерком да волной подгонит к берегу – на обратном пути заберем... В траве не найдем, не велика убыль. Уток, как грязи... Ну, родная, – берясь за рычаги, прохрипел он. – Ату их...
Взревел трактор, развернулся на месте, полетели в стороны ошмотки ягеля. Рваный след “цивилизации” пропорол землю. Десятки лет будет виден он на этом месте.
По крохам, по щепоткам собирала природа на севере тонкий слой плодородия. Обкраденная мерзлотой земля не пахнет, как не пахнут растущие на этой земле цветы. И корни деревьев щупалками тянутся по поверхности, едва прикрыты мхом. Земля не успевает отогреться за короткое лето. А по ней, ранимой, застуженной, родимой – трактор.
Влетев с маху на прикрытый мхом валун, скрежетнув гусеницами, трактор повело в сторону. Балака двумя руками уцепился за рычаги.
– Разулись, – лязгнув зубами, схватился за голову Панжев и будто выплюнул вместе с кровью из рассеченной губы слова. – Черт... Угораздило... – Балака с досады разрядил оба ствола ружья в лиственницу.
– Наездились, – вылез, обошел примолкший трактор. Сбил шапку на затылок. Фыркнул, нервно подмигнул Нагаеву. – Мотонуло... У вас в Житомире не так. Асфальт кругом. Тарханову работенку подкинули... Откуда эта булыга здесь оказалась? – Балака выругался, поддел ногой перезревший подосиновик. – “Какое имел право садиться. Ремонт за твой счет”, – передразнил он голос тракториста Тарханова, – вони будет. А, – махнул рукой. – Чего на него смотреть. Мы гусеницу не наденем. Семь бед один ответ. Мы не нарочно. Стихия. Сделает. Не пил бы водку на фактории, ничего этого и не было бы, – Балака закинул за плечи ружье, захлопнул дверку. – Пошли отсюда.
За время, пока они возились у трактора и пешком дошли до озерца, уток не только не прибило к берегу, но и отогнало волной еще дальше. К воде не подступиться. Мох пружинил, след сразу наполнялся ржавой водой. Карликовые березки, росшие по кромке болота, мало годились хотя бы для того, чтобы вымостить ими дорогу.
– Дак, бросить уток придется что-ли... Незадача. Худячую б лодчонку, – Нагаев поджал губы, вытер рукавом висевшую на кончике носа каплю. – Жалко бросать. Такой бы шулюм сварганили... Сплавать что ли, – раздумчиво, ни к кому не обращаясь, спросил он самого себя. Начал расстегивать телогрейку. Потом посмотрел опасливо на небо, на мужиков. Передернулся всем телом. – А ну их, уток... Кондрат хватит, лечить некому. Спиртику граммульку принять, оно сплавать и можно.
Балака, прищурив глаз, насмешливо смотрел на дерганье Нагаева. Сплюнул. Достал из кармана моток тонкого шнура. Привязал к концу палку. Перебросил, уцепился за ближайшую утку, подтянул ее вместе с палкой.
– Тямы нет. Учитесь, пока жив. Свое, убитое, взять не можете, тоже мне, охотнички... Шурупить мозгой надо...
Северная сторона неба посерела. Темные полосы там, вдали, связывали небо и землю. Муть непроглядно смазывала все очертания.
– Снег, что ли, со дня на день пойдет, – приглядываясь к горизонту, поежился Панжев. – Пошли назад. Может, наши вернулись. Есть хочется, – по-щенячьи клацкнул зубами, взвизгнул, запахивая плотнее телогрейку. – Замерз я чего-то. Сдохни сейчас, и вывезти не на чем будет. – Панжев выругался.
Когда мужики, заплетая ногами от усталости, вышли к баракам, там были все. Панжев бросил на крыльцо связку уток, сел, вытянул ноги. Свесил на грудь голову. Из трубы шел дым. На берегу горел костер, около него крутился Лушников, дымилось ведро с чем-то.
– И на хрена попу гармонь. Споткнулся конь и сбил копыто, – продекламировал Панжев, жадно втянул ноздрями запах ухи.
– Трактор где? – спросил Роман. – Утопили?
– Споткнулся конь и сбил копыто... Разулись, – снимая сапоги, расставив ноги, шевелил посиневшими от полинялых носков пальцами Панжев. – На мину валун угодили. Разведывательный десант, – Серега цвикнул слюной через губу. – Привезли? С устатку надо да и замерзли... Цел трактор, гусянка свалилась, километров семь отсюда...
– Ну как же так, – развел руками прислушивавшийся к разговору Самарин. – Что за отношение. Трактор наш хлеб, кормилец. Вы подорвали основу. За ваш счет ремонт...
– Пшел ты, – недоговорил Панжев. – Не о тракторе, о людях думать надо. Не нравимся – отправляй домой. Рыдать не будем... Не в воде ж разулись. Говорите еще спасибо, что не утопили. Не нарочно. Сами чем занимались вон, глаза как у крысы красные, а туда же учить. Два дня водку лакали, а тут... Запашок хоть закусывай, – нагло блеснул очками Серега.
– Всем пить, так всем...
– Ну, ладно, ладно, – примиряюще поднял руки Самарин. – Раз ничего серьезного, что говорить... Спокойно, не будем ругаться...
Два дня прошли в суматохе. Разгрузили баржу, наладили трактор.
Мужики дивились одному, на берегу реки строить было бы проще и выгоднее, никаких перевалок. Место есть. Жить – удовольствие. Рыба, утки. Лодку заимел – король... Нет же, кому-то понадобилось с ног на голову все поставить.
Рано утром, когда ошмотки ночи еще цеплялись за кусты, чернели за кочками, и вязкая стылая вода в мочажинах, будто кисель из черники, тускло поблескивала, бригада Окоемова, позевывая, незлобно поругиваясь, грузила на сани свои шмутки.
Знобкий ветерок заставлял нахлобучить поглубже шапки, поднять капюшоны. По наезженной колее до камня, где разулся трактор, доехали быстро. Трактор ходко тащил груженые брусом сани. Осенний день короток. Из-за этого и выехали пораньше. Накануне Роман с Балакой прошли весь путь. Определили, что возни много будет с переправой через ручей. Берега у него топкие. Ширина метра четыре. На дне песок да ил. Да еще протока на пути, надо искать объезд.
Завязнет трактор – вытаскивать нечем. Делать нужно все наверняка. У ручья долго обсуждали, как перебраться. Начал мелко сыпать снег. Предложение Балаки засыпать ручей встретили смехом. Уж лучше тогда ждать, пока все замерзнет. Лагерем становиться здесь. Пошли искать брод.
Не отошли и двадцати метров, как Балака завертел головой, прислушиваясь к чему-то.
– Гуси, никак, гуси, мужики... Ей бо...
Он сбил шапку на затылок. Скинул ружье с плеча.
Из-за серых облаков, сливаясь с ними вдали, показалась вереница гусей. Грустное, высокое “Кью-ю, кью-ю-ю” долго держалось в воздухе. Потом повалили разом все. Утки, гуси летели кучами, цепями, шеренгами, изредка проплывал клин журавлей. Так продолжалось час, второй...
Уже нашли место для переезда, сделали бульдозером подъезд, спилили несколько листвянок, чтобы гатить дно ручья. А птицы летели и летели. Снег повалил гуще.
Если бы птицы летели молча, было бы не так тоскливо смотреть на них. От снега и ветра, от промокших рукавиц, которые негде было сушить, и от неопределенности: вот она, зима, сыплет снегом, а там, впереди, ни тепла, ни света, никто не ждет, наползало раздражение.
– Чего они душу выматывают, – не сдержался Лушников. – А ну, Балака, вдарь из ружья. Пусть умолкнут. Летите в тепло и не нойте. Расстонались... Зима, мужики. Птица, она всегда чует загодя. Прихватило морозцем, валом повалила... А мы-то куда... Мы что за птицы?
– А во, – постучал согнутым пальцем по брусу Никонов. – Из этих, только не дятлы... В тепле спать сегодня будем или костер жарить придется... десантники, мать за ногу. Самарин в кабине парится, а тут как вороны нахохлились на брусьях. Давай песняка завернем, где наша не пропадала...
Едем мы друзья в дальние  края
Станем новоселами и ты, и я...
Бодро пропел Никонов.
Снег повалил хлопьями. Если первые снежинки исчезали где-то в запазухе кустиков черничника, повисали на плотных зарослях багульника, скатывались с острых штыков осоки, то скоро впереди все забелело и только рваный, черный след трактора полосовал землю.
Протоку объехали, сделав крюк километра в два. В некоторых местах болотная жижа заливала нижний ряд бруса на санях, бугрилась и дыбилась спереди. На сухих местах Тарханов вылезал из кабины, нервно курил, сплевывал, шел вперед на разведку, для уверенности топал сапогами, будто от этого что-то могло измениться. За протокой в двух местах накладывали лежневку.
– Доедем, не провалимся – памятник ставить нам надо. Самолично загоню на пьедестал красавца, – похлопал Тарханов по дверке кабины. – Так в грязи и поставлю. В назидание... Где этот чертов Ханымей. Места лучше не нашли. Ни дорог, ни удовольствия. Гробь технику... Поди тот, кто точку на карте ставил, и не был здесь, наобум ткнул. Стройте. Стратеги, – неизвестно кому в сердцах высказал Тарханов.
Панорама строительной площадки будущего Ханымея открылась вся сразу. Большая поляна-проплешина среди чахлого редколесья. В беспорядке расставлены, разбросаны вертолетами шесть вагончиков, пакеты с различными грузами, зеленая, припорошенная снегом будка передвижной электростанции. Емкости с соляркой.
Трактор остановился посреди этого хаоса. Мужики слезли с саней, размяли задеревеневшие ноги, хмуро огляделись.
– Стаскать это все в кучу и поджечь, – мрачно сострил Никонов.
– Хоть погрелись бы... когда научимся по-человечески начинать. Писак нагнать – растрезвонили б об этой идиллии. Падай на колени, Балака, приехали.
На голом месте ветер был сильнее. Поземка перегоняла снег, извозив его песком. Из круговерти снега, сверху все еще неслись голоса пролетающих птиц. Просека за площадкой круто сворачивала влево.
– Ничего, мужики. Теперь на месте. День-другой – все наладится. Глаза боятся – руки делают, – долго прикуривая, пряча в ладонях хлипкий огонек спички, обронил Самарин, с наслаждением наконец затянулся сигаретой. – Могло быть и хуже. Вагончики целые. Печки есть. Дрова, вода под боком. Наладится, – снова успокоил он всех. – До темноты хорошо бы первые вагончики поставить на место. Мороз ударит, не вырвем сани из песка. Два блока общежития из трех вагончиков каждый будем строить...
– Чего, Роман, примолк, – толкнул Самарин в плечо Окоемова. – Думай не думай, сто рублей – не деньги. Ничего теперь не изменишь. Это все, что у нас есть. В одном из вагончиков рация должна быть. На связь выйдем, получим указания. Наши позывные “Песец”. Управленческий “Север”. – Север, север – я песец, выручай: а то... – язвительно продекламировал Балака.
Третий раз за последние десять дней мужики обживались на новом месте. Теперь, как считали, окончательно. Ориентиром ряда вагончиков служила корявая, разлапистая лиственница, стоявшая отдельно.
– Плясать от нее будем, – изрек Самарин, что-то меривший шагами.
– Петр Николаевич, ты б чертеж какой нарисовал. Что на глазок строить... Может, сдвигать куда-то вагоны надо...
– Тебе земли мало... Хоть в эту сторону строй, хоть в ту, – порывисто показал руками Самарин. Как  сделаем так и будет. От нас плясать начнут. Чертеж надо – сейчас нарисуем.
Самарин присел на корточки, быстро провел на песке линию, нарисовал шесть квадратов, еще два отдельно.
– Это жилые блоки – ткнув в два первых квадрата, пояснил он. – Два щитовых домика. Столовая, клуб. Котельная, дизельная... Пока все...
Подошедший Лушников долго стоял, рассматривая план. Вертел головой и так и этак, отошел в сторону, чтобы схватить всю панораму.
Почмокал губами. Красиво. Глубокомысленно покачал головой. Нагнулся и стал сгребать песок на фанерку. Все молча глядели, ждали, что будет дальше. Леха аккуратно ссыпал все горкой, поднялся, сунул фанерку Роману в руки. “Отнеси в вагончик. На досуге вечерком изучим чертеж основательно...”.
Все грохнули. Самарин зло покосился.
– Петр Николаевич, ты ж инженер, – поднял палец кверху Лушников.
– Вслушайся в слово. Ин-же-нер! А рисуешь на песке. Нехорошо. Не солидно. Это от Балаки можно ждать – неуч, да – молчи, молчи, – видя, что Балака зашлепал губами, собираясь возразить, остановил его Лушников.
– Чему в институтах учат...
– Доюродствуешься. С первым вертолетом отправлю. На черта ты здесь нужен, – вскипел Самарин. – Много говорить стал. Разболтались.
Меня не уважаете, уважайте должность...
– Ну вот, шуток не понимаете, – пожал плечами Лушников, отправляясь цеплять к трактору вагончик.
Поздно вечером от жарко натопленной железной печки тянула истома. Колебался огонек в коптилке, заправленной соляркой. За стеной завывал ветер. Мужики собрались на одной половине вагончика.
От борща “фирменного”, как называл его Лушников, да макарон “по-флотски” мужики осоловели. Клонило ко сну. Намаялись за день. Кто лежал, кто сидел на двухъярусных кроватях. Балака тасовал карты. Курили. Разговор шел вяло. Про работу что говорить: говори не говори, а завтра землю копать начинать надо под основания фундаментов. День-другой проволынишь, потом не вдолбишь, костром отогревать придется. Для вертолета площадку готовить нужно, остальные вагончики на место установить... Все надо. И груз с берега перевезти надо. Хоть разорвись. А продуктов осталось дня на три-четыре. Вертолета так и не было все это время. Забыли... Черт его знает, о чем начальство думает. План Ханымей пока не дает, из-за этого и отношение такое. Хорошо, что никто не заболел, а случись это...
Роман не заметил, как начал думать о фактории, Вере. Тут же вспомнил жену, Димку. Соскучился по сыну. Мысли о жене обрывочные, несвязные угодливо обнажали ее. Закрой глаза, вот  она, Людмила, выскальзывает из узкого платья, грудастая, тугобедрая. Небрежно вешает его на стул, чувствует, что Роман смотрит, от этого жеманничает, на лице полуулыбка... И тут же лицо в раздражении, мелькают руки, жена перебирает свои вещи в шкафу, слышится в очередной раз: “Все. Уеду к маме...”. И снова Димка, раскрытый рот, вытаращенные глазенки. И снова лицо жены... жесты, жесты... И наползающая злость, раздражение.
– Бабу б сейчас, – потянулся на кровати Лушников. – Татьяну с Тыдыотты. Вот, скажу, есть что-то в женщине. Всем завлекательная. Этакая... – Леха шумно вздохнул. Затих. Потом свесил голову вниз. – Ром, в Верка того... Помнишь, как махала нам вслед... Дураки. Не надо было уезжать. Бабы сами льнули, на все готовы были. Не прощу себе, такая возможность... Лежу и думаю, что за люди эти бабы. Жил рядом, моя все бухтела, недовольна все была. Теперь в письмах я и золотой, и не может она без меня, и лучше меня нет. Только приезжай. Такие письма пишет, а алименты исправно дерет...
Роман не ответил. Он старался избегать разговоров о жене, взаимоотношениях в семье. Какой толк рассказывать всем, как живешь.
Что могут изменить эти разговоры – ровным счетом ничего. Если вдвоем не можешь найти общего языка, третий, хоть рассоветуй, не подскажет. Да и вмешиваться в чужую жизнь, все равно что грязными руками в молоко залезть – скиснет.
Если б все люди были инкубаторные, как цыплята, тогда ладно, примеривай к себе да советуй. А ведь каждый, раз советует, считает себя умнее, практичнее. Что-то отыскивает на стороне.
Вот и Леха вспомнил Тыдыотту... Краешком глаза увидеть бы Веру. Чем она занимается. Может, любовь с кем-то крутит, а ты губы развесил. Не к добру часто думать о ней, усмехнулся про себя Роман. Еще не развелся, а глаз на Веру положил, уже ревнуешь. Женушка возьмет да и нагрянет. Скажет: “Соскучилась...”.
Почему-то Людмила в мысленных разговорах виделась все больше обиженной. Странная шутка жизнь. Шесть лет вроде устраивали друг друга. Ругались, мирились, цапались так, казалось: ну, все! Нет, опять мирились. А теперь вроде и не жили. Чужие... Сын... Мысли о Людмиле отодвигали сына куда-то в сторону.
– Слышь, Роман, заснул что ли? – снова окликнул Лушников. – Говорю, вертолет прилетит, на Тыдыотту слетать за продуктами надо. Минут двадцать и там. Забыло нас начальство. Самарин рацию наладить не может. Возится, возится. Хлам дали... В баню надо. Заскорузли. Как ханты живем. Шевелить начальство пора: баня, котельная, столовая, свет – в первую очередь. Не каменный век. Люди в космос летают, а тут.
9
Снег сыпал и сыпал. Ночами подмораживало. В разводьях облаков тускло светили звезды. Две-три розовые полоски на горизонте по утрам, будто щелочки, сквозь которые кто-то рассматривал происходящее, скоро рассасывались. В семь часов еще сумерки. Мохнатые снежинки шуршат, задевая друг за друга.
С каждым днем земля подмерзала все сильнее. Пока ломом пробьешь спекшийся на морозе слой, не один раз смахнешь пот со лба. Мужики усиленно копали ямы под столбы-стойки. Ворочали, переругивались, но дело двигалось. За три дня подготовили столбы под вагон-блоки, законтурили один дом, перешли на второй. Тарханов спланировал площадку для вертолета.
После лома и лопаты гудели руки. Хорошо бы: пришел в теплый вагон, горит свет, чистые кровати с белоснежными простынями, телевизор, газеты. Из столовой несутся ароматные запахи... Увы, увы! Прокопченный вагон с устоявшимся запахом портянок навевал другие мысли...
– Если завтра не будет вертолета, – заявил вечером Балака, – вычеркивайте меня, как работника. Две недели прошло. Начальство успокоилось, что мы живые. Рация одни обещания выдает да советы... Где зимняя спецовка, где наряды, где обещанный комфорт и толпа корреспондентов? Стимула нет, – Балака скривил рот. – Все нагрянут, когда подохнем. Проклятый борщ да макароны. Пусть повара дают. – Как-то сразу после этих слов Балака смолк, притих, черные, немного навыкате глаза подернулись пленкой, словно он прислушивался к чему-то у себя внутри. – Слышь, мужики, – глуповато усмехнулся, продолжил он. – Умрем – интересно знать, что про нас говорить станут. А? Ин-те-ресно? – покрутил он головой...
– Дурак, – сплюнул Лушников. – Что ты нового про себя услышишь. Тебя курица высидела, так и скажут. Жить ему надоело, а короедов твоих кто кормить будет, может, я?
– И это ты называешь жизнью? – взвился Балака, злой, ощетинившийся повернулся к Лушникову. – Этот проклятый вагон – жизнь! Только и слышно: Работа! – повысил голос. – Работа! – и совсем закричал – Работа! Лошади мы ломовые, те ради овса да под кнут, а мы ради денег, миража, чьего-то благополучия. будут платить  сутками будем ворочать. От лопаты до постели и опять к лопате. Глаза глупые, руки скрючены. От отпуска до отпуска. Идешь на работу – темно и приходишь темно. Жизнь видишь в окно опостылевшего вагона... И это ты считаешь жизнь. Ты хоть книги читал?
– А чо, читаю, – подмигивая мужикам, еще больше заводя Балаку, усмехнулся Лушников. – Мне лично деньги на данном этапе не нужны. Больше заработаю – больше  уполовинят. Я по бабам хожу. Обстоятельства сейчас, Балака, другие. Раньше мы баб содержали: конфеты, духи, то, се... Теперь они все сами покупают, и бутылочку, и еду приготовят, и постельку раскинут. Червонец для приманки дадут. Так то... До сих пор соседом у тебя был бы, не залови Валюха. Думаю, что она меня простит. Гарем холостячек не даст пропасть мужику...
– Гарем, гарем, – пробубнил сердито Балака. – Вот помещики раньше жили. Посмотришь в кино – красота. В свое удовольствие объедет поля, охотой побалуется, балы, картишки, разговоры умные, деньги... Жизнь. Слюни от завидок текут...
– Пупок слабенький у тебя, Юрок, помещиком быть. Рожа не по циркулю, без родословной. – Лушников очертил пальцем лицо. – Твое призвание – лопата. Балака – помещик, – хмыкнул Лушников, покрутил головой, прислушиваясь к звучанию слов.
Мужики довольно заржали. А что еще было делать после работы? В четыре уже темно. Передвижная электростанция молчит, что ей надо?! Журналы и книги, что брали с собой, давно читаны-перечитаны. От карт шелушилась кожа на пальцах. Все надоело. Скукота. Лежишь – ноги в потолок. От печки идет тепло. В животе уркает борщ. Трави анекдоты да заводи слабонервных. Кто первым психанет, того и будут вечер долбить. Обычно изводили Балаку и Нагаева. Балака заводился на молоке. Все-то он знал, все-то он видел, а ткнешь носом: врешь же, как же, становился в позу, и доказывает, слюни летят в стороны. Нагаев тот добродушно улыбался, все пытался оправдаться, приводил примеры, что было по тому или иному поводу у них в Житомире.
Роман вечерами частенько пропадал в вагончике, где жили Самарин с Никоновым. Два кента. Там и рация стояла. Новости какие-никакие узнать можно было. И что начальник едет, соблагоизволил, услышал.
Василий Макарович Ардалин второй год работал начальником управления. Низкорослый, худощавый, в очках, быстрый в движении. Ардалин дотошно, казалось, вникал в дело, но очень редко сам принимал решения. Никому никогда не отказывал. Внимательно выслушает, сощурит под очками глаза, кивая согласно головой. Во всем обещает разобраться... Почему-то с первого раза ничего у него не выходило, приходилось напоминать. Ардалин  разводил руками. Обстоятельства. Повторно просить приходили, когда совсем уж приспичит. Не любил Ардалин  выносить сор из избы. Поднимал перед собой ладони, успокаивая говорил: “Тише, тише. Можно договориться спокойно”.
Мужики за глаза называли Ардалина флюгером. Если человек не держит слово, какое к нему уважение.
Ми-8 перед обедом завис над площадкой. Закрутился поднятый вертолетом смерч. Чихнув несколько раз, вертолет смолк. Пилот открыл дверь, сбросил лестницу.
– Главное, что  все живые, – спрыгивая на снег и протирая запотевшие очки, проговорил Ардалин, оглядел собравшихся рабочих. – Вижу, поработали. Сдвиг есть, но мало.
Пока разгружали вертолет, Ардалин обошел площадку.
– Курорт, – проговорил умиротворенно. – Этак можно облениться вконец. Подгонять некому, тишина, воздух свежий... Почему груз с берега не перевозите? Следов никаких в окрестности. Как медведи залегли на спячку...
Выслушав оправдания Самарина, Ардалин поморщился.
– Да никто с вас не требует невозможного. Прекрасно понимаю, что было трудно, но, Петр Николаевич, в январе управлению десять лет. Дата круглая. Достойно встретить надо. По всем показателям. И вы должны свою лепту внести. Медленно разворачиваетесь. Толчете воду в ступе. Людей подобрали достойных, за плечами у каждого не один год севера. Мало людей – говорите. Добавим. Месяц-другой и кончится беззаботность... Что сейчас недоработали – потом не нагонишь... Плохо...
Роман стоял молча, катал ногой катышек снега. Сделано мало, против этого ничего не скажешь. Но кто бы сделал больше в этих условиях?! Никому нет дела, как ты здесь жил, что тебя волнует... Десятилетие нужно достойно встретить... Будто дата сама по себе что-то значит... Показатели нужны... Агитаторы хреновы, лучше бы смену белья привезли. Вечно приурочивают все к праздникам, датам каким-то... Вечно гонки за какими-то призраками. Лозунги, призывы, будто от них что-то сдвинется...
Ардалин, видимо, понял, что начал не с того, дернул плечами, словно замерз, кашлянул.
– Что вам надо, чтобы к Новому году стояли блоки вагончиков и хотя бы один дом? Вижу у тебя, Окоемов, вопросов накопилось много. Выкладывай, как на духу...
– С чего вы взяли, что мне что-то надо? – глухо ответил Роман. – Вы на часы посматриваете, лететь собрались. Что вам люди. Не передохли, живые – отлично. Столовой нет, света нет. Зима на улице, а вы про план говорите. Спросили б лучше, как живем. Только и слышно: “Вы на передовом фронте”. С кем мы воюем? Десант высадили – зачем? Мы же никому не нужны. Две недели ни одна собака нос не показала, это как...
Роман замолчал, сердито насупил брови. Он давно чувствовал, как Самарин толкал кулаком в бок. Правильно, поговорили, а что изменится? Что может изменить сейчас Ардалин? Ничего. Пообещать? Так лучше пусть не обещает. Тоже не дурак, видит и понимает. Его заставили отправить людей – отправил. Не переживал, не приехал бы... Злость брала не от этого... Легко на словах все...
– Со столовой мы вопрос почти решили. Вагончик на днях вертолетом закинем. Одну повариху нашли. Может, на примете у кого есть женщина, согласная ехать сюда – предлагайте. В баню вывезем. Вертолет будет летать регулярно. Зимник начнем пробивать сразу, как морозы установятся. Осинин поехал набирать людей. Через месяц на смену вам будет бригада. Вахтой работать станем. Это легче. Мы же об этом говорили, Петр Николаевич, – повернулся Ардалин к Самарину. – Твоя позиция непонятна. Ты все время уверял, что жалоб нет, всего у вас в достатке. Нехорошо, – повторил Ардалин. – Да, кстати, жену твою положили в больницу. Терехов тебя заменит. Собирайся.
Когда Ардалин заговорил о женщинах для работы в столовой, сердце Романа екнуло. Пригласить бы сюда Веру и Татьяну с Тыдыотты. Говорили, что фактория закрывается, вот бы их сюда. Вера... Живо перед глазами замаячила красная куртка, так ясно уловилась грустинка в серо-зеленых глазах, вновь увидел поднятую и безвольно опущенную руку.
– Здесь фактория недалеко есть, – замявшись, покосился Роман на довольно улыбающегося Самарина. Чего тому не улыбаться, домой едет. – Там две женщины работают. Факторию закрывают. Они согласятся работать в столовой. Только жилье им надо. Вагончик...
– Успели и факторию отыскать, – усмехнулся Ардалин. Посерьезнел. – Подумаем. Пусть заявления пишут. Не в столовую, так штукатуром примем. Люди нужны. – Помолчал. Закурил сигарету. Оглядел окрестности. – Хотел бы пожить месячишко в такой тиши... – без всякого перехода, не поворачиваясь к Окоемову, добавил: – У меня деликатный к тебе вопрос. Твоя совсем уехала? В конторе всякое говорят. Дело вот в чем, диспетчер двойню родила. Обязаны мы ей квартиру дать. Ничего не получается. Тебе опять ждать нужно. Неудобно все это...
– Неудобно вперед пятками ходить, – усмехнулся Роман. – Не в первый раз ждать...
– Пойми, следующая квартира твоя. Слово даю...
– Чего понимать, – отмахнулся Роман. – Десятый год понимаю...
10
Заструг снега узким клином прилип к стеклу. Еще вчера, ветер, ударяясь в обшивку вагона, методично раз за разом надвигал валы снега, норовя выдавить стекло. Снег везде: на стенах смонтированного общежития, напрессован в проходах между вагончиками, им засыпаны бочки с соляркой. Два дня дуло без просвета, без остановки.
У лиственниц, и без того одиноких, по своему жалких, обломаны сучья. Кругом все вылизано, приглажено, будто кто-то огромным катком проутюжил тундру.
Из окна вагончика видно, как люди расчищали проходы, откапывали вход в общежитие. Окоемов что-то показывал на крышу дома, видно, сорвало шифер.
Первое общежитие почти готово. Задержка за утеплителем. Этот месяц хорошо поработали. Скоро день прибавится, веселее станет, а то в три часа уже темно. Везде фонари не повесишь, мощи электростанции не хватит осветить тундру да обогреть вагончики. Котельная, как хлеб нужна. Обвязку, в основном, закончили, сдерживают мелочи... На мелочах и спотыкаемся...
Терехов стоял у окна, в такт каким-то своим мыслям постукивал ладонью по столу... Немногим больше месяца Терехов в Ханымее. Сам напросился. Погода как взбесилась: то мороз стоял за сорок, то буран. В этот раз казалось ветер все развалит, разнесет. Ничего, выстояли люди. Вот уж мело... Не приведи бог...
По стеклу шуршала поземка, крупные снежинки, почему-то круглые, замысловато отскакивали. Мячики да и только, усмехнулся Терехов.
Рация молчала. Терехов представил, какой переполох наделало его сообщение. Ардали в конце даже заикаться стал сильнее. Третий день, как трактор вышел с Пуровских Песков и нет. До сих пор нет. Черепаха за это время приползла бы, а то трактор...
Чуял же, сердце ныло, что не надо было посылать трактор, тем более один, за утеплителем. Черт с ним, сдали бы общежитие на две недели позже, не расстреляли бы. Что случилось бы... “Десять лет управлению. Надо встретить достойно. Выполнить все показатели. Проявляй инициативу...”. Вот они избитые фразы. Не приказы, вроде советов, но советы хуже приказов. Советчики в стороне. Коснись чего, делал-то ты...
Да если бы эта железячка, Терехов покосился на рацию, все помнила и могла напомнить тем за сотни километров от Ханымея все, что говорилось...
Проявляй инициативу! Проявил. Все только наставляют, советуют, рекомендуют, а работать, выкручиваться надо ему, Терехову. С него первого спросят, почему не сделал дом, где докладные, где заявки... Сколько раз можно напоминать. В конце концов махнешь на все рукой. “Без бумажки ты – букашка, а с бумажкой – человек”. Букашки, бумажки, подумал Терехов, а где люди? Он тряхнул головой, потер ладонью левую сторону груди, что-то сдавило все. И кровь у виска пульсирует... Да что мне больше всех надо?! Памятник поставят за то, что нервы мотал. Зарплату добавят?! Жди! Кто больше везет – на того больше и валят. Пока Самарин здесь командовал, с него и не спрашивали, делали что-то, ну и делайте, а как он, Терехов, наладил дело – все влезать стали, советовать, требовать.
Ставил же вопрос, чтобы укомплектовали рацией технику, ходившую по зимнику еще в прошлом году. Обходилось пока. “Откуда я тебе возьму на каждую машину или трактор рацию, – разводил руками снабженец. – Возможностей таких нет. Да наши асы тундру, как свои пять пальцев знают, не хуже ненцев. Ездили же без всяких ЧП. Карта и рация для механизатора, – смеялся снабженец, – это выложенные червонцы в получку. Магнитом к кассе тянет. Чем больше получка, тем путь короче”.
Снабженец шутил. Чего ему не шутить. Кабинет теплый, стул мягкий. Сквозняков нет.
Наползало раздражение. Хотелось выкричаться. Терехов затравленно обвел стены вагончика, уперся взглядом в карту района. Глазом зацепится не за что. Где тот Кутоган, где Ханымей. Ни поселков, ни зимовий. Речушки, протоки, озера, болота. Чего только нет. Все это множество на одну хорошую дорогу смело можно променять.
– Чертова жизнь, – буркнул Терехов, – подножку ставит откуда и не ждешь. Только раскрутились... А теперь... Сидел бы спокойно в Кутогане, нет, сюда потащился... Что случилось? А если провалились под лед? – Терехов нервно поежился, передернул  плечами. – Этого только не хватало... Нет, не может быть... Эх, пивка бы холодненького, – подумалось не к месту. – Напиться б вволю, а там будь, что будет. Изменить сейчас ничего не изменишь... Остается ждать, ждать до озверения, ждать и надеяться... На что? На случай... За три дня никаких известий... Ох, эта неопределенность...
– Хотя бы где отсиделись, – прошептал про себя Терехов. Он представил, как у какого-то засыпанного снегом чума горгочет трактор, шарахаются полупьяные тракторист и такелажники. Это был бы лучший исход. Сам еще бутылку поставил, только бы обошлось. Потом взгрел, а в первый момент поставил, безо всяких.
Рация пискнула.
– Значит, нет! – хрипловатый голос Ардалина то усиливался, то пропадал, отчего казалось, что он с трудом подыскивает слова, заикается.
– Я поставил в известность вертолетчиков, милицию. Трактор не иголка. Найдем. Где твоя голова была, когда посылал...
– Так вы сами сказали, что утеплитель на Пуровских Песках. Намекнули.
– Что сам, что сам... Я не посылал трактор, не давал команду. Да мало ли что мы говорим. Тебе на месте виднее... Почему посла один трактор? Может, они где пьянствуют? К тебе вылетает инженер по технике безопасности, облетите с ним все. Сам, лично, – трубка клокотала. Терехов непроизвольно усмехнулся, будто от этой очередной накачки и поставленных вопросов что-то изменится, отыщутся люди. Три раза за последнюю неделю звонил в управление, чтобы отгружали утеплитель. Все работы остановились. Отрезали: “Знаем. Принимаем меры. Пока зимник не устоялся, сами проявляйте инициативу. План должен быть...”.
Ставить вопросы всегда легче, чем отвечать на них. На участке три трактора. Один сломался. Отправил бы два целых за утеплителем – снег нечем отгрести было бы, солярку подвезти. Ведь неделю назад Тарханов ездил за соляркой. Обошлось...
Словно подслушав мысли Терехова, Ардалин с ходу переключился на другое.
– Ты дом и столовую сдавать думаешь?  Почему молчишь? Тебя еще не отстранили от должности. За срыв работ спросим. Что нужно для сдачи? Сам заниматься снабжением буду. Сообщи людям: сдают дом и столовую – на бригаду выделяю машину. Я лично обещаю. Ма-ши-ну! – по складам повторил Ардалин. – Звони каждый час. Посади кого-нибудь на рацию. Что у тебя легкотрудников нет?.. Действуй...
Терехов закурил, молча уставился в стол. Пустота. Никаких мыслей. Он не мог даже сообразить, что делать дальше. Дух вышел, как из воздушного шарика воздух. Стук двери, чертыхание Окоемова насчет бурана окончательно вывели из тяжелого раздумья. Терехов скользнул по Роману равнодушным взглядом. Потом что-то сработало. Поднял голову. Окоемов был весь в снегу. Терехов отвел глаза.
– Что? Мужики нового ничего не вспомнили? Да-а... Лучше бы просидели эти дни, – Терехов зло выругался. – Влипли. Может, они заезжать куда хотели?.. Вертолет вылетел искать. Начальство за объекты машину обещает. Всю голову сломал, где их искать... Хорошо, если все обойдется. Не думали, не гадали...
– ... Тарханов во второй раз пошел. Тундру знает. Может, трактор сломался, может, отсиживаются где... Дорог нет, а такой буранище завернул, – проговорил Роман, потоптался на месте. С валенок потекла лужа.
Роман понял сразу, как зашел, что новостей хороших нет. За эти дни мужики нарассказали такого – голова кругом. В одном сходились: буран не буран, покидать трактор им ни в коем случае нельзя. Главное не растеряться. Живые – найдут.
Раз за разом Роман прокручивал в памяти последние дни. Неделю стояли морозы, потом потеплело и задуло, завьюжило. В такие дни только и работать внутри. Утеплитель кончился. Хоть пешком за ним иди. Опять зарплата горит.
Балака подкинул идею съездить за утеплителем на Пуровские Пески. Роман не соглашался. “Ездили, ничего не случалось. Перестраховщик”. Терехов вроде тоже согласился, что ехать нельзя.
– Туда-сюда за два дня смотаемся. Нам премешку, вам – работа. Это привезем, – щелкнул Балака себе по горлу. – Да мы, мужики, – всхлипывал от восторга от предвкушения будущей выпивки, сглотнув слюну, простонал Балака.
Настырностью убедил Балака, уговорил... Плохо, что отправили Панжева с Балакой. Панжев еще бог с ним, но Балака... Не иначе завернули куда. Мужики говорили, что у Балаки карту видели: все протоки, все тропочки. Срисовал откуда-то. Любой дом, любой столб там есть.
– Федорович, наверняка мужики на факторию завернули. Балаке крюк в полста километров пустяк. Может, отсыпаются, а мы икру мечем. Устали люди, вымотались. Разве за границей так стали б жить? Захудалый негр большее имел бы в этих условиях. Для него постарались бы, а нам... Ради чего все это...
– Не умничай, Окоемов. Не время. Ради дела все делается. Жилье людям нужно. Жилье. Сам стоишь на очереди... Мне бы их, паразитов, найти, – сжал кулак Терехов. –Нет их на фактории...
Внезапно он настороженно притих, поднял предостерегающе руку, почудилось, где-то грохочет трактор. Поняв, что ошибся, Терехов дернул головой.
После пурги лес вроде стал чернее. На откосах берегов извилистых тундровых речушек наметы снега. Смотришь сверху на буреломный лес, изрезанный замысловатыми вывертами речушек, с чего их так закрутило, закуролесило. Любую спрямить, раза в три стала бы короче. Текла бы и текла прямо, нет, как в жизни, выверты, причуды.
До боли в глазах всматривался Терехов в белизну снега. Долетели до площадки-накопителя на Пуровских Песках. Сновали люди, гребли снег бульдозеры, стояла рабочая суета. Их трактора там не было. Прошли над протокой, облетели факторию. Никаких следов.
– Провалились они что ли, – в сердцах выругался Терехов.
– Направо, посмотри направо, – высунулся из кабины пилот. – В протоке вроде как сани...
Вертолет сделал круг, завис. Сердце захолонуло. Сани. Вздыбились. Все занесено снегом. Трактора нет. Следов нет. Круг, еще круг...
– Садись, садись, – махал рукой вниз Терехов...
– На базу летим. Заправки не хватит...
– Сообщи на базу, чтобы вездеход подготовили, – побледнев сказал Терехов. – Самое худшее... Где люди? Люди! Какой черт их сюда занес...
Известие, что нашли утонувший трактор, всех ошарашило. Тарханов, Серега Панжев, Балака – никто не верил, что их уже нет. Но и... даже если бы они выбрались из затонувшего трактора, мокрые на морозе и ветре, надолго их не хватило... Прошло уже три дня...
Через час организовали группу спасения. Трактор с балком, ломы, лопаты, печка, спальные мешки, спирт, продукты, лекарства – все было готово. В срочном порядке перегоняли на место случившегося тракторный кран. Впереди шел ГТТ.
Вертолет уже в сумерках еще раз облетел место происшествия. Людей нигде не было.
Рано утром следующего дня спасательная группа была на месте. Трактор провалился в промоину. За три дня ее забило снегом, затянуло льдом. Если бы не торчащий конец саней – никаких следов.
Обрывистые берега протоки заросли березняком, ельником, чернели кусты ольхи.
– Давай по протоке, – махнул водителю рукой Терехов. – Смотрите во все глаза. Должны найти...
Снова взревел мотор. Прижимаясь к противоположному берегу, машина медленно ползла по снегу.
Мужики столпились у балка. Страшно было сделать шаг к саням.
– Куда тебя черт понес? – заорал Терехов на Лушникова, увидел, что тот, притоптывая, добрался до середины промоины. Терехова трясло. Кричать, орать, долбить – лишь бы что-то делать.
– Держит, Федорыч. – Лушников разгреб ногой снег, опустился на колено, припал ко льду. – Черно. Вроде как крыша, может лед торчит...
Поплевав на рукавицы, перекрестившись для бравады, Лушников взял в руки ломик. Ударил несколько раз, прислушался, потрогал ладонью лед, ударил сильнее. Пока он колдовал над лункой, Роман притащил срубленную березовую жердь. Из лунки выступила вода. Мужики стали тыкать жердиной подо льдом.
– Глубоко, – удивленно покачал головой Лушников. – Никак, яма. Угораздило... Омут...
Валенки примерзали ко льду. Рыжая борода Лушникова свалялась сосулькой. Въедливый ветерок выбивал слезу.
Пробили еще несколько лунок. Опять тыкали шестом. Нащупали что-то. Лушников долго ковырялся с шестом, вытащил его, следом всплыла шапка. Все оторопели. Поддев ее шестом, вытащили на снег. “Балаки”. Терехов побледнел, полез в карман, достал пачку папирос, долго чиркал спичкой.
Хекая, мужики торопливо начали долбить лед. Они и сами не знали, отчего торопятся. Тракторный кран должен был приползти только завтра.
– Куды гонимся, – ворчал про себя Нагаев. – Прорубим, завтра замерзнет. Опять руби. Теперь-то им все равно. Водолаз нужен.... Эка незадача, – крякнул он.
– Чего ты бухтишь, – оборвал ворчание Нагаева Роман. – Долби...
– Долблю, – надсадно, со всхлипом, выдохнул Нагаев. – Муторно на душе. Ведь я хотел ехать... А кабы я там был...
Трактор вытащили на третий день. Все трое были в кабине. Лобовое стекло разбито, в проеме торчало плечо Балаки, Панжев руками держал его за полушубок. Тарханов обхватил обоих. Вездеход с телами ушел на базу. С трактора стекала вода, он на глазах обмерзал, превращаясь в глыбу. В пустую кабину старались не заглядывать.
В балке вечером жарко горела печка. Стоял едкий запах солярки. На полу, черном от мазута, валялись резиновые сапоги, у печки на стене на протянутых веревках сушилась одежда. Мужики молча сидели на топчанах. Не было сил. То ли от усталости, наворчались, одних бревен сколько для настила под тракторный кран перетаскали, а тросов сколько, да все в руку толщиной, а может, увиденное обессилило. Вился дым от папирос, потрескивали дощатые стены балка. К вечеру мороз усилился. Пламя печи играло на стенах. Пыхал фонарь на столе.
– А, чего там, – пошарив рукой в резиновом сапоге, нарушил гнетущую тишину Лушников, достал две бутылки водки. – Напиться бы до блевотины и морду кому-нибудь набить. Не повезло мужикам... любой мог оказаться на их месте... Ну, ее к черту, эту жизнь, не знаешь то ли будешь завтра живой, то ли нет... Зачем человек живет?.. Бежим, суетимся, отпихиваем друг друга от кормушки. Умрешь и ни хрена не надо. Два метра мерзлой земли. Сейчас крайних искать начнут. Кто виноват... Кто виноват? – снова повторил Лушников, засунув пальцы в волосы. Угрюмо помолчал. – А никто. Время, жизнь, условия – их не обвинишь. Была бы дорога, разве сунулись бы сюда. Все аврал! Сучья жизнь! Вечно угодить кому-то хотим... Машину зарабатывали, премию... Люди гибнут, словно война идет. Страшно так жить. За что угробили три души...
Нелепость происшедшего поражала. В трех метрах от промоины полуметровый лед. Чего их понесло сюда, чего не ехали серединой...
– Вот и подарок к Новому году. Сволочи! – задумчиво поворошил в печке дрова Роман. – Тарханов накопил пятьдесят тысяч, только тогда собирался уезжать отсюда. Балака вырастил девчонок, тебя, Леха, женил. Серега машину купил, домой съездил, повидал мать... Все враз оборвалось. Зачем?
– Наливай, мужики, с какой стороны не зайдешь, у жизни кругом проблемы, – пристукнул открытой бутылкой Лушников. – Для кого ж она гладкая, а?

Часть 2
1
– Сынок, – сухонькая ладошка матери Сергея Панжева гладила лицо сына. – Сынок, да как же я теперь. Один ты был. Я же тебя так поздно родила...
Тряслась седая голова. Приглушенные вздохи. Шарканье ног... Романа до боли поразила эта трусившаяся с набухшими венами какая-то землисто-серая ладошка. Вывороченные ревматизмом суставы. Словно дотрагивалась мать до чего-то обжигающего, пальцы мелко дрожали, и было ощущение слепоты.
Несколько минут назад Роман говорил ей о своем сочувствии. Она слушала и не слышала. Боль, укор в глазах. Ты живой, ты виноват. Почему ничего не сделал, чтобы Сережа был жив? Не нужно сочувствия, ничего не нужно. Верните сына...
Ни одного слова не сказала мать, говорили глаза. Да и Роман теперь понимал, что говорил не то. Казавшиеся тогда ненужными, легковесными, неуместными слова, может быть, и были бы как раз кстати.
Стесняемся слов...
Роман чувствовал, как в висках стучит кровь. За какие грехи мать пережила сына?.. Опустошенность, растерянность, злость. Роман потряс головой.
– Окоемов, зайди-ка ко мне, – негромко окликнул Романа Ардалин. – Поговорить нужно.
Вот что,  – медленно расхаживая по кабинету, не глядя на Романа, начал Ардалин. – Читал твою объяснительную. Перевернул с ног на голову. Получается, ты обвиняешь нас. Но они же все были пьяные. Все. Жалко их не жалко... Все пьяные. С нашей стороны упущений хватает. Разберемся, кого следует, накажем... Не ждал от тебя такого... Вот ты пишешь, – Ардалин подошел к столу, поправил очки. – “Вся организация высадки первого десанта была больше похожа на авантюру. Собрались за три дня...”. Ты, как писатель, даже домысливаешь, что такое могло случиться и раньше, на Пуровских Песках... Не случилось. Не пили вы тогда... – Ардалин хмыкнул, потер ладонью шею. – Не тех людей взяли. Строже надо было держать, в кулаке. Что это за бригада, без надзора сразу в запой пошла... Всех подвели, – сокрушенно вздохнул Ардалин.
– Они никого не подвели, – запнулся Роман, подыскивая слова. Он не ожидал, что в такой момент Ардалин затеет этот разговор. – Они подвели черту под свои жизни. Теперь все что угодно можно сказать, – Роман чувствовал, что его начинает трясти, верный признак, минута-другая, такого разговора с недомолвками, намеками, и он взорвется, выложит все, что думает. Только будет ли от этого лучше. Эта мысль заставляла сдерживаться.
Будет ли лучше?! Насколько  же осторожными приучила быть нас жизнь. Оглядки, оговорки. Даже высказать свое мнение, от сердца, остерегаемся. Отчего так? В чем он, Окоемов, зависит от Ардалина? Если подумать, начальник управления наоборот больше зависит от рабочего, должен, по крайней мере. Но этого нет...
Квартира, внимание к тебе, как рабочему, отпуск, зарплата – вон сколько рычагов прищемить язык, да и только ли это. Неужели тебя, Роман, ничему не научили те два года. Научили, еще как научили...
К людям относится стал сдержанно, это точно. Хоть и говорят, что за битого двух не битых дают, пусть тот, кто это говорит, побывает в шкуре битого. Потом можно и говорить...
Ведь и тогда Роман не стал работать хуже. Так почему сразу стали вычеркивать из всего? Проучить надо было, наглядный пример другим. Чтоб  знал свое место, не носился со своим мнением. Облагодетельствовали, так кланяйся да хвали. Как когда-то хвалил барина холоп. Холопская оглядка, ох, как въелась в нас.
Роман давно размышлял над тем, как отбирают “в лучшие”. Очень уж все приблизительно, построено на личной симпатии, увязано рамками положений. Подчас отмечают удобных себе, кто хорош и нашим и вашим, кто молчит, не высовывается...
– Что примолк? – остановился Ардалин около Романа, прервав мысли. – Тяжело, неприятно, но ведь их вины не снимешь. Кто заставлял пить? Только собственная расхлябанность, – глаза из-под очков глядели холодно, настороженно, с укором. – Оформляем пенсию детям... Думаешь мне это приятно. Комиссия проверяет... Могли же отсидеться  на тех же Пуровских Песках, видели, что буран начинается. Герои... А ведь Тарханов знал, что есть приказ, в одиночку на расстояние свыше пятьдесят километров запрещено ходить. Не первый год работал. Тарханов расписывался в приказе. Да еще по льду ехали... Сплошные нарушения. Через неделю завалили бы мы вас утеплителем...
– Через неделю, – покачал головой Роман. – У нас всегда так... Отправили на голое место – работайте. А как? Лежа на боку? Бригада стояла. Хорошо теперь говорить, надо было подождать... Может, этот Ханымей не было смысла зимой начинать. Мужики для всех старались, и теперь виноваты... А если бы обошлось, вы их в герои записали. Как же, выручили, –  Роман дернулся на стуле, словно собираясь выйти из кабинета. Ардалин поднял предостерегающе руку.
– Ну, ладно, пусть они герои. Давай ради их героизма, еще утопим, теперь уже в бумагах, другого третьего. Им же легче не станет, – кивнул Ардалин по направлению зала. – Понимаешь! Была бы возможность всех твоих вернуть, все сделал, – с жаром воскликнул Ардалин. – Мнение есть мнение. Во многом ты не прав. Жаль, что не договорились...
Ардалин потер ладонь об ладонь, открыл блокнот. Полистал. Роман молча сидел на стуле, наклонился вперед, сосредоточенно, будто в этом все дело, на тыльной стороне ладони пальцем передвигал вздувшуюся вену. Ткнешь, изогнется в одну сторону, туда-сюда, сюда-туда. Голос Ардалина вкрадчиво обволакивал.
Разве Роман не винил себя в случившемся. В душе, конечно, винил. Ведь был разговор, что один трактор посылать нельзя. Поговорили – и все. И сейчас одни разговоры. Ничего же не изменится. Спишут людей, как списывали не один раз. Стихия. Да для системы, где главенствует план, люди ничто. Больше переживать будут об утонувшем тракторе. В общей круговерти человек – пустяк, песчинка. Приучили глобально мыслить, перешагивать через все. За словами: “мыслить масштабно”, “стратегическое направление”, “штаб” – людей нет. Винтики, солдафоны, роботы. Красивые слова: “Каждый человек – планета”. Только кто эту планету открывать будет? Открывать некогда... Забот по уши. Вот если бы человек открытым был... За барьерами, которые сами себе ставим и сами преодолеваем, сил и времени остается на то, чтобы пот вытереть. Поразмыслить некогда. Дела.
В связи с этим вспомнился переезд с берега в Ханымей. Отрезок пути после протоки. Вроде и кромка редколесья уже была видна. Рукой подать до серо-зеленого клина, выпирающего на горизонте сквозь муть сыпавшегося снега. Сотня метров оставалась до тверди, когда трактор начал вязнуть. Дернулся вперед, попытался развернуться. Вывороченный мох, болотная жижа. И крики, и мат трехэтажный, и бестолковая суета.
Вот уж где пришлось попотеть. Нагаев по пояс провалился, насилу вытащили. Весь сухостой в округе вырубили, гатили под гусеницы. Корчевали, ломали, тащили. Лишь бы трактор перестал заваливаться на бок. Сани отцепили. Один одно советует, другой совсем противоположеное. Самарин так тот только руками всплескивал, да твердил: “Вот незадача, вот влипли...”. Роман предложил тогда привязать к гусеницам брусья. Только так и выбрались.
Когда оглянулись назад – волосы дыбом. Колонна танков прошла не иначе. Но дело-то сделали, трактор перегнали. А что вымотались, разворотили все кругом, бруса сколько в болоте утопили, исковеркали – ерунда. Чего в жизни не бывает. Это трудности, как без них. Главное – результат. Любой ценой...
– Ты слушаешь и, по-моему, не слышишь, мысли где-то витают, – усмехнулся принужденно Ардалин, поднял голову из-за стола. – Жизнь – штука сложная, – доверительно добавил он, словно приглашая окунуться с головой в свои заботы. Вот они, весь стол завален бумагами. И все срочно. А тут еще этот случай. – Одному петь хочется, другой плачет. Где-то свадьба, рядом похороны... Как дальше мыслишь работать? – помедлив, спросил Ардалин. – Все это досадная случайность, не больше. Опускать руки нечего. Объясни людям, что в случае выполнения обязательств бригада получает машину, как поощрение. Надо работать. Перешагнуть, переломить себя. Понимаю, – привстал из-за стола Ардалин. – Понимаю, – повторил он. – Друзья... Не война, а теряем людей, но новое немыслимо без потерь...
Эта произнесенная  вслух Ардалиным мысль, не раз приходившая на ум и Роману, заставила как-то по-новому прислушаться к звучанию, смыслу. Ничего в общем-то страшного не произошло. Сами виноваты. Это издержки. Как щепки, когда рубишь дрова, как налипшая грязь на сапогах, как усталость. Жизнь не остановилась для других. И на этом ей спасибо.
Чувство брезгливости к услышанному заставило сжаться. Там, за стеной, убивается мать, а здесь только сочувствие, от которого внутри все морщится. Все бы это забыть, вычеркнуть. Хорошо, если бы это случилось у соседей. Черные вехи, скорее бы их вычеркнуть. Что там какой-то пьяница Панжев и Балака, что там слезы матери? Комиссия разберется. Что разбираться, и так ясно, пьяные были. Эта досадная случайность может помешать достойно встретить юбилей, бросить тень на результаты всей работы, лишить кого-то должности, пошатнет авторитет. Да мало ли как посмотрит начальство наверху на  все это.
– Что-то не получается разговор по душам... Какой-то, ты, – Ардалин замялся, подыскивая слова, не находя их, поморщился. – Раскройся, не таись, не держи за пазухой. Не любят этого люди.  – Ардалин помолчал, постукивая карандашом по столу, повернул голову к окну. – Готовое все требуете. Дай работу, да не какую-нибудь, а денежную. Сами палец о палец не ударите, чтобы помочь организовать, предложить что-то. Иждивенцы. Кто-то за вас все должен делать...
Роман молчал. Какая-то опустошенность выхолостила всего. Роман равнодушно рассматривал кабинет. Полированная стенка со множеством отделений. Трехтомник Ленина, несколько брошюр. Две Почетные грамоты. Большой массивный под дуб стол. Три телефона, все разного цвета. Синие, в кирпичик, стены. Мягкие стулья. Ковровая дорожка. Кабинет как кабинет. Есть и лучше, есть и хуже. Все от барина зависит. Начальника ведь  за глаза так и зовут – барин. В этом кабинете, наверное, постарался свояк Самарина. Его вкус. Но не проходило ощущение скованности, не хотелось лишний раз открывать рот.
Не то, все не то, – кричало нутро. – Нужны какие-то другие слова. Может, и слов не надо... – Ардалин вынуждал говорить. Что-то нужно отвечать. Не отстанет...
– Проявляйте инициативу, – проглотив стоящий в горле комок, хрипло, не своим голосом начал Роман, кивнул головой в сторону двери. – Инициатива.., а что вышло с нее. Она ведь не воздушное что-то, – повертел он в воздухе рукой. – Инициатива должна подкрепляться чем-то.
Рабочий выходит работать. Ра-бо-тать. Пользу приносить, а не бестолково делать и переделывать по нескольку раз одно и то же. Сейчас все в стороне. Никто не приказывал, не заставлял, но никто палец о палец не ударил. Как кутят выбросили. Кто-то дырки  за высадку на парадном пиджаке для награды приготовил, а кому-то плакать не один год...
– По одному случаю не суди. Демагогов и так хватает. Говорить, слава богу, научились. И ты таким же становишься. Надо всегда  входить в положение, – Ардалин откинулся на стуле, внимательно посмотрел на Романа, поставил согнутые в локтях руки на стол, оперся подбородком. Блеснули холодно и колко стекла очков.
– Надо работать, – заводясь все больше  стоял на своем Роман. – Работать. Взялся, сделай со всеми мелочами, не прыгай с места на место, не гони объемы, не выходи туда, где конь не валялся, где не подготовлено, не делай видимость работы. Честно надо работать...
Горячность Романа вывела из себя Ардалина.
– Слушай, Окоемов, тебе никто не подсказывал: не можешь ничего изменить, не ломись нахрапом, шею сломишь. Лучше уйти, так честнее будет, правильнее...
– Честнее по отношению к кому? К вам, к своей совести...
– Насчет твоей совести я не специалист, это тебе разбираться. Люди заработать приехали, а не копаться в дрязгах. Чтобы заработать, ты правильного говоришь, надо работать, не искать недостатки, их у всех полно, а делать дело. Молча. Нравится не нравится. Ущемить, а тем более принизить, не в наших интересах. Цель у нас общая...
Ардалин запнулся, внезапно мелькнула мысль, стоит ли так откровенно говорить. Василий Макарович ценил Окоемова, как хорошего работника. Только вот ключик подобрать бы, чтобы потише стал, гонор утихомирил, сговорчивее был. Лично ему Окоемов не мешает. Если бы он выбирал Окоемова в друзья, другое дело, там своя мерка, а для работы... Ардалин думал, как можно приучить, приструнить человека. Можно наказанием – этого не проймешь. Не за что. Нареканий ни от кого нет. Хвалить? А что? Это идея! Похвала не одному голову вывернула на сторону. Больно сладка. Да и когда одного захвалишь, всегда появляются очернители, фискалы, недовольные.
Ардалин считал, что лучше всего приучать людей надо за столом, в спокойно обстановке. Но не приглашать же Романа в ресторан. Смешно... Мысли Ардалина прервал Окоемов. Он встал, держась за спинку стула, помялся.
– Чувство у меня, будто мы сговариваемся о чем-то. О машине говорим, о работе, кого-то обвиняем, а людей-то нет! Если бы они знали, что их склонять будут, ни в жизни не поехали. И никто не поехал бы. Провались он этот план. Считаете, что я виноват –наказывайте...
– Не кипятись, не кипятись, – успокаивающе поднял кверху ладони Ардалин. – Иди отдыхай. Никто тебя не обвиняет. Мнительный ты больно, по виду и не скажешь. Три дня отгулов всем подписал. Отдыхайте. Нам предлагают вахтовым методом строить Ханымей. Это вот нужно обсудить....
2
Легкая поземка струями снежной завеси торопливо стлалась через дорогу, втягивалась в прорехи наметов за отвалом и уже дальше на равнине, где не за что зацепиться, молочной дымкой растворялась в безбрежности.
Дым из труб котельной загибался книзу. Ветер северо-западный, – определил Роман. – Опять к морозам. На открытом месте ветер выбивал из глаз слезы. Роман поднял вороник полушубка, скособочился, отворачивая лицо. Плечо оттягивал рюкзак.
Два часа назад он был еще в Ханымее, разгружали вертолет. Отрезок времени нанизал на себя дорогу, разговор  в конторе, все увиденное. Мужики в контору не поехали, соскочили у магазина, Лушников, захлопывая дверь вахтовки, крикнул:
– Ты, Рома, за всех отбрехивайся. Если что, мы за тебя горой. Все выскажи. Вечером в гости приходи, расскажешь, что и как.
Хрустел под валенками снег. Обдавая вонючим дымом выхлопа, проносились машины. Серое, знобкое, какое-то нахлобученное  с клочками раздерганных облаков небо было сродни мыслям и настроению. Многое отдал бы Роман за то, чтобы пришел, а в вагончике – живая душа. Не важно, кто. Мелькнула эта мысль и исчезла вместе с усмешкой.
Вагон – как сирота. Крыльцо занесло снегом. Несколько протопышей следов почтальона. Из почтовой прорези торчали газеты. Роман долго возился с застывшим замком. Подобрал с пола тамбура два письма. Оба от матери.
А ехал, думал, если не Людмила, то письмо от нее будет. Верил в это. Не тот человек Людмила. Кого подцепила – щеголеватого инженера из сельхозтехники, с которым жеманничала, а может, тесть нашел на свой вкус... Жили, жили – не тужили, – усмехнулся Роман. – Будем ждать алименты. Тесть все подсчитал. Дармовые двести рублей карман не оттянут.
Наползало раздражение. Роман ногой отпихнул загородившую проход табуретку. Уж и не помнил, зачем поставил ее здесь, когда уезжал. В вагончике было прохладно. Отсырели обои в углах. Стоял нежилой, тяжелый дух чего-то заплесневевшего. Сгнила картошка, купленная сразу после отпуска. Уезжая в Ханымей, Роман не догадался ее кому-нибудь отдать. Пронадеялся, что пробудет в Ханымее недолго.
Роман вынес ящик с картошкой в тамбур. В ведре с водой, простоявшей на табуретке почти два месяца, на дне хлопьями рыжел осадок ржавчины. “Эту дрянь и пьем, – проворчал Роман, – а потом спрашивай, чего болят желудки”. Открыл кран. В раковине, хлюпнув, ударила струя воды кофейного цвета. Оставив течь воду, прошелся по вагону. Включил везде свет.
Навалилась какая-то усталость. Пасть бы ничком и спать, спать. “Спи, кто мешает, – шевельнулась в ответ безразличная мысль. – Исстрадался. Радуйся, теперь вольный казак”.
Потолок в половинке вагончика, где они спали с Людмилой, прогнулся за эти месяцы еще больше. Еще когда собирался заменить балку, все откладывал. Вагон изуродовали, когда везли по зимнику. Передняя стенка отошла, пол провалился, перегородки упали. В то время Роман рад был и этому. И такую развалюху за счастье многие хотели бы иметь. Все исправил, отремонтировал, пристрой прирубил. Крыша где-то течь стала, на линолеуме явно проступали разводья черноты.
На столе раскрытая книга, смотрел перед отъездом, на диване свитер. На подоконнике вмерзла в лед большая муха.
Роман сел на стул, наклонился вперед, оперев локти на колени. Журчала вода. Он чувствовал себя букашкой, тенью, растертым чьей-то равнодушной ногой плевком. “Сынок, зачем же мне жить-то теперь...”.
Голос явственно звучал где-то здесь. Роман тряхнул головой, сбрасывая наваждение. Ветер скрябался в такт мыслям, шуршал снег. Что изменилось после случившегося?
Каждый человек заполняет предназначенный ему и  только ему объем. И нити, связывающие человека со всем миром, верно, с его уходом должны передаваться, перевязываться на другого и тот, другой, должен как бы увеличиваться в объеме, уже заполнять двойную величину.
Не оттого ли в последние минуты умирающие зовут близких, чтобы не прервалась связь. Страшно, наверное, все уносить с собой. Свое и не свое, переданное тебе кем-то. Прикосновения, взгляды – это нити. Получая их, незримые, тугие, в первый момент чувствуешь опустошенность, недоумение, посылы  чужой души вызывают раздражение, чувствуешь какую-то обязанность, боишься ее, интуитивно противишься связи с этой общей бедой.
А может ли быть беда общей? Даже яблони в саду, обожженные одним морозом, засыхают каждая по-своему. На некоторых ветках долго выгоняют листву, в то время как соседние, давно засохли, окостенели, в мольбе подняли сучья-руки. Беда общая, пропала яблоня, а глядишь и видишь только эти немногочисленные зеленые отростки и жалеешь их.
Да и можно ли примеривать чужую беду на себя? Сочувствие – это, в какой-то мере, то же примеривание. Ведь пока беда чужая,  о ней можно говорить, что-то советовать, раскладывать по полочкам, даже носом тыкать в то, что сделано не так. Но все это, если не касается тебя. А применительно к себе? Куда девается наша рассудительность, наши советы, сдержанность?..
Беда – это какой-то надлом, неожиданность, рушащая привычное. “Привычное”. Роман по слогам повторил: “При-выч-ное. Привычка...”. Голос в пустом вагончике глух. Усмехнулся про себя. Со стороны, поди, на него чудно смотреть. Гость не гость. Будто смаху влетел в чужой вагон, сел ошарашенный, удивленный... Полушубок расстегнут, в валенках. Зарос. Бич,  натуральный бич. Куда спешил, к кому, зачем? Поздно.
От этого “поздно”, мысли ворочались тяжело. Только теперь Роман почувствовал, что ему становится жарко. Снял полушубок, бросил его на диван. Нерешительно потоптался. Нужно с чего-то было начинать теперешнюю холостяцкую жизнь.
Начинать надо было, скорей всего, с бани. Смыть всю грязь, усталость. Закатится после к Лушникову и забыть обо всем. Забыть Людмилу, Ханымей, работу. Посидеть, выговориться, расслабиться до опустошения. Поплакаться, наконец, друг перед другом...
Роман закрыл на кухне кран. Распечатал письма от матери. Мать жаловалась, что отец после его отъезда сильно сдал, а вообще-то жизнь нормальная. Снабжение продуктами как у всех. Огород убрали. Сильно скучает по Димке. Обыкновенное письмо, но сквозило чувство тревоги. Мать спрашивала про Людмилу, умоляла не делать глупостей. Учила своей житейской мудрости.
“Стерпи, сынок. Плохо-ли, хорошо – у вас ребенок. Сам ведь женился. Нас, баб, другой раз и постращать надо. А как без этого? После только крепче любишь. Отпиши Людмиле, пусть не дурит. Пусть едет к тебе. Чем ты ей не пара? Тоже мне, королева. Вот погоди, выберусь к вам...”.  “Выберусь к вам...” – повторил Роман. Сколько раз он звал родителей. Все-таки север есть север. Интересно. Но то огород их держит, то не на кого оставить немудрящее хозяйство, то отговорки, что не летали на самолете, боязно.
А ведь конец августа – начало сентября – золотое время. Комаров нет. Ягоды, грибы – собирай не ленись. Лес на сопках вокруг Кутогана стоит золотой. Усыпано брусники. Где-нибудь на поляне среди березняка так и остановишься ошарашенный: подосиновик взгромоздился на кочку, та аж прогнулась, а он, подбоченясь, заломил красноватую шапку с налипшим листом. Стоишь, смотришь, срезать жалко.
А когда ранним утром идешь по дороге, отсыпанной по тундре до песчаного карьера, ни одного свежего следочка, только росяная изморось накрапана. В осоке на бесчисленных озерцах крякают утки. Над тундрой стелется туман. Воздух холодный. Зайдешь в лес. Ягель чист, мягок. Кустарник перевит паутиной. На ветках капли, будто глаза, сотни, тысячи глаз, и в каждой капле – твое отражение. Что может быть дороже и красивее?
Сопки издали похожи на остановившихся мамонтов. Целое стадо. От времени на могучих спинах лес вырос, от тяжести подогнулись ноги, брюхо елозит по земле, срослось с ней...
Роман подивился своим сравнениям. Письма матери вернули спокойствие. Рассудить, что случилось? Он живой, это главное. Три месяца без бабы, уехала жена? Кому хуже? Ему-то чего унывать. Он – мужик. Семеро по лавкам не сидят. Бог с ним, с алиментами. Да по северу каждый второй алиментщик. Какой бы плохонький мужик не был, женщину всегда себе найдет. Уж прокормить себя сумеет. И ныть не будет, что денег нет, как сплошь и рядом плачутся женщины. Это бабенкам надо себя повыворачивать, повыпендриваться, чтобы понравиться. Мужик и в сорок лет мужик. Руки целы, голова на плечах.
Хватит смешить соседей. Ведь никакой гарантии нет, что не будет этого нытья: “Поеду к маме”. Что опять не взбрындит, хвост трубой не поднимет и не кинется искать счастья на стороне. На севере, чтобы спокойно жить и работать, гарантии нужны. Соблазнов больно много, а еще больше соблазнителей, кто без жен живет. Ты на трассу, а жена на матрац к соседу, от отчаяния, от пустоты, в поисках приключений.
Мужику нельзя полагаться ни на что, только на самого себя, ну, может быть, на товарища. Да и только для любви мужчина не может жить, ведь что хочет мужик от жизни – не выглядеть дураком! Когда человек подчиняет, даже не осмысленно, свою жизнь какой-нибудь идее и ты попытаешься объяснить, что так жить нельзя, обязательно возникнут проблемы. Если раньше Романом овладело что-то вроде гнева, то теперь это ощущение сменилось убогой жалостью к себе, ощущением беспомощности. И лечат это ощущение одним – водкой.
Роман достал из шкафчика бутылку. Поставил ее на стол. Рядом поставил стакан.
“Что кончено – кончено, что ушло – ушло”, подумал Роман. Налил, понюхал,  поморщился. Пить одному, даже при таком настроении, не хотелось. Ну, не лезла водка в глотку, не мог переселить себя. Если бы кто зашел. Мужики наверняка собрались у Лушникова, чего им, холостякам, разведенным молодцам, им и горя нет. Подняли стаканы за утонувших, каждый на свой лад обругал начальство, как всегда пропесочат женщин и пойдет разговор за жизнь.
В этот раз судьба, казалось, положила его на лопатки. Ушла жена, на работе неприятности. Когда тебя кладут на лопатки, ты готов начать жить по-другому, но чуть отпустит, чуть наметиться послабление, малюсенький проблеск, как все клятвы, все обещания, все заверения забываются.
Судьба вообще заносит человека туда, где можно начать все сначала. Она как бы снова дает шанс. Ставит перед выбором. Подталкивает. Только не сиди, не раскисай, не опускай руки. Борись, толкайся, начинай жить по-другому.
Муж во всем винит жену. Винит за отсутствие тепла, ласки, уюта в доме, винит за омужичивание, за то, что сам не может дать того же. Прощать может сильный, а винит всегда слабый. Мы, наверное, сейчас все пошли слабаки, – поразился собственному выводу Роман. Покрутил головой.  – Этак, сидя, можно и приговор себе вынести. Вроде шутейно, играючи, а доля истины есть. Не безгрешен. Даже в том, что так сидишь и рассуждаешь, слабость твоя. Вместо того чтобы совершать поступки, бежать, с кем-то сражаться, отстаивая свое, бить и быть битым, зная за что и не зная, вместо этого появился у мужика удел осуждать, переживать, завидовать. Искать сочувствия. Женская основа, суть. До чего дожили: на плече жены плачемся... И виним ее за это!
Как бы Роман ни издевался мысленно над собой, ему сейчас не хватало в доме живой души. Не для того, чтобы выговориться, поплакаться. Нужно, чтобы просто кто-то дышал, ходил, может быть, ворчал. Присутствие кого-то как бы приподнимает нас, – Роман хмыкнул пришедшей на ум мысли. Помедлил, словно прислушивался к тому, как притираются слова, докончил. – Точно приподнимают над обыденностью.
Сколько на глазах Романа разрушилось семей. Сбежались, разбежались. Крики, упреки. В вагон-городке все на виду. Стенами балков не отгородишься. Сплетни словно тараканы по коробам теплотрасс ползут из вагончика в вагончик.
Свое ведь пока не отболит, так и будет держать, так и будешь   возвращаться к нему. Будешь тащить со стоном жилу, бередить, подогревать, распалять. Зачем? Чтобы смириться в конце концов, остыть. Чтобы и про тебя сказали: “И этого... Укатили сивку крутые горки. Не у Проньки...  Жизнь она...”. Кто ее знает, какая жизнь и что означает поднятый кверху палец...
А вот если бы Людмила вернулась? Наверняка простил бы... Да и как понять “простил” по отношению к другому человеку? Что прощать? Обязательства брали друг перед другом? Да ничего подобного... Сошлись и просто жили... Она такая с самого начала была, нисколько не изменилась. Ну, а если и переспала с кем – ее не убыло! Наоборот... Говорят, баба от этого только слаще... Говорят...
Как бы Роман не издевался мысленно над собой, ему сейчас не хватало в доме живой души. Не хватало и все.
Случившееся в Ханымее показало ничтожность всего перед делом случая. Жил человек, мечтал, что-то для себя делал, копил, куда-то стремился – раз, и его не стало. Все враз исчезло, все его заботы, переживания, волнения. Страшно так. Мы привыкли, что все должно отходить, отметаться постепенно, по чуть-чуть, осязаемо, сравнимо. Как если бы ты раздевался, сбрасывая одежку за одежкой. А когда раз и все – страшно!
Но ведь если ты поворачиваешься спиной к чему-нибудь, оно тоже исчезает для тебя, становится невидимым? Может, для умершего исчезаешь ты, а не он для тебя?
Жена увезла тело Балаки на родину, под Донецк. Тарханов нашел последнее пристанище в своей Башкирии. Серегу Панжева завтра повезут на Урал, под Свердловск... Увозят, как после боя...
И все-таки растерянность, хандра постепенно отступали. Роман не мог долго сидеть без дела. И теперь принялся подметать пол. Сполоснул кастрюлю, подключил к газовой плите баллон. Перебрал пакеты с супами, открыл банку “Сайры”. Через двадцать минут его любимый фирменный супок был готов.
Жизнь не остановилась. Неудобно сегодня было желать себе радости, но предчувствие радости не покидало. Должна она быть...
3
– Роман, ведь это ты? Кричу, кричу, а он, как глухой...
Расшитые бурки из оленьей шкуры, дубленка, красные, вышитые варежки. Лицо Веры, разрумянившееся от быстрой ходьбы на морозе, в оторочке песцовой шапки, звонкий голос – все это заставило Романа широко раскрыть глаза, оторопело помотать головой.
– Час брожу по вашему Кутогану. Замерзла. Загадала, что тебя увижу. А спросить не знаю у кого,  торопливо выкладывала Вера. – Фамилию не знаю... Ты из бани? Красный, распаренный... Что так смотришь? Не узнал? Изменилась? – в голосе звенела радость, но к ней примешивалась и обида. – Зуб на зуб не попадает, а он... никакой реакции...
– Кедровикам... – из десятков слов, крутившихся на языке, сорвалось почему-то только это. Пропали слова. Роман сдвинул шапку на затылок. – Откуда? Здравствуй... Я тоже почему-то знал, что тебя увижу, шел и представлял... Только я тебя не такой представлял... Это не ты. Вера, Ве-ра, – по складам проговорил Роман, не спуская глаз с лица Веры. – Если бы ты знала, как я рад, если бы ты знала...
– А ты скажи, – прошептала едва слышно Вера. Она стояла совсем близко от Романа. И Роману показалось, что стоят они вечность. Это мгновение уже было когда-то, это ощущение было. Остановить бы его, задержать, растянуть на вечность. Если бы не собачий холод, если бы не зима, можно было бы стоять и молча глядеть друг на друга. Словно тебе шестнадцать лет... нет, семнадцать... Двадцать...
– Когда у нас прошел слух, что в Ханымее утонули люди, я почему-то подумала про тебя. Сразу решила ехать в Кутоган. Сама не знаю зачем... Вечер ревела... Ты еще мне приснился. Как тогда осенью, – голос Веры дрогнул. – Работу приехала искать. Закрывают нас. Шапку опусти, простудишься, – потянулась Вера к едва державшейся на макушке Романа шапке, сдвинула ее на лоб. – Тоже мне, соседи. “Мы вас заберем”, – передразнила Вера, смахнула упавшую на глаза прядку волос. – Так бы сидели и ждали. Болтуны. Татьяна чемоданы даже собрала, ухажера очередного отшила...
– Я говорил с начальником. Он согласен вас взять, – начал оправдываться Роман. – Зайди в управление...
Летели на вертолете, все выглядывала Ханымей, – кутаясь в воротник так, что сквозь ворс меха были видны только глаза, говорила Вера, давая понять, что разговор о  работе не самое главное. – Где, думаю, скрывается знакомый. Хорошо, что мимо пролетели. Мне здесь Татьяна адрес дала. Где-то в Лесном поселке, а где не знаю. Ты изменился, Роман, похудел...
– Похудеешь тут, – буркнул Роман. – Все ура да ура... Донаступались... Слушай, – взял он Веру за руку. – Ты совсем замерзла. Пойдем ко мне. Здесь рядом. Чаем напою...
– Неудобно...
Вера поставила небольшую висевшую через плечо сумку на снег, поежилась.
– Не съем. Пойдем. Тошно одному. Поцапался с начальником. Я потом сам отведу тебя куда нужно.
– А жена? – недоговорила Вера, искоса посмотрела на Романа, потупилась, носком бурки стала разгребать снег.
– Что жена, – вяло махнул Роман. – Жена уехала. Без мамы жить не может. Один, как перст...
– Бедненький, – пожалела Вера, погладила Романа по рукаву полушубка. Бедненький, – повторила она. Посмотрела прямо в глаза.
Роману показалось, что ее глаза распахнулись широко-широко, и он куда-то летит. Пропал шум улицы. Состояние ничем не объяснимое. Будто враз поглупел. В этот момент он был готов наделать массу нелепостей, готов был подхватить Веру на руки и нести, как волк, в свое логово. Нести, чтобы никому другому она не досталась. Ее глаза и он. На кончиках ресниц иней. В зеленых глазах какой-то блеск, смятение.
Завихрение нашло на Романа. То ли действительно невыносимое чувство одиночества бросило его к Вере, то ли... Роман никак не хотел даже думать о втором “то ли”.
Встречи с Верой надолго выбивали из колеи. Она вспоминалась и после встречи на вокзале. Совсем тогда незнакомая. И после Тыдыотты. Где встретились, как знакомые, и теперь, словно шли все это время друг другу навстречу. Что это, любовь с первого взгляда, их предназначение или тонко уловленная Верина беззащитность, воспользоваться которой, по праву сильного, совсем не грех.
Иногда случается на вокзале. Лица, улыбки, жесты. Сотни людей мелькают. А ты выхватишь из толпы одно лицо и преследуешь его взглядом. Ревнуешь, когда кто-то рядом разговаривает, улыбается, кладет небрежно ей на плечо руку. Внутренний голос подсказывает: этот человек для тебя рожден, эта женщина внутренне близка тебе, она несчастлива с другим, она ответно ищет твоего взгляда, но начинается посадка в самолет, и она уходил с другим, улетает. Тебе бы бежать за ней, но ты продолжаешь ждать объявления о своем рейсе. И не замечаешь, что улетевший самолет унес часть тебя.
Мысль, что Вера может уловить его размышления, заставила Романа опустить глаза. А может быть, она уже уловила его мысли, ответно напряглась, уберет руку и уйдет. Роман ее не остановит, не сумеет.
Роман боялся показаться самому себе смешным, боялся подражать кому-то. В разговоре с матерью сказал об этом, она вздохнула: “Это в роду у нас, сынок. Никогда выгоды для себя не имели. Все что-то мешало. Все для нас неудобно, все на кого-то оглядываемся, кого-то жалеем. Люди этим и пользуются. Может, не так это и плохо. Не голодные, не раздетые... Нутро разве иногда щемит да соседи посмеиваются. Так над кем-то ведь и посмеяться надо, иначе скучно жить, – мать помолчала, будто заново прожила жизнь, улыбнулась чему-то. – Не все праведники. Испокон веков были и неумехи в чем-то. Доля такая. У всех разная. Иной, рот полумесяцем и живет довольнехонек. Пальцем для тебя не пошевелит. А для своих – лучше и не надо, дом полная чаша. Все в дом тащит. Тащит и жалобиться на жизнь. А тебе, сынок, чего жалобиться. У тебя все есть...”.
– Еще немного и я льдышкой стану, – пожаловалась Вера. – У меня внутри уже звенит что-то.
Они шли рядышком. Тропинка на заметенном тротуаре была узка и Роман отставал, пропускал Веру вперед. Обочины расчищенной после бурана дороги бугрились отвалами. Деревца вдоль дороги придавлены снежными комьями, наклонились, некоторые были сломаны. Собачьи отметины уже испещрили снег. Муть ранних сумерек наползала откуда-то снизу, отчего снег серел на глазах.
В окнах домов загорался свет. И сетки с продуктами, вывешенные за окна, на фоне этого света казались огромными мухами, облепившими стены.
– Чудно, – разглядывая все это, сказала Вера. – Спроси сейчас любого встречного про снабжение, начнут жаловаться. А холодильники у всех забитые, и за окном вывесили. Я бы запретила. Вон мясо, наверное, растаяло и потекло по стене. Никакой красоты...
– Как там Икла? – спросил Роман, чтобы только не молчать, чтобы слышать голос Веры.
– Икла? Икла жениться собирается. Молодую жену ищет... Меня хотел сватать, – засмеялась Вера. – Бутылку водки Икла достанет, вот и радости у него на целый день...
– Ты надолго прилетела? – Задержал шаг Роман, ожидая ответ.
– На два дня, – беззаботно улыбнулась Вера. Она шла, размахивая рукой, тянулась к заснеженным веткам. На плече на длинном ремне сумка. – Завтра к вечеру вертолет. Неночку из больницы забирать будут, попутно и меня. Наша Тыдыотта против Кутогана – дыра, – Вера замедлила шаги. – Тихо, сонно, скучно. А здесь столько народу. Интересно. Будто из деревни в Москву приехала. Соскучилась по людям. По сыну еще больше скучаю. Отвезла к матери, а теперь вечерами вою. Понимаю, что там ему лучше, а ничего с собой поделать не могу. Дура, – пожаловалась Вера, голос ее дрогнул. – Иногда до боли хочется, чтобы кто-то рядом был. Когда одна, мысли всякие лезут. А теперь куда? – остановилась она у развилки.
Дорога раздваивалась, узкая тропинка исчезала за вагончиком с облепленной замерзшей осенней грязью стеной. Вагон стоял как бы в яме, крыша была почти на уровне дороги. Шальной водитель, не справившись с управлением, вполне мог заехать на крышу. Разве два вбитых куска швеллера удержат машину.
Роман, видя неподдельное удивление Веры по поводу этого вагона, махнул рукой.
– Это еще что. Хуже живут. В нашем лабиринте, не зная, ничего не найдешь. Почтальоны теперь почту сюда не носят. Сами на почту ходим. Скорую вызвал – иди встречай. На каждом вагоне по четыре-пять номеров. А вот и моя резиденция, – кивнул Роман на выкрашенный в голубой цвет вагончик. – Видишь, девятнадцать, восемьдесят один, сто сорок три и последний – двести семьдесят один. А я первый сюда вагон поставил. Сам место под лиственницей выбрал. Кругом ягель, брусничник. Рано утром проснешься, на озере утки крякают. Сначала вагонов мало здесь было. Не хотели люди сюда перебираться. Теплотрассу уже по снегу закончили, со светом тоже тянули. Ругани было. – Роман покрутил головой. – Сюда людей свозили, освобождали место под первые пятиэтажки. Таскаешь, таскаешь, утром придешь – нет вагончиков. В Кутогане техники полно, второй-третий механизатор за бутылку черта утащат. Я думал озеро из окна так и будет видно. Загородили. На берегу сплошь помойки... Заходи, – пропустил он Веру, открыл дверь. – Не удивляйся. Три месяца никто не жил, убраться толком не успел.
Вера с любопытством заглянула по очереди в обе половинки вагончика, потом на кухоньку.
– Ты ел? – поинтересовалась она. Вера сразу почему-то почувствовала себя хозяйкой. Открыла воду, вымыла руки, огляделась, ища глазами полотенце. – Сразу видно, мужчина живет. Полотенце должно висеть здесь, – показала она на гвоздь у раковины, – а у тебя оно у двери. Одной кастрюлей обходишься? – спросила она, гремя чайником. Открыла крышку, втянула ноздрями запах супа. – Вкусно... Я тоже голодная. Показывай, что где лежит, сварю еще что-нибудь.
Роман всегда завидовал людям, быстро находившим общий язык. Легкость,  с какой Вера встала к кухонному столу, делала ее родней.
Обтянутые брючками ножки, шерстяная кофточка с засученными рукавами. Широкая полоска губ надломилась в углах, отчего на лице застыло обиженное выражение. Было в Вере что-то неуловимо располагающее, доброе, мягко-приветливое. Соседка-школьница пришла в гости, так казалось Роману.
Роман открыл стол, раздвинул дверцы на полках, принес из тамбура банки с консервами. Постоял, развел руками – все.
– И хлеба у тебя нет? – для убедительности Вера заглянула в хлебницу, достала ссохшийся кусок батона, повертела в руках. – Будешь с этим есть...
– Я за хлебом шел, когда тебя встретил. Все из головы вылетело.  Жди, никуда не уходи, – сказал торопливо Роман, надевая на ходу полушубок. Попутно включил магнитофон. Хлопнула дверь.
 Оставши одна, Вера постояла, потом медленно села на табуретку. Ее начала колотить дрожь. В висевшем напротив над раковиной зеркале показалась себе бледной, испуганной. Пульсирующая в висках кровь будто ворчливый голос матери, долбила одно: “Докатилась. Пришла к чужому мужику, в чужой вагончик. Ни стыда ни совести. Э-эх”. Вере казалось, что помимо голоса слышит стук по столу костяшками пальцев, как обычно делала мать при разговоре, когда что-то было не по ней и она сердилась, не находя слов.
Бледное лицо в зеркале стало розоветь.
“Я же ничего такого не делаю, – отмахнулась Вера от непонятно откуда привязавшихся слов. – Встретила знакомого, зашла погреться. Посижу и уйду. Да и какое дело, с кем я и где? Отчитываться не перед кем. Не хватало этого. Я женщина, мне тоже хочется любить, иметь мужа”.
На глаза навернулись слезы. Вспомнились слова Татьяны: “На время мужик, но он твой. Пользуйся”.
“Я же не ворую. Соберусь сейчас и уйду. Пойду искать Лесной поселок. – Вера с трудом сдерживала слезы. Задрожали губы. Так захотелось чтобы кто-то пожалел. – Неужели мне так до конца жизни одной жить? Зачем? Роману тоже плохо, от него уехала жена, бросила. Когда плохо двоим, они должны найти друг друга. Вместе людям всегда лучше.
Она, Вера, прожила двадцать четыре года, целых двадцать четыре, а что видела? Ровным счетом вспомнить нечего, разве болезнь сына.
Послушаешь Татьяну, как в минуты откровенности, потянувшись в истоме, закинув полные руки за голову, начинает говорить о мужиках, о чувствах, доводивших до исступления, когда слаще этого ничего нет. Каждая жилочка, каждый кусочек тела тебе не принадлежит. У нее же, Веры, этого не было, не было.
Ругала Татьяна мужиков последними словами распутной бабенки, но выражение лица, как струна выгнувшееся тело, слова – все это заставляли томиться. Вера злилась, не разговаривала с Татьяной. Хотелось плакать, где-нибудь в укромном месте. Вера и плакала.
Жить ради сына. Но ведь когда живешь ради кого-то, значит чем-то жертвуешь, живешь обделено, значит со своими мыслями, со своими заботами, со своей болью всегда остаешься один на один. Неужели с одиночеством можно смириться, махнуть на себя рукой, усыхать на корню. Потом ведь клясть себя будешь за такую жизнь. Сын укором может стать.
– Хватит собирать все в кучу, валить под себя, – прошептала Вера. – Я не хуже других. Эта травля никому не нужна. Рядом нет сына, нет Татьяны, которая понимающе бы усмехнулась. – Вера приподняла плечи, сжала лицо ладонями. – Я хочу, чтобы мне было плохо, хочу, чтобы надо мной смеялись, хочу, чтобы меня любили, – прошептала она, порывисто встала, начала чистить отобранные Романом картофелины.
Вера торопилась. Взялась готовить ужин, а просидела столько времени. Не так уж и много, минут десять-пятнадцать, но как же они тягучи, длинны и в то же время быстротечны.
Вера вытерла стол, повесила в шкаф валявшуюся на стуле одежду Романа. Набрала в таз воды, подтерла пол. Шкворчала на сковородке картошка. Пугачева за это время побывала наверху, спела о знойном лете, и холодном айсберге.
Вера пододвинула к дивану стол, поставила на него разложенные по тарелкам маринованные огурчики и помидоры, положила ножи и вилки. Села. Бесшабашность первых минут, потом какое-то угрызение – все теперь отступило куда-то далеко. Она почувствовала, как сильно устала.
Зачем приходит одинокая женщина к одинокому мужчине, дураку ясно, не картинки в книжках рассматривать. И вот это-то “дураку ясно”, в чужом вагончике, среди чужих вещей, после того, как пожарила картошку, убралась, навалилась каким-то смятением.
Романа все не было. Томительно тянулись минуты. Будто Роман не в магазин пошел, а ждет она его с работы. Ждет желанного, любимого, родного. Ведь она ехала в Кутоган, если не врать себе, краем глаза увидеть его. Женатый он, холостой, какая разница. Белугой проплакала вечер, когда узнала о случившемся. Сердце не разбирает, кто женатый, кто нет. Если бы не встретила сегодня... Может, забыла бы, выкинула из головы, но раз встретила, – Вера поразилась пришедшей на ум мысли. – Он мой. Если мучаются люди, живя друг с другом, если нет радости, изводят себя, нет элементарного уважения, кто-то третий должен вмешаться.
Сумбур в голове и все из-за того, что Романа так долго нет. Вера закрыла глаза.
День был суматошным. Как на иголках ждали вертолет на фактории, бегали да выглядывали. Здесь столько намерзлась. Целый день на ногах. Вера не заметила, как уснула.
Пробудилась от какого-то внутреннего толчка. Открыла глаза. В дверях стоял Роман, полушубок распахнут. На столе перед ней в вазочке три нарцисса. Роман улыбался.
– Это мне? – широко распахнула она глаза. – Ой, где достал такую прелесть?.. Неужели я заснула... Ничего не помню, – Вера смущенно провела ладонями по лицу. В этот момент роднее Романа никого не было, чтобы там не говорили.
– Хлеба купил, поехал в теплицу. Насилу выпросил три цветка. Соврал, что на свадьбу, – говорил Роман, не сводя с Веры глаз. – Это тебе за то, что порядок навела. Все у нас теперь есть, – показал он полную сумку продуктов. – Сидеть будем как в вагон-ресторане. Куда поедем? – остановился он перед Верой, глядя на нее сверху вниз.
– Я никак не могу согреться, – пожаловалась Вера. Лицо ее побелело, только кончики ушей розовели, выдавая волнение. Вера приложила ладони к груди, медленно поднялась, трепетно потянулась к Роману. Глаза ее испуганные, с дрожащей где-то в глубине зрачка суматошной искрой, метались. Она прильнула к груди Романа, просунула ладони в рукава пиджака. Ладони были как лед. – Согрей меня, – жалобно попросила Вера. Закрыла глаза.
Роман распахнул пиджак, прижал Веру к себе. От волос пахло чем-то  неуловимо знакомым. Осенью, лесом, ветром. Невзначай уловленный запах навевает воспоминания... В каких тайниках памяти хранится готовность откликнуться на шальной порыв.
– Ты широкий, теплый, – шептала Вера. Роман начал целовать губы, щеки.
Вагон летел по рельсам. Грохотали мосты, мелькали полустанки. Все быстрей, все быстрей. Свист ветра, короткий всхлип – выдох гудка тепловоза. Дрожал вагон, эта дрожь в глазах, это запрокинутое лицо, это покорность тела. Руки сплелись. Завиток волос у уха. В вихрях снега мчится вагон. Лето, осень, зима. Тепло, жарко. Свет, тень... Проклятая пуговица...
– Я хочу, – прошептала Вера. – Хочу... тебя.
Открыв глаза, спросонья, прильнешь к стеклу на каком-нибудь позабытом-позаброшенном полустанке. Ромашковый снегопад на поляне. Наплывает откуда-то сбоку лес. Замшелые, с покрасневшей от старости  хвоей елки. Накренившийся сруб колодца, тропинка. Струйка дыма над приземистой банькой, поленница дров...
Почему во сне мы порой летаем, как птицы. Крылья-руки, скользим под проводами, парим. Тянет подняться выше. Почему после таких снов легко просыпаться, но становится грустно.
Закрытые глаза, тень от ресниц, пульсирует на шее жилочка. Летит вагон. То ли вскрик ночной птицы, чье-то дыхание, шепот-жалоба, шепот-восторг, сорвавшийся стон.
– Ты мой, мой...
Тишина вязкая, обволакивающая, как в бездонной пропасти, как перед  грозой. Когда все замирает, все слушает.
– Почему я раньше тебя не встретила...
– А я тебя...
– Никому тебя не отдам. Никому. Ведь я искала тебя все это время, ждала, надеялась. Ты только не смейся надо мной. Я – дура, я не знаю, что со мной делается...
Остановилось время. Затвердели губы, опухли...
На следующий день Роман провожал Веру на вертолетную площадку. Шли молча. Толкались неуклюжие тучи в низком и тесном небе. Сыпал снежок.
– Теперь ты, наверное, меня забудешь, – сказал Вера, сквозь грустную улыбку на глазах ее навернулись слезы. – Когда теперь увидимся.
– Я приеду, я... – хотел было успокоить ее Роман по-мужски небрежно, но осекся, дрогнул голос. Как бы он хотел, чтобы погода была нелетная, сломался вертолет, сто напастей свалилось на авиацию...
– Не говори ничего, – шепотом остановила его Вера. – Я сама так хотела. Мы все равно встретимся.
Как назло вертолет уже разогревали, суетились механики, в стороне стояла машина с попутным грузом, грузчики курили, ждали своего часа.
– Ты иди, не жди, – попросила Вера. – Мне легче будет...
4
Настроение окончательно испортил Осинин. Председатель постройкома, как всегда, в заботах. Деловой. Роман столкнулся с ним в коридоре управления.
– Что, передовик, доработался? – поздоровавшись, на ходу сказал Осинин. Видно передумал бежать дальше, остановился. – Как это у вас получилось?.. Свинью управлению подложили, все показатели выполнены и на тебе... Ладно, ладно, – похлопал он Романа по плечу. – Твоей вины нет, это я так, к слову. Как там дела на Ханымее, закрутился, съездить некогда. За людьми летал, только вернулся. К вам скоро нагряну... Зайди к начальнику, там как раз новый бригадир сидит, познакомишься...
Ардалин разговаривал по телефону. Кивнул на стул, не прекращая разговора пригласил садиться. Выслушал ответ в трубке, поморщился, сердито положил.
– Знакомься. Дорин Тимофей Павлович. Бригаду приняли, – в голосе Ардалина явственно звучала гордость. – Я скажу тебе – хорошие люди приехали. Молодец Осинин, достойных людей  отобрал. Есть с кем вахтовый метод внедрять...
Роман пожал протянутую руку. Оценивающий взгляд Дорина из-под лохматых белесых бровей любопытен. Губы толстые, большой мясистый нос. Длинные, вроде как нарочито неухоженные волосы спадают на уши. Чувствовалось, что Дорин мужик основательный, въедливый, цену себе знает, но пожатие руки вялое, ладонь словно увязла в чем-то скользком.
– Там в коридоре ваши шесть человек? – спросил Роман. Дорин приподнял бровь, повернулся всем телом, вроде как подался вперед.
– А в чем дело?
Роман, перед тем, как встретить Осинина, читал в коридоре на доске приказов написанное. Висели новые списки очередников на квартиры. Его фамилия снова была первой. Был список на получение очередных северных надбавок, запросто “полярок”. Висел приказ о вынесении наказаний, ему объявили выговор за слабую работу с людьми.
На подоконнике в конце коридора и на придвинутых к окну стульях сидели шестеро, разговаривали. Роман сразу решил, что они устраиваются на работу. Приехали по вызову. Шестерка обсуждала возможные заработки, делились впечатлениями.
– Павлович твердо пообещал восемьсот, – горячился сухощавый, с глубокими провалами глазниц, тонким носом мужчина. Роман про себя почему-то окрестил его Исусиком.
В любой группе всегда находится знаток, с мнением которого считаются. А Исусик, чувствовалось, был везде, все знал, и если уж отстаивал свое, то насмерть. Правда у таких людей бывает только своя, нужная. – Ты местных больше слушай, – говорил Исусик. – Они наговорят. Полярок потолок, чего им переживать. Государство на каждую сотню еще сто пятьдесят доплачивает. Денег успели нахапать. Отвернись и плюнь, что говорят местные о работе – это брехня. Работы везде полно. – Исусик коротко хохотнул, переступил ногами. – Плати, гвозди шляпкой забивать будем, воду решетом черпать. Кого устроят жалкие пятьсот рублей, со всем гарниром, – наседал он на высокого, в крытом полушубке парня. Тот беззлобно отбрехивался, лузгая семечки.
– Чего, Лука, на пену исходишь, – не выдержал парень. – Я сказал, что слышал. Управление –шарага. Наобещать золотые горы могут, а реально пошевелил парень пальцами, вроде считая бумажки. – Пшик. Условия сразу ставить надо. Нет, так лучше в другую контору лыжи вострить...
– А чего тебе управление, – нервно ворочая головой, перешел на свистящий шепот Лука. – У Павловича связи, авторитет. Павлович – жох. Осинин же сказал, что посодействует. Клялся...
Заметив, что Роман прислушивается к разговору, мужики заговорили тише. Роман усмехнулся про себя. Сколько таких разговоров в этом коридоре было.
На севере трудно. Никто не спорит. Но ведь трудно всегда по отношению к чему-то, в сравнении с чем-то. Когда постоянно живешь в этом “трудно”, не замечаешь. Свыкаешься, считаешь, что так и должно быть, пока не ткнут носом, что можно жить по-другому, легче, не гробить себя, не переносить лишения. В любой трудной жизни есть свои радости, своя чистота, одержимость.
Наступление на север, наверное, единственный вид наступления, когда идти в первых рядах выгодно. Трудности – трудностями, но каждый сюда приехал с определенной  целью, и попасть первым на освоение – это бо-о-льшой шаг к цели. Главное не застрять в покорителях на годы и годы.
Тогда вволю нахлебаешься этой пресловутой романтики: и питание всухомятку на зимниках, и тонуть будешь, и замерзать, и комары да мошки изгрызут всего. И гастрит, и язва, и радикулит, и печенка, и почки – весь набор болезней твой. Пять лет отводит медицина жизни на севере, а потом организм перестраивается необратимо. И юг для тебя будет закрыт, и к шестидесяти годам, если доживешь, будешь ты рухлядь-рухлядью. Тогда проклянешь и север, и романтику, и тех, кто орал с трибуны: “Давай-давай”. И окажется, что неизвестно зачем ты и жизнь прожил...
Сейчас идет третья волна покорителей севера. Третья. И каждый считает себя первопроходцем. Так по сути оно и есть. Каждый человек живет свою жизнь. Прошли геологи, малочисленные обустройщики газовых месторождений, буровики. Потом развернулись строители газопроводов, начали строить город. До сих пор некоторые из них живут в вагончиках. А третья волна – это вот они, – Роман посмотрел на шестерку у окна. Наслышались о длинных рублях, что валятся с неба, позавидовали первым, что те свое получили. Опоздали. Одна мысль, как бы наверстать. Рвут, прицениваются, бояться прогадать.
Роман настороженно относился к тем, кто говорил, что приехал на север просто так. “Просто так даже чирей не вскочит, – обрывал он. – Надо или простыть или занести инфекцию”. Еще больше раздражали нытики. Не переваривал их органически. Вечно нет денег, болеют всеми мыслимыми и немыслимыми болезнями, все их должны жалеть. Вот кто ведет учет доходам. До копейки подсчитывает зарплату. Вот кто не умеет или не хочет радоваться чужой радости. Своя болячка болит больнее.
Обычно обсуждаем то, что на виду, на поверхности. Ломать голову, домысливать, – зачем? Не одни деньги, еще что-то срывают человека с места. Поди, докопайся до этого что-то...
– Так что ты хотел сказать про тех шестерок в коридоре? – снова спросил Дорин. Спросил так, вроде Роман отчитывается перед ним. Взгляд настороженный, оценивающий. На лбу Дорина выступил пот.
“В  гляделки играем”, – подумал Роман. Усмехнулся. Ардалин перебирал на столе бумаги, что-то подписывал. На минуту в кабинете установилась тишина.
– Так что те шесть человек? – настаивал Дорин.
– О деньгах разговаривают, – раздражаясь этой настойчивости, ответил Роман. – Тыщи к себе примеривают.
– Мерить не носить, – не больно прислушиваясь к разговору ввернул Ардалин. – Тыщи заработать надо. Я вот о чем хочу с вами поговорить, – Ардалин встал, прошелся по кабинету. – Нам работать вахтовым методом. Толком, что это такое, никто не знает. Трест предлагает месяц работать в Ханымее, две недели дома. По двадцать часов работать. В соседней области вахтуются по двенадцать дней. Десять дома. Самое приемлемое: по пятнадцать дней работать и столько же отдыхать.
Месяц по двенадцать часов работать тяжело, – словно размышляя вслух, продолжал Ардалин. – С другой стороны отдача больше. Экономия. Вот время, – хмыкнул он, дернул головой. – Одни новшества, а чем оно обернется, – Ардалин откинулся в кресле, сквозь очки посмотрел на бригадиров. Сравнил их. Довольно постучал костяшками пальцев по столу.
– Видно не устраивают старые методы работы, – глубокомысленно сказал Дорин. – Новое мышление. – Он никак не мог врубиться, чем эти новшества грозят ему. Ведь ехал, не знал, что здесь перетрубации. Платить-то как будут, стонало нутро.
Ардалину, в принципе, было все равно, как работать. Контора с фундамента не сшевельнется. Оклады прибавят, только вот у работяг совет приходится спрашивать. На кой черт здесь город строить. Бараков наклепал, общежитий-времянок... Зарплату маленько добавил... Да этим людям лишь бы деньги платили, за них они готовы какие угодно трудности переносить... Но об этом не скажешь прямо... Нельзя.
– Вахта хороша тем: на работе отдай все работе, на отдыхе – семье. – Развивал свою мысль Ардалин. – Улетел на вахту, как отрезал. Выкинь из головы домашнее. Месяц отпахал – занимайся детьми...
– За месяц дети могут такого натворить, – усмехнулся Роман. – И дома ты гость, и на работе не хозяин. Везде временный. Я урву, сменщик урвет... И трава не расти... Что нас связывать будет? Мы же не соседи по вагончику, даже бутылку вместе распить при такой жизни нельзя будет. Он из вертолета, я в вертолет. Ручкой друг другу помахали. А если погода нелетная? Я свое отработал, лежи, жди, или продолжай работать? Другой раз по десять дней погоды нет... Кто платить станет за это? Туда-сюда... “Летят перелетные птицы...” – фыркнул Роман. – У кого мешок больше, у бакланов что ли?
– Утрируешь, – поморщился Ардалин. – Еще ничего не ясно, а ты уже недоволен. Нас спрашивать никто не будет. Примут решение и все. Ничего, сдюжим...
– Сдюжим, – криво усмехнулся Роман. – На нашем горбу в рай вывезем очередного стратега...
Ардалин вроде и не услышал замечание Романа, довольный, что новый бригадир внимательно его слушает, даже капельки пота выступили на носу, он для одного его развивал свою мысль. Окоемов так, баламут, демагог...
– Бригада Дорина  месяц-другой поработает на расширении собственной базы. Мастерскую, склад, гараж необходимо достроить. Поработает, ознакомятся, притрутся как говорится. Может, сделаем на участке одну бригаду. Чувство локтя появится... Будем пробовать...
– Значит опять летим в Ханымей, – полуутвердительно, полувопросительно сказал Роман. – Три дня отгулов, как милостыню дали  и снова пахать... Без выходных, по двенадцать часов...
– Окоемов, ты за это деньги получаешь, – поморщился Ардалин. – И не малые. Больше меня. Нужно сдать, понимаешь, объекты. Нужно. Ослабнет напряжение, всем дам отпуска. Потерпите. Дорог каждый час. Расписано все по часам. Да и договор наш в силе. Кому машина помешает? У тебя-то нет, вот и бери... Я буду только за это...
Роман заметил, как при слове договор Дорин подтянулся, напрягся: даже ладони дрогнули.
– А о чем договор, Василий Макарович? – поинтересовался он. – Если не секрет. Любопытно...
– Секрета никакого нет. Выполняет бригада свои обязательства – получает премию, машину. Вот и весь договор. Правда теперь соблюсти договор труднее, но я обещаю...
– Да-а-а? – протянул удивленно Дорин. Почесал за ухом. – Договор хороший. А вообще-то долго ждать нужно, чтобы машину купить? Порядок какой: по очереди, свободно или в качестве приза...
– На работу устраиваются, сразу три заявления пишут: на квартиру, на машину, на детский сад. Кому как повезет, – усмехнулся Роман. – Кто-то может годами стоять на очереди так и уехать ни с чем, а кому-то все, как манна небесная – сразу. Ежели свой человек...
При этих словах Дорин резко повернулся, подался вперед. Это длилось какое-то мгновение неуловимое. Смена выражения на лице была скорее похожа на набежавшую тень. Слова Романа к Дорину вроде бы и отношения не имели, но задели.
– Вечно у тебя, Окоемов, крайности, – покачал головой Ардалин. – Чего людей баламутишь. Квартиры получаем. Машины пришли в этот раз, сразу и желающих не нашлось с деньгами. Детские сады – сколько  мест выделяют, все распределяем. Лобовой ты мужик. Два цвета всего признаешь: черный и белый, никак не хочешь видеть оттенки...
– Какие оттенки, – вскинул голову Роман. – Двадцать человек набираете – двадцать квартир давать надо. Вы вызываете людей – строить некому, строить некому – нет жилья, не держатся люди в управлении, уходят. Морочите голову приехавшим, через год жилье. Откуда возьмете? Мы в вагонах начинали, восьмером в половинке жили, а вновь приехавшие так не будут жить. Не то время. Этим вынь да положь. Вагоном никого не удивишь.
– Что ты этим хочешь сказать? – прервал Романа Ардалин.
– Мысли вслух... Чудно...
Дорин поднялся, пожал протянутую Ардалиными руку. Задержал взгляд на Романе. Закрылась дверь. Роман опустил голову.
– Ты держи свои мысли вслух при себе, – зло сказал Ардалин. – Дар какой-то у тебя, настроить против себя, плюнуть в душу. Новый человек, а ты... да Тимофей Павлович старше, опытнее. Эту гребенку, которой всех причесываешь, сломать надо...
– Я никого не причесываю, говорю, что вижу, что чувствую. – Роман вздохнул, виновато улыбнулся. Помолчал, набычил голову. – И все равно, я слышал рассуждения в коридоре: не меньше восемьсот в месяц. А мы получаем такие деньги, кто по десять лет здесь отработал? Нужно правду людям говорить. А то наобещают золотые горы: и жилье, и тысячу в месяц. А потом. Не получил человек сразу обещанного – обида, начинает искать, где лучше. Летуны и получаются.
– Подумать, у тебя обид меньше, – язвительно ввернул Ардали. – Да от тебя недовольств от одного больше, чем от десятка других людей. Деньги никто не отменял и иметь их много – естественное желание. Хочешь иметь много – работай больше...
5
На север Дорина загнала нужда. Как ни раскладывали Тимофей Павлович со своей Аннушкой сбережения, как ни прикидывали, по всему выходило на свадьбу сына не хватало. Три-четыре тысячи с грехом пополам наскребли бы, а потом что? Из долгов выкручиваться. Ведь помимо свадьбы еще были планы.
Единственный сын вернулся из армии, собирается жениться, да разговоров не оберешься, если все будет не по уму.
Поднимаясь в свою квартиру на третьем этаже, всякий раз, проходя мимо закрытой, обитой черным дерматином двери соседа, Тимофей Павлович почему-то старался прикоснуться к литой бронзовой ручке. Шел ли с женой без нее. Сосед три года работал на Ямале. В квартире никто не жил. Ручка двери стала вроде талисмана.
– Тю, дурной, ворчала Анушка, заметив эту странность мужа. – Чего гладишь. Ребенок что ли. Не  ручку гладить надо, а на север подаваться. На заработки. Не пенсионеры, здоровье пока есть. Петровы ничем не лучше нас. Уже гараж строят... По рублю коплю на свадьбу Никиты. Забыла, когда обнову себе покупала. Я все узнала. Квартиру забронируем. Получим на месте подъемные, дорогу оплатят. Хоть денег заработаем.
Жена подталкивала Тимофея Павловича, будто Тимофей Павлович исподволь, намеками не внушил ей эту мысль.
Соседи строили дачу, обзаводились машинами. Никого уже не удивишь дубленками, золотом, мехами. Иной получает полторы сотни, а покупает машину. Не иначе наследство получил. Не таятся, наоборот, хвастают. Тимофей Павлович за ними не тянулся. Но время что ли такое наступило: хвастать, удивлять, оповещать о покупке надо изредка. Иначе в глазах соседей неумеющим жить прослывешь. Как ярлык это неумение приклеиться.
Старенький “Москвич” у Тимофея Павловича был, связи, знакомства – все вроде есть. Свербила в душе мысль, что может и должен жить лучше, только никак не мог зацепиться за это лучше в Днепровске Дорин.
Закрыть на все глаза: соседские “Волги”, “Жигули” под окнами, на разговоры заткнуть уши. Не выходило.
Да и как могло выйти, если в газетах кричат: “Обогащайтесь. Зарабатывайте”, если для этого зовут на стройки, если в кино показывают только удачливых, квартиры, где только такие и берут, обстановка – заграничная. Смиренно жить сам не захочешь, ходы-выходы искать станешь.
Сухопарая, скорая на язык жена подогревала честолюбие. Она донесла, что сосед, Петров, уже начальником участка работает. Эта замухрышка, который по стройке в болоньевой курточке мотался затычкой. Петрова, из бабьего торжества, когда была в отпуске в последний раз, продемонстрировала все купленные обновы: платья, дубленку, золотые кольца и перстень. А ведь три года назад в одном  платье бегала: и в пир и в мир затертое носила. А теперь лама, шапка из песца, сапоги за сто пятьдесят рублей. Раздобрела. Неудобно стало звать, как прежде, Машкой. Так и просится с языка Мария Семеновна. Это-то больше всего и поразило жену.
Если худорукая, бывало жившая от получки до получки, не раз занимавшая деньги у Дориных, даже на хлеб, Машка, Мария Семеновна так стала жить, то чтобы имела Анна Дмитриевна Дорина, хозяйственная, умеющая экономить, домовитая?!
Выходило на тех северах все по-другому. Из грязи сразу люди могут шагнуть в князи. За несколько месяцев получить то, что здесь по крохам собираешь. Не зависть рождали такие мысли. Чему завидовать. Если человек не приучен беречь – все уйдет прахом. Возьми ту же соседку. Денег нет, с хлеба на квас живут, макароны да маргарин. А двое детей. В получку купят конфет, печенья, безделушек всяких, дети ходят измазанные вареньем, всех угощают. За неделю растранжирят деньги и опять занимают. Опять макароны, маргарин. Непутевые... А вот же, таким дуракам и везет.
Тимофей Павлович любил порассуждать о жизни. Откровенничать на людях было не в его характере. Дома, на диване, читая газеты, крякал, обсуждал. Уважать старших в детстве вбил ремнем отец, вбил основательно, но не выбил собственного мнения у Тимофея Павловича. Дорин уважал начальство, подчиняясь положению, не высовывался, но и не прятался. Выступал, бывало, на собрании, так наверняка, уверившись в своей правоте. Любил выступать с поддержкой починов. “Если это надо государству, партии, мы со всей душой поддержим...”.
Дело дальше разговоров о поездке на север не шло. Не мог Тимофей Павлович решиться ехать, случая не представлялось. Ехать никем в неизвестность в его годы опрометчиво. Пока заметят, пока пробьешься. Петров, правда, обещал прислать вызов, да под начальством взбалмошного Петрова работать не хотелось. Еще наслышан был Дорин о мытарствах с жильем на севере, о не столь уж и великих заработках. Везде лотерея.
Звонок Осинина, возможность получить вызов на обустройство нового северного месторождения, разговор о личной для этого встречи всколыхнул Дорина.
– Пойди, – согласно закивала головой Аннушка, когда Дорин рассказал об этом. – Ты его в ресторан пригласи да выспроси обо всем. Угости, к нам приведи. Я приготовлю, что надо. Раз набирать людей сюда приехал, не иначе кто из местных. Вишь, на тебя указали, уважают значит, считаются. Может, из знакомых, вот было бы ладно...
– Осинин, Осинин, – морща лоб силился вспомнить Тимофей Павлович. – Черт его знает, – сомнительно качал головой, видя тщетность своих попыток. – Вроде и фамилия знакома, а не припомню... Ты у соседей поспрашивай, что за человек, может, кто знает. Тимофей Павлович многозначительно крякал.
– А тебе-то чего он сказал по телефону, – приставала жена. – Как хоть представился? Где не надо – шустер, куда как деловой, – пеняла ворчливо она. – Толком узнать не мог. И-их, мужики...
Евгений Алексеевич Осинин, председатель постройкома Кутоганского строительного управления прилетел в Днепровск бронировать квартиру, попутно привез для ремонта кое-какой материал. Дефицитную индийскую облицовочную плитку для кухни и ванны, краску. Ремонт затевал начать следующим летом, а пока запасал впрок.
Бронировать квартиру Осинин собирался между делом. Командировка была выписана для набора рабочих в Ханымей. Ардалин дал задание подобрать десять-пятнадцать человек, обязательно строителей, не шушеру там всякую, как он выразился, механизаторов, официантов, дворников, а людей отработавших на стройке не менее трех лет. Холостяков или тех, кто согласен несколько лет пожить в общежитии.
“Осторожней с этими, – щелкнул себя по горлу Ардалин, тебе с ними возиться. Добра этого и здесь хватает. Не скупись на обещания. Коэффициент, полярки, триста прямого, всю северную экзотику расписывай, насколько хватит воображения.
Уговаривай знакомых. Они понадежнее первое время будут. Бригадира толкового подбери. Да что мне тебя учить? Бланки вызовов я подписал, твое дело фамилии проставить. Домой как-никак едешь...”.
В Днепровске Осинин женился, техникум кончил, здесь с помощью тестя получил квартиру. Только вот карьеру не смог сделать. Семь лет мастером в ремонтно-строительном управлении отмантулил, не получая никакого удовлетворения. “Повинность отбывал”, как шутил Осинин. За семь лет в трудовой книжке одна благодарность. Черт с ними  с благодарностями, но и зарплата – курам на смех. В общественники Осинин не выбивался, за лишнюю пятерку тянуть воз нагрузок-дураков пусть ищут. Да и какая карьера в Днепровске? Если кто умрет? Только тогда подвижка. Карьера – это деньги, связи, положение.
Подвернулась возможность, Осинин с радостью уехал в Кутоган. Диплом спрятал на дно чемодана. Пошел работать в бригаду монтажником. Присматривался, начал активно выступать на собраниях, критиковал недостатки, вносил дельные предложения. Его заметили.
Осинин никогда не лез на рожон. Старался всех примирить. Любил обтекаемые фраз: “Хорошо бы, коллектив не доработал...”.
Евгений Алексеевич не изжил обиду, что в родном городе его не признавали. В каждый свой приезд Осинин ревностно интересовался продвижением по работе знакомых. Дружок уже в начальниках участка ходит, к пенсии, глядишь, до главного дорастет, а костюмчик, как был старый, так и остался, усмехался про себя Осинин. Большинство знакомых на старых должностях просиживают. Ждут манны.
Осинин долго не мог остановиться на кандидатах для отбора. Два-три стоящих человека были в РСУ, но их, как и знакомых, Осинин оставлял на потом. С ними говорить вроде бы и легче, и то же время держать ухо надо востро. Лишнее скажешь, наобещаешь, ну, как промашка выйдет, наживешь врагов. Чужой столько обидны не причинит, не выльет на тебя столько грязи, как родня или бывший друг.
Лежа на диване в пустой комнате среди закрытых бумагой ящиков с плиткой, Осинин краем глаза смотрел телевизор. Обои отстали, слой пыли на полу. Чего убирать, раз никто не живет. Можно было пустить квартирантов, не бесплатно, но много не возьмешь. А после все равно ремонтировать. Пускай лучше квартира закрытая стоит.
Осинин, просматривая районную газеты, натолкнулся в статье на фамилию Дорин. Евгений Алексеевич побарабанил пальцами по столу, еще раз перечитал заметку.
В блокноте появилась первая фамилия. Осинин многого ждал от этого знакомства. Вынашивая честолюбивые замыслы, нигде никому еще не высказанные, он искал единомышленников.
Пять лет в Кутогане Осинин присматривался к людям, оценивал взаимоотношения, прикидывал выгоды. Выгоду иметь своих людей, возможность диктовать условия, возможность делать дело.
С умом в Кутогане можно было развернуться. Обустройство Ханымея – золотая жила. Как в прорву везут материалы, оборудование, спецодежду. Участки разбросаны, учета материалов нет. Возьми меховую спецодежду: полушубки, унты... На рынке за полушубок триста рублей выкладывают. Десяток полушубков – три тысячи, так это на поверхности об этом и дурак догадаться может, а если копнуть глубже, если дело поставить на широкую ногу, если заиметь единомышленников...
Многое Евгений Алексеевич ждал от этой командировки. Сам напросился в Днепровск. Любил деньги Евгений Алексеевич.
Он давно пришел к выводу, что кто отработал больше трех лет на севере, запросто так свои деньги не отдаст. Это в первый год человек мечется, ищет, где лучше, за все хватается, доверчив. Голыми руками бери, опутывай. Потом люди меняются не только внешне. Полбеды, что богаче одеваться будут, они и внутренне перерождаются, вкусив прелесть длинного рубля. Скупее становятся, расчетливее, осторожнее в общении, ждут друг от друга подвоха. Меняют знакомых, привязанности.
Осинин давно и постоянно присматривался к Окоемову. С первого взгляда обыкновенный, мешковатый, замкнутый. Потом отметил для себя въедливость, умение оценить обстановку, независимость суждений. Поразила еще прямота. В глаза говорит, не считаясь с лицами. “Правдой пришибленный”. Осинин долго размышлял откуда такие берутся. Ведь живет ни себе ни людям. Путается в ногах. К отряду вымерших динозавров относится. Сам от этого страдает и другим кровь портит. Пришибленный, как есть пришибленный, если очевидную выгоду не понимает. И не выкорчевать такое племя. Одного заткнешь, придавишь, грязью обольешь, на его место, откуда, берутся,   два правдоискателя выползают. Хоть бы толк был, баламутят и все...
Евгений Алексеевич несколько раз пытался подобрать ключик к Роману. Предлагал якобы горящую путевку в санаторий, бесплатно, намекал, что можно материальную помощь получить, все равно в конце года деньги пропадут, несколько раз набивался в гости. Да Окоемов, чудак человек, заявил, что ему  ничего не надо. Все имеет. Кроме заявления на получение квартиры ничего больше нет. Святым духом питается. Полушубка не надо, унтов не надо, даже на машину нет заявления. В зените славы дурак отказался от ордена. Злость брала на таких. В резервацию и пускай за кусок хлеба сутками пашут.
Носом в дерьмо, унизить при всех, чтобы смеялись над ними, пальцем в них тыкали. Не понимал этих людей Осинин. Тащат же тебя к славе, чего упираться, ведь не на смерть ведут, в президиум, к почету, к уважению?
“Ради чего живет Окоемов на севере?“ – частенько думал Осинин. Денег на книжке наверняка кот наплакал. Так за что десять лет гнить здесь? Когда в последний раз распределяли квартиры, Осинин все сделал, чтобы Романа обошли. Уехавшую жену вспомнил, и что Роман будто собирается уходить из управления, и что ведет себя плохо, чернит коллектив. Все плохие, один он хороший. Правду ищет. А чего ее искать, если никто ее не прятал?
Осинин тогда спохватился, наговорил лишнего, думал, кто-то попытается защитить Окоемова, не защитить так слово замолвить. Ничего подобного. Распределение квартир – грязня собак. Ни близких ни родных. Все хрипят, все куснуть норовят. Проталкиваются вперед. Он всегда в душе смеялся, когда дотошно выкладывались сплетни, самые мелкие прегрешения. Такая смехотворная принципиальность может быть только среди чужих, ничем не объединенных людей. Кто недавно приехал, обижается на давно живущих. Они везде впереди. Те косо смотрят на новых. Нахрапом лезут вперед.
Клубок. И чтобы его никто не размотал, хорошо бы иметь своих червячков, чтобы прогрызали дырки, запутывали. Чтобы эти червячки, или как там еще их назвать, были в противовес Окоемовым. Чтобы сила на силу. Окоемовы, когда на них идут нахрапом, когда льют грязь, теряются, запачкаться боятся. Тут их и изводи.
На встречу в Дориным Осинин шел и волновался хуже, чем когда шел на первое свидание. Велика была ставка. В статье только и вычитал, что Дорин не удовлетворен как идет работа, мечтает поехать на большую стройку. Почему за это зацепился Осинин, многие мечтают, многие не удовлетворены работой, но... отвечает ли Дорин твоему запросу...
Он представлял Дорина низкорослым бодрячком, плотным с хитроватыми глазами. Внешний вид даже в какой-то мере совпал, чему Осинин не удивился.
В ресторане народу было мало. Некоторое время присматривались друг к другу. Евгений Алексеевич начал рассказывать о севере, о работе, о заработках, стараясь уловить перемену, чтобы можно было ухватиться хоть за какую ниточку, попытаться расшевелить, понять, что несет в  себе этот человек.
Внешне Дорин оставался спокоен. Слушал, поддакивал, задавал вопросы, но чувствовалось, что и он от этой встречи ждет большего. Анекдоты и северные байки не вызывали у него искреннего веселья, как хотел бы Осинин.
Неторопливо наполняли фужеры, закусывали. Дорин только багровел, да глаза в полумраке зала вроде бы как проваливались, узились и  только иногда в них вспыхивали острые, буравящие собеседника отсветы.
Никто не хотел открывать свою карту первым. Осинин внутренне уже совсем было разочаровался, и даже на вопрос согласен ли Тимофей Павлович поехать на север работать, не получил толкового ответа. А с первого взгляда Дорин показался. Трудно это объяснить словами. Просто внутри что-то теплеет. Просто более откровенен с человеком, который показался, что-то от него ждешь ответного.
Осинин уже собирался мысленно зачеркнуть первую строчку с фамилией Дорина в своей записной книжке, как Тимофей Павлович шумно вздохнул, отодвинул в сторону фужер, навалился на стол.
– Приценились, вокруг да около, как цыгане, походили, теперь давай начистоту говорить, – переходя сразу на ты, со значением посмотрел на Осинина. – По всему мы друг другу нужны. Иначе не было бы этой встречи. Я согласен ехать, могу подобрать еще человек пять-шесть. Надежные ребята. Нужны гарантии. Что ты тут уши заливал о севере – это давно слышал. У меня три беглеца с севера в бригаде. Наговорили. – Дорин провел ладонью по горлу. Побарабанил кончиками пальцев по столу. Кривая усмешка, будто в это время он разговаривал с кем-то другим, налила лицо жестокостью. – Восемьсот рублей иметь буду? – спросил он глухо, вытянул шею вперед. Волосы свалились на лоб, закрыли один глаз. – На меньшее не согласен.
Осинин откинулся на стуле. Засмеялся. Внутри, правда, шевельнулась мысль, что не понял сразу Дорина, тот оказался хитрее, с более дальним прицелом. Может, этим Дорин и надежнее...
– Восемьсот рублей не предел, если с умом работать, – заметил Осинин, потер ладонями, потянулся к графину. – Имеют и больше. Чем меньше бригада, тем больше заработок. Это первое. В бригаде должны быть такие люди, чтобы ничто на сторону не выходило. Все должны умирать внутри. Один за всех и так далее, – засмеялся Осинин губами, но лицо, глаза оставались неподвижными, словно надел человек маску. – Потом, хоть я и приехал набирать каких-то особых, чуть ли не героев соцтруда работяг, – с ними пусть работают, пусть мучаются одержимые. Мы наберем попроще, своих. Лишь бы можно было поручиться за человека, лишь бы был безотказен, лишь бы не балаболил лишнего.
Я вот что хочу сказать, – Осинин положил на плечо Дорина руку, доверительно наклонился. – Кто ко мне с душой, к тому и я со всем сердцем. Мне опора нужна, свой человек. Я могу машину без очереди дать, квартиру, орден походатайствовать и еще кое-чего...
Бахвальство, замашка купца были не к месту, но с другой стороны, если не может – чего болтать, значит что-то может. Дорин успокаивающе похлопал по сжатым в кулак ладоням.
– Если мы с женой поедем, жилье какое-нибудь получим? Вагончик на худой конец или как у вас там говорят – балок...
– Зачем вагончик, – выпятил грудь Осинин. – В вагончиках романтики пусть живут. Комнату в семейном общежитии получите. Пока, – нажимая на “пока”, обнадежил он, – а потом видно будет.
– Я к чему веду, – продолжал Осинин. Надо быть откровенным. Не будем таиться друг от друга. В разных коллективах работал с разными людьми. Одна бригада мне очень нравилась. Бригадир. – Осинин посмотрел на Дорина, оценивая того. Что-то не подошло, Осинин крутнул головой. – Борода, шрам через щеку. Повидал крым, рым, и медные трубы. В чистом виде романтик севера. Своих держал в кулаке, начальству на горло наступал. Где трудно – они первые. Жили мужики на один котел, кому надо подмасливали, додумались, машину общую купили. По сотне скидывались в месяц. Ни прогулов, ни нарушений – все решал бригадир. В бытовке гвоздь здоровенный в стену вбили. Опоздал на работу – вешай на гвоздь три рубля. Прогулял – червонец туда же. В субботу гонец в магазин и гудеж после работы. Ропота никакого. Выгода всем очевидная. Не нравится – иди на четыре стороны. Цену мужик себе знал.
Дорин катал на скатерти хлебный мякиш, полуприкрыл глаза. За деланным равнодушием, с каким слушал, скрывалась суетная оценка услышанного. Привязчиво пульсировала, будто вздувшаяся жилочка на виске, фраза: “Там можно все...”.
Что-то пугало в этом услышанном. Может размах, сразу в лоб предложенные правила какой-то новой, продуманной Осининым, игры, по его сценарию.
Дорин понимал, что ничего не потеряет в любом случае. Он рабочий и едет рабочим. “Кто платит тот и заказывает. Как спрашивают, так и работаем”, – усмехнулся он. Многословье Осинина, по тому как тот пыжился, выкладывал свою осведомленность во всех делах, немного настораживали. Ведь умный и осторожный человек, когда что-то затевает, никогда не кричит об этом. Но здесь был совершенно другой случай, оправдывая Осинина, думал Дорин, больно долго это все носил в себе Осинин. Настолько долго, что подперло, через край полезло. Нашел подходящего человека и выплеснулось. Хорошо он,  Дорин, попался. Мог бы и кто другой.
Осинина развезло. То ли от духоты в зале, то ли от выпитого. Он расстегнул пиджак, сбил галстук на сторону. Гремел магнитофон. Пугачева пела о всемогущих королях. В такт Евгений Алексеевич пытался дирижировать, притопывая ногой, заваливаясь на правый бок.
– Отдыхать пойдем, – добродушно загудел Дорин, придерживая Осинина за плечи. – Пойдем ко мне.
Дорин был трезв.
6
Почему-то после того, как утонул трактор, на участке Терехова установилась нервозная обстановка. Ворчание, косые взгляды. Соберутся мужики, забьются в теплых углах в котельной или у калориферов и часами курят, хоть за шиворот тащи на работу.
Что не так – на дыбы: “Людей утопили из-за авралов да гонок за показателями и нас донимаете. На дурость жизни изводить не станем”.
Как-то сразу ослабела дисциплина. Осмелели картежники, в обеденный перерыв ухитрялись сброситься “храпуны”, подсчитывали выручку, жалели, что негде достать спиртного. Кругом разговоры, суды да пересуды.
Из утонувших наиболее часто вспоминали Балаку. Вспоминали за искусный треп, за бесшабашность. Женщины жалели детей Балаки. Осиротели.
А мужики жену Балаки не жалели. Чего бабу жалеть. Не дура, так мужа себе найдет, приткнется к кому-нибудь. Не святая. Все одно Балака слыл у нее за пьяницу Да и не больно она убивалась, говорят. Может, за закрытыми дверями плачет... Так чего плакать... Квартира есть, пенсию детям оформили... А жалость... ведь в ком-то жалеешь себя сильнее, распаляя этой жалостью.
Мужиков поражало сочетание: “Был и нет”. Это вот заставляло ворочаться мысли: “Ради чего?”
 Три недели обледенелый трактор стоял на площадке за котельной. Скрежетала от порывов ветра полуоторванная дверца. В кабину намело снега. На капоте задралось старое ватное одеяло и издали казалось, что полузанесенный снегом, брошенный трактор оскалился в какой-то немыслимой ухмылке, был похож на торчащую из снега лошадиную голову.
В первый день, когда его притащили, собралась толпа. Заглядывали в кабину, будто там остались какие-то следы, молча стояли.
Ведь безмозглая стылая мертвая железяка многое слышала. Вода не сразу заполнила кабину. Сколько-то минут мужики дышали, думали, рвались, стараясь выбраться. Все их последние мысли бились в этой тесной кабине. Бились в стекло, железо. Почему они не уцелели? Почему! Может, оттого и топтались мужики у трактора, прислушиваясь, примеривали случившееся к себе.
Трактор предложили восстанавливать Круглову, работавшему до севера трактористом.
– Да вы чего... Я мужиков знал, – наотрез отказался он. – Сидеть в кабине, где они умерли... Может, этот дурак, – мотнул он головой на трактор, – и меня утопит, железяка тоже душу имеет? Не, лучше топором тюкать. Сажайте на трактор нового человека, кто скорые деньги шукать приехал, кто мужиков не знал.
Для осмысления чего-то всегда нужно время. Заторможенность первых дней, растерянность, апатия, разговоры, пересуды вызывают, если не злость, то досаду. Никого не хочется видеть, и в то же время оставаться одному тяжело.
Весь январь простояли морозы. Тяжело ухали сваебои, заколачивая сваи, горели костры на площадках под компрессорную станцию. На зимнике, укатанном бесчисленными колесами машин, сухо и натужено выли моторы. Везли все: сваи, трубы, какие-то конструкции, оборудование.
Лушников теперь запоздало вспоминал о тишине первых дней. Нагнали людей, технику. Толкучка, неразбериха.
Обед в столовой растягивался порой на два часа. При открытии двери брались с боем. Не раз срывали с петель. Стоять в длиннющей очереди за надоевшим рассольником да синими от хлеба полухолодными котлетами с гарниром из слипшихся комком макарон, запить все это компотом, отдающим рыбой не рыбой, а бог знает чем, приятного мало. Повариха, Нюрка, разбитная бабенка лет тридцати, с потным, круглым лицом, возмущалась:
– Вы лучше воду привезите хорошую. В этой лягушки сдохнут, если запустить. Мазут, а не вода. А насчет разносолов – начальству говорите. Что привозят, то и готовим. Вас нагнали, а столовая не рассчитана на такое количество. Везите жен, и пусть они вам варят. Как белки крутимся... Еще и угодить каждому надо. Ищите дур – за двести рублей сутками из-за кастрюль не вставать...
– Оно и видно, что крутитесь, – ворчали мужики. – Крыльцо помоями облили, лень дальше вынести. Хоть бы тарелки мыли, от жира скользкие. Ты, Нюрка, приехала, как жердина была, а к кастрюлям стала, раздобрела, зад как рюмку хрустальную носишь...
Нюрка зло ворчала, мешала половником в кастрюле, вытирала об замусоленное, повязанное на поясе полотенце руки, переваливалась с боку на бок, ягодичины, как два жернова колебались, косилась.
– Много вас здесь... Рюмка, да тебе из нее не пить, не раскатывай губы...
Лушников в этой обстановке не унывал. На очередь пер нахрапом. Проталкиваясь вперед, подмигивал глазом, гудел.
– Пропустите ветерана, здоровье гробил, замерзал, тонул. – Ставя на разнос тарелки, перемигивался с женщинами, предлагал для таких, как он, выделить отдельный столик, поставить табличку и готовить соответственно.
Поварихи, завидя Лушникова, улыбались. По всему не одними улыбками да перемигиваниями пленил их Леха. Было и еще что-то, раз в тарелку лишний кусок перепадал, и половник для него черпал гущу с самого низа.
В один из январских дней на площадке около столовой остановились упряжки. Икла, издали похожий больше на пингвина, бросил на снег перед нартами хорей, потоптался. С нарт слезла отбросив меховой полог, закутанная в платок, так что виднелись одни глаза, женщина.
Стоя на крыльце столовой, выковыривая из зубов застрявшее мясо, Лушников толкнул Романа в плечо.
– Гля, никак Татьяна с Тыдыотты, – засучил ногами, сбил шапку на затылок. – В гости видать. Чего это она... – не договорил Леха, дернулся с крыльца.
Возле оленей собралась толпа. Рабочие ждали вахтовые машины, которые уехали за очередной партией на обед. Разглядывали животных, пересмеивались с Татьяной. Многие видели оленей впервые. Спрашивали у Иклы, где можно достать рога, бурки, какую скорость развиваются олени. Икла откинул капюшон малицы, на обветренном лице простодушно блуждала улыбка.
– Твой мужик? – кивали парни на Иклу.
– А че, – игриво, с вызовом пододвигалась боком к Икле Татьяна. – Чем не муж. Стадо оленей имеем. Два дома. Летний и зимний. Меха, рыба, мясо. Добытчик... Не глядите, что помятый маленько, – стреляла острым, смеющимся глазом по сторонам Татьяна, попутно поправляя платок и отряхивая с полушубка приставшую оленью шерсть. – Зато я цвету. По жене надо о муже судить.
Икла смущенно крутил головой.
– Чего мужика в краску вводишь... Здорово, Икла, – мимоходом потряс протянутую руку ненца Лушников. Подступая к Татьяне, расплылся в улыбке. – То-то сегодня у меня томление с утра. С чего бы это, думаю. Такие гости... Целоваться со встречи будем или как, – потянулся Леха к раскрасневшейся женщине.
– Тю, – увернулась Татьяна, шутя замахнулась на Лушникова. – Я тебя и не признала... Старый знакомый... Не ты ли грозился увезти? Молчишь, – Татьяна отступила на шаг, во взгляде появилась и тут же исчезла набежавшей тенью, мелькнула грустинка. И кончики губ дрогнули, обиженно поползли вниз. Того и гляди расплачется.
Может,  для других это прошло незаметно. Кто там будет приглядываться к смазливому лицу, искать что-то потаенное, когда от игривого смеха замирает в груди, одолевают смутные надежды.
Но бабник, весельчак, балагур Леха под этим взглядом стушевался. Затоптался на месте, не зная, куда деть руки, взмахнул ими, притопнул, словно собирался пуститься в пляс, выставил вперед колено, сбил снег с растоптанных подшитые валенок. Мужики рассмеялись, считая, что Лушников хохмит.
Татьяна оглянулась по сторонам, взяла Лушникова под руку, боком, выбираясь из толпы, приглушенно спросила:
– Скажи-ка, где парень, что в тот раз приезжал с тобой на факторию? Роман, кажется, его звали...
– Леха, отпрашивайся с работы. Не теряйся, – летели с разных сторон подсказки.  – Иди в нашу бочку... Начальству объясним ситуацию...
– Мадам, сытый Леха, что кот на завалинке... Помурлычит и заснет. Дела не сделает, я больше подхожу...
– Везет черту... Что ни баба, то его... – вырвался у кого-то восторженно счастливый выкрик, звонкий на полувздохе, с причмокиванием...
– Слюной не поперхнись, – обернулась Татьяна. – Чего таете?.. Нравлюсь кому – скажи прямо. Может, я соглашусь... Кто тут имеет квартиру, машину, дачу? У кого сберкнижка пухленькая... Ну, предлагайте, пока я добрая, пока покладистая... Аукцион откроем...
– Во, баба! – со стоном теряя надежду, протянул кто-то. – Палец в рот не клади. Своего не упустит, живо оттяпает. Мужиков  на оленях отлавливает по тундре... Сберкнижку ей подавай, а чего другого не надо...
– А что другое так у тебя сгниет и отвалится, пока книжку набиваешь, – отрезала Татьяна, махнула рукой...
Мужики грохнули.
Прислушиваясь к разговорам, пересмешкам, Роман подошел ближе. Он надеялся от Татьяны узнать про Веру.
Сколько раз он мысленно представлял высокое крыльцо на фактории, дым из трубы, крутой спуск к реке. Он видел лицо Веры у себя в вагончике, чувствовал трепетно прижавшееся тело, пульсирующую синеватую жилочку, закрытые глаза. Он ничего не забыл.
Чурбан, болтун, прощелыга... Кто он по отношению к Вере? Воспользовался минутной растерянностью, слабостью... Да нет же, нет... За все годы жизни с Людмилой ему не было так просто и хорошо как в те короткие встречи с Верой. Это были минуты провала памяти, минуты забвения, минуты, которые вспоминаются часами.
Семейная жизнь с Людмилой лопнула мыльным пузырем. Видать, счастье, найденное на стороне случайно, чтобы заполнить пустоту, одиночество, неминуемо пропадает. Жизнь, где каждый имел свою цель, тяготила. Не было простоты. Вернее, она была первое время, первые недели, пока Людмила не стала сравнивать свою жизнь с жизнью соседей, появившихся в Кутогане знакомых. Сравнивать с тем, как жил отец, с его отношением ко всему. На этом ведь она выросла. На разговорах, что в жизни надо уметь жить, брать все для себя, переступать через других. В чем же она оказалась обманутой, ведь не Димкина подскочившая температура стала причиной разрыва? Это ерунда, это последняя капля. Случай свел, случай и развел...
Жалеешь, осуждаешь, мучаешься. С растерянностью встретил разрыв. Принес ли он облегчение? Сначала вроде бы нет, только боль...
Три месяца Роман на что-то надеялся. Может, нужно было все бросить и ехать за Людмилой. Привезти ее насильно. Никуда бы не делась, поехала. Родила бы еще одного ребенка, чтобы свободного времени не оставалось для хандры и дури. С двумя не сильно-то взбрыкивать будет, хвост поприжмет, подумаешь, прежде чем что-то сделаешь...
Но разве женщину что остановит? Втемяшется, да хоть детей пятеро, на все пойдет, своего добьется...
Теперь об этом говорить поздно. Людмила подала на развод, на раздел имущества. Скурпулезно подсчитала все. Зад об зад. Чужие. Бог с ним, имуществом. Главное было бы здоровье, а остальное можно заработать, украсть, достать. Руки есть.
Вера тогда на вертолетной площадке сказала: “Я тебя никогда бы не бросила”. Почему? Почему она так уверенно об этом  сказала. Чем одна женщина отличается от другой... Заковырка... Со своим ребенком бросаешь, с чужим берешь...
Все это пронеслось в голове за какие-то секунды. Бросилось в глаза шутовство Лушникова. Вокруг любой бабы стелется.
Лушников меж тем заметил подошедшего Романа, подмигнул ему, прильнул к Татьяне, как бы полуобнял ее, повернул.
– До чего непостоянны женщины, – дурашливо развел он руками. – Только договариваться начали и, на тебе, подавай Романа. Самого завалящегося, а начальника. Роман, тьфу, всего бугорок... Ты к  нам в гости приходи... Вон бочка зеленая, – кивнул Лушников в сторону ряда жилых бочек-домиков.
– Оставь-ка нас на минутку, – ласково попросила Татьяна, и эта ласковость ничего хорошего не предвещала.
Лушников похлопал глазами, повертел головой, понимающе ухмыльнулся. Татьяна затолкала под платок волосы. Какое-то время молчала. Лушников отошел в сторону. Татьяна загорячившись, дернув ноздрями, в упор посмотрела на Романа.
– Хорош, гусь... Взбаламутил девку, – прошипела она, рассерженно. – Я вас, мужиков, насквозь вижу. Попользовался... Ничего, управу и на тебя найдем. Такого шума наделаю, век помнить будешь. Я.., – замолчала Татьяна, от возмущения не находя слов...
– Ты чего, – оборвал Роман. – Если за этим ехала, могла бы и не торопиться. Нашлепать языком грязи – ума много не надо. Насолили мужики, так и очищай сама свою грязь, нас не касайся. Тоже мне ангел-хранитель любви, прекрасное создание. Да постой, – видя, что Татьяна никак не может утихомириться. – Как там Вера? Никто ее не собирался обманывать... Любовь у нас...
– Любовь... – качнула головой Татьяна. – Как же. Свое взял, а Верка плачет. Глаза коровьи, уезжать домой собирается. Была бы кто другая на ее месте... Она же чистая, – с болью в голосе крикнула Татьяна.
– Этого вам, мужикам, не понять. Ай, да что тебе говорить. Такой же, как дружок, – кивнула она в сторону Лушникова... Только Верку в обиду не дам... Думаешь, раз ребенка заимела, как шалашовка, а может, ты мизинца этой шалашовки не стоишь. Три года Верку знаю...
– Назад когда едешь? – спросил Роман, потер лоб, о чем-то сосредоточенно думая. Окружающее потеряло смысл. Вера, разговоры о ней выбивали из колеи. Все воспринималось болезненно.
Час назад думал о работе, жил ею. Прикидывали с Тереховым где лучше поставить кран на монтаж нового цеха, спорили, ругались, это казалось главным – и вдруг приезд Татьяны, и главным стала – Вера.
Неужели человек так и живет всю жизнь: одно подавляет другое, что важно сейчас, через какое-то мгновение кажется смешным.
Потеряв Веру, он снова потеряет себя. Зачем?
– Дождись меня. Поеду с тобой, – попросил Роман Татьяну, торопливо повернул к прорабке.
Терехов сидел за столом. На стук двери поднял голову. За последние месяцы он постарел, под глазами одутловато выделялись мешки, на висках, куржаком, появилась седина. Исчезла горячность в работе. Укатали сивку крутые горки.
– Федорович, дай три дня отпуска. Срочно нужно. До зарезу...
– Понос или золотуха... Может, пожар, – усмехнулся устало Терехов.
– А утром чего молчал? Послезавтра общее собрание. Коллективный договор рассматривать будем... Может, после собрания полетишь? – но, поглядев на Романа, достал лист бумаги, двинул его. – Пиши, заявление на отгулы. – Наблюдая, как Роман строчит заявление, вздохнул. – Наверное скоро распрощаемся. Подал заявление... Все, отработал. Новому богу молиться будете. Помнишь, говорил, что начинать первому с нуля хорошо, а теперь думаю, хорошо, если сам все организуешь. Сам задумал, сам построил, а когда кто-то заполняет промежутки... – Терехов покрутил головой, виновато крякнул. – Не могу забыть мужиков. Разных ответов оправданий случившегося много, а единственного, для себя, для сердца, чтобы не ныло, нет. Себя виню... Можно оправдаться, что пьяные были,  тогда вопрос возникает: “С чего люди так пить стали?” Как ни крутите ладна наша  жизнь, не в ту сторону толкают нас... И потом... что-то в этом есть: нарушили тишину Ханымея – вот и результат...
Терехов как-то съежился, дернул плечами. Засунул пальцы в волосы. Роман положил перед ним заявление, сделал шаг к двери, помедлил, держась за ручку, тихо сказал:
– А я пришел к выводу, что водкой нам рты специально затыкали, специально спаивали, чтобы не требовали люди лучших условий, чтобы не проснулись однажды и не разогнали чиновников-болтунов.
Роман замолчал, несколько раз крутнул ручку, чему-то про себя усмехнулся. Усмешка исказила лицо. Что кричать и плеваться вверх, все равно это вернется опять к тебе. Может, и правда природа мстит. Нельзя без оглядки лезть в священные места другого народа. По живому шли.
– Может это не месть, – тихо добавил Роман, – может, предостережение на потом. Вспомнишь, чудно жили. За ледоходом первой “пьяная баржа” приходила. Не картошку, не яблоки, не молоко везли – водку. Встречать ездили на лодках, как эстафету передавали. Криком надо было кричать, а у нас  гульбища шли. Водка и деньги... Восторгались этим. Комарами, грязью по колено, что голыми руками на морозе гайки крутили. Ведь мы гробили себя, не понимали, что живем одну жизнь. Государство для северян Родиной было. Все делалось за Родину, для Родины. А если государство – Родина, это значит оно – государство – Родина жертв требует. Все пошло прахом, получается, жизнь нас ничему не научила. Зачем?
– Ответь, – потряс Роман руками, – кому все это выгодно было! С кого спросить за все! У меня возникает другой раз такое желание взять пулемет и... Так всех не перестреляешь... Мы ж честно работали, по шестнадцать часов, без выходных. В палатках спали. Помнишь, как за каждый километр на первой нитки газопровода ящик водки начальство привозило? Пейте и работайте.
– Ты ж не спился, – утробно выдавил из себя Терехов. – Ты ж не считаешь те годы лишними, не вычеркиваешь их из памяти?.. Ты работал, дело делал...
– Дело, – шагнул вперед Роман. – Да провались эти дела, после которых взрываются газопроводы, гибнут люди... И нас всех, без разбора, в осадок... Мы ж не люди...
7
Хорошо быть деревом. Вкопали, полили водичкой лунку и торчи на одном месте, соси соки земельные. Ни ты никому не мешаешь, ни тебе не мешают. Наливается силой ствол, корни захватывают все большее пространство. Вверх, к солнцу. Выше, выше. Пыжься, лопается кора-одежка, что ни год, то новый рубец. Насколько хватит сил настолько и тянись вверх. Можешь подняться, приподнять небо на сто метров – тянись, слаб – прячься в чьей-то тени, раздайся вширь. Корни вглубь, крону вверх. Два измерения. Просто.
Люди и деревья. Судьбы их в чем-то схожи, особенно когда слабеют, когда нет сил защищать себя. Откуда берется разная мразь: жучки, мураши, короеды. Сосут, точат, глодают. Грибы-паразиты бородавками испещряют ствол, мхи заполняют любую трещинку. Проточины, увядающие ветки, отставшая кора.
Чем выше взметнулся ствол, тем труднее его держать. Мешает все: ветер, снег, дождь, соседние деревья, собственная дурость, загнавшая на небеса. Итог всему – трухлявый пенек. Удивляться нечему – жизнь.
Мысли скачут, цепляются за увиденное. Дерево – мысли о нем, дорога – мысли о дороге.
На закаменевшем от ветра и мороза зимнике скрипели полозья нарт. Олени бежали с характерным похрапыванием, звякало бодило. Вечерело. Потемнели растянувшиеся синей полоской кусты.
Икла ремнем привязал оленей Татьяны к задку своей нарты. Повернув голову, Роман видел высунутые языки, красноватые выпуклые глаза животных, раздутые ноздри. Покачивались ветвистые рога. Редкие снежинки щекотали лицо.
Ловко управляя хореем, Икла подгонял оленей. Комья снега вылетали из-под копыт.
Сворот к Харалянгу был перемят гусеницами тракторов, торчали расщепленные пеньки, деревца измочалены, ободраны. Нарта цеплялась за них, кренилась на бок. Икла, ругаясь по-русски, соскакивал, кричал на оленей. Когда выбрались на лед, Икла остановил упряжку. Олени, опустив головы, тяжело поводили боками.
– Кури, – снисходительно разрешил Икла Роману. – Пусть олешки отдохнут. Подождем, может, кто догонит... Татьянванна, – с хореем под мышкой Икла подошел ко второй упряжке, поправил сбрую, – походи маленько, погрейся... Однако замерзла баба... Ты зачем меня мужем назвала, зачем смеешься?..
– Отстань, Икла... Пошутила, – Татьяна явно была не в духе. – Поедем, надо успеть затемно. Холодно становится. Ты мне мужика не заморозь, Верка шкуру спустит. Доставим  в целости и сохранности. Да, Икла? Гульнем? – голос Татьяны сорвался.
Икла подоткнул полог на ногах Татьяны, разогнал оленей, вскочил на ходу на нарту.
Роман пытался вспомнить дорогу. Осенью плыли на факторию на лодке, но в памяти остался только крест на берегу, завалы деревьев, путаница проток.
Икла временами соскакивал с нарт, бежал рядом.
– Погрейся, паря, – крикнул он Роману, тот все больше и больше съеживался. Олешкам легче, доедем скорей.
Бежать по снегу сбоку нарт было тяжело, не хватало воздуха, сердце начинало колотиться. В изнеможении Роман валился на нарту. Тяжело отдувался. Делалось тепло. На какое-то время Роман окунался в дрему размышления.
Похрапывали олени. Довольный Икла нудно тянул бесконечную песню, изредка взмахивал хореем.
“Летите птицей олени. Летите, чтобы ветер не успевал снежной пылью припорошить след нарты, чтобы ночь тащилась сзади. Не торопитесь, олени, пусть впереди летят позывы сердца, которые зовутся любовью, пусть они первые стукнут в стекло, скажут Вере, что едет Роман. Сегодня их ждет Хаер Сале (город Солнца)”.
Икла торопил оленей. В Тыдыотту приехали ночью. Из-за угла дома выкатилась собачонка, заметалась перед оленями, потом сунулась к ногам Романа, взвизгнула, залилась звонким, взахлеб, лаем. Дом замело почти до крыши, окна были заботливо раскопаны. Тусклый свет лампы едва-едва пробивался сквозь замерзшее стекло. У крыльца в сугроб воткнута лопата, кто-то разгребал тропку. Матовый, холодный свет луны слегка разбавлял темень и в этом полумраке, утопающий в сугробах дом, казался низким, маленьким. Кусты, деревья, склад – все скрадывала темень. Если бы не огонек в окне, издали, никто бы не сказал, что здесь живут люди.
– Верка старалась, – зябко поведя плечами, трясясь, сказала Татьяна.
– Замерзла что-то... Иди, жених, – подтолкнула она Романа к крыльцу.
– Теперь не сбежишь. Жаль, не в сельсовете работаю, печати нет, а то б штампы в паспортах поставила, чтоб не мучили друг друга... И чего я о вас забочусь? – Татьяна несколько раз стукнула себя руками по плечам, греясь, – мне-то толку никакого. Куда это Верка подевалась, не встречает... заснула, поди, заждалась... В коридор зайдешь, дверь налево... Да лоб не расшиби, корыто висит на стене... А не то пойдем ко мне... После мороза грелка во весь рост самое подходящее. Шучу, шучу, – Татьяна игриво задела Романа бедром.
Икла, держа оленей в поводу, свернул за дом. Татьяна пошла следом. Повернулась:
– В гости приходить или как?
Роман махнул рукой.
Дверь в сени была не заперта. От легкого толчка со скрипом открылась. Роман нагнулся, стараясь не стукнуться о низкую притолоку. Устоявшийся запах чужого жилья, запах шкур, сопревшего дерева, недавно вынесенных головешек, еще чего-то чужого, непривычного. В сенях было темно. Стараясь нашарить ручку двери, Роман провел рукой по стене, зацепил что-то, загремев, упала железяка.
Узкой полоской высветилась дверь. С лампой в руках на порог вышла Вера, прикрывая ладонью стекло, всматриваясь в темноту сеней, ойкнула, отступила в глубь комнаты. Клубы холодного воздуха, низом, тянуло в открытую дверь. Роман вошел.
Вера шарила рукой по столу, не отрывая взгляда от двери, старалась поставить лампу.
– Рома! – при свете лампы и без того большие глаза Веры казались плошками с плавающими зажженными фитильками. Испуг сменился радостью. Лампа, наконец, утвердилась на краешке стола, ладонь, в волнении, мяла ворот халата. Вера потянулась навстречу, замерла в порыве. Малюсенькая, шага четыре в ширину, комнатенка, где один угол занимала кирпичная печь с плитой, за ней кровать, стол у окна, малюсенький топчан, закрытый одеялом, проход к двери, вешалка – все на виду, и низкий потолок, Роман мог свободно дотянуться рукой – это и было жилье его Веры.
– Рома, – тихо словно про себя, повторила Вера. – Приехал.., – шаг навстречу, обхватила руками полушубок, прижалась, уткнулась в отворот.
– Ну, чего ты, – попытался отстраниться Роман. – Я же с холода, промерз. Застудишься. – Роман обнял плечи.
– Ой, Рома, как же я тебя ждала. И вчера, и позавчера, и неделю назад, а ты не едешь и не едешь... Не двигайся, голова закружилась... А на чем ты приехал... Я ничего не слышала... Ждала, ждала Татьяну... Задремала, наверное, за столом, только когда что-то упало в коридоре, напугалась, вспомнила, что не закрыла дверь.
Совсем рядом зеленые глаза, от рук пахнет керосином, губы чуть подрагивают, словно шепчут слова. Изломанная линия бровей, морщинка – рубец на лбу.
– Ой, Рома...
Как же наполнены эти мгновения встречи, короткие секунды вмещают целую жизнь. Замечаешь все. Набежала грусть, погасли в глазах искорки – твое движение, взгляд, слово не то, неуловимо, но ты изменился, она сразу заметила это, и ты ответно чувствуешь ее реакцию.
Откинутая на побеленные известью стены тень от лампы шевелится огромным пауком.
– Ты почему не закрываешься? Украдут...
– Укради ты...
– И украду... Только я не знаю, как воруют невест...
– Я сделаюсь маленькой-маленькой, легкой-легкой, спрячь меня под полушубок... Давай сейчас уедем. Возьмем у Иклы упряжку... Я умею править... Ро-ма!
– Что?
– Я часто прислушиваюсь, как звучит твое имя, когда его произносишь вслух. Ро-ма! Здесь в комнате все привыкло к этому слову, в каждой щелочки спрятаны мои мысли о тебе, каждая вещь живет тобой.
– Тогда вещи сейчас подслушивают... Видишь, на столе оттопырилась клеенка – это  ухо. У печки приоткрылась дверка... И тень, видишь, замерла, ага, съежилась, боится...
Разговор – игра, каждое слово ни о чем, каждое слово – значение. Нет сил оторваться друг от друга. Длилась бы эта вечность. Коптит лампа, пламя лижет стекло... Увернуть, но для этого надо сделать шаг, а как... Пусть коптит лампа, пусть слушает стол, пусть остывает печка. Рома  приехал. Пусть в комнате теснее... Все пусть...
Затопали на крыльце нарочито громко, напоминающе. Брякнула дверь.
– Вы еще все у порога стоите? Наглядеться не можете?.. До чего же лица глупые у вас, – снимая полушубок, выкручиваясь из шали, громко сказала Татьяна, чему-то засмеялась. Она успела переодеться, была в бардовом платье, на плечах с блестками платок, сережки в ушах. – Чего в халате стоять? Разве так гостя встречают?.. Отцепись, Верка, от мужика, куда он денется. Доставай лучшее платье, праздновать будем. Я там шампанское в сенях оставила, сходи-ка Рома, да покури минут десять, пока хозяева приготовятся... Шампанское не заморозь, – крикнула вдогонку Татьяна, когда Роман закрывал дверь.
Стынут снега. Оцепенело все, тишина до звона в ушах. Переступишь ногами, скрипнет доска на крыльце,  скрип тут же вязнет в стылом воздухе. Луна кажется стала еще больше, ярче, вокруг нее появилось кольцо.
Колотится в груди сердце. Жарко. Сдвинута на затылок шапка, от полушубка едва уловимо пахнет духами. А мысли там, в комнате, за закрытой дверью. Время тянется невыносимо. Женщине собраться, что космонавту два витка вокруг земли сделать.
На глаза попалась лопата, Роман начал откидывать от крыльца снег. Увлекаясь, снял шарф. Слежалый, прибитый ветром снег большими пластами поддевался на лопату. Жаль лопата была мала.
В комнате Татьяна у зеркала поправляла прическу, Вера дыханием отогревала кружок на стекле.
– Снег кидает. Давай, позовем, – жалобно попросила она.
– Стой. Пусть почувствует, пусть знает наших. Им, мужикам, только поддайся. Запал иссякнет, тогда и позовем.
Вера вспыхнула.
– Ну, знаешь... Если бы он к тебе приехал, тогда... – Вера сделала шаг к двери. – Он мой...
– Иди, иди, зови, – засмеялась Татьяна. – Не до утра же ему снег чистить.
Щелчок в небе, чуть приглушенный  свист заставили Романа поднять голову. Переливаясь из одного цвета в другой, в пол неба заиграло сияние, волнистое, с протуберанцами, игольчатое. Будто выткалась на небе дорога. Краски, как осенняя тундра.
Икла пел про город Солнца, подумал Роман, может сполохи высветили дорогу туда. Олени, нарта, хорей в руках...
На крыльцо в наброшенной на плечи кофте выскочила Вера.
– Ну, что ты здесь снег лопатишь? Мы ждем, ждем... Пошли... Замерз наверное...
– Подожди, – машинально ответил Роман. Он не мог оторвать взгляда от неба. Завораживающая картина притягивала, он чувствовал, что происходит какой-то слом. Подумал, что там, на небе перетекают по огромным трубам сгустки земного разума, перетекают в неведомую черноту космоса, чтобы очиститься, наполниться новым содержанием. И его, как говорил Никонов, фагоцитные клетки вытягиваются подобно резиновому жгуту, и он сам летит среди мерцания красок. Он ясно чувствовал ощущение полета.
Откуда-то издалека тянет призывно руки Вера. В горле клокотал с трудом сдерживаемый крик.
И-и-э-э-эх, – обхватил Роман голову, раскинул руки. Завертелась земля. И-и-э-эх...
Заброшенная фактория наполнялась разноголосым собачьим лаем, хлопнула дверь, заскрипели шаги. Как же все-таки хорошо просто жить.
1988 г.
В. Мартынов.(Надым).