Свиль

Валерий Мартынов
СВИЛЬ
(повесть)
Живые закрывают глаза мертвым,
Мертвые открывают глаза живым...
1
Евгения проснулась оттого, что горько, навзрыд плакала. Звала на помощь. Шла с мужем по тропинке вдоль глубоченного оврага, стенки отвесные, слышно, как внизу, меж камней, журчал ручеек, клубился туман. “Кольк, кольк”, – пикировали друг на друга, летавшие неподалеку, вороны. Внезапно из-под ног Степана с шумом рухнул пласт земли. Евгения метнулась, чтобы схватить мужа за рукав пиджака. Не успела. Упала на колени, в исступлении била кулаками по земле, кричала. От этого и проснулась вся в слезах.
Некоторое время лежала, ничего не соображая, машинально протянула руку, потрогала рядом подушку. Холодная. Свет от прожектора на кране у строящегося дома в зыбкой темени ночи тускло метался причудливыми зигзагами.
Включила ночник. Час ночи. Разболелась голова. Навязчи-вый сон повторялся, в который раз она просыпалась на одном и том же месте, в одно и то же время. Степан падал с обры-ва, падал молча. Она видела его глаза. И эти вороны... “Кольк, кольк” преследуют до головной боли.
Порой ей казалось, что она сходит с ума. Начиналась об-морочная дрожь: тряслись щеки, губы, зубы выбивали дробь. Она обхватывала плечи ладонями, съеживалась и тупо сидела на краю кровати с широко открытыми глазами. То ли задумав-шись, то ли впав в транс, ловила себя порой на мысли, что ни о чем не думает. И сидит это вовсе не она, то есть, ко-нечно, она, Евгения, руки, голова, халат ее, все так, но сидит-то она без проблеска жизни, желаний, омертвелая, без-душная, а душа пикирует с воронами. Может, пара воронов – это она и Степан. “Кольк, кольк” слышится, как наваждение.
Проклятая командировка на строительство компрессорной стан-ции, авария на газопроводе перечеркнули все. Сколько раз руга-лась Евгения с мужем из-за этих командировок. Ну ладно, летал в те, первые годы. Тогда согласия никто не спрашивал. Приказ и... вперед. Хочешь не хочешь... Разговор – короток: не нра-вится – увольняйся. Что про Степана говорить, если матерей от малолетних детей посылали. Хоть залейся слезами. Лети и все. Для Родины газ нужен. Детей рожаешь для себя, газ для Родины.
Здесь, на севере, на переднем крае, человек человеком никогда не был. Первооткрывателем, освоителем, десантником, зимовщиком, кем угодно, только не человеком.
Почти пятнадцать лет мотался Степан по буровым, потом монтировал установки переработки газа. Безотказный. Может оттого и ценили. Кто больше везет, на того больше и валят. Неужели в этот раз не мог отказаться. Говорил же накануне, что на душе муторно, жаловался, что ехать не хочется, те-перь вот понимала, что предчувствовал, но поехал. Как после этого не поверить в судьбу, в предначертание свыше.
Нажил муж в этих командировках радикулит. Сам приедет, ворох грязного белья привезет... Что толку, грамотами можно стену оклеить, что толку – дадут после командировки три дня отгулов, вроде, как откупные, лежи, ничего не делай, убла-жай жену. А женам тогда почему не давать отгулы, чтобы на-миловаться, налюбоваться.
Молодым-неженатым, ладно, еще можно ездить. Мир посмот-реть, себя показать. А Степану-то зачем?
Предлагали ему в городе работать. Что дает та трасса? Получают за работу на тех компрессорных не намного больше, чем в городе. А живут на два конца. Расходы двойные. А ус-ловия? По-скотски живут. Степан говорил, на работу уходишь, на твое место спать ложатся. По восемь-десять человек в по-ловине вагончика. Что  за удовольствие ложиться в неостыв-шую постель после кого-то, толкаться в столовой за ком-плексным обедом, который и есть-то противно. Мерзнуть.
Никак не могла понять Евгения, не укладывалось в голове: все время Степан клял такую жизнь, но почему ездил? Вроде и на день-ги не жадный, никогда не ругались из-за денег. Ну что тогда, что? Начнешь говорить, Степан усмехнется, махнет рукой: “Да лад-но, не гуди... Привык... Еще одну установку построю и все. Завя-жу. Макароны пойду продувать”. Сколько этих “и все” слышала...
Если бы знала, что все так кончится... Евгения теперь ви-нила и себя. Не удержала, не стала в дверях, не настояла на своем. Не так, наверное, хорошо было мужу дома, раз с готов-ностью уезжал на долгие недели. Ни разу же не отказался...
А в тот страшный день на трассе газопровода разорвало трубу. То ли сварщик не проварил стык, то ли заводской брак был. Поди, разберись. А давление в трубе за пятьдесят атмо-сфер. И как у нас всегда бывает, отказала автоматика, газ не перекрыли. И погнало его на поселок строителей. А дело в конце зимы было. Вечер, мороз, ветер.
Поселок строителей – несколько десятков вагончиков да бочек, двухэтажный сборно-щитовой бамовский дом, столовая, да маленький клуб, построили совсем рядом с установкой, с трассой. Посчитали, на работу ходить близко, котельная ря-дом, лесок защищал от ветра с озера. Дорога рядом.
По нормам поселок надо было строить не ближе, чем полто-ра километра от трубы, но нормы писаны не для севера. Нико-гда до этого ничего не случалось.
Вагончики стояли немного в низинке, как и везде, электриче-ские провода проброшены наспех, при сильных порывах ветра искри-ли.
Удар-взрыв, когда загорелся газ, был настолько силен, что людям показалось, началась война. Сбросили атомную бом-бу. Ревущая стена огня заполонила все.
Крайние вагончики пламя поглотило сразу, никто не успел выскочить. Двухэтажный барак стоял чуть в стороне, так люди прыгали из окон в снег, разбегались  кто в чем, на озеро, в тундру, на дорогу, что вела к соседней станции. Сколько их с обгоревшими спинами маялись потом по больницам.
Рассказывали об этом с ужасом. Евгения не знала, в каком из вагончиков жил Степан. Говорили по-разному. В одном сходились все, Степан жил в крайнем ряду. Как ни рвалась Евгения поехать на место гибели мужа, ей не разрешили. После комиссии, все, что не уничтожил огонь, все сгребли бульдозерами в одну кучу.
О, господи, никому бы не видеть и не пережить этого, ни-кому бы не перечувствовать те часы, дни, недели. Одна со своим горем, со своими мыслями. С трудом вспоминала те дни. Разговоры, участливые лица, неподдельное сочувствие. Знако-мые приходили и уходили, а она оставалась одна.
Бывало Степан уезжал на месяц, а то и больше на очеред-ную авральную стройку. Тогда Евгения знала, что он приедет, где он. Она ждала. Для человека это главное –ждать, к кому-то спешить, о ком-то заботиться.
Чудно устроено. Когда муж рядом – он надоедает, мешает, путается под ногами. Начнешь убираться – он с места на ме-сто переходит, будто назло, топчет. Начнешь обед варить – сядет и сидит, барин этакий, ждет готовое, да повкусней. С работы придет – на диван с газетой, устал. У мужиков глаза так повернуты, что домашней работы не видят. Да и где им увидеть. Обмельчали, выродились. Любить по-настоящему не могут, не в силах. Болеют с нытьем, с причудами. Да если б им капельку той боли, когда рожает женщина – они, нельзя представить, все изошли б на слезы, исстонались.
Человек никогда не бывает одинок. И один он не один. Он остается сам с собой, с мыслями, воспоминаниями, размышле-ниями, он перелопачивает свою жизнь, жизнь близких, пытается предугадать, что ждет его впереди. Случившееся дает толчок новым мыслям. И так бесконечно. Очищаются заплывшие в благо-датные, сытые, довольные годы скрытые пласты, о наличии ко-торых даже и не предполагалось. Сытость и довольствие заку-поривают все. И только боль может вылечить человека. Боль сидит в нем. Она копится, ломает. Подчас становишься рабой этой боли. Когда боль ради боли, ищешь только сочувствие, жалобишься. Боль  за себя, за окружающих, боль сопереживания – какая из них болит больнее? Боль одиночества. Все рождает мысли.
За темным стеклом желтели освещенные окна соседних домов. В свете фонаря лоснилась дорога. Стекло отпотело. Евгения молча  стояла, придерживая рукой штору. В доме тихо. На сердце пусто и одиноко. Стучали часы, капала из крана вода.
Пятнадцать лет живет в Кутогане. Опостылело все: окружающие город взгорки, серые, размытые дождем однообразные дома. Бес-конечный ветер, от порывов которого дрожала застекленная  рама балкона. Морось на стекле сползала вертлявыми струйками.
Вроде за годы, что прожила здесь, должна привыкнуть к северу. Восемь месяцев снег, мороз, буран. Восемь месяцев ходишь, надев на себя сто одежек, не веря, что когда-нибудь станет тепло. В отпуске об этом рассказываешь с гордостью. Как же, север! А себе-то чего врать – надоело все до чертиков.
Подумаешь, за какие грехи изводит себя здесь. Все на-столько сложно. Жизнь, как  вехами, обставлена какими-то традициями, обычаями, условностями, под кого-то надо подде-лываться, выслушивать чужое мнение. Ну, кажется, осталась одна, бросай все и беги. Уезжай к сыну, к родственникам. Там быстрее все забудется. Молодая. Найдешь человека... Но от себя разве уедешь... Иголки с сосны и те парами опадают, а человек...
Наверное никто кроме человека так не усложняет свою жизнь. Из кожи он тянется, чтобы не быть хуже других. Вздор-ность всего этого осознаешь, когда клюнет жареный петух, ко-гда надо выбирать и выбор ограничен. Тогда все притязания на богатую жизнь покажутся до смехотворного мизерными.
Разве больному человеку нужно много денег, тряпок, удо-вольствия? Он все это променяет на один день без боли. Ведь одного дня достаточно, чтобы понять, что без  денег, тря-пок, удовольствий трудно прожить.
Взять хотя бы квартиру. Чтобы уехать, с ней что-то надо решать. Или бросить или менять. Сколько мыкались, пока по-лучили. Начинали со “сталинских бараков” – дач Берии, ос-тавшихся после заключенных, которые строили здесь железную дорогу. Эти щитовые бараки с облупленными стенами долго снились в кошмарном сне. Стены зимой насквозь промерзали, как ни топи. В буран заносило до крыши, собаки своими отме-тинами расписывали трубы. Детского сада не было. На работу уходила, оставляла сына одного. Сын почему-то сильно боялся замков. Дверь начинаешь закрывать – в рев. “Не замыкайте”. Спокойнее, конечно, когда дверь открыта, барак деревянный, мало ли что, но душа болела: уйдет куда-нибудь в мороз. Что с него взять, пять лет. С работы летела домой, выпучив гла-за... Ворох наструганных щепок, на плите чайник. Думай, что он делал целый день... Сколько нервов забрала такая жизнь.
Эти проклятые дрова, добываемые всякими правдами и не-правдами. Печка топилась сутками.
“Ну, мы мучались, жили, пускай ради квартиры, ради де-нег, ради лишней тряпки, – думала подчас Евгения,  – а сын за что с нами мучился. Мерз, не видел солнца, тепла”.
Когда квартиру получила, наверное, счастливей ее не бы-ло. Как вот теперь ее бросить? Снова мыкаться по чужим уг-лам. Хватит, что в отпуске на чужих раскладушках, диванах, а то порой и на полу у родственников сколько раз переби-ваться приходилось. А в своей квартире все свое, от иголки до ковра. Все сами наживали. Куда ехать, к кому?
Недели две можно пожить-помучиться, а потом? Снимать угол... Подумаешь... Евгения вздохнула.
Пыталась несколько раз подавать на обмен, вроде находи-лись желающие,  только условия ставили. Доплати за двухком-натную квартиру, за то, что они соблагоизволили затеять об-мен, пять тысяч. А за что? Что она эти пять тысяч на дороге нашла, чтобы запросто так выбросить. Ведь все горбом нажи-то, здоровьем, квартира государственная, а вишь ты... Сей-час на север умно едут, жилье бронируют.
О чем только не передумаешь, вот так, оставшись одна. Живешь и не замечаешь, свыкаешься, но стоило случиться бе-де, как все полезло.
Ощущение потери не проходило. Евгения поражалась: завидит на улице знакомую, старается обойти, чтобы остаться незаме-ченной. Почему так получилось, она не могла объяснить, на-верное надоели пустые расспросы о жизни, работе. Спрашивали мимоходом, лишь бы о чем-то спросить, перебивали, выкладыва-ли свое, интересуясь больше, что видела в магазинах. Делан-ное сочувствие, это сю-сю-сю, ахи, охи, вызывали неприязнь, хотелось нагрубить. Правильно, вначале Евгения плакала, ко-гда сочувствовали, слезы лились сами, это все выматывало, потом, со стороны, услышала о себе разговоры, мол беда не велика. Мужиков кругом полно. Всем обеспечена, на книжке, наверное, миллионы скоплены за это время. Сын взрослый. Да стоит только пальцем пошевелить, поманить, как утешители сбегутся. Что убивается – это показуха, не то теперь время.
Евгения никого вроде и не осуждала. Каждый живет так, как понимает, как может. Она привыкла, что люди приезжают в Ку-тоган и уезжают. Брюзжат, что заработки маленькие. Набили оскомину разговоры об очередях в магазинах, о жизни в вагон-чиках, о том, что все здесь представлялось по-другому. Мо-жет, и она так рассуждала и говорила, и жаловалась. Раньше. А теперь на все стала смотреть иначе. Рассудить, что держит тех, особенно у кого квартира забронирована, если жизнь не устраивает? Не лежит душа – уезжай. Ищи где лучше. Нет, че-ловек так устроен, что он будет ныть, канючить, наматывать на кулак стоноту, но не пошевелит пальцем, чтобы изменить эту жизнь.
А чего она, Евгения, поехала на север? Можно развести рука-ми: судьба забросила. Спросить бы эту судьбу, отчего она одно дает, другое отнимает, зачем она лишила мужа. Ведь они со Сте-паном поехали на север не за романтикой, не доказать кому-то, не для того, чтобы увезти накопленное, чтобы потом проживать его где-нибудь на югах. Они поехали жить, как живут в любом другом месте. Заиметь какой-никакой “угол”. Хоть порой и слы-шала: “Ну да, так и поверили, что “за спасибо” жить на севере будете. Заливай кому-нибудь, только не здесь...”.
Евгению это не трогало. На юг ее никогда не тянуло, даже в отпуск. Жизнь чудная. Хочешь, можешь, а тебе руки отбива-ют, не дают заниматься тем, чем хотела бы. Нельзя. Если б земля была, дом, удобства, разве потащился б человек к чер-ту на кулички в неизвестность? Да нет. Зачем! А у нас все с ног на голову. Вот и мотаются люди с места на место.
Правда в те, первые годы, не очень-то на север ехали. Престижности в этом не было, деньги бешеные не платили. Это когда началось массовое освоение тюменских болот, тогда по-валил народ, прослышав о манне небесной.
Сейчас не боятся сорваться с обжитых мест. Ради заманчи-вого  благополучия готовы ринуться к черту на кулички. Сло-во “север” для многих из “покровителей” далекое, холодное, хотя и не по одному году живут.
Конечно, теперь не те условия, что были хотя бы десять лет назад, думала Евгения. Промерзшие бараки, единственный колодец на поселок, грязь по колено. Раз в неделю, а то и в две, привозили газеты. А на магазинных полках одни банки: сухое молоко, сушеный лук, свекла, морковь, сушеная картош-ка. Борщи да щи с чернотой сверху, даже масло одно время в металлических банках было, для подводников что ли. Редко свежее что привозили.
Теперь Кутоган город. Пятиэтажные дома. Центральная ули-ца – полкилометра бетонных плит. Сухо, чисто, можно прой-тись в ультрамодных босоножках. А север, как был севером, так и остался. Государство “за так” большие деньги платить не станет. Редко кто на севере до пенсии доживает.
Все теперь есть: газ, горячая и холодная вода, квартира с улучшенной планировкой... Господи, – всхлипнула Евгения, – не надо этой квартиры, лучше бы жила опять в бараке с промерзшими стенами, только бы был Степан...
Е-е-ей... Какие же глупые были... Ненцы бывало приедут из тундры, вывалят из мешков  бурки меховые, расшитые узо-рами... “Бери, пятнадцать рублей...”. А теперь за них сто пятьдесят рубликов выкладывают. Мешок рыбы – бутылка крас-ного вина, оленя из упряжки за бутылку спирта предлагали. Все за бесценок, по теперешнему, было. Жили, не умели за-глядывать наперед. Кто поверит, что ни мехов, ни золота за все годы не накопила.
Теперь на север приезжают – все распланировано. Знают, куда пойти, запасаются связями. Знакомства только нужные. Получку – на книжку. Все на словах бедные. У кого ни спроси – нет денег. Все откладывают для той жизни, что будет после отъезда с севера. Будто умышленно вычеркивают эти годы. Будто один отрезок жизни можно прожить так, другой – иначе.
2
Евгения любила  вечерами сидеть на столе в кухне, выклю-чив свет. Сидеть и смотреть в окно. Вспоминать, думать, прислушиваться, не загремят ли в подъезде почтовыми ящика-ми. Она всегда ждала писем.
Сын что-то стал писать редко. Как-то прислал письмо из сплошных жалоб. Чуть ли не за дурака его считают, не может найти общего языка с тещей. Конечно, рано женился, техникум не кончил, в армии не служил, обеспечить семью не  может. Только что попрекать этим. Плохо, что живут вместе с тещей. Жили бы отдельно: помирились, поругались – все не на глазах. С тепе-решними молодыми ужиться – терпение великое надо, спят, пока солнце в пятки не упрется, после себя не уберут, музыка целый день, помощи не допросишься. Как тут не ворчать.
Евгения написала сыну, что как себя поставил, тем и счи-тают. Надо быть мужчиной. Где уступи, а где и на своем на-стоять надо. Терпи. Женился сам, выбирал сам. Последнее дело для мужчины плакаться. Тяни лямку – не стони. Все наладится.
Понимала, что зря так написала, пожалеть надо было. Но ведь сын, когда сообщил о женитьбе, их не пожалел, согласия не спро-сил.
Сейчас тяжело с молодежью разговаривать. Считают себя взрослыми, а разговоры о музыке, дискотеке, вечерах разных. Одни развлечения на уме. Уж как ни убеждала сына: надо учиться, потом поздно будет... Да если б ей, Евгении, такие возможности в свое время... Разве словами убедишь. Человек сам до всего должен дойти, сам шишек набить... Лишь бы кон-чил, думала Евгения. Хоть на тройки, но пускай тянет.
Она смирилась с женитьбой сына, смирилась, что невестка совсем не пишет. Женился, с одной стороны, хорошо, болтать-ся по улицам не будет. А-то сейчас кого ни послушаешь, пря-мо беда... распутство.
Однако чувство горечи не проходило. Который день Евгения собиралась написать письма – не было настроения. Да и о чем писать? Кому надо, что тебя волнует? Напишешь, прочитают, а дальше что? Разве поймут? Разве в письме обо всем ска-жешь... Да и боялась Евгения писать откровенные письма. Се-стры чего-то выжидают, молчат, дуются за что-то. Никак не могла понять этого Евгения.
Весь день проубиралась по дому. Мыла, чистила, повесила но-вые шторы. Разобрала антресоль. Все удивлялась, откуда берется мусор в доме. На антресоли нашла пачку писем. Перебрала, отло-жила отдельно письма от брата Егора. Остальные порвала.
– Эх, Егор, Егор, – прошептала Евгения. – Что же ты на-делал... Тебе-то чего не жилось... Мало ли что бывает. Ты-сячи людей сходятся и расходятся и ничего. Все просто... Зачем усложнять жизнь... И так черт сломит ногу в наших от-ношениях... Думал прояснить...
Из конверта выпал свернутый вдвое листок. Хотела бросить его в кучу бумаг, но машинально разгладила страницу. Села, задумалась. Это было неотправленное письмо к отцу, одно из последних писем к нему, теперь уже умершему отцу. Сидя по-среди разбросанных вещей, мусора, Евгения вновь и вновь пе-речитывала строчки. Набегавшие слезы туманили глаза.
Вспомнила, что начала писать отцу в такой же вечер, ко-гда неизвестно отчего хочется плакать. Получила тогда пись-мо от старшей сестры Галины. Та жаловалась на мужа, обвиня-ла сестер в равнодушии, перечисляла свои болезни. С при-страстием осуждала Егора за то, что бросил семью.
Это письмо было где-то здесь, среди бумаг. Евгения поры-лась в обрывках, наморщила лоб. Облокотилась на сиденье сту-ла. Стала безразлична и чистота, и дом, и все на свете. Вер-нуть бы те годы, когда они все были маленькими, дружными.
Полтора года назад Евгения ездила к Егору. Она не осуж-дала, что Егор разошелся с женой. Чего не бывает. Лучше  живут да с ума сходят. Одного не могла понять, почему брат так быстро сломался. Все ему стало безразлично. Психовал, искал что-то. Просил помощи. А чем она, баба, могла помочь? Написать письмо, послать денег?.. Посылала, писала.
Брат колесил по стране. В Казахстане был, на Волге что-то строил. Писал, что собирается на БАМ. Она, как дура, уговаривала, советовала. А надо было брать здоровенную пал-ку и гнать его домой к жене. Пешком, через всю страну.
После всех шатаний осел Егор в поселке лесозаготовителей в Красноярском крае. От Красноярска добиралась туда по раскисшей дороге на стареньком автобусе. Она ехала просто посмотреть, как жил брат. Теперь бы все сделала по-другому, а тогда...
Евгения не спрашивала, каким ветром задуло сюда Егора. Не спрашивала, что хорошего нашел в женщине, с которой жил. Чего там лезть в душу мужику, которому сорок лет. Пусть лучше так, чем пролеживал бы бока на койке в общежитии, пил, киснул от безделья.
Егор жил в примаках основательно. Позавидовать можно. Руб-леный дом на три большие комнаты, сарай, стайка под одной кры-шей. Загон для скота. Собака на цепи хрипит. Все, правда, не его, жены, но принимал он сестру в этом доме хозяином.
По-бабьи узнала Евгения все и про хозяйку дома. Маша разо-шлась с мужем семь лет назад. Пил он. Дом остался от родите-лей. Мать умерла, отца придавило деревом. Маша в то время в городе жила, в столовой работала. Не терять же дом, вернулась в поселок. Впряглась в хозяйство. Сватались к ней, да местные все, пьянчуги, отшила. Нажитое спустят, что отец с матерью го-дами копили. А вот Егор, почему-то сразу приглянулся.
У Маши была цель: обеспечить жизнь сына. Евгения поража-лась, как Маша его воспитывала. Она купила для него все. Шкафы были забиты постельным бельем, джинсами, полотенцами. Не распечатанным стоял в коробке магнитофон. Маша покупала все с запасом. Не пригодится сейчас, потом искать не надо будет. Лежит, есть не просит.
– Женишься, – тыкала Маша пальцем в затылок сына, – все тебе будет. Учить, дураки с лопатами перевелись. В торговлю пойдешь...
Завела сыну сберегательную книжку. А сын, веснущатый увалень, с равнодушными глазами, в руке вечно зажат кусок чего-нибудь съедобного, на нравоучения матери лишь дергал плечами: “А ну, тебя... Не мешай” – сутками готов был смот-реть телевизор.
В хлеву хрюкали две свиньи, мычала корова. Огород боль-шой. Евгению поражала Машина жадность к работе на своем подворье. Встает рано: мешанина свиньям, пойло корове, ого-род, потом бежит в столовую на работу, перед этим надает кучу наставлений Егору.
Евгения никак не могла представить брата среди такого хо-зяйства, когда все крутится вокруг живности. Зачем, что дает это все людям, этим людям? Какая цель, для чего... Встают и ложатся с мыслью, где бы достать, прихватить лишний корм.
За три года, что Евгения не видела брата, Егор сильно изменился. Может и не внешне. Ну, на лбу поперек прореза-лась складка, на висках седина появилась, худее стал что ли. Но вот глаза, глаза тоскливые. Морщинки в углах запали. Пожалеть его хотелось. Егор и навозная куча. Чудно.
Словно чувствуя непонимание сестры, Егор бодрился, дер-гал плечами, тер ладони.
– Ничего, сестра. Мы еще заживем. Продадим корову, поро-сенка. Сала есть полбочки. Выручу денег, приеду к тебе. Бо-гатый приеду, веселый. Баян достанешь у кого-нибудь, всю ночь петь будем. Ты не гляди на это, – кивал он в сторону навозной кучи, морщился словно от зубной боли. – Была у ме-ня  семья, теперь пусто. Здешнее не в счет. Это не мое. Это безысходность, это наказание за бесхарактерность. Один... Дети не пишут. Здоровье растерял, голова болит. Сорок лет, а что нажил? Смешно даже рассуждать об этом. После коровы навоз остается. На огород вывез – картошка не один год ро-диться будет, а после меня что? Ты осуждаешь, я знаю. Мол-чишь, жалеешь и осуждаешь... Все так делают. Моя кулачка, правда, не молчит. Раба достатка, а как богатством пользо-ваться не знает. Копит... для загробной жизни...
“Зачем это ему надо, – так думаешь, – спросил Егор. Ус-мешка кривила рот. Он сидел на крыльце, ворот рубахи рас-стегнут. Папироса давно погасла, он катал ее в губах. – Мне, думаешь, нужно это, – обвел он глазами подворье. – Да гори все ясным пламенем. Подожгу когда-нибудь. А что... Жи-ву, как в  болото проваливаюсь. Родители ловчить не научи-ли. Ладить с бабами я не могу. От них все беды. Никому я не нужен, что внутри никто не знает. Все считают: маюсь дурью. Нутро болит. Не пойму, что со мной. Тошнит от скопидомства, от пустоты, от бессилия... Мне б еще раз увидеть дочку, по-трогать ее волосы, понюхать, – грустно сказал Егор. Лицо стало каким-то растерянным, жалким, по-детски обиженным”.
“Так кто тебе мешает поехать к дочке”, – хотела спросить Евгения, но промолчала. Промолчала, думала, что брат нашел здесь счастье. Перебесится, привыкнет, достаток привяжет к этому дому. Маша, в общем-то гостеприимная, хозяйка хоро-шая, да и собой недурна. Что мужику еще надо...
Одно удивило Евгению, что у Егора всего две пары носков. В баню стал собираться, молча взял утюг, вытащил из вороха неглаженного белья рубаху в клеточку. Очень показался брат неухоженным.
Сдавило сердце. Евгения нашла пузырек с “Корвалолом”, несчитая, накапала в чашку. Поморщилась. Привкус каплей вы-зывал отвращение. Устало прошла в зал, села с ногами в кресло. Закрыла глаза.
За все годы, что живет в Кутогане, к ней из родных так никто и не приехал. Далеко, дорого. Билет на самолет почти семьдесят рублей стоит. Это на словах братья и сестры скоры на подъем, а на деле... Муж Светки на машину деньги копит, куда той думать о поездке к сестре, каждая копейка на уче-те. У Сергея двое детей, жена часто болеет. Вымотался. Ждет отпуск в деревню съездить, молока попить. У Валентины своя болячка, одна детей растит... Галька, а что говорить о Га-лине... Расчетливая, о здоровье печется.
И когда со Степаном беда случилась, одна мать приехала да его родня. Одна так и несла боль... Письма... были...
Да и в письмах родные все больше о неурядицах пишут, редко кто радостью поделится. У человека нужда, он не дума-ет  хорошо ли это, плохо, обращается к другим за помощью. Плевать ему, какое у тебя настроение, что тебя волнует, ему свое надо выплеснуть... И выплескивают обиды, недовольства, в запале пытаются наладить связи.
Разве с тяжелым сердцем что получится... Евгения по пер-вым строчкам писем могла теперь определить, в каком на-строении они написаны. Все чаще и чаще между строчек читала безразличие. Исполнялась обязаловка, письма зачастую писа-ли, чтобы просто отписаться. Бросил в ящик, гора с плеч, можно и забыть.
Евгения любила писать письма, когда в доме никого не было, стояла тишина. Мысли тогда текли плавно. Сегодня же все что-то давило. Может причиной были магнитные бури в атмосфере, о ко-торых раньше и слыхом не слыхивали... Давило в голову.
Сидя на столе у окна, Евгения часто думала, что в детст-ве у них были одинаковые условия. Ели картошку, читали одни книжки, спали рядом на кроватях, а выросли все разные. И чем старше все становились, тем эта разница ощущалась все больше и больше.
Евгения зябко повела плечами, укутала ноги пледом. Надо-едливо стучали часы. Мысли снова и снова возвращались к не-дописанному письму отцу, представляла мужа, сына, брата. Понимала, что эти воспоминания только бередят сердце, и так оно болит, но ничего не могла поделать.
Она вспомнила, как мучилась над письмом к отцу, несколь-ко раз откладывала... так и не послала. Не хватило смело-сти... Может, дело не в смелости, может, пожалела отца, ко-торый тогда уже болел... Ну, а стало бы легче, если бы ро-дители узнали, что она думала о них, о себе, о сестрах. Что можно изменить в жизни...
Чем лучше жизнь, тем больше все замыкаются в свою скор-лупу. И она так же живет. Не хочется никуда ходить. Что это, начинающаяся старость или новое понимание жизни, кото-рое приходит с возрастом? Но тогда  очень уж появилось мно-го философов в собственных квартирах, за закрытыми дверями.
Их в семье шестеро, а что общего кроме внешнего сходства? Чужие люди так не поступают, как иногда они обходятся друг с другом. Ведь это Галина, когда однажды Евгения поздно позвони-ла из аэропорта, ответила, что у нее не постоялый двор. От этих гостей никакой личной жизни нет. Надоело стирать простыни и ходить к соседям занимать раскладушку... Бросила трубку... давно это было, после вроде помирились, но ведь было, было... Пересидела ночь в кресле на аэровокзале, пускай  сестра спит спокойно. Не убыло. Что с того, стала проезжать мимо, ни звон-ков, ни телеграмм. Шесть лет, как чужие обходились. Узнавали друг о друге через кого-то. Что с того, после Галина плакала, просила прощения, объясняла, что поругалась с мужем, не было настроения... Когда обиду причиняют чужие люди, это одно, а если свои? Попробуй забыть...
Евгения не могла без слез вспоминать отца. Вечно занятый в музыкальной школе, дома, вечно в заботах, в поисках де-нег. Попробуй вырастить шестерых. И времени у отца не хва-тало поговорить по душам. Как-то сложно все было в детстве, может, то да теперешнее и запутало в клубок взаимоотноше-ния. Если бы отец мог в свое время стукнуть кулаком по сто-лу, не считали бы они теперь, кто должен написать письмо первым, кто кому больше сделал хорошего. Не винили мать.
“... Отец, не знаю, как начинать. Мы уже взрослые. Седи-на в волосах. Годы прожиты. Порой начинаешь их перебирать и защемит, защемит сердце. Найдет такая тоска, хочется кому-нибудь выплакать свою боль. Но, видно, так сложилось, каж-дый несет свою ношу сам.
Папа, почему так получилось? Ты один можешь собрать всех нас вместе, но, видно, уже не веришь в это. Галина, навер-ное, лет семь уже не была в Колюжине. Ты говорил, когда мы ходили по грибы, что и твоя смерть не соберет всех в старом доме... С какой болью ты говорил об этом. Ты все время что-то хотел мне сказать, но так и не сказал...
У нас свои дети, мы учим их правильно жить, я порой ду-маю: “А сможем ли, имеем право? Что мы дадим им, что выне-сли из детства”. Хотя задавать эти вопросы глупо. Дети ро-дились, их надо воспитать, можешь, не можешь, каждый воспи-тывает, как воспитывали его...
Мы до сих пор не можем разобраться между собой, в себе. Часто перебираю всех. Расставлю фотографии и сижу. У каждого своя жизнь, свое счастье. Ни про кого не скажу, что доволен всем. Дерганые, психованные. Все время задаю вопрос: “Почему мы не можем собраться просто так, никого не осуждать, не мыть кости, как когда-то говорила наша бабушка...”.
Я на работе часто прислушиваюсь к разговорам. Женщины сетуют, что семьи из трех-четырех человек живут, как чужие; что-то делят, несут обиды. Неужели сейчас у всех такой удел. Копишь, копишь в себе, но ведь хочется выговориться, выплеснуть это накопившееся. Хорошо, если в слушатели попа-даются порядочные люди...
Почему все ищут совет на стороне? Я сначала радовалась, что со мной делятся. Молодая, ни в чьей помощи не нужда-лась, а когда нужда пришла, когда осталась одна, оказалось, что мне некому довериться, никто не верит, что мне плохо, что меня нужно утешать...
Что говорить про чужих. Поздравительные открытки с днем ро-ждения месяц идут, и то порой не все поздравят...Так-то...
Папа, мы же самые родные. Мы должны сопереживать друг за друга, а на деле? В отпуск приедешь, сразу смотрят, что привезла, в чем одета, не дай бог, если окажешься лучше ко-го-то. Не оберешься нытья, какая трудная жизнь, какие оче-реди в магазинах, как все дорого.
Разве за этим мы встречаемся, чтобы сравнивать жизни, оценивать. Кто тогда и во сколько оценит мою жизнь в богом забытом Кутогане, где восемь месяцев зима, где за молоком в очередь я становлюсь в пять часов, да еще не знаю, то ли хватит, то ли зря простою. Почему все так...”.
На этом письмо обрывалось. Евгения зажгла свет, достала альбом с фотографиями, начала медленно листать. Фотография, где они все стоят во дворе у дома деда в не по росту длин-ных платьях, вызывала грустную улыбку и тяжелый вздох. Га-лина и здесь стояла чуть в стороне, словно знает, что пер-вая уйдет из дома, уйдет с обидой. У Светки во рту палец. Сергей сидит на траве.
3
Год был сумасшедший. Сплошные нервы. Евгения не могла спать, прислушивалась к каждому шороху, скрипу. Во сне час-то видела Степана, разговаривали. Жаловалась ему на одино-чество, пустоту.
Покойник снится к болезням. Сторожиха в конторе, которой Евгения в минуты откровенности рассказала обо всем, сочув-ственно закивала: “Э, милая, хоть и говорят, что души нет, а есть она. Маета от души. А ты успокой его, детишкам кон-фет раздай, карамелек разных, да выпей за его душу. Помога-ет. Это все передастся ему. Надо. Замуж бы тебе. Молодая. Маета тогда и кончится, некогда будет. Беда, она одна не ходит. Поостерегись...”.
– Я, видно, однолюбка, – тихо сказала Евгения. – Стоит он передо мной. Мертвого не видела... чувствую вину перед ним, а в чем, не могу понять...
– Хороший был? – лицо сторожихи, участливое, спокойно-добродушное вызывало на откровенность.
– Хороший, – промокнула глаза Евгения. – Хороший не то слово...
– Хорошие завсегда в могилу первыми сходят, – вздохнула старушка. – Так богом заведено. Для памяти это делается, чтоб не очерствела...
– Как же для памяти? – непонимающе переспросила Евгения, – а жить?..
– Жизнь богу принадлежит, а память людям. Вот и помни, а жить продолжай...
Морошка на болотах вокруг Кутогана в тот год вызрела как никогда. Цвет набирала так, будто кто молоко пригоршнями расплескивал, каждая молочная капля цветком забелела. Усы-паны кочки, хоровод морошки даже вроде багульник потеснил. Красные, крупные, рдяные ягоды сами просились в ведро. Все-го две недели, от силы три, продолжался этот хоровод. Саха-ром ягоду засыплешь и мороз ей не страшен. Занесешь с бал-кона, банка в инее, сок янтарный.
Евгения всего-то два раза и сходила – промочила ноги. Прицепилась ангина. Началось осложнение. Забарахлило серд-це. Ни глотать, ни говорить не могла. И это в июле, в самую жару. Два месяца пробыла на больничном, дома, в четырех стенах. Спасибо соседке, приглядывала, продукты носила. Вот уж когда Евгения пожалела, что никого из родных нет рядом. Хоть волком вой – кругом одна. Правда, она никому и не пи-сала, что больна.
Какому начальнику понравится, что работники болеют. На работе здоровый нужен. Заболеть не успела, как один за од-ним посыльные: тому справку, другому дни отпускные посчи-тать, так бы, наверное, и рвалась, да стало хуже, положили в больницу. В отдел кадров, где работала Евгения, временно посадили Юлию, инженера по технике безопасности.
Отболела, вышла, стала разбираться в бумагах. Картотека перепутана, приказы составлялись неправильно. Юлия на это только рукой махнула: “Работа у тебя, я скажу... Все с пре-тензиями идут, угождать каждому надо. Не, моя работа лучше. С каждым найди общий язык, убеди... А тебя уважают...”.
Юлия напутала с временными. А любой проверяющий первым делом к ним цепляется. В бумагах был один список да приказ о принятии.
– Ты хоть видела этих людей? – спросила Евгения.
– Мне бумагу принесли, я приказ напечатала. Начальник подписал... Чего ты переживаешь? Подписал начальник, пусть и отвечает. Я все писала, как у тебя... Люди, наверное, ра-ботали, раз принимали. Начальству виднее, кого брать...
– А справки где, данные паспортов? Может они не работали...
– Что ты за буквоед, – поморщилась Юлия. – Я для тебя старалась, могла ведь и отказаться, тебя бы тога таскали по каждому поводу. Дала спокойно доболеть и плохая...
Начальник подлил масла в огонь, когда Евгения сказала ему, что нужно вызвать принятых месяц назад людей для оформления.
– Раз надо – вызывайте, – покосился начальник сердито. – Надо на работе быть, тогда нервы не пришлось бы трепать. Не мог же я два месяца держать отдел закрытым. За вами ходи-ли... Не переломились бы на десять минут прийти...
– Так я болела, – Евгения опешила, болезнь ставили ей в вину.
– Но вы же не умирали...
Нет более верного способа убедить человека в несправед-ливости, чем обойтись с ним несправедливо.
Понимала, виновата сама. Один раз скажи против и все. Разве начальнику докажешь? Причин, чтобы прицепиться, тыся-чи найти можно. У нас ведь как   не мытьем, так катаньем. Ко всему надо подлаживаться. Не научили этому Евгению. С детства внушали, что надо говорить только правду. Теперь частенько Евгения думала, что правду тоже надо любить и го-ворить с умом.
Жизнь не счетная машина. Заложил программу, нажал кнопку – вот он, результат. Живи, двигайся. Все за тебя размерено, обговорено, учтено. Если б так было...
Другой раз так занесет, так вывернет, себе мила не быва-ешь. Двигаешься, делаешь что-то, знаешь, что надо, никто за тебя не сделает. И если б все касалось только работы, тогда ладно. Работа, она и есть работа. Дома плохо – на работе отдушина, на работе плохо – дома можно отвести душу. А вот если и там и там заненастило – худо.
Еще Степан, бывало, когда Евгения неизвестно отчего пла-кала, ворчал, чтобы не забивала голову дурью.
– Чем переживать за кого-то, лучше о себе думай. Побере-ги здоровье. Все еще впереди. (Накаркал на себя). Шмотки, удовольствия можно купить, достать, украсть, а здоровье од-но на все время. По родне переживаешь, а много тебе сестры помогли? – спрашивал Степан, – завалена вниманием. Письма уже не пишут. Правильно, от родных какой прок, – и сам себе отвечал, – а никакой. Это чужой человек может отблагода-рить, а родным сколько ни давай, сколько ни делай – все ма-ло. Никак понять этого не можешь. Во, если б ты нищей была, тогда, может, пожалели. У нас ведь только жалеют убогих, кто рядом живет. А ты в благодатном месте живешь, на севе-ре, где денег куры, по их понятию, не клюют, а раз денег полно, значит все есть. Значит, ты должна милостыню разда-вать... Не пойму, чего вы все делите...
Степан в чем-то был прав, но его правда была безжалост-на, рушила покой, устоявшуюся жизнь, связи. Вызывала раз-дражение. Евгения не переносила, когда так судили о них. Будто хуже их семьи на целом свете нет.
– В отпуск к твоим с пустыми руками не ходи. “Приезжай-те, только у меня ничего нет” – передразнил Степан. – Хоро-шо так принимать, когда гости и еду, и питье приносят. Мож-но сидеть, еще и останется...
Евгения вспыхнула.
– На своих смотри. Тоже вниманием не завален, тоже пись-ма не разбежались писать. Не я, так и не знали б, как ты тут живешь. Скажи спасибо, что пишу всем...
– Так не о том я, – осаживал ее Степан. – Мои никогда дверь не закроют перед носом, в рот смотреть не будут...
Хоть и обижалась бывало Евгения, хоть в пылу старалась уколоть мужа побольнее, но в душе соглашалась. Все у них как-то закручено. У других посмотришь, поругались, через какое-то время помирились. Обид долго не таят. Все открыто, все ладно. А у них, как-то свилеватое дерево, корявое, пе-рекрученное, с искривлениями, наплывами. Кто-то со стороны  смотрит – восхищается неповторимостью каждой линии, каждого сучка, нароста. А попробуй разбудить все это, чтобы в дело применить – намаешься. Не один топор загубишь, а потом вы-бери что-то ровное, не один раз переберешь весь ворох. И ведь каждый год прибавляет и прибавляет узловатости.
На виду вроде росло их дерево, с чего его так закрутило. Шесть ветвей от двух стволов и все топорщатся в разные стороны.
Связь их семьи с деревом пришла в лесу. На одной из со-пок, окружавших Кутоган, увидела Евгения такое дерево. Она ос-тановилась, пораженная возникшей мыслью. От одного корня тяну-лись шесть сосенок. Росли не соприкасаясь больше нигде. Какие-то хилые, с желтой хвоей. Наклон у всех в стороны. Сосенки росли на пригорке, на открытом месте, кругом ягель, бруснич-ник. Евгения неподалеку нашла два подосиновика. Узловатые кор-ни сосенок горбились над землей шалашиком. Пришло сравнение, что это родители все старались поднять детей  как можно выше к солнцу, к свету. Старались показать их всем, гордились. Все отдали, чтобы укоренились дети на стылой земле. Себя не жале-ли. Два истлевших пенька торчали чуть в стороне.
Почему так?! Свою жизнь другой раз захочешь понять – по-ломаешь голову. Глазом сразу не обнимешь. Иной раз, где на-до бы помолчать, притихнуть – высунешься, назло выпятишься доказать, а что и сама не знаешь толком. С дуру не поймешь сразу, что раз выпятилась, так любой ветерок обдует, сквоз-нячком всю обовьет, голой себе покажешься в глазах других.
Может от этих сквознячков каждый стеной отгораживается. Кому хочется на виду жить. Не сквознячки, не молва ли нача-ли корежить их семью еще там, в Макарихе, потом в Колюжине.
В Макарихе прошло детство, маленькие были, не понимали многое. В памяти остались отдельные мелочи. Евгения помнила похороны родной матери, бабу Евдокию. Дом. Помнила, как хо-дила с той, родной матерью доить корову. Первая кружка мо-лока была ее. Мелочи цеплялись друг за друга, стоило прояс-нить одну, как на ее место возникала другая. Евгения теперь пыталась представить родную мать и не могла. Видела фигуру, длинные волосы, слышала голос, а лицо уплывало. В семь лет многое не упомнишь. Теперешняя мать стала матерью. Может кто и считает ее мачехой. Галина, например, та никогда не звала ее мамой, ну и что. Александра их всех вырастила, на ноги поставила. Да и какими бы не считали другие годы жизни в Колюжине, а для Евгении они были самые светлые. Первая любовь, первый поцелуй, все было первым. Плохое и хорошее. Прошлое не исправишь. Прошло. А начнешь передергивать фак-ты, разрушишь память. Злоба останется, а как с ней жить? И так в сутолоке, в спешке каждый день что-то теряешь, а что попробуй, сразу скажи, не скажешь...
После поездки к Егору, Евгению долго не покидало ощуще-ние, что брат сломался. И в  письмах сам себя успокаивал, другой раз наговаривал на себя, срывался. Писал, что его постоянно куда-то тянет. Сам не знает, что ему надо. “У нас все по-старому. Живем дружно, ругаемся редко. Жрем свое мя-со, пьем свое молоко. Баня своя, дров на зиму хватает... Все бы хорошо, да вот рядом нет сестры. До того скучаю по письмам – конверт увижу и, как конь, всхрапываю...”.
Кто-то прочитает, подумает: живется же мужику. Все у не-го есть. Счастливец. А Евгения знала, каждая строчка пла-чет. Она видела эту “хорошую” жизнь.
Навозная куча выше сарая. И чем выше росла куча, тем больше было сумятицы, маеты в душе брата. Егор заводился на мелочах, хлопал дверью, в сенях что-то падало. Из окна ви-дела, как брат, размахивая руками, шел в хлев.
– В кабинет к невропатологу пошел, – иронически поджимала губы Маша, – не понимаю, что за мужики пошли, хуже баб. В доме все есть, живи. Предлагала, давай распишемся, выплачивая свои алименты. Ни разу не попрекнула этим. Нет, все его тянет куда-то, все мается. Моду завел, чуть что не так, счас мотоцикл за-ведет, погазует, а потом в хлеву чистит. Свиньям душу выклады-вает. Не понимаю я его, видите ли... Поэт...
Маша действительно никак не могла понять, что Егору на-до. Две свиньи, корова, четыре овцы, телка, куры – это хо-зяйство, это надо, это достаток, а остальное – маета дурью. Ладно был запойно пил, ладно бы был дурак, лодырь – выгнала бы просто и все, так нет, мужик хороший, работящий, а нутро червивое, будто больной.
– Ты, вот, знаешь, – делилась она с Евгенией. – Другой раз ничего, а то найдет дурь, не подойти, чемоданишко свой начнет собирать, а куда без денег поедет. Ни разу не слыша-ла, чтобы по детям своим убивался сильно, мне-то все рав-но... А то тут как-то тетрадку завел, толстую. И вот все пишет в нее, пишет. Даже повеселел, я, правда, не смотрела, что он там корябает, мне-то это ни к чему. Но раз так ему легче, пусть тешится. Это мне не мешает. Только чудно... Мужик в годах дневник завел... Зачем? Будто человек вели-кий, потомкам мысли записывает. Да я наперед знаю, что он хочет сказать. Я забыла больше, чем он в себе несет. Любая баба умнее мужика.
Евгения тогда спросила Машу, читает ли она газеты, кни-ги. “А зачем? – равнодушно пожала та плечами. – Некогда мне. Да и что изменится, прочитаю я или нет газету? Порося-та расти скорее станут, молока корова больше даст? Как по-слушаешь на работе, в газетах из пустого в порожнее перели-вают. Этим всем корреспондентам деньги платят, вот они и пишут. Сегодня одно, завтра совсем противоположное. Егор твой грамотный, институт кончил, а к свинье не знал с како-го боку подойти. Книги надо читать, пока в школе учишься”.
Все-таки  интересно узнать про новое, а судьбы какие сложные описывают, – не унималась Евгения, – другой раз чи-таешь, про себя забываешь.
– Это вы, городские, забываете, а нам нельзя. Хозяйство...
Неужели брата затянула такая жизнь, неужели он растерял себя? Евгения не верила в это. Однажды  брат прислал стихо-творение, свое ли, чужое, писал ведь когда-то. Целая тет-радка была исписана.
Я уходил из дома в темноту,
Мела поземка, сердце разрывалось,
Шагнул за дверь – переступил черту.
За ней два года жизни оставалось.
Два года – много после сорока,
Объезжено, исхожено полсвета,
Как будто сотни тонн несет рука,
И холодно, и не видать просвета...
Ты вяло: “Не ходи... уляжется бура...”.
Но я уже калитку открываю.
Внутри все дрожь, упрямый. как баран.
Иду во тьму, сам по себе ступаю.
Хотелось мне, чтоб ты кричала: “Стой!
Ты нужен мне. Я глупости кричала.
Ты мне и детям нужен ,ты нам свой...”.
Я шел и стыл, мертвел, а ты молчала...
Зачем ему эта женщина с ее тягой к достатку, с ее хозяй-ством, от которого с утра уши в дерьме, эта отупляющая каж-додневность, все на пупу, вручную, все через “не могу”. Ра-ди чего все это, от темна до темна, для кого?
И развод, и эта поездка к черту на кулички, и жизнь с Машей – все, чтобы забыться. От себя не убежишь. Забейся в любой угол, загрузи какой угодно работой, все одно будет такой мо-мент, когда останешься один на один с собой. Никуда от этого не деться. И чем дольше оттягиваешь этот момент, тем с большим страхом ждешь его приход, тем он неотвратимее.
4
Горькая усмешка подчас непроизвольно трогала губы Евге-нии. Убиралась ли в комнате, варила на кухне. Опускались руки. Застынет в оцепенении. Будто инопланетяне, пролетая на своих тарелках, остановили время. Минуты длятся часами, часы летят как минуты. Из крана льется вода.
Евгения часто вспоминала, как они приехали в Колюжино, к родителям Александры. Почему-то, когда Евгения вспоминала детство, она всегда вторую мать звала по имени Александра. Что-то официальное, сухое, без округлостей.
Приехали в Колюжино вечером. На перроне встречали дед с бабушкой. Когда они все вышли из вагона, бабушка непроиз-вольно перекрестилась. Дочка привезла сразу шестерых. А что было на следующий день утром! Перебывали все соседки, раз-глядывали, качали головами. Привезла своих двоих да четве-рых приемных, вот тебе и примерная дочь. И ребятишки – су-щие цыганята, попробуй прокорми такую ораву.
Почему-то самое первое, что врезалось в память – это слова “нет”, “нельзя”. Сейчас Евгения многое понимала по-другому, а тогда... Нельзя ходить в сад рвать яблоки, нель-зя трогать малину, нельзя через забор щипать смородину у соседки. Нельзя, нельзя, нельзя...
Помотавшись по чужим людям, заведя свою семью, она те-перь понимала, как нелегко было тогда родителям, да и деду с бабкой, принять сразу шестерых внуков. Ладно еще бы были и все свои, кровные. За одно то, что все живые, все получи-ли какое-никакое образование, можно простить все детские обиды. Разумом понимаешь, что должно быть так, а сердце ни-чего не прощает.
Смешно и горько вспоминать, но они лазали в сад своего деда. Чтобы не лаяла Мирта, Егор играл с ней, а Галина, Женька с друзьями по улице трясли яблони. Утром баба Поля сокрушенно качала головой, приговаривала:
– Опять, окаянные, в сад залезли...Обчистили яблоню. Со-бака-то не брехала. Накормили что ли чем... Вот наказание. Поймать, да крапивой. Охальники...
Ходила по кухне, бормотала. Женька Егора под столом но-гой толкает: не проговорись.
На них никто не думал. Ругали за другое. Даже сейчас, спустя столько лет, задумавшись Евгения представляла жизнь в доме деда, вздрагивала, ясно слыша голос: “Егор, Женька! зайдите ко мне...”.
Ко  мне, значит в кабинет дедов, как он называл комнату с двумя полками книг, тяжелыми лосиными рогами на стене, лампой под абажуром. И разговор Павел Алексеевич начина всегда со  слов: “Я вам сколько раз говорил...”.
Дед не любил праздно сидеть, все с чем-то копался. И их заставляли работать по дому. Мыли посуду, окучивали картош-ку, пололи грядки, носили воду, стирали. Дед был строг. Он привык, что вещи должны быть на отведенном для них месте. Любой беспорядок злил. Он подзывал бабушку, показывал паль-цем на то, что ему не нравилось, молча крякал. Баба Поля пожимала плечами: “Дети, чего с них взять...”.
Сердитый взгляд деда из-под навислых бровей, тяжелая костистая ладонь на плече провинившегося заставляли притих-нуть. Если дед был не в духе, он ворчал: “Чертова перечни-ца”. Самое сердитое ругательство.
Деда уже нет. Отдаляясь, то время открывает себя новыми гранями. Теперь, иногда думала Евгения, только благодаря деду, его строгости, спустя столько лет, каждая вещь в соб-ственном доме знает свое место. Он это привил. Его “хочешь – не хочешь, а делай” и сейчас заставляет поддерживать чис-тоту. Как бы тяжело не было, как бы ни устала на работе, невзирая на настроение, берешь тряпку, веник и наводишь по-рядок, облизываешь и без того чистую квартиру.
Одного не могла вспомнить Евгения – ласкал их дед или нет. В цирк возил, дарил гостинцы, а вот... никогда они ему не жаловались, никогда  он не сочувствовал. Может так и на-до было, чтоб никого не выделять, но почему же тогда Валь-ка, просунув голову в дырку забора, кричала соседке: “Тетя Наташа, тетя Наташа! Приходите, у нас сегодня праздник. Чай пить будем. Дедушка на рыбалку уехал...”.
Они не были чужими в этом доме. Их воспитывали, внушали, что хорошо, что плохо. Что можно делать, что нельзя. Часто повторяли, что доброту надо уметь ценить. Оценка доброты в детстве и у взрослого разная. Даже у детей, у каждого свое понятие о доброте. А они нуждались в одном – ласке.
Так хотелось выговориться, поделиться новостями, спро-сить совет. Сколько раз бывало, бежала Женька из школы, полная радости, представляла, как взахлеб расскажет матери, что получила пятерку. Но, переступив калитку, никла. Даже вид дома холодил.
Детские обиды проходят быстрее, когда мать ласково уго-варивает, гладит по голове, что-то нашептывает. Евгения та-кого не помнила. Мать не повышала голоса, не била. Она была ровна со всеми. “Перестань. Ты большая. Займись делом...”.
Жизнь научила переносить обиды молча. Не показывать ви-да, что больно. Где-нибудь в лопухах, за сараем, выплачешь свои слезы. Сколько же видели их лопухи. Может они и росли потому такими разлапистыми.
Один вопрос долго мучил Евгению. Какими бы они стали, живи с родной матерью или если бы воспитывались в детдоме. Наверняка, все было бы по-другому. Трудно даже представить. Может, дальше Макарихи никто бы и не уехал, работали в кол-хозе... Лучше, хуже, а жизнь получилась такая, какая есть.
Чего теперь вспоминать, ворошить старое... Мать очень любила литературу. Куча денег тратилась на книги. Чацкий, Онегин, Печорин... Вечера, викторины. Домой приходили уче-ники старших классов, мать угощала их чаем, смеялась. В та-кие минуты, глядя на нее со стороны, Женька вспоминала Ма-кариху, старый дом, их всех, когда Александра только-только начала к ним ходить.
Почему с чужими мать так приветлива, для каждого находи-ла нужное слово. На стол ставилось все, что было в доме. Почему этих слов мать не могла или не хотела сказать им. Стеснялась, не считала нужным, не было времени? А как долго Женька сравнивала отношение к своим и чужим. Ревновала, злилась, искала оправдания. Судила. Она долго считала, что мать пытается создать какой-то образ, из кожи лезет, чтобы показать себя лучше. Играет в непонятную для ребенка игру. Игра в плохих и хороших. Детскими глазами смотришь не так, как взрослыми. “Для нее чужое мнение важнее, она не любит нас, не любит”,  – мысленно не раз твердила Женька, облива-ясь слезами.
Мать зачитывалась любимыми книгами. Героев ставили в при-мер, как надо жить, как не надо жить... Но... они же не ели хлеб с лебедой, не стояли в проклятущих очередях за хлебом, где не чувствуешь себя человеком, не носили рваных валенок одних на троих, все эти Базаровы, Ростовы, Катерины.
Вроде трудности должны делать человека крепче, стойким ко всем невзгодам, а на деле, люди, перенесшие беду, имеют очень ранимую душу. Не от того ли они так внутренне одиноки и страдают от пустяков, мимо которых обычный человек прохо-дит, не замечая.
Недополученное в детстве невосполнимо. Все эти “не”, что тянутся оттуда, обрастают, как дерево мхом, обидами, непро-ходящей детской болью, отчуждением, завистью, неуважением. Стремлением чем-то выделиться. Это оттуда желание покрасо-ваться, равнодушие к  чужой боли – оттуда. Но и оттуда не-весть откуда находящая тоска, оттуда желание ласки, оттуда сентиментальность, сюсюканье, оттуда слезы, непредсказуемая смена настроения.
Из детства каждый вынес свое. Евгении почему-то каза-лось, что дед, особенно первое время, не любил Светку. Свою родную внучку. Может, он видел в ней свою главную причину, из-за которой Александра сошлась с отцом.
Светка долго была маленькой, хрупкой, с крохотными ку-лачками. Ножки, как две спичины. Голосок писклявый. Она лю-била возиться с котятами, щенками. Кормить цыплят возьмет-ся, со стороны глядеть и цыплята что-то щиплют и клюют и Светка с ними.
Светке шел шестой год, когда в доме разразился скандал. Она стащила полотенце, завернула в него котенка и положила на по-душку деда. Павел Алексеевич увидел, как Светка возилась на его кровати. Может, он был не в духе, что случалось часто, только Светке попало. Дед произнес обычную для него фразу:
– Сколько раз говорено было, чтоб никуда не лазали и ни-чего не брали. Не напасешься! Свое ценить не научились и чужое для вас не свято. Замолчи! – крикнул он на забившуюся в угол Светку, сердито нахмурил брови и вышел в прихожую.
Может, ничего бы и не случилось. Поплакала бы Светка, притихшие ребятишки отсиделись в углу, но только в тот ве-чер пришла раньше из библиотеки Галина. Она недавно кончила техникум. Галька была почти взрослая и одевалась, как взрослая. На голове успела сотворить химическую завивку,  только входившую в моду. Круглолица, смугла. Держалась не-зависимо. Меньшие считали ее защитницей. Галька терпеливо выслушивала обиды, вытирала носы, завязывала разбитые коле-ни. Она была больше, чем старшая сестра.
Светка сразу уткнулась в подол Галине. Ревет ревмя. Га-лина обняла Светку за плечи.
– А де-дедушка-а меня ударил, – захлебываясь слезами, жаловалась Светка. – Я ничего такого не делала...
Галина переменилась в лице. Брови сошлись  в одну линию, изогнулись, отчего лицо озарил румянец. От волнения, прику-сывая губу, комкая слова, она выдавила:
– Почему вы так нас не любите? – нажимая на “вы”, сказа-ла она. – Мы не сами сюда приехали, нас привезли... Сейчас пойду и пожалуюсь в Совет... Не плачь, Свет...
– Куда ты собралась? – привстал с табуретки опешивший дед. Он всегда, когда был не в духе, курил на табуретке в прихожей. Он и сидел там, уперев локоть в колено. Голову поддерживал ладонью. Тело от этого кособочилось, дед казал-ся горбатым. – Куда, соплячка, бежать надумала?
Галина отступила к двери, сжалась. Светка испуганно всхлипывала, держа подол в кулаке, размазывая им слезы. Ви-дя, что дед поднимается с табуретки, Светка боком подвину-лась за Галину.
– Ты на меня жаловаться... – дед, от возмущения, поперх-нулся. Он долго жевал губами, опираясь на табуретку руками. Лицо его вытянулось, стало белеть. Словно проглотив комок, тыча рукой в дверь, прохрипел: “Вон, чтоб духу твоего не было... Кормили, учили, а в благодарность... – он не нахо-дил слов, руки тряслись. Дед пошарил ладонью по табуретке, словно проверяя прочно ли она стоит, осел, закрыл лицо ру-кой. – Жаловаться... Дождался радости... Говорил дочке... Вот оно аукнулось... Вот за все хорошее”, – бормотал дед, не обращая больше внимания на Светку
Галина хлопнула дверью. Стукнула калитка. Егор, метнув-шись к окну, припал лицом, прошептал: “Пошла куда-то. Вот заявит...”. Ребятишки, по одному, потихоньку выбрались на улицу. Притаились на лавочке за кустом жасмина. Баба Поля увидела через забор, подошла. Светка тихонько всхлипывала.
– Огурца хотите? – протянула баба Поля два огурца. – Че-го взъерошенные, опять нахлобучки получили от деда, – она вздохнула, пригнула голову Светки, утерла лицо передником. Та уткнулась ей в колени, обхватила руками.
– Дедушка Гальку из дома прогнал. Сказал, чтоб не прихо-дила, – едва сдерживая слезы, сказал Егор. – Это все она. У! – замахнулся он на Светку. – Вечно из-за нее все.
– Дедушка пошутил... Как так можно выгнать совсем. Не слушаетесь, вот он и ругается. – Баба Поля оглядела ребяти-шек, поправила воротничок на платье Валентины. Села рядом на скамейке. Сложила руки на коленях. Лицо стало обиженным, задумчивым, словно заглядывала куда-то далеко-далеко.
Вечером старшие выясняли отношения. Кричал дед, молча убирала тарелки баба Поля. Мать возмущенно выговаривала:
– У нас своя семья. Чего, ты, папа, свои порядки наво-дишь? Не нравится что – скажи нам. Ну, что опять не подели-ли?  Ты хуже маленького, куда ушла Галина?
Дед недовольно сопел, отвернувшись в угол, дымил папиросой.
– В моем доме живете. Нравные больно, – усы его недо-вольно подергивались. – Это сейчас гонору, это с таких лет дверью хлопать, а что потом... Так и в подоле принесет... Есть захочет – прибежит, никуда не денется дальше свое биб-лиотеки...
Отец молчал, опустив голову, водил вилкой по клеенке. Он последнее время все больше молчал, похудел, осунулся. Когда он встал, все замолчали, мать растерянно прижала кулаки к горлу.
– Ты куда, Федор?
Торопливо набросила платок. Дед крякнул, баба Поля за-плакала.
Ребятишек уложили спать рано на веранде, так Женька слы-шала, как вернувшись, отец с матерью долго разговаривали. Отец предлагал уехать назад в Макариху, жаловался, что все становится невыносимым. Перестал чувствовать себя челове-ком, чего-то остерегается, все, кажется, делает не то.
– Хотя бы отдельно жили, – вздыхал отец. – Замучился я, Шура. Даже когда остался один и то было легче. С детьми пе-рестал разговаривать, они нас сторонятся. Живем и боимся чего-то. Я бы сейчас плюнул на все и уехал в Макариху.., но ты не поедешь...
У Женьки, когда это услышала, забилось сердце. Вот бы все уехали к бабе Дуне. Дед проснулся, а дома никого нет. Ходи один, ворчи. Она начала даже представлять, как ночью, потихоньку все выбираются из дома и идут на станцию. Женька хотела даже разбудить Егора, чтобы рассказать об услышан-ном, ее так и подмывало, она даже прыснула в кулак, пред-ставила вытаращенные, удивленные глаза брата.
– Ты, Федя, устал. Нервы, – успокаивала мать. – Галька тоже не права. Смолчала, так ничего и не было б. Ну, поругались, так свои. Ну, чего ты? Ходила в поселковый Совет. Обещали по-ловинку дома дать нам, уезжают одни. Женька слышала, как мать вздохнула. – А дети... Что дети... – с каким-то надрывом ска-зал она, – вырастут и разъедутся. Одна доживать буду... Может и к лучшему, что Галина одна надумала жить. Помогать, конечно, будем. Пусть попробует. В конце концов мы ее не выгоняем. Не-удобно, правда, перед людьми, толки всякие пойдут, всем не объяснишь. Видно этого заслужили, – у матери дрогнул голос. Женьке стало грустно-грустно, захотелось заплакать, было жалко Гальку, отца, себя. Почему-то себя было жальче. Скорее бы вы-расти и уехать. С этими мыслями Женька и заснула.
Целый год Галька жила в “Хоромах”, так дед иронично на-зывал комнату при библиотеке. Закуток три шага в длину да столько же в ширину.
5
Вечером заходила Юлия. Вот уж кого Евгения не ждала. Юлия настойчиво набивалась в подруги. Два года работали в одном управлении, а так и не поняла толком, что она за человек. Бы-вают такие люди: поступки их вызывают недоумение, и сами они какие-то приторно-слащавые, стараются влезть в душу, узнают о тебе на стороне, пытаются предугадать твое желание.
У Юлии, как считала Евгения, была дурная привычка. При-дет, сядет и сидит. Будто дома делать нечего. Часами сидит. Сколько за это время дел переделать можно, а тут, как свя-занная. Слушай сплетни, поддакивай. И выгнать не выгонишь. Неудобно. Намеков Юлия не понимала. Она с любопытством смотрела, если Евгения что-то в это время делала, советова-ла. Или снисходительно говорила: “Да сядь ты, посиди. Все дела не переделаешь. Что ты вылизываешь квартиру, для кого. Ты ненормальная, пожалей себя...”.
Юлию мужчины звали красотулей. Было за что. Юбка на бед-рах сидит туго, светлые волосы вьются, грудь высокая. Плош-ки больших зеленых глаз разрисованы синими и голубыми теня-ми. Могла женщина себя преподнести. Пускай иногда и не со-всем со вкусом, крикливо, но чувствовалась в ней порода, что-то такое, отчего хотелось всхрапнуть, как жеребцу.
– Все страдаешь, в темноте сидишь, – щелкнула Юлия вы-ключателем.
Сняла сапоги, куртку, поставила в угол зонт. Провела ру-ками по бокам. Напевая, перебрала баночки с кремами, поню-хала духи. – Все одна и одна. Засохнешь так. От кой-кого слыхала, что нравишься. И мужчина видный, без семьи... Ну, что ты, Женька, в четырех стенах себя травишь, не образина какая-нибудь, баба что надо. Переломи себя, отдайся мужику и заживешь. Бери инициативу в свои руки. Что заживо себя хоронить. Ты ж свободная. Мне б твое положение...
Юлия махнула рукой, мол, говори не говори – бесполезно. Щелкнула сумочкой. В руках ее блеснула бутылка вина. На недо-уменный взгляд Евгении, подмигнула: “Чего мелочиться. Аль мало кому должны, – поставила, пристукнув донышком об стол. – Сапо-ги югославские отхватила. Обмоем. Тошно дома одной...”.
Честно сказать, приход Юлии обрадовал. Отвлек от тоски  размышления. Евгения с любопытством посмотрела на гостью. Вид взбалмошный, какая-то не такая, и накрашена не так тща-тельно и сапоги не тот повод, по которому, на ночь глядя, надо месить грязь. “Плакала она что-ли, – подумала Евгения. – Лицо опухшее... Стряслось что...”.
Евгения нарезала сыр, в холодильнике был салат, на ско-рую руку накрыла стол.
Юлия села на табуретку, внезапно закрыла лицо ладонями, раскачиваясь из стороны в сторону, каким-то осевшим голо-сом, всхлипнула, сказала:
– Мой-то уходить надумал... Поругались... Ой, дурак... Я все в дом тащу, очередь на машину подошла... Обвиняет, что детей нет. Если сам не может сделать, я откуда возьму. Я ж знаю, что здоровая. Может, в армии облучился, пока служил. Пусть проверяется. А он меня изводит: я такая, я сякая. Срок дал, если в этом году не рожу – уйдет. Черт с ним, пускай катится на все четыре стороны, следом не побегу, но обидно. Он со своей мамашей жизнь мне на г... перевел. Свя-тоша несчастный. – Юлия вытерла нос, пошмыгала им. Потрога-ла висевшие на крючке прихватки.
– Для кого чистоту наводишь? Блестит все, страшно при-коснуться. Все-таки глупые мы, бабы...
Только тут Евгения поняла, что Юлия пришла в подпитии. Чтобы хоть как-то успокоить гостью, сказала:
– Молодая, проверитесь, подлечитесь, на курорт съездите – пятерых выплюнешь, не поморщишься. Вон у одной не было детей, а потом двойня да вторая потом...
– А мне знаешь, честно сказать, дети и ни к чему, – на-клонила вызывающе голову Юлия. Налила в рюмки вино. – За наше бабское счастье... Выпила, чмокнула губами. – Недоде-лыш мой как-то предложил: “Давай возьмем из детдома”. Надо же дураку такое придумать. Да в детдомах идиоты от пьяниц да наркоманов. Нарвешься на подарок. Сейчас кого ни послу-шаешь, все от деток  плачут. У того хулиган, от рук отбил-ся, там дочка по подвалам таскается. Тут не поймешь, что за жизнь, кинут бомбу: есть  дети, нет – все там будем. Так из-за чего с ума сходить? Живи, люби, одевайся. Тебе не понять... Ты, вон, одна живешь и ничего. Терпишь! Я б давно на стенку полезла, мне мужик каждый день нужен, да чтоб не как бревно в постели лежал. Мужики пошли, – сморщилась пренебрежительно Юлия, бровь над левым глазом изогнулась дугой, густо намазан-ный помадой ротик стал похож на переспелую клюкву, – не мужики – кролики. Вот что, кому доказал твой Степан? Ты меня извини, но начальство как сидело в кабинетах, так и сидит, и начхать им на  нас с тобой... Хоть все мы сгори...
– Не трогай Степана, – опершись на стол, подалась вперед Евгения. – Своего можешь грязью поливать, а моего не трожь. Не перевариваю баб, которые своих мужей грязью обливают, – брезгливо скривилась она, – спишь с ним, ну и спи, молчи. Не нравится – разойдись. Все у вас мужики виноваты. На себя посмотри. Ты – подарок? Осчастливила его, надо думать... Правильно он предлагает ребенка взять, жить думает. Не все там идиоты, проверяют...
– А я, может, не хочу, – с вызовом заявила Юлия. – Пусть лучше меня найдет, пусть попробует...
– Ой, ой, ой, – покачала головой ехидно Евгения. – Доп-рыгаешься. Да любой мужик бабу себе всегда найдет...
Евгения встала, зажгла газ, поставила чайник. Мимоходом поправила висевшее на двери вышитое полотенце. Все крючки для прихваток, шкафчики кухонного гарнитура, полку – все приладил Степан. Так и кажется: скрипнет дверь, как всегда неожиданно, и, по привычке, Евгения скажет: “Ну, напугал! Ходишь тут. Заикой сделаешь...”. Степан усмехнется в ответ: “Не гуди, не нервничай. Кроме нас в доме никого нет”. Поле-зет в вазочку за конфетами. Очень любил все сладкое Степан.
– Думает, я без его денег не проживу, – меланхолично, вроде разговаривая сама с собой, продолжала Юлия. – Я-то мужика найду. Хочешь, пойдем видик поглядим. Секс-порнуху. Вот где мужики. Смотришь – балдеешь. И без мужика кончишь. Знаю здесь одного, уделал бы как бог черепаху. Только пища-ла бы. Поди и вкус забыла. Включи музыку.
Мужичок-чок-чок,
Дурачок-чок-чок,
Пожалей чок-чок,
Приласкай чок-чок.
Юлия потянулась, выгнулась. Блаженная улыбка скользнула по лицу. – Поздно, люди кругом, – сказала Евгения, заметив-шая, что Юлию окончательно развезло.
– А чего тебе люди. Ты в своей квартире. Чихать на сосе-дей... Боишься, что про тебя говорить начнут... И так, поди, плетут. Я мужиков ненавижу... Я им всем... – Юлия откинулась на табуретке, одернула кофточку, огладилась... – Мой тошно-тик начинает что говорить, так ему рот ладонью, – Юлия сде-лала движение, словно вбивает кляп в ненавистный рот мужа.
– Чудная ты, Юлька, баба. Городишь невесть что. Не стыдно...
– Ой, ой-ой, и эта о стыде рот открыла... Да в твоем поло-жении про стыд забыть надо. Все путевые мужики к рукам прибра-ны, со стыдом не отобьешь. Вот скажи, Женька, только честно, завидуешь мне? – Юлия подбоченилась, гордо вскинула голову.
– Чему? – удивленно развела руками Евгения. – Завидую, что с мужем живешь, а остальное... В подушку, небось, плачешь но-чами... На словах мы, бабы, герои, а так... – Евгения положила локти на стол, внимательно посмотрела на Юлию, слегка покрас-нела от волнения, – ты же несчастливая женщина...
– Чего-чего, – проговорила, вне себя, опешившая от тако-го заявления, Юлия. – Можно подумать... С чего мне плакать. Пусть плачут такие, как ты. Гордости по уши...
– А ну, тебя, – махнула рукой Евгения. – Чего говорить, разругаемся. Этот разговор не за бутылкой... – Юлия прику-сила губу. Пальцем несколько раз поправила густо накрашен-ные ресницы. Примиряюще наполнила рюмки. Евгения отставила свою в сторону.
– Как знаешь, – пожала плечами Юлия. – Ну, правильно, пло-хая я. Не всем же быть хорошими... Только мне все равно... Мо-жет, я наговариваю на себя, чтоб хуже казаться, чтоб пожалели. Может, я жалости хочу, – голос сорвался на крик. – Я, вот, к тебе хожу душу излить, легко с тобой. Знакомая у меня есть, деловая, на вид вроде тебя... Тебе-то что – ты правильная. Знаешь чего хочешь, не шарахаешься. Я так не могу. Я, как лис-ток, дунул ветер – полетела. Только и тебе не проще. Вид дела-ешь, все вы тихие, скрытные – мученики.
Так вот я о Вере говорю, – Юлия отогнула штору, провела пальцем по стеклу. – Вера все говорила: “Замуж не пойду, парни – подонки. Семья – блеф. Все у нее были кретины, все дураки”.
А чего вот было Верочке нос от парней не воротить. Мама – зубной техник. Отказу единственной дочери ни в чем. Школа – английская, на музыку – пожалуйста, в магазин ходить не надо – на дом все принесут. Знакомства водила только с нуж-ными людьми. Мы через дом жили от них. Верочка завидовала мне, что я красивая, что вокруг меня парни увиваются, что она в “фирме”, но с крысиной мордочкой блекнет рядом со мной. Может, в душе и ненавидела меня, но дружбу искала. А я всегда завидовала ей. Мечтала так пожить.
Как-то в отпуск приехала, встретились. Разговорились. Она од-на, замужем не была. Вечером потащила в клуб “Кому за тридцать”.
Музыка играет, столы накрыты. Вера при виде каждого вхо-дящего мужика лицом меняется. Мне чудно. Большинство женщин собралось, сидят, ждут. Мужики в стороне кучкуются, оцени-вающе поглядывают, выбирают. К нам двое подсели. Дима и Во-лодя. Вера – вне себя, хихикает, балдеет. Поехали к ней  продолжать знакомство. Во, квартира у зубного техника! По-лировка, стенка, кафель. Забыла сказать, на Вере золото, что на купчихе. Тебе за пятнадцать лет на севере и десятой доли не собрать. Одно противно – угодничает. Матери я не видела, может, в отпуске была, может, на время заседания клуба уходила куда-нибудь. Хорошо посидели, музыку послуша-ли, расслабились. Сама знаешь, чем все кончилось. Сценарий клуба разработан четко.
Дима, мой бедолага, заснул, а меня сон не берет, хоть тресни. Слышу, плачет кто-то. Вышла, а Веруся сидит полу-раздетая над спящим Володей и рыдает в голос. Привела мужи-ка, а он заснул. Володя и правда, на халяву, перебрал силь-но. Увидела меня, на плечо кинулась, слезами льет: “Да по-чему я такая несчастливая, никому не нужна. И зачем мне все это надо. На черта квартира, работа. Да почему меня замуж никто не берет...”.
Навзрыд голосит баба. Насилу успокоила. Улеглись. Утром выпроводила мужиков, накрасилась, надела на себя золото свое. Куда тебе, кто поверит, что рыдала над спящим хаха-лем. Гонору, что грязи в дождь.
– Ну, и зачем ты мне это рассказала, – усмехнулась Евге-ния, – я рыдать не буду. Выставила его б вон, катись к чер-товой матери. Нечего спаивать было. Еще чего-то хотят.
– Так я не о том, – досадливо отмахнулась Юлия. – Тебе не легче, почему ничего не рассказываешь... Железная?
Евгения поражалась умению людей менять обличье. Только что были слезы, горе-горькое, на тебе – улыбка. Все забыто. Что такое переживания людей? Как к ним относится... Дума-ешь, думаешь... Голова раскалывается, а толку? Что меняет-ся? Что толку, если ты в своей голове за кого-то проживешь его жизнь, что изменится – ничего. Нервы вымотаешь, да здо-ровье угробишь. А доказать ничего не докажешь.
Евгения всегда поражалась меланхоличности соседки по ле-стничной клетке. О чем ни говори ей, все одно за ухом че-сать будет с ленивым выражением на лице. Такие сто лет про-живут. Поела, отпихнула от себя тарелку и на бок.
Юлия... Мучается... Если все хорошо, душу другому изливать не станешь... Да и кто сейчас по-настоящему счастлив...
“Пожалей, пожалей, – отчего-то распаляясь, подумала Ев-гения. – Всю жизнь для себя прожила, ни котенка, ни щенен-ка, ради удовольствия и еще бегает, вымаливает сострада-ние... Я должна плакаться, они меня должны утешать... Муж пригрозил, что уйдет, но он же живой, дома ждет. Так иди домой, приласкай его...”.
Словно уловив мысли хозяйки, Юлия окинула грустным взглядом стол, как-то обмякла.
– Пойду. Надоела тебе, наверное. Хоть душу отвела. Чего к тебе хожу? Мы совершенно разные... Не дуйся на меня, мо-жет, и сказала, что не так... Разве объяснишь...
6
И Евгения не раз пыталась объяснить, что происходит с ней. Началось это не сегодня, даже не в этот год. Просто подошла к тому пределу, когда требуется полная ясность.
В последний отпуск, который провела с мужем, решила заехать к сестре. Сердце тогда подсказывало, что не надо это делать, и муж отговаривал. Нет, куда там... Год не виделись.
Степан тогда еще уколол: “Визит вежливости или диплома-тический прием. Дверь откроют или коленкой под зад... Ты позвони, позвони, а-то поздороваемся с дверью. Поехали луч-ше на вокзал. Хочешь куда сходить – пошли в зоопарк. Там все как у людей: рычат, прыгают, не замечают ближнего. Вот где человеком себя чувствуешь... Ну, чего ты хочешь? – не-понимающе потряс он кулаками. – Я тебе сразу могу сказать, чем все кончится. Вынесший из детства обиду, не успокоится. Как можно примирить взрослых людей, если они не хотят это-го. Опять мозги Александре полоскать будете. Чего добивае-тесь, запутались, занудами стали. Сиди, выслушивай...
Евгения смолчала, нахмурила брови. Ругаться не хотелось. Улетели из Кутогана, там лежал снег. На взгорках не было проталин. Прилетели в Домодедово, всего три часа лета – ко-вер из ромашек, деревья зеленые, трава. У людей букеты че-ремухи. Всему этому хотелось радоваться. Никаких нервов, никаких выяснений. Все это осталось в замерзшем, еще зимнем Кутогане. Отдых и только отдых.
Но слова мужа сбивали с радужного настроения, отдавали холодком.
– Не хочешь, не ходи, – начала было горячиться Евгения. – Что там тебя – пытать будут? Сиди и молчи. Два часа выси-деть можно. – На глазах ее навернулись слезы. Некоторое время шли молча. Степан отстал.
В сквере желтели одуванчики, после недавнего дождя ли-стья тополей темно-зеленые, блестящие, едва трепетали. Ас-фальт почти высох. Ноздри, привыкшие к холодному, промерз-шему воздуху, улавливали  запахи, от которых начинала кру-житься голова. Евгения остановилась.
– Степ, когда мы переберемся в эти края? Сколько же теп-ла недополучили. Сами себя сослали... Наваждение какое-то. Забыла, как черемуха цветет. Птички весело поют... Степ, давай все бросим и уедем куда-нибудь в деревню. Купим до-мик... Как представлю, что надо возвращаться – все перево-рачивается внутри...
Лифт поднял на девятый этаж. Открыла Галина. Развела руками в стороны. Халат из японского шелка, до пола, с отворотами, большими карманами, полнил сестру. Вся из себя: накрашенная, благоухающая, ухоженная, сестра словно собиралась в театр. Муж Галины, Иван, выглянул из комнаты на оживленный разговор в прихожей, на ходу, застегивая рубашку, расплылся в улыбке. Лы-сина, тронутая первым загаром, поблескивала.
– Гости? О-о-о! Заходите, заходите. В кои годы. Вот уж не ждали... В отпуск, значит... Ну-ну... Как там север, не растаял? Газ еще не весь выкачали... Герои, терпение надо – столько лет мучиться, мы как-то говорили с Галей об этом. Памятник вам еще не поставили? Патриоты, скажу вам... Ну, а мы здесь свой крест несем, – Иван довольно потер ладонями, кинул быстрый взгляд на сумку, которую Степан отдал Галине. – Вы, женщины, там не копайтесь. Быстренько... А ты, Жень-ка, все не меняешься. Моя краля вишь, вырядилась. Царица. Клеопатра, как есть Клеопатра...
Иван прошелся по прихожей, постоял перед зеркалом. По-правил мимоходом ногой коврик. Сбил щелчком приставшую к рукаву рубашки нитку.
Перебираться сюда не надумали? Денег мало? – Иван хмык-нул, выставил вперед ногу, подбоченился. – Чудак человек, деньги здесь нужны, а не в снегах. Деньги тратить надо... Видал, что в магазинах творится! Никуда не подступиться – все от бедности...
Иван, с заметно огрузневшей талией, заплывшим жиром под-бородком, по-домашнему был добродушен. Словоохотлив. Мужи-чок-бодрячок. С чувством превосходства, человека, знающего себе цену, наперед рассчитывающего все, но не лишенного лю-бопытства, спросил:
– Что, опять в деревню, опять к теще? Да Женьку на юг везти надо, к морю. С ее-то здоровьем в Колюжине полы мыть да белье гладить. Глупо так отпуск проводить. Глу-по, – протянул Иван, самодовольно упер руки в бока, всем видом показывая, что  он в таких случаях поступал по-другому.
Женщины возились на кухне. Стучали ножи, звенели тарел-ки. Галина, прислушиваясь к разговору, выглядывала в прихо-жую. Она ждала дочку, которая ушла к подруге. За это время все уши прожужжала Евгении, какая хорошая дочь у нее. Не успели сесть за стол, как пришла Лена. Заглянула в комнату. Поздоровалась, сощурив глаза, поцеловала Евгению в щеку.
– Может налить тебе, – подмигнул Иван. – Давай за приезд...
– Вот еще, – встряла Галина. Нечего ребенка развращать...
– Ребенка нашли, – дернула плечами Лена, – да может я...
– Ладно, ладно, – не дав договорить, остановила ее мать. – Ешь, мала перечить...
Разговор опять переключился на Колюжино. Подцепив вилкой кусок колбасы, Иван наклонился к Степану.
– Давай, давай, закусывай. У тещи этого не будет. На макаро-нах продержит. Что с собой привезешь, то и съешь. Ну, не доходит до меня, зачем едешь... Думаешь обрадуется? Так обрадуется дар-мовой рабочей силе. Картошку садить, окучивать, дрова колоть... А зачем ей одной огород? Килограмм картошки в магазине десять копеек стоит, надо, я десятку пошлю – пусть купит... Зачем уби-ваться? Показать, что она хорошая... Показуха...
Галина чертила вилкой по столу. Лицо ее было таким скорбным, того и гляди брызнут слезы. Она жалостливо погля-дывала на Евгению, словно та ехала не к матери, а в какую-то ссылку, и бог знает, что с ней случится.
Степана всегда злил этот поучающий тон. Хоть чем-то, он все-гда при встречах старался сбить спесь самодовольства с этих лю-дей.
– А чего теща, – откинулся Степан на стуле, расстегнул пу-говицу на вороте. – Теща нас встречает отлично. В отпуске, ес-ли ничего не делать, можно с тоски умереть. Мы успеваем и ого-род вскопать, и за столом посидеть, и по лесу побродить. Кол-басу мы и у себя едим, а по картошечке соскучились...
Галина фыркнула, покосилась. Она не считала Степана интел-лигентом – работяга, гайки крутит да кувалдой машет, а туда же, суется судить. Посадили за стол, приняли, вот и сиди, не высовывайся. И как сестра с таким живет, говорил ее взгляд.
– Сестра, подумай о своем здоровье. Кроме себя мы никому не нужны. Много пишет тебе Александра? То-то... Я тоже раньше, как в прорву везла, надрывались, а много благодарностей слыша-ла? Одни заказы: это привези, это купи, а денег никто не да-вал, я не миллионерша... На словах мать справедливая, а чего ж мы всегда от  нее пустыми уезжаем... Да родная мать никогда пустой не отпустит, то-то, чужие мы для нее.
Чего ж она Егору не помогла, когда он Лидку свою привез? Всегда так, на две недели терпения хватило, а потом выстави-ла за дверь, иди, ищи квартиру. Как меня когда-то в библио-теку... Я пыталась ее понять, а теперь плюнула и не езжу.
Слушать все это  было больно. Да, все так и было. Но, почему, почему хотелось заткнуть уши, хотелось крикнуть, чтобы Галька замолчала. А как крикнуть... Что, Галька хоро-шо живет? Колбаса да  японский халат еще ни о чем не гово-рят. Тоже намыкалась, тоже посклоняли.
Иван примиряюще похлопал Галину по плечу. Та дернулась, отодвинулась.
– Я самая старшая, а кто меня слушает, кто советуется? Только и слышно: “Галька плохая, такая”, – а кто за вами убирал, нянчил – заступался перед дедом? Забыли. Конечно, теперь все богатые. Подарка никто не пришлет. Молчком... Ну и считайте меня кем угодно... Плохо было, все ко мне ехали, вповалку на полу спали. Другой раз не знаешь, чья родня но-чует. Всех принимала. Потом дошло, надоумили люди: “Надо и о себе подумать, всем хороша не будешь. Гости побыли, а ты убирайся да капли пей. Да что у меня гостиница на свои деньги содержать? Пои, корми... Из-за родни чуть с мужем не разошлась... Мне подарки не нужны, просто жизнь пошла, да ее и не было, вспомнить нечего. Дура, хорошей старалась быть. А Егор! Сколько для него сделала. Не одну сотню по десятке послала... Все, как в прорву, – плачущим голосом до-бавила Галина, облокотилась на руку. В полировке стенки от-ражался стол, сидящие за ним, ровными рядами стояли книги.
– Да-а, – нарушил возникшее молчание Иван. – Вот так и живем. Вы  это ничего не испытали, приехали и уехали, к вам гости не едут... Сколько добра делали... Конфеты посылали, сапоги Валентине купили. Сын ее у нас неделю жил. Десять рублей дала Валька и отправила к тетке. Корми, вози по музе-ям. Я как-то считать взялся, что мы кому отправили... Да-а...
Лена, дотоле сидевшая спокойно, порывисто взяла мать за руку, заглядывая ей снизу в глаза, сказала:
– Ну вот, а ты меня в детстве возила в Колюжино. Зачем, там не моя бабушка. Раз она тебе не родная, мне вообще ни-кто. Мы же от нее ничего не имеем...
Степан молча слушал. Потому, как постукивал ложкой по столу, Евгения поняла, что Степан с трудом себя сдерживал. Взглядом пыталась успокоить мужа.
Эти разговоры повторялись каждый раз. “Или для них это удовольствие, или я совсем ничего не понимаю. Шизофреники, склероз что ли, десять раз слышал одно и то же, – делился он с женой. – Ну, если мать плохая, так ты, как старшая, собери всех вместе, один раз выясните свои обиды и забудь-те. Как же! Собрать всех – это надо приложить усилия, по-трепать нервы, а за столом, подцепив кусок колбасы на вил-ку, легко осуждать. Тут все ждут, когда пожалеют”.
Евгения протянула руку, успокаивающе погладила мужа. Степан отмахнулся, встал, нервно загремел стулом. Вышел  в прихожую. Галина удивленно посмотрела на сестру, взглядом спросила, что с ним. Иван закусывал.
– Ну, друзья, вы тут и наговорили, – сказал Степан, сно-ва появившись в дверях. – Это как понимать... Лена не зовет бабушку бабушкой, потому что она ничего не подарила... Ум-но... Списка нет, что сейчас в первую очередь ценится, а то мой Петька счет тоже предъявит... Расчетливые, наперед со-ломку стелите, – Степан замолк, остановился перед Леной. Его удивило выражение лица, кроткая, вся во внимании, где-то далеко в зрачках играла насмешка, мол, видели таких. Де-вочка заранее знала все его слова. Степан опешил, буркнул. – Ты-то чем недовольная в жизни, ты-то что за судья...
– Не цепляйся к словам, – перестав жевать, добродушно усмехнулся Иван. – Лена все знает о жизни матери в доме Александры, мы ничего не скрываем. Что плохого в том, что девочка говорит о бабушке, подчеркиваю, не родной бабушке, то, что думает. Надо заслужить, чтобы хорошо говорили. Пра-вильно я, дочь, говорю?
Лена неопределенно пожала плечами, искоса взглянула на Степана. “Съел”, – говорил взгляд.
– Как это понять, “заслужить”? – не успокаивался Степан. – Это что, старуха должна выслужиться перед ней, – кивнул он на Лену. – Знает она то, что вы ей внушили, получается с ваших слов она судит. Так кто судья?
– Ты, Степан, – примиряюще поднял руку Иван, – говори да не заговаривайся. Я в жизни никого не оговорил. Я честен перед собой. Мне плевать, наконец, я жизнь прожил, мне надоело, я протестую, чтобы чужая родня меня судила. Хватит. Я одну, – кивнул он на Галину, – вытащил из грязи. Хватит...
Евгения, чтобы как-то сгладить вспышку мужа, стала расска-зывать кутоганские новости. Но чувство неловкости не проходи-ло. Пересуды, как чесотка, чешешь, и еще чесать хочется. Гали-на несколько раз пыталась наладить разговор, но Иван ее не поддержал, а Степану, Евгения видела, не терпелось уйти.
В прихожей, когда Степан уже открыл дверь, Галина, со сле-зами на глазах, начала говорить, чтобы приезжали в любое вре-мя. Совала Евгении пятерку, чтобы та купила цветы и положила их на могилу отца. – Да ты что, – отвела ее руку Евгения. – Неужели я цветы не куплю. Ты, сестра, будто милостыню даешь, будто в церкви на замаливание грехов жертвуешь... Поедем, Галь, с нами. Пусть мать на тебя дуется или ты на нее, это ва-ше дело, но отец... Он же наш, родной. Поедем на денек...
Галина отвернулась. Вздрагивали плечи. Поняла Женька, пусть как угодно клянет Галька свое детство, Калюжино, ма-чеху, но все равно ее тянет туда, в детство. Плохое, хоро-шее было и осталось. Лучше ничего не будет. А что вот меша-ет сесть в поезд. Билет всего пятерка стоит, что?
В подъезде Степан плюнул, поежился.
– Черт, будто в карман грязи набрал... Чем им теща жить ме-шает? Они одни болеют, им плохо... И соплюшка эта: “Я ее даже бабушкой не зову, – передразнил Степан Лену. – Ну и не зови. Загрозила. Ничего, все это аукнется. Бумеранг, он возвращает-ся. Этот цветок себя еще покажет... А Галька-то: глаза забле-стели. Не будь Ивана, поехала. Знаешь, Жень, – помолчав доба-вил он. – Я вот часто думаю, почему нам все время так мешает кто-то. Нам – это не лично нам, а людям, вообще. Все время че-ловек какие-то трудности преодолевает, с кем-то борется, дока-зывает. Чудно... Это ведь от неуверенности, от слабости.
7
Нетрудно терять то, чего не имел. Об этом разве что по-судачишь, на худой конец, посмеешься, наконец, позавидуешь другому, более удачливому, более счастливому.
В закутках Ярославского вокзала уже копилась обволаки-вающая тьма. Вечер душный, липкий. То ли собирался дождь, то ли пригретый за день воздух становился вязким. Гомон лю-дей  действовал усыпающе, закроешь глаза, многоголосое “Бу-бу-бу...” то накатывалось, то стихало.
Время тянулось томительно. Зал то пустел, то наполнялся. Приливы и отливы вместе с шарканьем ног, удушливой смесью запаха пота и одеколона, извилистой очередью у стойки буфе-та и торопливо жующими, кажется, никогда не наедающимися людьми, вносили сумятицу.
Гудели набитые с непривычки об асфальт ноги, хотелось разуться, вымыть их, да и просто прилечь. Степан где-то ку-рил. Он органически не переносил очереди, давку на вокза-лах, всегда норовил выйти на улицу.
И в вагоне было душно. Соседка по купе уложила чемодан и разные свертки, устало откинулась на полке, вяло обмахива-лась платочком. Евгения отодвинула занавеску, Степан попро-бовал открыть окно, но намертво заделанная рама не подда-лась.
– В окно уставилась, думаешь Галька прибежит, – усмех-нулся он. – Как же, перекрестилась, наверное, когда ушли... А что, раскладушку ставить не надо и личную жизнь никто разбивать не будет...
– Ладно тебе, перестань, – попросила Евгения. – Ты, Степ, как дите малое, цепляешься, цепляешься... Она же се-стра мне... Какая ни есть, а я ее люблю. Ругая и люблю...
Соседка молча слушала, как они переговаривались. Когда Степан пошел в тамбур покурить, спросила:
– Из гостей едете? Поняла, что у родни были. Встретили плохо? Оно так... Я сегодня на вокзале тоже чуда зрила, – чувствовалось, что женщине не терпится рассказать. От воз-мущения она как-то со всхлипом горестно вздохнула. – Пол-дня, почитай, просидела на вокзале. Через скамейку от меня семья поезд ждала. Бабушка, внук и отец ребенка. Я все уми-лялась: такой ухоженный, красивенький малец. Говорун. Все к отцу приставал, куда люди едут. Ножками болтает, норовит бабушку зацепить, та одернет – ноль внимания. Тут как раз мороженщица привезла мороженое. Враз очередь выстроилась, оно и правильно, в духоте холодненькое, ой, как хочется. И малец стал просить у отца. Настырно, голос даже изменился. Кулаченки сжал. Дай, купи и все тут. Отец тихонько объясня-ет, что не взял денег да и очередь большая, а сейчас элек-тричка подойдет, бабушку надо провожать. Сынуля аж извора-чивается, соскочил на пол, ножкой притоптывает.
– Жалко?! Найди, дай денег...
Отцу неудобно. Мальчишка орет, все стали смотреть в их сторону. Сын ногой топает, кричит, посматривает на окружаю-щих, словно ждет, когда его поддержат. Отец не выдержал, достал несколько копеек, отдал. Сынуля усмехнулся:
– А говорил, нет. Стоило нервы мотать... Отдал бы и все, как нормальный человек... Стыдно маленьких обижать, люди смотрят...
Без очереди купил пачку, отвернулся в угол и съел. Один, никому не предложил. Лет пять-шесть, а рассуждает со смыс-лом, зло. Кто из него вырастет, где он все это слышал, кто учил... Да если б мой... Язык бы проткнула горячим гвоздем.
С неожиданным простодушием женщина утерлась платочком, сняла туфли, чулки, вытянула ноги.
– Запарилась, – сказала она. – Да ты снимай чулки, туф-ли, пока мужиков нет. Чего мучиться.
Евгения пожала плечами. Она все еще находилась под впе-чатлением встречи с Галиной. Настойчивость, с которой жен-щина заводила разговор, сначала раздражала, а потом Евгения незаметно для себя разговорилась.
Попутчица скоро зашуршала свертками, разложила на столе купленную колбасу, огурцы, булочку. Открыла бутылку лимона-да. Придвинула к Евгении: “Ешь”.
– Не ладишь с сестрой? – откусывая колбасу, спросила женщина. Уставилась в окно, качнула головой.
– Да нет, вроде не ругаемся. – Евгения замялась, вдруг изумленно почувствовала душевное расположение к попутчице. – Ей богу, отношения просто непонятные. Встречаемся – пла-чет, лучше меня у нее нет, а так письма не пишет. Я далеко живу, – доверительно пояснила она, – видимся раз в год, в отпуске. Знаете, к своим порой и ехать страшно...
–Чего, там страшного, – недоуменно спросила женщина, да-же перестала жевать. – Я, например, к сестре еду, даже не предупреждаю. Она ж сестра. Пускай ее муж, что хочет дума-ет... Свои не чужие, – помолчала, повторила. – Свои – не чужие, – задумалась, прикрыла газетой недоеденное. Вздохну-ла. – Это, правда, так только  говорится, а и свои могут быть чужими и чужие лучше своих. Чего в жизни не бывает, чего не насмотришься. Возьми вон в нашей деревне, я уж кому не говорила, осталось дворов двадцать, может чуток поболь-ше, – попутчица стала считать, загибая пальцы, шепча про себя фамилии соседок. – Чего там, через двор – пустырь, – махнула она. – Ране-то ребятишек, как цыплят... Соседка у меня через дом живет, так вот я про нее... Беда. Семь де-сятков, а одна. Теперь как, живешь от родни через пять до-мов, ты – чужой. Чего помочь, ждешь, как с другой планеты, когда соберутся... Меня что поражает, сынок ейный лет де-сять, как отделился от матери, дом справил, бригадиром был. Хорошо живут, люди хорошие, не скажешь про них плохое, ува-жительные, а с матерью живут по присказке: свои-чужие.
У Марковны двор поганенький, крыша седлом течет. Все сгнило, как еще старуху не придавило. Я Семенову жену, сына ейного Семеном зовут, – пояснила попутчица, – даве у колод-ца встрела, говорю: “Забери ты к себе Марковну. Пожалейте старуху. Беда, как мучается, воды некому принести. Зимой ведь замерзла. А та фыркнула, подбоченилась: “Я со своей мамой не живу. Семен мою мать тоже не привечает. Чевой-то я Марковну брать должна. У нее дочка в городе. Пусть заберет к себе, пусть ходит за ней. Мой что мог, сделал. Дров при-вез, наколол, дети к ней бегают. Не буду же я печку к ней ходить топить. У дочки в городе вода горячая и холодная из крана бежит, угол матери не найдет что ли... Когда от мате-ри тащили все – мать нужна была, а теперь что, бросила, за-была, на чужих людей надеется. А мать все для дочки, моему Семену мало чего перепадало...”.
Оттрындычала мне все это и осталась я, как оплеванная. Вот тебе и свои... Ладно про сестер говорить, а это мать...
– Дети-то как теперь, – вздохнула попутчица. – Родила, растила, последний кусок не жалела, и все забывается. Вроде и неплохие, но не такие, как были мы. Отец бывало цыкнет, так под стол забьешься, слово лишнего не скажешь. Уважения ране поболее было. Теперь возьмут в обнимку магнитофон, орет он, будто режут тех певцов, и плевать на все. Музыку  в собутыльниках держат, а еще хуже, когда дети по правде пьют... Вот уж беда так беда. А тут еще сикоманию, прости господи и не выговоришь, нашли, заразу всякую нюхают, таб-летки глотают, колются. О-хо-хо. Откуда что взялось, не бы-ло же раньше этого... Да за это нюханье отец так надрал бы уши, век помнил бы...
Попутчица замолчала, закрехала, устраиваясь на полке. Вагон раскачивался, громыхал на стыках. В щель окна дуло. Фонари на столбах у будок обходчиков мелькали, ярко светили в окно.
Почему-то вспомнилось, как однажды приехали в Москву поку-пать билеты в Кутоган. Позвонила Галине, та обрадовалась. Уго-ворила остаться в Москве на неделю. Иван был в командировке.
В первый день не могли наговориться. До полночи лежали: и наплакались обе, вспоминая прожитое, и насмеялись. Галька тогда позавидовала: “Ты из всех нас, Женька, самая строй-ная. Француженка. Не ешь что ли. Ничего на тебе лишнего нет. А погляди на меня: живот висит, второй подбородок, одышка появилась. Распустилась. Научи, что ты делаешь...”.
– Так ты серьезно похудеть хочешь или просто так гово-ришь? – переспросила Женька. – Все. Завтра начинаем. Режим, диета. Пока я здесь, пять килограмм сбросишь.
Утром выпили по стакану чая с бутербродами и поехали по магазинам. Днем в кафе заскочили, бульон да по паре сосисок съели. Мотались, заказы выполняли. Устали, как черти, про-голодались.
– Едим только творог, – предупредила Женька. – Организму нужна встряска.
– Это все? – удивилась Галина, видя, как Женька убирает в холодильник колбасу и сыр.
– Ложись и спи, – отрезала сестра. – Надо перетерпеть. Не думай о еде.
Галина лежала, ворочалась, вздыхала, что-то бубнила про себя. Было далеко за полночь, когда она встала, поставила на газ кастрюлю с супом, намазала маслом хлеб, нарезала колбасы. Полную тарелку налила супа.
– У меня в животе все трясется и бурчит, – пожаловалась она. – Какой сон, когда мысли о колбасе да о хлебе с мас-лом. Чего это я мучить себя буду. Ты уж как знаешь, а я слабая женщина. Бог с ними, этими французами, не нам с ними тягаться.
Евгения рассмеялась, вспоминая, как сидела на кухне за столом Галина, на волосах бигуди, полуголая, с каким удо-вольствием ела посреди ночи суп.
Галька вообще всегда была пересмешницей. Любила посме-яться. Это теперь, после двух десятков лет жизни с Иваном брюзжать стала, да гонор появился. А когда клевачий петух свалил ее в клубнику, и она посреди огорода лежала, задрав кверху ноги, отмахиваясь от него ридикюлем, тогда в ней не было гонора. Тогда от смеха все уписались. А сколько таких случаев можно припомнить.
В одном Галька была постоянна – в разговорах, что будет жить богато. И муж себе такого искала. Симпатичная, парни увивались. Нет, те были не такие, выбрала Ивана Борисовича. Обеспеченный, один сын у матери, с положением, с перспекти-вой. Не посчиталась, что он старше ее намного был.
Когда они поженились, Иван строил фабрику в Колюжине. На-чальником участка работа. Женька часто ходила к сестре в гости. Галька сначала пустой не отпускала, все что-нибудь да положит в сумку, а потом, если Иван был дома, что и совала, так украдкой, чтобы он не видел. Да и в разговоре Иван не раз высказывал, что родня только на мед слетается, и когда ее очень много, она подобна  саранче – все подберет.
При Женьке он несколько раз, нравоучительно подняв па-лец, ходил по комнате, говорил, что Галька рубашки склады-вает не так, носки гладит не с той стороны, посуду мыть не умеет и вообще для семейной жизни ее не подготовили.
Сестра злилась, кричала: “Ты хуже нашего деда. Не нравится – чего живешь?” Моя мама так делает, мама так делает... “Уж посуду помыла в детстве и сейчас руки не похожи на женские. Зануда, носки, ему не с той стороны погладила. Мужик...”.
Когда начиналась ругань, Женька всегда угодила. Ей было обидно за сестру. Иван еще тогда зудел, что подарки на свадьбе были нищенские. Не мужской скупостью был скуп, как определил после все это Степан.
– Дает деньги, а руки трясутся, – жаловалась Галька. – Да что это за мужик такой. Ну, какое ему дело сколько я штанов купила, другому наплевать, а я отчитываюсь, почему они рвутся. Барахольщик. Поесть любит, без мяса не подавай. Нервов не хватает. Если б знала, что он такой...
Женька была свидетелем, как Галина решила уйти от мужа. Вечером прибежала, плачет, выговаривала матери свою боль. До сих пор Женька помнит, как мать коротко отрезала:
– Не дури. Сошлись – живи. Что люди скажут? У тебя ребе-нок. Ты мать, терпи. А Иван не так уж и плох, найди под-ход... С кем Леночку оставила?
– С мужем родным, – вытирая слезы, поникло ответила Галька. – Как ты, мама, не можешь понять... Каждый вечер одно и то же: отчитываюсь где была, что делала, кто как по-смотрел в библиотеке. Ревнует к столбу...
– Любит, вот и ревнует, – пожала плечами мать. – Что тут непонятного. Другая бы радовалась... Да тебе завидуют, сама слышала...
Мать, удивляясь непонятливости Гальки, резко повернулась на стуле, отодвинула в сторону стопку тетрадей, несколько раз щелкнула выключателем настольной лампы, посмотрела на Галину с укором.
– Он своим нытьем замордовал...
– Ну, знаешь, повысила голос мать. – Надо и о близких подумать. Что-то не видно замордованности... Больше на куп-чиху походить стала, – мать фыркнула, пригладила обложку журнала. Галька поежилась. – Как людям объяснить твой по-ступок? Вечно крайности. Вспомни, ты из дому ушла, я по по-селку стыдилась ходить. В спину только об этом и говорили. Ладно, улеглось это, теперь что? Мы с отцом никогда не да-вали повода для пересудов, как бы тяжко не было. Слышишь, никогда! Думаешь разводиться, жить с нами не будешь. Ищи квартиру. Позор, золотой муж, а она бесится.
– Для вас все позор... Лишь бы разговоров не было... Женька помнила, как плакала тогда Галька. А мать села после этого за свой стол и не вставала весь вечер, сочинения про-веряла.
– Ну, разреши мне хоть переночевать, – попросила Галька. – Надо же дать ему почувствовать, наболело у меня, пойми... Не умрут они за одну ночь...
– Спи, – равнодушно согласилась мать.
Женьку поразило это равнодушие. Ведь внутри у матери, наверняка все кипело, возмущалось, но почему она тогда так унижала своим напускным равнодушием. Ну, не безразлична же судьба Гальки для нее.
Назавтра рано утром под окном остановилась машина. Шо-фер, постучав в калитку, сказал, что Иван Борисович поехал на работу, а дочку велел отвезти к бабушке. Еще сверток пе-редал и записку.
Шофер сбегал за Леной, забрал из машины сверток. Галина развернула записку. “Одумаешься – приходи, выкрутасы свои оставь, Иван”. И все.
Может с того раза Галька и сломалась. Поняла, матери не нужна, а Иван... что ж, преподал урок. Мать к чужим людям выгоняла, а он “Одумаешься – приходи...”.
После Галька смеялась: “Он зудит, а я молча покупаю, он зудит, а я делаю свое”.
Потом Ивана перевели работать в подмосковье, Галька пе-рестала возить на лето Леночку в Колюжино.
8
Они ехали тогда к сыну. Петя пристал письмо, где были толь-ко охи и ахи и восхваления девочке Кате. Евгения сразу запо-дозрила неладное. Отбила сыну телеграмму, чтоб не делал глупо-стей, ждал их. Сын не встретил. Под карнизом вокзала чирикали воробьи, с деревьев капала роса. Шелестели листья тополей.
Телеграмму послали, а нашего оболтуса нет, – проворчал Сте-пан, оглядываясь по сторонам. – Заучился. Времени встретить родителей не нашлось. Это все ты, – покосился он на жену. – Шлешь деньги, шмотки покупаешь. “Пусть у него будет все, как у людей”. Шикует, поди, здесь. Пойдем искать студента...
Адрес общежития был, но в незнакомом городе не сразу со-риентируешься. Пять раз пришлось переспрашивать дорогу, да еще сели не на тот автобус. Пока добирались, солнце подня-лось высоко. Степан совсем разворчался.
Общежитие было на другом конце города, на улице, застроен-ной старыми одноэтажными, деревянными домишками. Кругом все перекопано, рядом с общежитием закладывали еще  три дома.
В фойе на стуле дремала вахтерша. Поднялись на третий этаж. В комнате двое спали. Подоконник завален книгами. На стенах налеплены картинки всевозможных ансамблей, певиц. Висел график дежурства.
– К Петру приехали, – поднял голову от подушки один из ребят, ничего не видящими глазами обвел комнату. – Он на занятиях. Вчера ждал, ездил к поезду, отпрашивался, – голо-ва снова упала на подушку. – Нам к двум часам, – донеслось из под одеяла. – Мы во вторую...
В учебной части Евгению сразу огорошили сообщением, что Петя, кажется надумал жениться. Две женщины, одна завуч, другая преподаватель истории, наперебой выкладывали, что Петр совсем запустил учебу. Хотели об этом сообщить, но так как родители живут далеко, все откладывали, считали – одума-ется.
– Каждый день внушаем, – делились женщины. – Какие толь-ко примеры не приводим – бесполезно. Весна. В голове одна любовь. Парень он у вас хороший, покладистый, а тут стано-вится упертым, огрызается. Уходит с лекций. Ладно бы еще девочку хорошую нашел, так,  – сморщила нос завуч. – Курсом старше. Одни танцульки на уме. Фифочка, одна у мамы дочка. Современная девица, с первого дня, как учится, мучаемся с ней. На тройки еле-еле тянет. Ладно это терпимо, как гово-рится, бог с ней, но поведение... Неудобно вам говорить... У матери квартира, а дочка в общежитии ночует. Для веселья. Сколько раз выпроваживали за полночь. Гуляет с другими, а ему голову морочит.
Куда Петру жениться – ребенок. Впереди вся жизнь, в армию идти. Как убедить... Жалко если из-за этого учебу бросит...
Когда пришел сын, Евгения едва не плакала. Петр похудел, отпустил усы. Из рукавов коротковатого пиджака торчали ши-рокие ладони. Завуч снова начала жаловаться. Сын слушал молча, потупил голову. Краснел, косился на мать. Степан, как сел на стул, так и сидел. Было стыдно слушать.
– Петя, – ласково убеждала завуч. – Она тебе не пара. Настоящая твоя невеста еще с пионерским галстуком ходит. Подумай хорошенько. Это серьезный шаг, где вы будете жить, на что? Тянуть с родителей... Тебе надо учиться. Еще год, а там армия... За два года воды много утечет. Это я, как жен-щина, говорю. Диплом надо получить.
Евгения заплакала. Она комкала в руках платочек. Степан едва сдерживал себя: сейчас бы врезал сыну по шее, чтоб не дурил. Жених! Усы отрастил, а ума...
– Вы ее не знаете. Она хорошая, – крикнул Петр. – Я ее люблю.
– Люби, дружи, встречайся, – замахала руками завуч, – но зачем  торопиться. Тебе никто не запрещает любить. Ты по-нять не хочешь, что ты у нее, у Кати, не первый. С кем она только не дружила, мы не раз ее разбирали. Ты же от силы ее знаешь месяца два, это не срок. Подумал, почему она выбрала тебя? Мне кажется тут расчет. Родители на севере, подарки, свадьба, деньги... Дурачок ты, дурачок... дай слово, что до окончания учебы больше разговора об этом не будет. Родите-лям дай слово, при нас. Тебе не стыдно, мать плачет.
Петр молчал, сопел. По тому, как сжимал и разжимал паль-цы, Евгения поняла, что ни в чем его не убедили. Это при-вычка с детства. Раз начал сжимать пальцы – бесполезно го-ворить. Сын с характером вырос, в папочку.
– Вы ничего не понимаете...
– Ладно, иди, – махнула рукой завуч. Когда за Петром за-крылась дверь, вздохнула, усмехнулась. И столько в ее взгляде было самодовольного торжества, вот, живете на севе-ре, денег полно, а сын куролесит, ничем не лучше других, не участия, а женского любопытства, какой же будет на все это реакция, что Степан поморщился.
Свели весь разговор к тому, что сначала нужно получить диплом. Будто, получив диплом, ты сразу становишься умнее что ли, приспособленнее к жизни, будто женятся не люди, а обладатели дипломов. Чушь какая-то. Все в кучу: разговоры о женитьбе и разговоры о двойках, с одной стороны, считают взрослыми, с другой, принимают за несмышленыша.
Петр ждал в фойе.
– Вы их не слушайте. Они все здесь сплетницы, все разве-денки. Злятся, а сами не знают за что. Катя хорошая. Учится нормально, с ней интересно... Мам, ну подожди, – видя, что Евгения повернула к выходу, тянул Петя. – Катя хочет с вами познакомиться. Скоро урок кончится.
– Что мне твоя Катя, – обернувшись в дверях, бросила в сердцах Евгения. – Мне с твоей Катей не жить. Я полстраны пролетела... Если Катя дороже матери – жди. Позор выслуши-вать такое, со стыда сгорела. Как сердцем чувствовала. Ты меня доконаешь, в гроб раньше времени загонишь. Что тебе мешает хорошо учиться? Любовь, любовь, – гримаса боли иска-зила лицо, сквозь непроизвольную, горькую улыбку на глазах у нее навернулись слезы. – И мы любили, но у нас еще цель в жизни была, а у вас кроме музыки и любви ничего за душой нет. Ты что, правда решил жениться?
– А что? – сын отстранился в сторону, наклонил голову в полупоклоне, как-то из-под плеча посмотрел на мать.
– А то... Я ему все деньги посылаю, сама одеться не мо-гу. Не старуха, а сапог лишних не на что купить... Обормот чертов... “Мама, она не такая”, – передразнила Евгения сы-на, – а какая она, если не можете дождаться конца учебы. Приспичило что ли? Да сразу могу сказать – проходимка. В постель к себе уже затащила?
– Да ну тебя, – махнул рукой сын.
– Ты руками на мать не маши, – одернул сына Степан. – Рано. Правильно говорят, – он придержал дверь, пропустил сына вперед, ткнул в затылок пальцем. – Ой, Петька, не по-смотрю, что студент, выдеру. И вот что, сторожить тебя бес-полезно, не маленький. Запустишь учебу – потом локти кусать будешь. Живешь сейчас за чужой счет, поэтому легко все от-брасывать, то не так, это не так, смотри, – постучал Степан пальцем по перилам, – придется собирать это разбросанное, наплачешься. Мы не вечные. Вечером в Колюжино едем, подумай хорошенько. Повремени с женитьбой, не убежит.
Они отошли в сквер, сели на скамейку. Евгения устало от-кинулась на спинку, Степан согнулся, упер ладони в колени, косился на сына. “Чудно, давно ли пешком под стол ходил, лу-чину щипал, а теперь – жених. Вот и состарились. Обидно, что все так неожиданно, не по-человечески. Заслужили это, ви-дать. Учеба бог с ней, все они хорошо учиться считаю за блажь...”.
– Смотрю вот на тебя, какой ты глава семейства, – сказал Степан, – дуришь ты...
– Не хотите меня понять, – буркнул, насупившись, сын. Ему тоже было неудобно. Отчитали, как маленького, а теперь завели доверительную беседу.
– А  что тебя понимать, – дернул плечами Степан. – Ты еще и рубля не заработал. Вот как сопли на морозе поморозишь, да на ручках мозоли нарастут, да через не могу что-то сделаешь – то-гда можно говорить о понимании... А сейчас на всем готовом – чего нос не морщить. Переводы регулярно получаешь...
– Я костюм в ателье заказал, – глядя в сторону, нереши-тельно сказал Петя. – Думал вы не заругаете, этот совсем протерся... Неделю назад надо было выкупить...
– Торопишься, сын. Мутят тебе голову девки... – Евгения старалась поймать взгляд сына. Она почувствовала, что Петя растерян. Если настоять на своем, дать понять, что они ка-тегорически против даже разговоров о свадьбе – это проймет сына. Нужно только взять верный тон. Снисходительный, иро-ничный. Не все еще потеряно. Многое значит день, да что день, час. Одно слово может все поломать. Найти бы это сло-во. Евгения немного успокоилась. – Кто организатор всей этой кутерьмы, этой спешки?! Новоявленная теща? Так, может, Петя, она и раскошелится на костюм для свадьбы? Это у ее дочери горит, а я терпеть могу. Мне нужно, чтобы ты техникум кон-чил, чтобы в этом спокойная была. А потом женись – разже-нись, слово тебе не скажу. Там ты будешь уже взрослым...
– Значит я сейчас ребенок, – вскочил Петя. – Ну, и не надо... Поеду в студенческий отряд, заработаю. Обойдусь... Вы еще не видели Катю, а осуждаете. Ее мать не такая...
 – Я не знаю, какая ее мать, я просто желаю тебе сча-стья... Ой, Петя, как сейчас с вами трудно разговаривать. Поставь себя на мое место. Чтобы ты делал? Сколько я с то-бой возилась, ведь в детстве ты так часто болел. Сколько я над тобой ночей просидела... Отец на буровой, а мы одни. Морозы, бураны, в бараке холодно, – Евгения говорила, не отрывая глаз от сына.
– Ну ладно, не ее мать вас сводит, так это ты решил, – перебил жену Степан. Он почувствовал, что еще два слова и она расплачется. – Ты, Петька, успехи делаешь. Раньше я не замечал за тобой готовность совершать поступок. По-женски покладистый был. Правда с тобой, как с мужиком, и не гово-рил, все не приходилось, “на потом” откладывал. Думал до всего сам дойдешь. Не дошел. Каюсь.
Сын молчал, опустив голову. Степан сделал паузу.
– Катя, что ли настаивает? – по пунцовым щекам сына по-нял, что попал в точку. Покачал головой. – Жизнь... Девка парня в ЗАГС тащит. Зимой на каникулах ты о Зине какой-то говорил? Зина разонравилась, а Катя, значит, более реши-тельная. Во дает сын! Создал конкуренцию. Борьба, закон природы, – Степан качнулся вперед. Недоумение на лице Сте-пана отразилось высоко поднятыми бровями, морщинками, горь-кой складкой у рта.
– Объясни, почему сразу в ЗАГС, почему толком не узнали друг друга, кто кого заморочил? Наглец ты. Лишь бы тебе бы-ло хорошо. Одет, обут, можно и жениться. Вырастили бесхре-бетных. Недели хватает, чтобы жениться, через год развод. И ничего! Родители все вынесут. Железные. Гляди, деньжат под-бросят, а что, свадебное турне куда-нибудь на Золотые пес-ки. Ты хоть экзамены сдай, жених...
– У вас так не было, – огрызнулся Петр, старательно обли-зал пересохшие губы. Он сидел на краю скамейки, катал ногой по асфальту камешек. В ваше время не расходились, на третий день не женились. Все у вас хорошо было. Не пили, не дра-лись... кто только нас таких плохих вырастил, – Петр поко-сился на отца. – Наукой доказано, что мы сейчас раньше со-зреваем...
– Наука доказала, что вы становитесь длиннее, а ума, – Степан постучал по голове, – нисколько не прибавилось. Язы-ки распустили – точно, любого переговорите...
Степан снова встал, прошелся перед скамейкой. Петр съе-жился. Евгения молча смотрела в одну точку, с шумом выдох-нула воздух, виновато посмотрела на мужа. Потом, успокаи-вая, дрогнувшей рукой, остановила его.
– Что, мать, делать будем, – с обидой в голосе сказал Степан. – На жениха смотреть, умиляться? Пойдем. Пусть он подумает. Надумаешь что, обратился он к сыну, – приходите к поезду с Катей. А насчет учебы – все, шабаш. Не хочешь учиться – иди работать, я тебя в свою бригаду возьму. Рабо-та быстро дурь выбьет...
Евгения поднялась, Петя умоляюще взял мать за руку.
Осталось двадцать минут. Она скоро выйдет, мам...
– Что “мам”, что “мам”... Я устала, Петя. Лучше бы я и не ездила в отпуск. Сидела в Кутогане и не знала, и не ви-дела ничего, вот и надо было сидеть. Я ехала к тебе, что мне твоя Катя, а ты в душу наплевал... Приходи на вокзал там и поговорим...
Сходили на базар, в универмаг, заскочили в близлежащие магазины, но на сердце было неспокойно. Купить толком ниче-го не купили. Несколько раз Евгения начинала что-то доказы-вать мужу, но спохватывалась, не хватало еще разругаться.
На вокзал приехали пораньше. Петра не было. Евгения не-сколько раз выходила на привокзальную площадь, до последней минуты стояла на перроне. Сын не пришел. Она понимала, что обидели его, но в то же время примешивалась досада, внутри все кипело от возмущения. “Свиненыш! Мал еще характер пока-зывать. Ишь ты, обиделся”.
...Отпуск начался комом. Галина, теперь сын помотал нер-вы. Неужели так и будет все это тащиться одно за одним.
Поражала даже не легкость с которой сын рассуждал. За всем этим было еще что-то, что ускользало. Чуть больше го-да, как уехал из дома, а  отдалился, стал замкнутым, обид-чивым. Она почему-то все время считала, что сын так и будет маленьким, покладистым. Это иждивенческое настроение: кто-то для него должен налаживать, устраивать, заботиться – тревожило. Нет, сын, не хуже других, но... неужели это в крови... Неумение устроить свою судьбу...
И винить некого, сами его таким воспитали. Не хотят, не могут молодые заглядывать наперед. День прошел и ладно...
“Так ты хочешь, чтобы для детей пришла  плохая жизнь, чтобы они носили обноски, жили впроголодь, ютились по ком-муналкам, горбатились бесплатно на работе, лишнего слова не говорили. И это, от этого они станут лучше? Господи, надо же такое выдумать, – Евгения про себя усмехнулась. – Если так, не надо было его никуда отпускать. Пусть жил бы дома. А что этим достигла бы? Моли бога, что не связался с дурной компанией... А девочки теперь пошли, – переключилась Евге-ния на девочек, имея в виду Катю, – сразу в постель тащат. Где скромность. Подставила, а наш телок и пошел, как за ве-дром с молоком. Вей веревки. И не боятся ничего. С ребенком не боятся остаться... Да раньше... Это такой позор, со сты-да сгорела бы... А теперь мать Кати сама норовит спихнуть дочку побыстрее...
Пригородный поезд останавливался у каждого разъезда, ка-ждого столба. Люди входили и выходили, переговаривались ме-жду собой, радовались неожиданным встречам. Евгения смотре-ла знакомых. Их не было.
От Залестья, последней станции перед Калюжным, было всего десять километров. Евгения могла их пройти с закрытыми глаза-ми. Бегали сюда на танцы, не раз приезжали с агитбригадой, ко-гда учились в школе. А по грибы сколько хожено в здешние леса.
Посередине пути у перелеска, зеленым языком, заползшим на пшеничное поле, одиноко  стояло самое приметное дерево. Сосну опутала береза. Две сестрички. И теперь, разглядев за окном дерево, Евгения стала собираться. Дом матери виден из окна вагона. Мать или баба Поля всегда выходили к этому пригородному поезду, стояли на бровке полотна, махали рука-ми. Мало ли кто мог приехать. Евгения, когда ехала мимо, всегда высовывалась в окно и кричала во все горло: “Мама!” Кричала, даже если на обочине никого не было.
Прогромыхал мостик через ручей, замелькали дома. Приль-нув к стеклу, она высматривала знакомый бугор. Там стояли, но что-то было не так. Евгения разглядела мать, бабушку, сестру. Тут же стояла соседка. Мать вроде вытирала глаза. Бабушка держалась за дерево.
“Что-то случилось, – пронзила мысль. – Что? С кем? – Ев-гения непроизвольно внутренне напряглась, лихорадочно сооб-ражая, что же стряслось. – Егор! Что-то с Егором... – Эта мысль сделала ноги ватными. Евгения осела на скамейку, под удивленным взглядом мужа.
– Ты чего? Две минуты осталось, а она...
У Евгении тряслись губы. На глазах набухли слезы. Всего пятнадцать минут назад она радостно тормошила мужа, глаза горели в предвкушении встречи и вдруг...
– Ты что, того? – повертел пальцем у виска Степан, – че-го губами задергала, что ты увидела за окном... То Галька настроение испортила, теперь тебе в голову что-то стукнуло. Сынок с жиру бесится... – Степан заводился. – Как ехать сю-да – обязательно что-то произойдет. Ни разу просто не отды-хали, всегда приключения. Пошли, станция, – он раздраженно поднял сумку, пошел к выходу.
– С Егором что-то случилось, – заикаясь, проговорила Ев-гения. Степан покосился через плечо. Жена никак не могла подняться со скамейки.
Эти непредсказуемые смены женского настроения, мистика, шараханье из крайности в крайность не только были непонят-ны, но и выбивали из привычного состояния. Жена задолго предчувствовала, если что-то должно было случиться. Это все выливалось в слезах, головной боли, в настроении.
– Откуда ты это взяла? – недоуменно остановился Степан. Вагон качнуло. Поезд тормозил у вокзала. – Ляпнет ахинею, а ты слушай, – покрутил он головой. – Письмо же недавно было, писал, что пить бросил, а ты городишь бог знает чего... Егор здоровый мужик, что с ним случится...
– Я чую, что-то с Егором, – твердила Евгения. – Я чую...
Две сотни метров от вокзала она тащилась притихшая, не-известно отчего зубы начали выбивать нервную дрожь. Степан оглядывался, хмыкал. У калитки стояла мать. Побелевшее ли-цо, заплаканные глаза. Мать сделала два шага навстречу, ка-литка распахнулась. Не решаясь оторвать руку от калитки, мать пошатнулась. Сумка у Евгении выпала из рук.
– Егор пропал. Звонила Маша... Я как чувствовала, с утра сердце болит, – мать всхлипнула. Лицо пошло белыми пятнами. – Егор уехал неделю назад и пропал. Говорил к другу, а там его нет. До этого неделю пил. Маша говорит, что можно ждать все... – Мать прикрыла рот ладонью, пальцы тряслись. Глаза смотрели испуганно, выжидающе, словно Евгения привезла дру-гие новости. – Неужели что... – мать недоговорила, со стоном вздохнула, затеребила воротник платья. – Больно последнее письмо было тоскливым... Что там стряслось... Нет, не ве-рю...
Мать зажала лицо ладонями, потрясла головой, потом обня-ла Евгению, погладила по плечу.
– А я пирогов напекла. Только к поезду хотела идти, а тут звонок. Извини, дочка, что не встретила на вокзале. Не сумела, не идут ноги... Что делать?..
Подошли хлюпавшие носами баба Поля и Валентина. Загово-рили все разом, успокаивая друг друга. Может, ничего серь-езного. Попала Егору вожжа под хвост, ударился в бега. Сколько мотался по свету. Почудит да и объявится. Совсем мужик спортился...
И тут Евгению словно током ударило. Еще когда была в гостях у Егора, сидели они как-то на крыльце, вспоминали разное, речь зашла о Есенине. Тогда Егор задумчиво сказал, что если умирать, так умирать по-другому. “Умирать надо од-ному. Не сумел достойно прожить – не пыли. Исчезни. Но так, чтобы над тобой не плакали. Я, вот, куплю билет на поезд до любой станции, сойду где-нибудь на полустанке и исчезну. Без осуждений, без документов. Как бродяга. В лесу, в чаще...”.
Евгения не придала значения его словам. Мало ли что гово-рится. Если все запоминать, да принимать всерьез – лучше не жить. Пойми, то ли всерьез, то ли в шутку сказано. Да и кто сразу задумывается над услышанным. Это потом время заставля-ет все вспомнить. Многое сказал бы и сделал не так, но...
Из всех свои слов тогда вспомнила, что говорила о бес-сердечности такого поступка. Должна быть могила, к которой ходят, должна остаться память. Говорила что-то про душу. Больше убеждала себя. Старалась высказаться по-книжному красиво, многозначительно. Искренние слова с трудом выдав-ливаются, вода льется потоком. Искренние слова, они единст-венные, они, как последние капли, самые объемные, самые тя-желые. Видно тогда не сумели найти нужные слова, не накати-ли они, не нахлынули, не пронзила тоска брата.
Брат как сидел, сжавшись в комочек, подтянув колени к подбородку, так и остался недвижим. И глаза у него были пустые-пустые, грустные-грустные.
– Я поеду его искать, – как во сне сказала Евгения. – Я най-ду... Я... Ну, мама, он не мог это сделать... Он жив, жив...
– Не мог, – повторила за Евгенией мать, словно очнув-шись, но еще все находясь в каком-то оцепенении, она тороп-ливо схватила Евгению за рукав. – А куда ты ехать собра-лась? Нет, никуда не пущу...
9
Евгения где-то читала, что мужчин надо беречь. Тогда она посмеялась, что о мужиках говорят, как о мамонтах. Будто они вымирающее племя. Тогда она посмеялась, еще Степану прочитала отрывок. А теперь... И вправду вымирающее... Отец, потом Егор, Степан – все самые родные. Как тут не бу-дет болеть сердце. Юлия, когда Евгения при ней начала пить капли, посоветовала: “Не изводи себя. Вспомни что-нибудь плохое. Ведь в каждом человеке есть плохое, вот и вспоминай это, меньше будешь плакать, меньше будет болеть сердце”.
Совет был чудовищным. Жить и помнить плохое, чтобы легче жить. Конечно хорошее забывается быстро. Но чтобы копить плохое, списком потом выдавать, когда накатит... До этого додуматься надо, жизнь должна настолько опротиветь, что все не в радость. Самые близкие – плохие. А ты? Ты – подарок? Нужно в себе искать отгадки случившегося, в себе. Все взаи-мосвязано, все нанизано на единый стержень. Ничто не случа-ется не задев соседнего звена, надо только уловить измене-ние.
Евгения всегда жалела Егора. Жалость была какая-то про-щенческая. Что бы Егор ни сделал, она пыталась его выгоро-дить. Убеждала других, что он не пьет, хотя прекрасно зна-ла, что пьет. Евгения особенно часто рассказывала мужу про Егора. Были погодки, росли вместе, даже детские тайны были общие. Егор понимал сестру с полуслова, даже когда женился, все равно делился с ней самым сокровенным.
Чудная жизнь вышла у брата. Вздохнешь только. Где линия судьбы отрикошетила... В школе брат был первый: любые за-дачки щелкал, стихи писал, спортсмен. У него и кличка была “Голова”. И в институт сразу после школы поступил. Мать гор-дилась Егором. Но через три месяца Егор институт бросил. По секрету Женьке рассказал, что поспорил с преподавателем. Егор затронул вопрос культа личности, сказал, что кто это разворошил, тоже замаран был, что все были трусы, правду боялись говорить. И теперь хорошо живут только подпевалы. Что всю жизнь главенствовали лозунги, а человек был никто. Что это за социализм, если хлеба нет, мука по талонам. С трибуны кричим: “ура”, а в подворотнях смеются. Егора вызва-ли в деканат, предупредили. А он обиделся, правда никому не нужна. А чему могут научить проповедники лжи! Вот и уехал.
Поработал немного на фабрике – забрали в армию. Отслу-жил, снова поступил в институт и опять через роковые три месяца приехал назад, теперь уже не один. Женился.
Мать только перед этим знакомым расписывала, как хорошо сдал Егор экзамены. А он такое выкинул.
Простить Лиде, что из-за нее Егор бросил учебу, мать не могла, не хотела. Молодые  несколько недель жили с родите-лями, так мать ходила надувшись, как мышь на крупу. Даже баба Поля в редкие свои приходы заметила это, пыталась при-мирить: “Что ты на девку взъелась. Подумаешь, учебу бросил. Ну и что? Лидка девка хорошая, красы, правда, нет, носа-тенькая, бледненькая, но как раз по нашему дураку, – гово-рила баба Поля матери. – Что вы делите, что жизнь на г... переводите... Что еще впереди ждет...”.
Старые люди зря не скажут. Предчувствие какое-то имеют. Разглядела бабушка в Лиде что-то, жалела ее...
– Ты, вот Шурка, талдычишь все Егору про учебу, – выго-варивала баба Поля матери. – Зудишь, зудишь... А сама-то молодая больно слушалась? Вспомни, когда отрабатывать в Си-бирь после института поехала, сколько мы с отцом говорили, сколько я плакала. Нет, по-своему сделала, а теперь маешь-ся. И не грызи девку, не изводи своим молчанием. Она не ви-новата. Сошлись – пусть живут. Захочет – выучится.
Евгения, как она говорила, не раз пыталась влезь в шкуру матери, понять ее. Ровная, с виду спокойная, она редко по-вышала голос. Но баба Поля правильно оценивала свою дочь, та несла в себе какую-то обиду – боль. Мать никогда не от-кровенничала, не выплескивала свои переживания. “Холодная, ледышка”,  – порой называла Евгения мать, когда она не от-вечала на письма, обидевшись бог знает на что.
В Колюжине, когда приезжали в отпуск, Евгения редко вы-держивала десять дней. Ее начинало все раздражать: заросший сорняками огород, куча неглаженного белья. Она начинала  полоть грядки, выдергивала лопухи, крапиву, жгла или зака-пывала скопившийся мусор. Мыла, чистила, гладила. Уезжала, на следующий год повторялось все сначала.
Еще мать считала, что раз приехала в Колюжино, никуда не должны ходить. Идешь куда, бери ее с собой.
– Да я что маленькая, – возмущалась Евгения, когда мать выговаривала за долгое отсутствие. – Ладно в детстве отчи-тывались, куда и с кем ходили, а теперь... Ты извини, у ме-ня своя жизнь.
Мать, обидевшись, уходила на кухню, начинала перестав-лять банки в шкафу, гремела тазами в кладовке, а то демон-стративно уходила к подруге.
Женьке было проще, выросла в этом доме. Характер матери изучила, что не так, теперь не молчала. Не ждала и похвал, знала, мать на них скупа.
А вот Лида никак не могла угодить. Расставила как-то по-своему на кухне кастрюли, передвинула столы – мать вернула на прежнее место. Молча. Раскинет Лида новые половики, под-вяжет шторы – опять что-нибудь не так. Не угодила. Лида ук-радкой плакала. Была она тихая, замкнутая. Мать сорвалась, когда однажды Егор сказал, что встретил одноклассника, приехал на каникулы.
Расхаживая из угла в угол в зале, обхватив плечи, мать монотонно, не повышая голоса, говорила:
 – Я тебе, Егор, как никому, добра желала. Верила, что хороший человек из тебя выйдет, институт кончишь... А ты... Страшно, что не понимаешь, что ты сделал. Ты же никто, чер-тополох, перекати-поле. И цепляется к тебе всякая дребе-день... Один подарок нашел, – кивнула мать в сторону Лиды. – Заморочила тебе голову.
Лида читала книгу, когда мать начала говорить, залилась румянцем, сжалась на стуле. Глаза испуганно округлились. Потом она порывисто вскочила, что-то хотела сказать в оп-равдание, но махнула рукой, убежала на кухню. Хлопнула входная дверь. Мать словно и не заметила ее уход, лишь на какое-то время приостановилась, досадливо повела плечами.
– Чего ты добиваешься? – вскинулся Егор. – Мешаем мы, так и скажи прямо. Как Гальку когда-то выживаете. Уйдем. Все, этот вопрос решен. Да тебе, мать, не мой диплом нужен, тебе вывеска нужна, чтобы ненароком обмолвиться: “Вот какая семья хорошая”. Ведь можно по-человечески сесть и все ре-шить, нет, ты копишь, копишь, а потом, а потом как ушат грязи выльешь. Я-то думал найду поддержку первое время. Ладно, понял, надеяться надо на себя.
Евгения тогда пыталась заступиться за Егора, но мать так зыркнула, куда и слова пропали.
Егор нашел Лиду за дровенником. Она стояла, уткнувшись лбом в поленницу, плечи дрожали.
– Я не могу здесь больше... Я чувствую, как меня ненави-дят. Что плохого сделала. Уеду к маме...
– Перестань, – топтался рядом Егор. Снег падал на воло-сы, отчего они, казалось, седели на глазах.  – Ничего, мы еще покажем. Не надо родителей ни во что вмешивать. Мы, Ли-дух, докажем...
– Что ты докажешь, – подняла Лида заплаканные глаза. – При тебе жену унизили, а ты молчишь. Как хочешь, а я уеду. Не хочу... Поступай в институт, академию, делай что угодно для своей мамы, а я все. И если твоя мать еще так скажет, я отвечу. Ты не знаешь, как я могу ответить, ты не знаешь, сколько передумала, слез выплакала. Она же меня считает ду-рой. Я тебе жизнь сломала... А может, ты мою сломал?
Высохли слезы. Остренький носик Лиды побелел, полоска губ обиженно надломилась в уголках. В мелких, незапоминаю-щихся чертах лица стало проглядывать что-то старушечье, злое. Полоснув Егора уничтожающим взглядом, Лида, отвернув-шись, прошла мимо вышедшей на крыльцо Женьки, словно не за-мечая ее, закрылась в своей комнате. Егор развел руками.
– Ищи квартиру, – шепотом посоветовала Женька. – Не ужи-ветесь. Мать привыкла одна быть, мы все ей в тягость. Ищи, Егор, а нет, уезжай...
Через какое-то время Егор перебрался к теще. Если, когда жили у матери, во всем была виновата Лида, то теперь теща винила Егора. Что не ужились в Колюжине – Егор виноват, что дома нет достатка – какой это мужик, прокормить семью не может. Соблазнить девку соблазнил, наобещал, а карманы ды-рявые, денег нет. Мужику крутиться надо, жену, как куколку одевать, а этот...
Теща была словоохотлива. Рассказывала про молодых сосед-кам, сетовала, держала всех “в курсе”.
– Вы, Наталья Павловна, поменьше распространяйтесь, – вспылил как-то вечером выведенный из себя Егор. Поддатый сосед, которому жена рассказала про тещины обиды, смеясь, начал говорить про черные трусы, которые любит носить Егор, про то, как вечером лезет к Лиде.
– Языком треплете, а улица смеется... Зачем всем гово-рить, как мы живем.
– Аль я вру, – обиженно развела руками теща. – Я ж по-соседски. Не наговариваю... Голимую правду... Спроси кого хошь...
– Да мне наплевать на вашу правду. Скоро на улицу не выйдешь, пальцем тыкать станут. Не стыдно...
– А ты меня не стыди, – нахмурилась Наталья Павловна. – Ты в примаках живешь, под чужой крышей, на чужой постели спишь. Молчи... Вот когда свое все будет, тогда можешь мне рот затыкать, я не посмотрю, что Лидка моя дочь... Сту-дент... Та, дура, учит тебя на свою голову.
Наталья Павловна была вне себя, когда Лида сказала, что Егор будет поступать на вечернее отделение института.
– Ты в своем уме, – отчитывала она дочь. – Там девок пруд-пруди, поди, узнай, какую зажимает и где шатается. Так он тебе и скажет честно. Ты убирай из-под его ребенка, во-зись с ним, а разлюбезный портфелем трюх-трюх, – кривила ли-цо Наталья Павловна. – Дура ты, Лидка. Вожжа натянутой долж-на быть, никакой слабины. Им, кобелям, только потачку дай...
– Пророчь, пророчь, – огрызалась Лида. Последнее время, после рождения дочери, она стала раздражительной, заводилась с пол-оборота. С Егором часто ругались, пилила его, что не встает по ночам к дочери, ничего не помогает по дому.
Теща жила в полуподвальном помещении старого дома. Стены кирпичные, толстые, вечно на них проступала плесень. Егор каж-дое лето ремонтировал штукатурку, потом загородку построил, мало что помогало. Весной, осенью, когда на улице все плыло, топи печь хоть целыми днями, одежда в шкафу была влажной.
В какой только угол не передвигал Егор этот злополучный шкаф. Чертыхался. В солнечные дни выносил просушивать вещи на улицу. Теща ехидничала.
– Чертыхаешься, а квартиру получить не можешь. Где такому дадут... Ты с бабами горазд воевать. Лодырь царя небесного.
Наталья Павловна цеплялась к каждому слову. Для нее Егор давно уже был бабником, пьяницей, слюнтяем, тюхой. На беду определили у нее диабет. Стоны в кровати с мокрой тряпкой на голове, жалобы, что зять сводит в могилу. Больному чело-веку жизни не дают. Вместо того, чтобы спокойно доживать последние дни, приходится работать, кормить семью тунеядца.
Понравившееся слово Наталья Павловна могла повторять на дню десятки раз, специально подыскивать сравнения. Скажет и сама же засмеется свой остроте. “Вечный студент”. Ха-ха-ха. “Телепень, чупырка”. Ха-ха-ха.
Егор сначала молчал, потом пришел в подпитии, устроил разгон. Наталья Павловна шеметом  убралась к соседям изли-вать свое горе. Лида надулась, неделю не разговаривали.
Ругались, мирились. Егор начал прикладываться к бутылке. Сходились, расходились. Егор уговаривал Лиду уехать куда-нибудь на стройку. Жена соглашалась, но не ехала.
– Да, надо, – говорила она. – Но как ехать неизвестно куда с ребенком. Ты же ничего не сумеешь нам там дать. Про-падем. Я бы поехала, если б дочку было где на время оста-вить, но твоя мать не возьмет, а моя болеет... Езжай один, – отмахивалась Лида, когда Егор слишком сильно досаждал...
Егор уехал на стройку в Казахстан. Писал письма. Год жил один. Все ему нравилось. Ну прямо-таки в раю жил. Но другой раз, получая письмо, Лида поражалась: буквы скачут, косые, не иначе пьяный писал. А то пришлет письмо сплошь стихами написано. Вечно у мужика крайности. Не может просто жить. Егор звал приезжать, но мать отговаривала.
Женька первое время, приезжая в отпуск, изредка встречалась с братом. Тогда Егор еще спокойный был, не метался, не обижал-ся на жизнь. А потом... Галина первая в письме написала, что Егор сильно пьет. Женька сначала не поверила. А Степан прочи-тал, усмехнулся: “Когда в доме две кобры, тут не только за-пьешь. Сбежишь. Погоди, доведут мужика...”. Напророчил.
Степан как-то сразу, по-мужицки, определил, что толку с Егора не будет. “Характера нет, – заявил он. – Вот если бы кто за руку его вел, одергивал, защищал, с такой головой далеко можно шагнуть, а так.... Да какая баба долго будет его выкрутасы терпеть? Выгонит. А он под забором где-нибудь жизнь свою кончит, если не возьмет себя в руки”.
Плохо, когда мужик ноет, не может устоять, плохо, когда он бежит, не сумев приспособиться, винит кого-то.
Что осуждать Лиду. Разошлись, значит были на то причины. Пускай она заполошная, ворчунья, но ведь по дому все дела-ет. Варит, чистит, рваным Егор никогда не ходил.
Ладно, Лида черствая, неласковая... С чего она такой стала? Муж виноват. Когда начинали жить – нравилась, подходила, но по-чему теперь, когда растут дети, перестала подходить? Сам в чем-то виноват. Вот и ищите причины отчуждения. Разбирайтесь...
– Любит она твоих детей? – спрашивала Евгения брата. – Любит. Тебя выучила. Руки должен ей целовать. По полторы смены работала. Только бы Егор учился. Дурак ты... Много ль нам, бабам, нужно: приласкать, погладить вовремя, морально поддержать, а уж мы разобьемся в доску.
– Вы  разобьетесь, как же, – отвечал Егор нехотя, как будто с легкой досадой. – Мне не нужно, чтобы кто-то жерт-вовал собой ради меня. Нужно просто жить, не ломая друг друга, не переделывать. Ведь вы же ни в чем уступить не хо-тите, – загорячился Егор. – Моя прицепится и зудит... Эта учеба поперек горла. Знал бы, никогда не поступал.
Попреки, а то я не уставал... Сколько раз вместо занятий вагоны шел разгружать. Она этого не знает. Деньги только неси в дом...
– Ты мужик, – доказывала Евгения. – Ты сильнее...
– А есть сейчас настоящие мужики, – усмехался Егор. – Ви-дишь ли, другой раз думаю, что  мне женщиной надо было ро-диться. Какой я мужик, в постель жена и то затаскивает... Мужик, мужик... Куда ни пойдешь – дуется. Теща суется в каж-дую дырку, орет, из дому гонит. Жизнь я им извожу... Ты тоже своего по каждому пустяку пилишь? – приставал Егор к сестре.
Егор быстро сникал, хмурил брови. В черных волосах бле-стела седина. Но долго сидеть, горестно предаваться мыслям, он не мог, все время его подымало куда-то идти. Вскочит на ноги: “Пошли на речку. Давай споем. Ну ее, эту жизнь. По-нашему все одно не будет...”. Бежал к соседям, приносил ба-ян. Прислонившись к плечу сестры, играл.
– Ты Лиду любишь? – задумчиво спрашивала Евгения.
– Не знаю, нет счастья, – равнодушно пожимал плечами Егор, не переставая играть.
10
Кого не послушаешь, все хотят счастья. За свою, пусть и короткую жизнь, Евгения видела очереди за хлебом, за дефи-цитом, настоялась по вокзалам за билетами, но ни разу не стояла она в очереди за счастьем. Не дают его. Не ломоть хлеба, не коробка  спичек, не надеванное платье, наконец, счастье, чтобы выпросить его взаймы у соседей, выменять на деньги, на худой конец, украсть.
Юлия прибежала, радовалась, отхватила сапоги импортные. “Вот счастливая, вот счастливая”. Цвела баба. А дома война с мужем, слезы... Какое же тогда счастье сапоги, зачем оно такое... Чудно, если сапоги счастье или кусочек его, так сколько за жизнь для человека нужно этих кусочков...
Произошел какой-то провал. Стали жить хорошо, только проглядели что-то в погоне за достатком. Как по-человечески понять это “хорошо жить”? Иметь много денег, хорошо оде-ваться, чтобы любили мужчины, чтобы было к кому ездить. Муж, семья... Чтобы не болели дети, чтобы не было войны, чтобы была машина... И еще можно перечислять эти “чтобы”.
Если собрать в кучу эти “чтобы”, какая же огромная будет куча. Все вперемешку, навалом. Каким маленьким будет чело-век рядом с этой кучей. А ведь все для него, все. Можно ли насытиться, остановиться...
В Кутогане была хорошая знакомая. Работали одно время вме-сте, дружили семьями. Было это, правда, когда Кутоган был еще зачуханным поселком. Десяток полуразвалившихся бараков вдоль насыпи расползшейся, заброшенной железной дороги. Магазинчик, три человека зайдут, четвертый кричит из тамбура, чтобы не подпирали дверь. Баня, одно название, на полу стынут ноги, а головы скрыты в тумане. Вот он Кутоган тех далеких лет. Вагон-чики отапливались соляркой. Воду возила одна единственная ма-шина. Успел – наносил, нет, иди, проси у соседей.
Знакомую звали Надей. Евгения помнила, как Надя радова-лась обыкновенной жестяной ванне для стирки белья. А когда купили кастрюли, уму непостижимо. Кастрюли в Кутогане, где ничего не было, где вся мебель первое время делалась своими руками, кто мог – колотил, а у иного ящик заменял стол.
В праздники собирались вместе, пели, мечтали, радова-лись. Трудно жили, легко общались. Делить-то было нечего.
А потом развернулась стройка. Кутоган сделали городом. Надя перешла работать в ОРС. Стала ближе к дефицитам. Быст-ро изменилась. Где там остановиться поговорить на улице, зачем... Что для нее Евгения из строительного управления! Мешок цемента предложит... Так цемент везде валяется, бери – не хочу. И в гости перестала ходить. Зачем лишние напоми-нания, как жила раньше... Теперь Надю из дома машина заби-рала и назад к крыльцу привозила. Квартиру Надя получила раньше Евгении, в меха оделась.
Если где и встречались, так разговор быстро переключал-ся, что нет денег, что по крохам собирает на кооператив. Что надо скорее северный стаж выработать. Мимоходом Надя хвасталась, что достала новую шубу, очередь на машину под-ходит. И кольцо золотое купила, и ковер ей шикарный предло-жили. Кухню и ванную кафелем импортным выложила.
Только, видать, выходил этот достаток боком. Жаловаться часто стала, что барахлит сердечко. Вроде только жить нача-ла, все есть, да вот как прихватит... Но, как говорила На-дя: “На дефиците сидишь – завяжи болячки в узел”.
Сыну квартиру  сделала. Кооператив на юге без очереди купила. Все везде обставила. Шуба не шуба, воротник не во-ротник. Хрусталь, ковры. Сто лет думала жить. Запасалась, копила. Все на Евгенией посмеивалась, что та в одном пальто пять лет ходит.
Муж Нади на трассе сварщиком работал. Деньги делал. Осень, зима, весна – безвыездно под трубой лежал. Редко ко-гда на побывку приезжал. Так и то через день ругань начина-лась. Чувствовал, что не нужен он, деньги нужны.
Надя начинала пилить, что не видит его денег, что все пропивает, что тошнит ее от грязной одежды, вонючего трас-сового запаха. Что толку нет от приезда, хоть бы обнимал, как настоящий мужик, а то, как кролик – никакого удовлетво-рения. Травит только, а она не девочка, с головной болью на работе день отсиживать.
Муж, зеленея от злости, обзывал ее курвой и воровкой, кричал, что разгонит воровскую шайку-лейку. “Вас, сволочей, – кричал он, – через три года без суда и следствия на Со-ловки высылать надо, стрелять. Копейки у трудового народа воруете, обсчитываете, – стучал себя в грудь кулаком. – Жучки, проходимцы. На какие шиши барахло в дом натаскала? Завела, наверное, кого-то? Узнаю – убью... Пил и буду пить... Ты воруй, а я пропивать буду... Назло... А нет – так сожгу к чертовой матери...
Расходился он обычно перед отъездом. Для профилактики. Знал, что Надя в любой момент могла его выставить. Квартира ее и все что в квартире ее. Муж уезжал. Надя в больницу ло-жится.
Сколько раз ей Евгения говорила: “Ну, не нравится ему, что в ОРСе работаешь – уйди. Что тебе денег не хватает, или свет клином на дефиците сошелся. На себя посмотри: пожелте-ла, осунулась. На черта нужны эти проклятые шубы, чтобы унижаться, чтобы каждый пальцем в след показывал, чтобы се-мья рушилась. Откажет сердце – останется ведь все. На всю жизнь не напасешь.
Слова – они есть и были словами. Евгения говорит, а Надя, наверное, думает, от зависти Женька советует. У самой вот нет. Не раз ведь предлагала Евгении посодействовать в приобретении чего-нибудь, только Евгения отмахивалась: “Я как все. Что в магазине, то и у меня. Я из породы инкубаторских людей: все у нас одинаковое. Так хоть чувствуешь себя никому не обязанной. Зад прикрыт, желудок не пустой – что еще надо?!”
Может быть она и осуждала Надю, но в душе больше жалела. Неплохая женщина. Но вот это проклятое желание “хорошо жить”, которое в нашей долбанной стране приобретает пере-вернутое понятие. Ведь зачастую хорошо живет тот, кто вору-ет, обманывает, химичит, кто сидит на дефиците.
Проклятое понятие. Сколько людей оно угробило. И здесь все кончилось так, как говорила Евгения. Поругались в оче-редной раз, муж уехал на трассу. Надя пошла в больницу и не вернулась оттуда. Отказало сердце. До пенсии месяц остался. Пятьдесят лет. Жить бы да жить...
Зачем ни разу не полученная пенсия, зачем работа до по-следнего. Кому что доказала? Сменила б работу, может лишних пять лет прожила. Остались шубы, хрусталь, ковры...
Муж вроде не больно и горевал. Женился. Новая жена в На-диных шубах щеголяет. Не работает.
Что странно, сослуживцы по работе Надю осуждают. Не уме-ла жить. Если бы Надя чудом воскресла, неужели она продол-жала бы жить, как  жила? Тащила бы домой все подряд, копи-ла, обставляла. Тряслась над копейкой... Наверняка нет... Делала как-то по-другому... Как?
А ведь тоже была счастлива в те мгновения, когда заполу-чала новую шубу.
Бывают у человека такие моменты, когда он переворачивает всего себя. Кается не для показухи, не для того, чтобы вы-жать слезу у ближнего. Что прошло сквозь человека, оно ведь не исчезает, наслаивается слой за слоем в тайниках памяти. И чем больше этих тайников, тем раньше человек сжигает себя.
Думая о разном, Евгения снова и снова возвращалась к мыс-ли о Егоре. Ведь у него в голове, прежде чем совершить этот непонятный поступок, толкалась мысль: “Зачем?” То что  сде-лал Егор жестоко к себе и вдвойне по отношению к близким.
Что было тогда в голове Егора? Можно строить лишь догадки. Неужели ему не было страшно, не тогда, когда всей беспутной жиз-нью последних месяцев готовил себя к этому, а когда решился, о чем думал в последний момент. Наверняка же хотел жить.
Смерть дает свободу. Свободу от всего: семьи, детей, обязанностей, свободу от мыслей, желаний. Свободу разуму. Бренная наша оболочка, как вериги, для самоистязания, за-прета. А разум не терпит запретов. Оттого и колобродит че-ловек. Свободы хочет.
Как бы Женька хотела быть рядом с ним в те последние дни. Может, сумела бы убедить, отринуть проклятые мысли. Теперь бы сумела, но в каком забытьи можно повернуть время назад, чтобы прожить жизнь снова. Если бы теперешние мысли в то время... Если бы...
И снова вспомнила, как ездила к Егору. Вспомнила лица, разговоры, жесты. Вспомнила хрюкающий двор. Навозную кучу. Евгении мерещились со всем этим бирки с ценой. На огородных грядках, банках с молоком, на животных. Чем богаче, тем больше жалоб, стонов. Почему, кто ответит...
Как после всего этого не уверовать, что лучше и проще казаться сереньким, обиженным судьбой человечком себе на уме. Так спокойнее. Плач, что нет денег – тебя будут жа-леть. Выглядеть бедным родственником – такое преимущество. А как же! Помогать должны, сочувствовать, выслушивать все, что взбредет в голову. В ответ бредням вымученно улыбайся, кивай головой и попробуй возразить! Не благодарная, жесто-кая, заелась – это ласкательный набор, говорят и похуже.
– Эх, брат, – часто шептала Евгения. – Ты не знаешь, что сделал. Она представляла Егора живым, стоял он перед глаза-ми. Разговаривали. Так все это было осязаемо, Евгения вздрагивала... В рубашке в клеточку с оторванной пуговицей. Загорелая шея, склоненная голова.
– Я не мог иначе, – поднимал Егор голову. Евгению пора-жали пустые глаза брата. Его выражение, усталость. Где-то на дне плещется тоска.
– Я не мог иначе, – повторял Егор. – Сил не осталось жить. Замучили мысли. – Я не живу, а только сонно маюсь. Я жив еще, но я уже мертвец, – проговорил он, усмехнулся. Тень колыхнулась, стала медленно таять. – В этой жизни лов-чить нужно, ловчить, а я не могу...
– Живи, как все, – торопливо кричала Евгения. – Ты такой же, как все. Что ты ищешь? Теперь все у тебя есть...
– Все и ничего, – слышалось в ответ. – Это не мое. Это ее...
– Уйди, останься один. Помирись с Лидой... Ты все мо-жешь, все...
– Я устал, я ничего не хочу...
– С чего ты устал? Почему другие не устают... Живут ху-же.  Возьми себя в руки. Иди лечиться, не пей, смени рабо-ту... Ты много пьешь. Почему ты так пьешь?..
– Пью не больше других... Как все...
– Но почему, как все... Ты нужен нам...
– Я один... Последнее дело мужику греться у чужого очага...
Евгения часто не могла понять, то ли она всерьез разго-варивала с братом, то ли чудилось.
Что мешает человеку подняться над обыденностью, которая гнет, ломает, чернит... Иной человек живет раздвоено: одна половина – это каким человек чувствует себя изнутри и хорошо, если другая половина живет и думает, как та, первая, а если нет? Пойми, что корежит душу, когда внешне вроде все нормально. Евгению порой угнетала надоба оправдывать равнодушие родных.
...Внезапно из какой-то глубины, дымки она увидела себя в зеркале. Первое мгновение не узнала. Даже вздрогнула. Си-дит женщина, бледная, провалившиеся глаза, ноги укутаны пледом. На столе пузырек сердечных капель, ложка. Словно из тумана проступили знакомые предметы: стол, телевизор, ди-ван. Но все это в каком-то полуобморочном состоянии не стояло на месте, так по крайней мере казалось.
Ясно услышала, как капала из крана вода, тикали часы. Гром-че, громче. В висках пульсировала кровь. Евгения никак не мог-ла сообразить, где она. Пятое, десятое, двадцатое измерение... Куда она провалилась и провалилась ли... Ведь только что раз-говаривала с мужем, братом, разговаривала с живыми. Там она жаловалась на свою жизнь, на одиночество. Наваждение.
Она обхватила плечи руками, съежилась. “Кто я, где? Зачем я здесь одна?” Непроизвольно задрожали губы. Хотелось выть, виз-жать, скулить. Хоть бы кто пожалел, приласкал. Много ли на-до... С трудом Евгения переборола желание расплакаться. Вста-ла. Темнота коридора, в раковине немытая посуда. Скрипнула дверь. И скрип какой-то жалобный, скулящий... Крючок отклеил-ся, на котором прихватка висела, сама попыталась приклеить, снова отвалился. А Степана нет. У утюга шнур прохудился... Ев-гения зажгла свет в прихожей, прошлась по квартире, постояла у двери спальной... Ложиться одной в ненавистную холодную по-стель... Но ведь ложилась, ложилась, ложилась...
– Дура ты все-таки, – сказала вслух Евгения. – Дура наби-тая. Проще надо жить, про-ще. Да разве мало холостых мужчин в Кутогане? Чего изводишь себя, мучаешься. У сына своя жизнь. Ты ему не нужна. А кому ты вообще сейчас нужна, кроме себя?
Подошла к окну. Редко-редко где горел свет. Ночь. Кутоган спал. “Проклятый город, – подумала Евгения. – Ты забрал у меня все. Молодость, здоровье, мужа. Двадцать лет вместе. Человек проживает одну долгую жизнь... Какая же она долгая жизнь...”.
Ветер рябил лужу под фонарем у автобусной остановки, моро-сящий дождь, гнилой, нудный, холодный, брюзжал по стеклу. Вертлявые струйки бесконечно скатывались. Почему-то захотелось высунуть руку в форточку, набрать пригоршню капель и умыться.
Когда хоронили в одной общей могиле пятнадцать человек, сгоревших при пожаре на компрессорной станции, дождя не бы-ло. Мела пурга. Снег сек лицо. Серое небо, серый снег сли-вались мутью вдали. Куча мерзлого желтого песка, неровные края большой могилы, красные гробы-символы... Крики, плач... Шепот за спиной. Шевелилось что-то большое, тяже-лое, любопытное... Толпа. Простонал оркестр. Пирамидка па-мятника. Фамилии, фамилии... Ни одного запомнившегося взгляда. Пустота. Пустота в душе, вокруг...
На второй или на третий день, Евгения точно не помнила, она пришла на кладбище одна. Пара воронов, пикируя друг на друга, летала неподалеку. И денек стоял солнечный, тихий.
Поплакала одна, поправила венки, собрала разбросанный ельник. Внутри все запеклось. Замерзла. Пошла домой. Внима-ние привлекла одинокая могила с крестом, засыпанная снегом, без единого следочка, без ограды. Неровными, прыгающими бу-квами, зеленой краской на кресте было написана “Неизвестный мужчина”. Остановилась. Неужели. В Войну “Неизвестный сол-дат”... То в войну... Но здесь, на переднем крае, в мирное время... “Неизвестный мужчина”... Егор...
Замерз, утонул, беда какая-нибудь случилась на рыбалке или охоте. Нашли в тундре... Ради чего жил, чтобы одиноко лежать под крестом со страшной надписью среди живых людей. Кто ты – бич, махнувший на жизнь с ее выкрутасами, горе-алиментщик, искатель правды?
Страшная жизнь, пока работал, пока был нужен, тебя зна-ли... Неужели никто не хватился, неужели не дрогнуло ни од-но сердце, неужели по тебе никто не уронил слезу... А от Степана даже горсточки пепла не осталось...
И у Егора на могиле может быть такая надпись. Отнялись ноги.
“Кольк, кольк...” – пикировали друг на друга вороны.
1986 год
В. Мартынов (Надым).