До и после ремонта. История одной любви

Геннадий Петров
(По мотивам популярных рассказов на ПрозеРу)




Папашик позвонил и раздражённо сообщил, что уезжает в командировку, и Таня хмыкнула, а он выругал её за то, что «долго торчала у матери». Как по нотам. Распрощавшись, похихикала. Это уже ритуал какой-то. Сердит, хм. Но не всё ж ему по кабакам просиживать, пора и для детей что-то сделать. То есть, для дома. (Даже эта бабская мысль была частью ритуала. Как и его разносы, которыми он компенсировал себе чувство вины за свою «очередную командировку».)

Ох, тяжко. Таня впервые чувствовала себя не мощным ядром этого мирка, выстроенного-выстраданного почти за двадцать лет, а досадной помехой. Бродит, спотыкаясь через перфораторы, ножовки и молотки. Долгожданный отпуск невмоготу. Предельно раздражённый Папашик, как правило, что-то считал, ругался из-за цен на стройматериалы и теперь ежедневно возвращался домой за полночь. Таня давно уже не скандалила. Её слишком мучили окружающие метаморфозы. К тому же, ведь это по её настойчивым требованиям «наконец, дошли руки», чего тут скандалить? Ей уже далеко не двадцать пять.

Ремонт бушевал. Уже третью неделю. Огромный, шумный, пыльный червь-дракон вгрызался вглубь квартиры. Взорвал пол в прихожей, до каменного крошева и забытого рабочими 60-х годов мастерка (уже был постелен новый пол). Истерзал стены коридора, ободрал потолок (теперь они закованы в аккуратный белёсый панцирь гипсокартона). Исколошматил ванную (сейчас там по стенам тихонько нарастал лаково-мерцающий слой новенькой плитки). Оглодал проём входа в кухню (наконец-то поставлена новая дверь, которая закрывается с красивым металлическим всхлипом, как в железнодорожном вагоне-люкс). Захламил углы комнат досками, рулонами, мешками… Линия фронта приближалась к спальне и детской.

Скрежещущий хаос неохотно затихал по вечерам, отползая от поседевшего нервного веника и швабры к плинтусам, сонно щурясь от электрических ламп… Чтобы с утра снова распустить свои разнокалиберные щупальца. Сквозь него всё отчётливее проступал будущий вполне современный бытовой уют. «Квартира будет как яичко», – плотоядно усмехалась свекровь. «Да», – не возражал Папашик, снова и снова тыкая холёным пальцем в калькулятор.

Детей спрятали у матери в старой части города. Таня уже вышла на работу, но почти каждый день к ним ездила. Долго не засиживалась – таинственный магнетизм волочил её обратно к развороченному гнезду, и даже отчаянные слёзы Оленьки не могли удержать Таню. И опять – полоса препятствий, веник, пылесос, стремительно грязнеющая вода в ведре…

Настало время, когда червь зажужжал и застучал за дверями детской. У Тани был отгул, она схоронилась в спальне, перебирая старые тетради, папки, подшивки журналов, принесённые из загаженного зала.

Ей прямо в душу заглянули её собственные глаза. Надо же… Она совершенно забыла… Какой замечательный портрет, обратите внимание! Картон, карандаш, Татьяна. Она ещё молоденькая, даже детская припухлость видна на линии щеки. Ладная полуулыбка. Уверена в себе. Ресницы вот-вот дрогнут от легкомысленного смешка.

Господи! Когда же это было-то?!. Оленьки тогда, конечно же, ещё не могло быть и в проекте. Да и Насти не было, это точно. А Папашик – был. Вернее, был не Папашик, а Вениамин. Да. Реже – Венчик. Сколько лет прошло. И когда он стал Папашиком? Ведь давно стал.

С Арсением она познакомилась в той же компании. Будущий Папашик презентовал Таню как свою девушку. Арсений всё сидел в углу и смотрел на неё. Он мало говорил и ухитрялся быть каким-то незаметным, хотя она не раз убеждалась, что его уважают и, пожалуй, даже любят. Таня положила портрет обратно в коробку и стала возле окна. Мама родная, двадцать лет… Вернее, уже 21. Или даже 22. У него были серые глаза, чёрные густые казацкие усы, не очень аккуратно подстриженные, суматошная шевелюра, которая так дисгармонировала с его малоподвижностью и меланхолией во взгляде. «Тридцатилетний художник» – назвала она его про себя, и всегда почему-то посмеивалась этому секретному прозвищу.

Дракон взвыл и закашлялся. Забубнел с матерком. Постучал. Бух-блябах! Стих… И опять. В интонации шумов, которыми он сообщал о своей жизнедеятельности, появилось что-то усталое и отчаянное. Хотя – в тылу ремонта всё налаживалось, – будто рана заживала. Ванная уже сверкала как хирургическая палата, кухня напоминала сказочный терем (только вот – эх! – белёсые следы на полу, обновляющиеся каждый день, словно кровавое пятно в замке с призраком)…

Таня снова взяла рисунок. Смелая, решительная, почти дерзкая штриховка щекотнула память – его руки. Маленькие, нежно-смугловатые, они казались полупрозрачными. Это, наверное, из-за почти идеально круглых розовых ноготков. Она ещё тогда поморщилась – разве это руки мужчины?

Впрочем, никто не заметил, как он её рисовал. А она… Она привыкла, что Арсений часто и пристально смотрит на неё и отводит глаза, когда она ловит его взгляд. Рисунок он подарил Тане, когда они с будущим Папашиком уезжали в Крым…

На обратной стороне картонки был наклеен квадратик белой бумаги. Прямо по центру. Под ним таился сложенный вчетверо листок с письмом. Вот это письмо, написанное в пивбаре, в окружении пустых и полных кружек, по-детски правильным почерком, в котором парадоксально сочетались строгая аккуратность и робость.

«Милая Татьяна. Моё признание не имеет смысла, я это знаю. Зачем пишу? Не могу не написать, просто нет сил противиться. Вы же знаете, что я люблю Вас. Значит, и говорить всё это, то есть, писать не нужно. Вы любите Веню… А впрочем, не знаю. Иногда мне кажется, что Вы не любите никого. Самое главное, я вижу, что мои чувства не нужны вам. Да и что Вам нужно? Что? Мужчина? Покой? Или, может быть, пылающие страсти? В Ваших глазах… Знаете, Таня, иногда мне хотелось Вас убить. Не сердитесь на эти слова, может быть, Вы никогда и не прочтёте это письмо пьяного художника. И главное, я сейчас не могу лгать, у меня сейчас всё разворочено, вывернуто. Вот и пишу Вам то, что со мной сейчас происходит. Я пробовал всё, что только можно, пил, бросал пить, молился. Если бы Вы знали, как я молился! Никогда я не молился так, даже когда мой брат умирал от рака. И знаете, чего я просил у Бога? Думаете, Вашей любви? А может быть, Вы и правы… Не знаю. Помню только, что постепенно, когда уже просто дыхания не хватало, я просил, я так просил только одного – оставьте меня. Оставьте, за что мне это! Я уже зрелый человек, уже много видал, что это со мной? Я больше не могу так. Я просил Бога, чтобы это прекратилось, а потом в ужасе рвал волосы на голове, перед глазами была картина, что я смотрю на Вас безучастно, может, даже и с насмешкой, свысока – и я чуть ли не кричал. Ведь Вы, Ваши глаза, Ваш голос, Ваши руки, Ваша энергичная грация – это моя жизнь. Я за свою жизнь никогда так не боялся! Да, Вы моя жизнь.
      А ведь я прекрасно вижу Вас как человека и как женщину. Вы не слишком умны, спесивы, злопамятны… Не хочу об этом говорить. Потому что от этого только хуже.
      Таня, Танечка, я сейчас смотрю на Ваш портрет и вижу, что у меня ничего не вышло, я не смог изобразить Вашу мучительную красоту. У меня Вы проще и добрее. И разве имею я право требовать от Вас, чтобы Вы были такой, какой мне так хочется Вас видеть! Господи, как я устал… Думаете, я хочу Вас разжалобить? Нет. Не хочу. Конечно, я знаю, что даже у Вашей насмешливости есть предел, и Вы, может, даже со слезами бы это прочли. Вы бываете удивительно чуткой, так неожиданно и странно чуткой! Я так Вас люблю!
      Что же делать? Нужно заканчивать, сам вижу, что пишу глупости и сентиментальную чушь. Если бы я мог только выразить… Если бы можно было прижать Вашу милую головку к своей груди, чтобы Вы услышали как сейчас колотится моё сердце, как оно изныло и сдулось. Сдулось, вот такое слово глупое и смешное. Но зачем? Зачем? Даже если бы я увидел выражение боли на Вашем лице, если бы Ваши тонкие, благородные губы искривились, а в глазах появилась бы мольба и страх, чтобы это изменило? Вы не полюбите меня. Нет. И когда я это понимаю, всё во мне останавливается и замерзает, каменеет. Я становлюсь твёрдым и страшным. Но разве дело в Вашей любви? Разве я не мог бы быть с Вами рядом без Вашей любви, хотя бы маленькой, тоненькой, хоть какой-то? Нет! Если бы я только смог быть рядом! Если бы мог только видеть Вас! Мне так хотелось Вас поцеловать тогда, в самом начале, и как я сейчас смеюсь над собой. О, кретин! Мальчишка! Если бы я мог только смотреть на Вас, видеть каждый день, слышать шорох Вашего платья, Ваш голос! За это я бы отдал всё на свете! Пусть! Пусть и не любите!
      Не будет этого. Знаю. Прощайте, Татьяна. Я спрячу это письмо в портрет, который завтра подарю Вам перед расставанием (я ведь и сам уезжаю, не знаю, надолго ли). Вы, наверняка, удивитесь, что я тайком нарисовал Вас. ПосмОтрите на меня с игривой улыбкой в уголках глаз, и сразу же отвернётесь к нему. Скажите, Вы ведь его не любите? Что Вы чувствуете, когда он небрежно кладёт руку Вашу талию? Впрочем, вопросы задавать тут бессмысленно.
      Прощайте. Я буду думать, что когда-нибудь Вы найдёте моё письмо. Разумеется, совершенно случайно. Зачем мне это, не знаю. Мне хочется, чтобы Вы вспомнили обо мне. Вспомните! И я не буду где-то там мелькнувшим, невзрачным призраком в Вашей памяти. Дайте мне хотя бы это. Потому что я никогда не смогу забыть Вас, и, кажется, эта адская мука никогда меня не оставит. И пусть. Прощайте.»

Детей уже через неделю вернули домой. Август обжигал последние горшки летних дел и отпусков. У Папашика возникли какие-то серьёзные деловые проблемы, он ходил хмурый и немного растерянный. О «ремонтных затратах» перестал ныть. С работы являлся теперь вовремя, но целый вечер не слезал с телефонов, кричал, упрашивал кого-то, сыпал угрозами, что-то яростно шептал. Таня же целеустремлённо, упорно, с ненавистью добивала полудохлого дракона.

Однажды утром, собираясь на работу, она вернулась в спальню и увидела, что Папашик сидит на кровати в трусах, уперевшись локтями в колени и свесив расслабленные ладони. В его позе было что-то обезьянье, жалкое. На макушке поблескивала в свете окна давно зарождавшаяся плешь. Он показался Тане ужасно постаревшим. Она села рядом с мужем, обняла его за плечи. Вениамин склонил к ней голову. Из груди его вырвалось что-то вроде грустного смешка.

Зато ремонт, наконец-то, прекратился. Последние следы пыльного червя устранялись задорно и с песнями. Девочки помогали. Они  были веселы, особенно радовались ярким, красивым обоям в своей комнате и двухъярусной кровати, стилизованной под яхту. Кстати, карандашный портрет, подарок Арсения, случайно попал под руку Оленьке и она решила его раскрасить. Ребёнок очень старался, надо признать (и Таня честно это признала, даже вынуждена была дать обещание послать работу на конкурс ТВ-программы «Малышовый талант»), но уж слишком трудноузнаваемой теперь выглядела «мама». С печальным вздохом Таня, тайком от дочки, сунула рисунок в мусорное ведро.

Жизнь пошла своим чередом. Лето кончилось. Вроде бы наладилось всё у Папашика (хотя Таня слышала от одного их общего знакомого, что «Веня потерял значительную часть бизнеса в Днепропетровске»), дети пошли в школу, щеголяя симпатичными модными рюкзачками и гламурными мобилками. Свекровь подарила, – неплохие, между прочим, – гардины в зал. Таня на досуге увлеклась рукоделием – делала абажуры для многочисленных бра, которые таинственным и уютным светом оглаживали углы квартиры. Формальной точкой в истории с ремонтом стала установка новой металлической, роскошной двери, которую произвели быстро и качественно, вопреки опасениям Тани. И как замечательно было в сотый раз пересматривать свеженькую и весёлую фотосессию семейства, которую Таня с любовью выложила для друзей и родственников ВКонтакте. (Она нашла в Интернете так много бывших приятелей, что её сетевая жизнь по интенсивности почти не уступала реальной.)

ПисьмА Арсения она не заметила. В тот раз, когда в разгар ремонта, после многих лет нашла портрет, посмотрела на приклеенный с обратной стороны квадратик и с улыбкой подумала, что мнительный и стыдливый Арсений замаскировал какое-нибудь досадное пятнышко.

Да может быть, оно и к лучшему? Кому нужен этот пузырёк, всплывающий из пучины прошлых лет, чтобы лопнуть на поверхности текущей жизни? Кому? Только тому «тридцатилетнему художнику», написавшему письмо в окружении пивных кружек. Человеку, которого, если говорить откровенно, ведь уже нет. Любит ли он её до сих пор, спустя более двадцать лет – уже не важно. Ничего уже не важно. Уехал ли он в Ростов, как собирался, или осел в Киеве, женился и родил детей, или перебрался к родственникам в Молдову, спился или достиг успеха, рисует за гроши портреты гуляющих на бульварах или – злободневные карикатуры для популярного политического еженедельника.

Это – сейчас, а то – тогда. Тогда было… Не нужно это письмо никому. Жизнь мудра и милосердна, но чаще всего нам не дано этого знать. Мы видим только её пощёчины и подножки.

А если проще – пусть не будет искушения, взволновавшись душой, поискать забытое имя. Ведь в двадцать первом веке рискуешь легко его найти. И что тогда с ним делать?..

Вениамин вошёл в комнату с самодовольной и счастливой улыбкой. «Ну, жена, гулять так гулять! Едем в ресторан.» Он галантно поклонился и протянул ей руку. Это был очень важный вечер для них обоих. Ему нужно было порадовать супругу и, самое главное, в тихой, приятной обстановке взаимопонимания объяснить ей, что ближайшие пару лет им придётся подтянуть пояса. А ей было нужно… А что ей было нужно? Она забыла. Забыла, – представляешь?! Это делает женщину очень романтичной, – сказал он, улыбаясь удовлетворённо и блаженно, совершенно как юноша.




                Запорожье, сентябрь-октябрь 2011