Адвокат Горшочек

Татьяна Олейникова Машкара
АДВОКАТ ГОРШОЧЕК

ДЕТСТВО ПЕРВОЕ

В детстве мне никогда
не хотелось читать пре-ди-словия,
потому что всегда там объяснялось,
про что написано, —
а это совсем неинтересно...

Но говорят, что без предисловий — ну никак нельзя...
А ещё говорят,  — что у человека двенадцать жизней. Или семь? Но самое-самое главное — они есть... Только не помнят о них люди.
А разве детство — это не та самая другая жизнь, которая иногда возвращается к тебе во снах или из старых фотографий, о существовании которых ты давно забыла?..
Мне захотелось вернуть это мгновенное и великое блаженство, которое называется — Детство, то единственное время, когда нет Горя, даже если оно рядом с тобой, когда нет Беды, даже если она угрюмо скалится из-за тёмного-претёмного угла. Потому что нет там самого страшного — Предательства. Потому что мама ни за что не променяет тебя на другую девочку, потому что отец никогда не отвернётся и не возьмёт за руку другую девочку, потому что брат, даже если и даст подзатыльник, то за дело, а другую девочку отлупит, заступившись за тебя, за тебя, за тебя...
И сестрёнка, которую ты однажды так легкомысленно променяла у соседа деда Мити на воробья, не обидится на тебя, потому что она сама до сих пор и навеки младше тебя, и у неё ещё дольше будет продолжаться это детство.
И оно, это детство, будет длиться долго-долго, пока будешь вспоминать о нём, пока будет сниться, пока сны будут не из взрослой жизни, потому что какому же это взрослому снится, что ты летаешь, хотя ты сама уже бабка-корябка?
В детстве всё волшебно и красиво. Там есть маленькие человечки, которые живут под крыльцом твоего дома. И у человечков есть свои домики. Но о них нельзя никому рассказывать, — это как в «Чёрной курице», над которой ты плакала всю ночь навзрыд, — это другая жизнь...Да, ещё Свифт-Гулливер!.. Но он написал — о Своих. А у тебя свои, самые настоящие свои...
Но ты не хочешь о них говорить взрослым, потому что не поверят и скажут: врёшь... А написать ты ещё ничего не можешь. Ведь ты ещё не ходишь в школу, но у тебя уже есть тайная мечта — написать книгу, и чтобы её все прочитали, и чтобы в этой книге было про всё-всё, что ты любишь и любила и что ты помнишь...
Вот и захотелось мне вспомнить то время и дорогих мне людей, которые ушли в далёкую-далёкую страну, где когда-то буду и я, когда придёт Время.
Ведь придёт Время, и мне придётся встретиться с ними. А встречусь — что я им скажу? Забыла, — скажу?.. Поэтому просто необходимо вспомнить и — написать. Книгу. Которую. Прочитает. Хоть. Кто-нибудь...
Надо же уступить той маленькой девочке, которая этого очень сильно хотела! А то она обидится на тебя и никогда-никогда не придёт поговорить с тобой о папе, о маме, о сестре, о брате.
«Давай, — говорит она мне, — вспомним, как была одета мама, что любил папа, во что ты играла с братом и сестрой, как жилось тебе на этом белом и самом прекрасном свете тогда, когда ты была ещё маленькой...».
Вспомнить необходимо, пока вспоминается, чтобы не обидеть кого забвением, чтобы припомнить все обиды, которые сделала кому-то, чтобы смогли понять и простить.
Нужно вспомнить каждое дерево, дома, хаты, лица... Вспомнить цветы, которые радовали и у которых обязательно есть свои имена...
На этом я заканчиваю предисловие, если это оно. Но так уж положено у взрослых. Предисловие необходимо, потому что...
Потому что скоро начнётся вспоминаться детство — солнечное утро, дикие розы под окном, роса на их чудно пахнущих лепестках, из которых мама варит варенье.
Потому что дерево Вишня и дерево Яблоня, куст Смородина и куст Крыжовник — это мой сад. Здесь же, в саду, жёлтая куча песка, там построены пещеры и дома с дорогами, и деревья из травы Калачик.
Потому что есть там ещё Секретик: в выкопанной ямке лежат очень красивые черепки от чашек и блюдец с волшебными цветами и конфетные фантики от самых вкусных шоколадных конфет, и крылышко бабочки, у которой имя Павлиний Глаз, и сорванный тайком от мамы цветок Душистого Горошка. Ямка накрыта стёклышком и присыпана песком.
И ещё — Секретик очень похож на волшебную Вещь, необходимую каждому ребёнку, пока он не стал ещё достаточно взрослым.
Есть такая Вещь — КАЛЕЙДОСКОП. Дарите калейдоскопы всем своим друзьям! Там каждому цвету каждый раз — своё место, а это и есть — самое настоящее Волшебство!..
Я каждое утро хожу проверять — не пропало ли там что... И никто не должен знать, где он, мой Секретик.
Потому что...
Сейчас мне четыре, пять, шесть лет...
Это потом будет и семь, и восемь, и девять... Но это потом.
А пока — самые яркие вспышки в памяти помогут мне — вспомнить, вспомнить, вспомнить...

ПЕРВОЕ
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ,
которое читать не обязательно,
потому что в нём ещё остался запах стихов,
а прозы пока — только одна попытка.
Впрочем, если кто захочет, — пожалуйста!..

КАПЕЛЬ

Эта сосулька была самой прозрачной из всех своих сестёр-сосулек, что висели прямо над окном комнаты. Она переливалась на солнце, как та гранёная стеклянная висюлька от люстры, которая неделю назад была сбита маленьким двухцветным шальным мя¬чиком, которому не разрешали летать по комнате.
Мама очень сердилась на мячик и говорила, что это — самое настоящее безобразие. Но раз уже ничего нельзя было поделать, эту оставшуюся висюльку отдали девочке — насовсем. И это теперь была Её драгоценность. И — Секретик. Сквозь неё всё виделось в волшебном виде. Все предметы были окружены радужками. И солнечный зайчик, если висюльку подставить под солнечный луч, становился не просто солнечным, а семицветным и даже — стоцветным!..
И теперь такая же, но не стеклянная, а настоящая, ледяная сосулька сияла всеми своими лучами. А ещё она была живая, потому что на ней дрожала капля. Капля всё увеличивалась и увеличивалась, она росла на глазах и превратилась в Большую Каплю. И вот капля сорвалась. Она летит к земле и присматривается к месту, куда ей нужно приземлиться.
Мимо дома, к калитке, совершенно случайно, бежал в задумчивости молоденький белый Петушок, который мечтал первым увидеть Весну. Ему вчера говорила мама Курица, что Весна уже на пороге.
Путь от курятника к дому прошёл без приключений. Но вот вдруг что-то мокрое, холодное и неожиданное упало — прямо на маленький красный гребешок.
Петушок от страха присел и чуть было не споткнулся, но, увидев у калитки молоденькую пёстренькую курочку из соседнего курятника, встрепенулся, приподнялся пружинисто на своих моло¬дых ножках и неожиданно даже для себя самого очень громко кукарекнул.
Это было его самое первое «ку-ка-ре-ку!..». Вслед за ним хрипло кукарекнул старый петух Петя. Кукарекать ему вроде было рано, но допустить, чтобы какой-то молодой нахал был первым,  он просто не мог...
Петушок снова, на ещё более звонкой ноте, повторил свою мелодию.
Петя прочистил горло и показал, — как надо, в конце-то концов, петь по-настоящему!..
Курочки, услыхав этот дуэт, выбежали во двор — узнать, что же произошло. И все увидели, как падают капля за каплей сначала из первой сосульки, потом из второй, потом — из всех... Капли образовали ручеёк.
Ручеёк проложил свою прозрачную дорожку прямо от дома к калитке.
Солнце светило ярко и ласково. На небе плавали пушистые маленькие зверюшки-облака.
По дороге мимо домов с весёлым грохотом проехала телега. Рядом с лошадкой Лыской бежал рыжий жеребёнок по имени Колокольчик. От неожиданного двойного, очень громкого кукарека он, смутившись, конечно же, за свой поступок, — выбросил из-под своего куцего хвостика пять небольших, блестящих на солнце, аккуратненьких яблочек.
Девочка вышла во двор в совершенно новых чёрных резиновых ботиках, кото-рые надевались на ботиночки. Боты блестели и отражали в себе ручеёк. Девочка сначала чинно ходила по двору возле дома, потом увидела ручеёк и бросила в него маленькую щепку, стала её догонять, перемеряла в двух местах глубину ручейка и пошла, вслед за щепкой, до самой калитки. В калитке был очень удобный для девочки глазок в дереве, потому что он был как раз на уровне её любопытного глаза. За калиткой, на дороге, она увидела Лыску и Колокольчика.
Знакомый петух Петя сидел на соседнем заборе и орал — своё классическое — «ку-ка-ре-ку!!!».
Молодой Петушок подпрыгивал около забора на месте, стараясь изо всех сил взлететь на забор, и тоненько, но очень верно ему вторил.
Куры весело и как по команде пили из ручейка сосулькины слёзы.
Пахло весной.

ХАТА
(матовый розовый цвет —
осколок от нечаянно разбитой маминой вазы)

...Вот и хата в три окошка.
Я вижу её сейчас так явно, как будто стою напротив неё. Издали она улыбается, как человек, потому что два окошка — это глаза, а то, что посередине, — нос. А завалинка — широкий рот. Окошки совсем маленькие, с деревянными ставнями, которые запираются на железные болты. Крыша хаты соломенная, как и везде на улице Белянской. Труба на хате большая, плетённая из хвороста и тоже обмазана глиной. Да и сами стены хаты саманные. Каждую весну мама и бабушка замазывали на стенах отвалившиеся куски. Наша хата такая же, как и у наших соседей на улице, под соломенной крышей.
А есть даже ещё меньше, они называются — землянки и похожи на те пещерки в песочной куче, которые строим мы с братом, но только большие, и там есть печки. А ещё эти хатки похожи на погреба. Там, в одной из таких землянок живёт девочка Шура, с которой мы играем возле большой кучи песка и глины. Мы около её хатки со всей ребятнёй строим домики для своих куколок. Но скоро у Шуры будет построен дом или хата, потому что возле её землянки лежат брёвна, на которых мы любим сидеть.
Я помню в своей хате самую большую комнату на два маленьких окна, в ней письменный стол с двумя тумбами. Этот стол почти от стены до стены. Только один стул и этажерка ещё помещаются в углу между столом и стеной во двор. В тумбах ящики, закрытые на ключ. На столе книги и тетради. Много тетрадей. Это тетради учеников. Диктанты и сочинения. Это стол папин. На столе чёрная пепельница и папиросы «Беломор» или «Пушки», а иногда «Казбек». И ещё настольная лампа. Матовый стеклянный колпак, тяжеленные чёрные ступеньки подставки. Лампу зажигает папа, когда есть электричество. А чаще всего на столе горит керосиновая лампа.
Над столом портрет Александра Сергеевича Пушкина (он до сих пор у меня — гравюра с портрета Тропинина). Это я уже тогда знала. И знала, что его зовут Александр Сергеевич, но я ещё говорю Александ Селгеич, потому что у меня буква «р» хромает.
И ещё я знаю, что Пушкин — поэт. И я знаю его стихи-сказки и про спящую царевну, и про Гвидона, и про Балду. Но больше всего я люблю сказку про Золотую рыбку.
У меня всегда почему-то замирает душа, когда мама читает мне перед сном такие его слова:
Жили-были старик со старухой
У самого синего моря.
Старик ловил неводом рыбу,
А старуха пряла свою пряжу...
...Подплыла к нему рыбка, спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей с поклоном старик отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка,
Не даёт мне старуха покоя...»...
Я убаюкиваюсь этой сказкой, мама знает её наизусть, и я её знаю, и как только мама вдруг нечаянно скажет не то слово, я всегда поправляю её. А мама уже думает, что я сплю. Нет... нет... Пока не закончится сказка, ни за что не засыпаю.
Над окном, что смотрит во двор, чёрная тарелка — радио. Оно всё время говорит: «Последние известия» и ещё «Угадай-ка». И ещё по радио поют песни: «На закате бродит парень возле дома моего...». И ещё поют про одинокую гармонь.
Я  боюсь эту песню, она мне иногда снится в страшных снах: на тележке, на которой ездит калека, гармонь сама сдвигается и раздвигается, — потому что она одинокая... Когда эту песню поют, я убегаю из комнаты и стараюсь подумать о чём-нибудь весёлом.
Я очень люблю, когда по радио рассказывают сказки и читают что-то такое красивое, как песни, но их не поют, а говорят. Папа говорит, что это стихи. Я люблю стихи, потому что почему-то угадываю последние слова, которые ещё не успеют сказать, а я уже подумала... И точно — угадала. Лучше угадайки. Эти слова, папа говорит, — рифмы...
Над кроватью, где спят мама и папа, висят два портрета: это Ленин и Сталин. Я уже знаю, что лысый и с усами, в чёрном пиджаке и с вишнёвым с белым горошком галстуком — это Владимир Ильич, другой — красивый, не лысый, в белом кителе с жёлтыми погонами — Иосиф Виссарионович. Мне это долго повторяла мама, чтобы я выучила. Но я ещё не умею выговаривать букву «р» и говорю: Владимил и Висалионович... Проще мне выговорить — Ленин и Сталин. Это вожди. Что такое вожди, я не знаю. Просто вожди да и всё...
В углах две этажерки с книгами. Над одной из этажерок портрет молодого лётчика-пилота. Это дядя Павел. Он погиб на проклятой войне.
Кровать мамы и папы с железными шарами, в которых я так смешно отражаюсь, там у меня лицо растягивается и закругляется, как у клоуна, стоит у стены. Эти шары как на Новый год. Только новогодние цветные, а эти — просто зеркальные.
Над кроватью гордость мамина и бабушкина — тканый чёрный ковёр с очень красивыми яркими цветами — розами. Этот ковёр вместе со швейной ножной машинкой «Зингер» был закопан в земле, пролежал там всю войну и даже не испортился.
Его ещё «до ре-во-лю-ции» ткали на бабушкино рождение в монастыре. Он заказан был, потому что родители долго не могли дождаться детей. И решили, если девочка будет, назвать Ефросиньей, если мальчик — Егорием. Там ещё две буквы: «Е» и «П», то есть Ефросинья Почернина. Так говорила бабушка.
Ещё в одном углу книжный шкаф, там тоже в два ряда книги. Это книги с очень трудными названиями — эн-ци-кло-пе-дии. Я и мой старший брат Валерик очень любим их рассматривать. Там цветные красивые картинки, и бабочки разные, и жуки, и картины художников, я даже знаю уже художника Айвазовского, он всё время море рисует,  есть его картина, где люди тонут, и ещё я знаю художника Репина, в эн-ци-кло-педии есть его страшная картина про царя Ивана Грозного, который убил своего сына. Очень страшная картина.
Когда я сижу за столом со всеми вместе на праздники или по воскресеньям, мне энциклопедии подкладывают под попу. Сначала четыре, потом три, а скоро, может быть, уже две будут подкладывать, потому что я расту всё-таки, хотя ем очень плохо. Из-за этой еды у нас дома неприятные для меня вечные разговоры.
Напротив кровати, у стены с духовкой, кушетка. Она сделана из сиденья машины, к сиденью приделаны деревянные ножки и покрыта она моим детским одеяльцем. Мы очень любим сидеть на ней, потому что она около печки. Там тепло.
У фанерной стены, что отделяет мою с братом комнатку в одно окно, стоит мамина гордость — цветок, который зацветает и зимой, и летом красными большими бутонами. Зовут его — Роза. А сначала вместо фанеры висела огромная занавеска от самого потолка до пола. Она была ситцевая с красными розами и красными веточками, листиками и бутонами. А издали она казалась не белой и не красной, а — розовой. Интересно — почему? Это потом мне сказали, что эта занавеска была повешена перед тем Новым годом, когда мне должно было исполниться два года. Я ведь родилась прямо под Новый год...
В нашей комнатке было две кроватки: брата Валерика и моя. Они стоят одна за другой, как поезд. Над кроватями тряпичные коврики. У меня на вишнёвом коврике лиса, которая несёт в лапах петушка-Золотого гребешка. У брата — на зелёном — три поросёнка, два с балалайками, а один с гармошкой. Это Ниф-Ниф, Наф-Наф и Нуф-Нуф.
Под потолком висит волшебная люстра. Она сделана из стеклянных трубочек, в них протянуты нитки, между трубочками голубые стеклянные шарики и на концах каждой трубочки тоже голубые шарики. Такие люстры продавали на базаре в городе. Их делали инвалиды в артели. Это мне рассказала бабушка Фрося.
Когда горит элек-три-чест-во, на потолке отражается тень — красивая пятиконечная звезда. Если чуть-чуть пошевелить люстру или покрутить, что нам, конечно же, не разрешают делать, стеклянные трубочки звенят, и у меня замирает сердце от счастья и такой красоты.
Мне уже три с половиной года.
Всё я помню, помню, как заболела малярией — «комариной болезнью», как назвал её папа, потому что меня укусил комар. Помню, как мне было то холодно, то очень жарко, и как мама носила меня каждый день в больницу на руках, благо были летние дни, и как я плакала и била маму по плечам, чтобы она не давала меня колоть... А потом... потом мама согласилась со мной и ещё посоветовалась с кем-то другим, решила меня «не мучить» и перестала меня носить на уколы.
И помню, как сфотографировали меня в моём совершенно сказочном шерстяном костюмчике, купленном во время малярии: тёмно-коричневая с помочами юбка в складку и светло-коричневый (цвета кофе с молоком) свитерок. А самое главное — на помочах и юбочке вышиты самые настоящие клубнички-землянички. Его я очень берегла (то есть мама берегла),  его ещё и сестрёнка моя носила... Он долго-долго был самым нашим праздничным и нарядным.
Двери из большой комнаты выходят в бабушкину. Эта комната и кухня одновременно. Там, у стены, бабушкина кровать, покрытая красным тёплым стёганым одеялом, и там мне можно и сидеть, и играться, и баловаться — не то, что на маминой и папиной.
У окна кухонный стол, который бабушка всегда обдаёт кипятком и чистит ножом. Он дощатый, не покрытый клеёнкой. Клеёнки бабушка не любит.
На этом столе бабушка катает бельё. Она наматывает простыни на каталку, которая такая же, как та, чем раскатывают тесто, но намного длиннее, и катает эту каталку — рубелем — деревянной изогнутой доской с зубцами поперёк. Мне очень нравится смотреть, как она это делает. У нас ещё есть утюг, в котором горят угли. Он громадный, с огненными окошечками, он похож на поезд ночью, а может быть, даже на пароход с картинки из книжки. Мне к утюгу притрагиваться нельзя. Он горячий.
В комнате-кухне у бабушки стоит очень красивый шкаф, но не с книгами, а с одеждой, он называется гар-де-роб, там висят мамино и бабушкино пальто и папина шинель. Я туда люблю прятаться. А бабушка меня долго ищет. И никак не догадывается, что я в гардеробе. Я подсматриваю за ней из щёлочки двери. Бабушка Фрося и под кровать лезет смотреть, и под стол, и в сени выходит, даже в вёдра помойные смотрит. И никак не догадывается, где это я спряталась. Она начинает причитать:
— Ой, и где же моя внученька делась? Куда она подевалась? Наверное, её цыгане забрали! Ой, пойду на улицу смотреть. Вот горе прямо, горе!..
А тут я из гардероба как закричу:
— Ку-ку! Я здесь!
И бабушка всегда так радуется, что я нашлась!..
Этот шкаф с украшением — с вырезанными деревянными цветами и листьями. На его двери висит зеркало. Но дверь в нём с дырками. Это дырки от пуль. Потому что была проклятая война.
А полы в нашей хате не деревянные, а земляные. По субботам мама приносит в ведре глину красного цвета, из комнат почти всё убирается, и мама мажет полы. Потом они высыхают, и становятся светло-коричневыми и гладкими. Вещи расставляют по местам, и всё становится, как на праздник. И мне всегда весело, потому что я люблю праздники...
Но иногда всё это происходит не в субботу, а в воскресенье. И бабушка сердится, говорит, что это — грех. Мама с ней спорит, говорит, что в другие дни она работает и что работать не грех. И продолжает мазать.
Я очень не люблю, когда мама с бабушкой ссорятся. Потому что бабушка плачет и говорит, что уедет от нас, что она устала. На кухне пол мажут не каждую неделю. И там пол тёмный, как земля.
Но всё-таки я больше люблю быть с бабушкой на кухне. Там интереснее. И в окно из кухни я вижу сарай,  деревья, огород. На крыше сарая прыгает сорока-белобока. Под окном в кормушке синички и воробьи, которых у нас в посёлке почему-то зовут жидами.
У бабушки под подушкой то, что называется «не говорить папе»: картинка с очень красивой тётей и мальчиком на руках. Она называется икона. «Об-ра-зок», — так говорила бабушка.

БАБУШКА ФРОСЯ
(золотой солнечный цвет —
мёд на донышке блюдца...)

Бабушка моя, бабушка Фрося, Ефросинья Яковлевна... Расскажи-ка мне снова сказку. Я буду сидеть тихо-тихо и слушать, как Марко Богатый ходит по миру, и сердце моё будет замирать от страха и ужаса, и по ночам мне будет сниться тот соломенный человек, который просил у Бога покоя. А перевозчик у меня по ночам будет просить взять вёсла в руки, а я опять буду бояться его чёрного лица. Но я хочу слушать и слушать тебя...
Сейчас передо мной на столе лежит послевоенная пожелтевшая фотокарточка. А тогда эта фотокарточка была совсем новенькая. Я любила её рассматривать.
На ней бабушка Фрося держит своего внука-первенца Валерика, а сзади стоят её дочери, три сестры: Тамара, Клава и Лиза (это наша мама). У бабушки на фотокарточке сжаты сурово губы.
Не любит фотографироваться, не до фотографий сейчас, только-только война кончилась. Но вот дала себя уговорить... Уговорили.
Девки, вон, живы, а Павлика, сыночка единственного, уже никогда не будет. Да что говорить, — им тоже досталось немало...
Самую младшенькую, Клаву, в Германию немцы забрали — спину гнуть на них. После Победы она вернулась. Да не такая, как была. То весёлая была, любого рассмешит смехом своим да повадками любого из гроба поднимет. А сейчас всё больше молчит... Суровая стала.
Средняя — в госпиталях наработалась. Кровушки повидала.
А старшая — и кровушки, и — огня фронтового. И судьба её покорёжила немало. Да вот все встали на ноги. Красивые, статные, улыбаются...
А старшенький, сынок Павлуша, погиб почти над своим селом. Штурманом был. Сгорел. Писал всегда девчатам, — ежели у кого из них родится сын, назвать Валерием в честь славного лётчика Валерия Чкалова.
Вот и держит бабушка на руках мальчонку, названного в честь этого лётчика.
... Бабушка Фрося принесла дров из сарая, уголь, затопила печку. А я сижу на её кровати у кухонного стола и смотрю на то, что она делает. Она полезла в подпол, достала оттуда ведро картошки, капусту, морковку, свёклу. Подставила стул и сняла с гвоздя плетёнку лука, выбрала самые крупные луковицы, поточила нож о другой нож. Это у неё ловко получалось. Ножики друг о друга — вжик, вжик, вжик!.. Налила в кастрюлю воды и стала чистить картошку, потом свёклу и морковку. Одну, самую крупную, она почистила так: ножиком громко проводила по морковке — шир, шир, шир — и отлетали от морковки мелкие оранжевые брызги, и становилась она чистенькой и красивой.
— На, деточка, кушай. Точи зубки. — А сама улыбается мне всеми своими тридцатью двумя зубами. — Морковка — полезная овощ, и глазки будут видеть хорошо.
— Бабушка Фрося, ну, пожалуйста, расскажи сказку...
— Расскажу, расскажу, деточка... Погоди немного. Дай дух переведу.
— Бабушка Фрося, а про кого расскажешь?
— Про Марко Богатого.
— Это страшная сказка?
— Нет, жизненная.
В огромном чугунке на печке кипит вода. А бабушка в это время рубит капусту. Она мастерица рассказывать сказки. Их любят слушать и Валерик, и я, и мама прислушивается всегда, папа— тоже.
У бабушки лицо, когда она рассказывает сказку, становится непохожим на себя — будто какая-то волшебница пришла к нам и говорит, говорит... А у меня перед глазами всё видно, как на картине, или как в кино...
— Ну вот. Слушай. Это сказка про Марко Богатого.

БАБУШКИНА СКАЗКА
(сказочный солнечный цвет —
лучший цвет моей жизни...)

...Жили-были купец с женой-раскрасавицей. Но не было у них детей. И как ни просили они Бога дать им ребёночка, ничего не получалось. И в монастырь ходили и молились, а детей не было...
Вот поехал как-то купец с товаром в большой город, денег много сторговал и припозднился, ночь уже на дворе, ехать домой надо. А тут гроза, темень, хоть глаза выколи!
Остановился купец в трактире. И подошёл там к нему чёрный и лохматый старик и говорит:
— Знаю я, знаю, что печалит тебя... Детей у тебя нет. Будет, будет у тебя сын-наследник. И умный он будет у тебя, и смелый, и красавец писаный, да только умрёшь ты из-за него, и богатство твоё он по свету растеряет, если не отдашь ты его в монастырь к чёрным монахам, как только исполнится ему восемнадцать лет. А отдашь — жена твоя с горя и тоски по нём умрёт. Так что думай, купец... Может, и так проживёте — без наследника? А нет, так даю тебе три дня на раздумье...
 И исчез.
Хотел купец из трактира выйти, а дверь на замке. Хотел купец коня запрягать, а коня нет. Хотел купец помолиться, а в углу иконы нет...
Страшно стало купцу, душа замирает, а в это время в окошко его светёлки голубь белый стал биться. Бьётся, бьётся — вся грудка в крови...
Впустил голубя купец, раны его обмыл, а голубь и говорит ему человеческим голосом:
— Не тужи, купец. Будет сын у тебя. Только не рожоный, а найденный. Больше жизни ты будешь его любить, и жена твоя души в нём чаять не будет. Станет он вам и опорой и защитой. Но одно помни: как исполнится ему восемнадцать лет, посади его на коня верного, дай ему меч булатный, и пусть он привезёт тебе из Царь-града икону с ликом Богородицы в золотой оправе. Отдай мне за эту весть крест свой нательный-крестильный. Он спасёт его, когда это надо будет. И исчез голубь...
Сижу я, сжавшись в комочек под одеялом, и слушаю, не перебиваю. И страшно мне, и дальше слушать хочется. Но вижу, что бабушка моя устала. Поэтому больше не прошу её ни о чём. Она сама обязательно когда-нибудь, может быть, через несколько дней, продолжит рассказывать мне свою сказку про Марко Богатого...
У бабушки моей лицо худое и бледное.
Голова покрыта туго под подбородок белым платком с голубенькой каёмкой. На ней тёплая вязаная зелёная кофта, длинная, почти до пят чёрная юбка. А спина и живот её перевязаны вязаным шерстяным красным платком. Бабушка всё жалуется, что спина у неё болит, не перестаёт. А на ногах у неё валенки. И летом, и зимой — всё равно валенки. Это, она говорит, потому что у неё ноги болят. Рев-ма-тизм.
Бабушка Фрося у меня и не толстая и не худая. Ходит она прямо. И мне всегда говорит, поправляет:
— Не горбись! А то горб вырастет!..
Она голову держит высоко. Соседки её за это «гордячкой» зовут. Но она вовсе не гордячка. Так просто любит ходить. Так ходить бабушкина мама заставляла. Она держала всех своих дочерей в строгости.
— А то, — говорила, — замуж вас не возьмут, горбатых да косооких...
Охает бабушка, картошку чистит. Охает, да свёклу красную с белыми прожилочками тоненько-тоненько режет соломкой. Морковку трёт на тёрке. Картошку режет аккуратными кубиками. Капусту рубит, быстро-быстро, не усмотришь за ножом. Борщ варит, мне дальше сказку рассказывает:
...Повернулся купец, а в святом углу иконы светятся. Подошёл купец к двери — она и распахнулась. Вышел купец во двор, а конь его верный копытом бьёт, ждёт его...
Выехал купец за ворота, а на дворе — метель. Ветер зверем воет. Нет дороги. Хотел купец возвернуться, да обмер: никакого трактира нет и в помине. Кругом степь раскинулась: ни деревца, ни жилья... Испугался купец, да делать нечего. Помолился Христу-Спасителю да Матери Богородице и тронул коня. И тут увидел купец чудо дивное — сугроб снега навален, а из него парок идёт. Что такое?!. Раскопал купец снег, а там ребёночек запелёнутый лежит, гулит, улыбается. Только взял купец его на руки — и метель улеглась, и солнышко засветило. Смотрит купец, а он у самого своего дома стоит.
Входит купец в дом, а ему навстречу слуги верные с вестью радостной: жена его родила сыночка. Тут и обмер купец... 

На столе передо мной блюдце с конопляным маслом, я макаю туда чёрный ноздреватый хлеб. Вкусно! Бабушка налила мне тёмного крепкого чаю, как она сама любит, в большую эмалированную белую кружку. А потом достала из шкафчика сахар-ра-фи-над, он голубой, как снег в тени. Бабушка разбила сахар молотком, а потом наколола ножом маленьких кусочков в сахарницу. Я люблю пить вприкуску, — как бабушка. Я ем и пью и жду, когда же она продолжит рассказывать.
Бабушка подсыпает уголь в печку. Подкладывает полешко для жару. Я тут как тут. Очень мне нравится смотреть на угольки и на огонь.
Вот и борщ сварился. Прибежал первоклассник Валерик из школы, покормила нас бабушка, он поел — и на улицу, а бабушка не успела и поговорить с ним. Заглянула в его портфель, а там — в тетрадке кляксы.
Пока ходила бабушка да искала его по дворам, я и уснула прямо на бабушкиной постели. Разбудил меня рёв Валеркин — это бабушка его ругает:
— Ах ты, бесстыдник! Зачем кляксу посадил?
— Меня Витька толкнул.
— А ты что?..
— А я ему как дал!..
— Эх, Валерик, Валерик! Что ж ты без меня будешь делать? Вас двое, а тут ещё третье дитятко скоро будет... Что ж вы все без меня делать будете?
 Как уж я заревела!
— Почему без тебя? Ты куда уезжаешь?
— Поеду в город, в больницу лягу. Полечусь немного, а потом приеду.
Тут меня любопытство стало разбирать:
— Бабушка Фрося! А что у тебя болит? Спинка?
— Спинка, внучечка.
— А ты сказала, что третье дитятко будет?
— Да это я так...
— Это как у купца? Ребёночек будет? А кто это будет?
— А когда? Скоро? — спрашивает Валерик.
— Да ещё нескоро. Вот пройдёт зима, а потом придёт весна...
— Ба, ну раз нескоро, тогда я пойду, — Валерик хватает шапку и старое пальтишко.
— Иди, да ненадолго. Уроки будем делать.
— Бабушка Фрося, расскажи дальше про Марка Богатого.
— Ох, внученька, устала я, полежу немного. Ты посиди, поиграй в куколки.

КУКОЛКИ
(розовый цвет — лепесток от цветка
шиповника, что растёт под окном)

Куклы у меня красивые, мне их бабушка сшила из розовых байковых тряпочек. Лица у них карандашами рисованные — это мама постаралась.
А платья у них самые разные. Это мы с бабушкой потихоньку обшиваем их. Я, конечно, не шью.  Я просто ищу клаптики разной материи, я их выпрашиваю у нашей соседки-портнихи, которую зовут на улице — Кармен. Она, и правда, похожа на красавицу Кармен с коробочки на пудренице, и на одеколоне, и на духах... Соседка Кармен — красивая тётенька и добрая, потому что даёт клаптики не только мне, но и другим девочкам.
Волосы у моих куколок из ниток, которые распустила из вязаных чулок бабушка. Волосы почти настоящие, кудрявые. Мои куклы самые лучшие на улице.
Их зовут так же, как моих подруг: Валя, Катя, Надя, Люда. А самая красивая — кукла Нина. Её зовут, как лучшую мамину ученицу.
Нина приходит поиграть со мной, когда бабушка прибаливает. Нина очень красиво читает стихи про войну и про Зою Космодемьянскую, и про сына артиллериста. Бабушка, когда их слушала, сильно-сильно плакала, и я вместе с нею.
И потому Нина уже не рассказывает мне этих стихов при бабушке, чтоб бабушка Фрося не расстраивалась...
Но сегодня я не могу играть с куклами. Мне интересно поскорее узнать про ребёночка у купца и про третье дитятко у нас.
Бабушка спит и тихо-тихо стонет. Я забираюсь к ней на кровать и ложусь калачиком к ней в ноги, укрываюсь её тёплым зимним клетчатым платком. Уже стемнело. Мне скучно, мне тоскливо, мне страшно.
Мне снится, будто я иду по улице одна, а там совсем-совсем никого нет. Даже собак нет и кошек. Одна я на белом свете...
И вдруг, как будто бы, мне навстречу идёт красавица Кармен и несёт огромный-преогромный кусок материи в очень красивых цветах и говорит, что это мне и маме, и всем моим куклам — на платья. Я беру у неё эту материю, а у неё в руках — ещё красивее и больше. И она опять говорит, что это — нам. И снова держит в руках совсем уж расчудесную материю, какую я видела только у одной красивой тётеньки из какого-то облоно, которая приезжала в школу с проверкой. Эта тётенька была в красивом платье, в красивой шляпке, а на шляпке была такая расчудесная чёрная материя-сеточка да ещё с блестяшками из чёрных бусинок. Вот такую материю держала в руках Кармен и говорила, что это для бабушки Фроси, и всё накладывала и накладывала мне в руки эту сеточку... У меня уже рук не хватает, как говорит бабушка Фрося, а Кармен всё кладёт мне и кладёт новую материю— красную, как флаг, и белую в крупный зелёный горошек, как у соседской девочки Вали, и малиновую бархатную, как занавес в клубе. Мне было очень тяжело, мне нужно идти домой, а с такой тяжестью идти трудно, ноги не слушаются, и рукам больно, и не видно ничего из-за разноцветной горы. И дома моего уже видно не было. Мне опять стало страшно. И я проснулась.

ГРАМОТА
(пёстрый, шуршащий цвет материи —
он ещё кажется мне не сном...)

Стукнула дверь, я проснулась окончательно, но всё-таки стала смотреть по сторонам, нет ли где на кровати или на столе той красивой материи для нас — на платья...
Кто-то пришёл. Это, наверное, Валерик, мой братик.
Вот и бабушка поднимается.
— Валерик, внучек, это ты?
— Я, бабушка...
— Внеси из сарая дров, а то я чтой-то разболелась.
— Принесу, бабушк... Я уже большой.
— Ох, большой ты мой, большой.
Валерик, пыхтя, принёс несколько поленцев и положил под печку.
— Бабушка, что ещё помочь?
— Ох ты, помощник мой! Иди к столу, читать будем. Садись.
Бабушка зажигает керосиновую лампу. Валерик берёт «Родную речь» и читает слова. Я сижу у бабушки на коленях и тоже смотрю в книгу. И шепчу буквы и слова — про себя. А Валерик пишет в тетрадке в косую линеечку слова ручкой с пёрышком, которую он часто макает в чернильницу. А потом пишет цифры в тетрадке в клеточку.
Ох, как же мне хочется тоже писать ручкой и макать её в чернила. Но бабушка мне не даёт. Тетрадок мало. Каждый листик в тетрадке на учёте. Когда заканчивается тетрадь и остаётся хоть пол-листика, бабушка аккуратно отрывает его и ещё обложки от тетрадок и складывает их себе под матрац. Она даёт мне их, когда что-то варит. Тогда я сижу за столом и рисую. На них очень даже можно рисовать. Я стараюсь рисовать рисунки маленькие, чтобы больше уместилось.
Валерик старательно выводит слова в тетрадке. А потом в тетрадке в клетку пишет примеры. Он пишет цифры.
— Ну вот, можешь же чисто писать... Молодец!
— Я стараюсь.
— Бабушка Фрося, а я тоже молодец?
— И ты тоже. Не мешала братику.
— А я тоже хочу писать буквы.
— Какие?
— Как у Валелы в тетладке.
— А какие ты знаешь?
— А, у, в, м, т, и, н... Все.
Я рисую пальцем буквы на столе. Правда, буквы «у» и «в» у меня перевёрнуты направо... А бабушка Фрося удивляется.
— Завтра будем с тобой писать, завтра. Как утречко придёт, сядешь у окошечка и будешь писать. Дам тебе листочек, ты напишешь свои буквы.
— А я и «мама» умею писать и «Таня», и «бабушка», и «Ленин», и «Сталин», и «плавда», и ещё много слов.
— Когда ж ты научилась?
— Не знаю... А сказку расскажешь когда до конца?
— Тоже завтра, внученька, завтра, устала я...
Пришла с работы мама. Поела, чуть-чуть полежала и снова ушла работать в вечернюю школу, а папа ещё и не приходил. Они вместе ночью придут, когда мы с братиком уже спать будем.
А утром папа попросил меня принести ему газеты. Я спросила:
— Какие?
— «Правду», — сказал папа и посмотрел на маму. — А теперь принеси «Учительскую газету», нет, лучше — «Труд».
И я принесла ему все газеты, как он просил, по очереди.
Мама посмотрела на папу, на бабушку и почему-то заплакала и сказала:
— Спасибо тебе, мама...
— Спасибо вам, Ефросинья Яковлевна, а я ведь не поверил, — сказал папа.
— А я не учила — это сама она, — говорит бабушка, — может, чего не так, не обижайтесь... Книжек бы ей с большими буквами детских, да с картинками, а то у вас всё с маленькими буквами. Глаза ребёнок поломает.
Все дни с нами бабушка Фрося — маме и папе некогда.

СТАРШИЙ БРАТ
(коричневый цвет — кусочек
шоколадки в фольге...)

Брат Валерик старше меня ровно на четыре года. Он родился ещё во время войны. Правда, он не помнит ничего про войну. Так же, как и я. Но мы всё-всё про неё знаем, как и наши сверстники. Потому что о ней всё время говорят и мама, и папа, и соседи, и бабушка Фрося...
Когда ему было два годика, наша тётя Клава только что вернулась в город из Германии, куда её, шестнадцатилетнюю девушку, забрали работать на немцев. Она приехала проведать нашу маму, бабушку и Валерика, которые все вместе жили в нашем посёлке, да рассказать им о своей жизни в неволе, в неметчине...
Тётя Клава на базаре в городе обменяла свою немецкую кофточку на большую плитку шоколада и ещё на что-то вкусное, потому что она знала — растёт с мамой и бабушкой её маленький племянник Валерик. И нужно было его порадовать сладким. Но шоколад этот был не для детей, а для лётчиков. Этого она не учла.
Она дала Валерику небольшой кусочек. Он взял его в рот, разжевал и вдруг горько-горько заплакал. Взрослые ничего не поняли. А он выплюнул этот шоколад на пол и залез под стол. Сквозь его горькие слёзы и всхлипы взрослые расслышали:
— Не нада мне сякаяда, дайте мне хебуска кусоцек луцце...
Тётя Клава никогда этого забыть не могла. Когда она рассказывала об этом и через много лет, то очень плакала, — а плакать её заставить необычайно трудно.
... В сорок седьмом году, когда мама и папа поженились, у нас в стране был голод. Мама покупала на базаре за большие деньги крынку молока, разбавляла молоко водой, добавляла маленький кусочек бесценного сахара в кружку и давала пить Валерику. Хлеб тоже был редкостью, папа и бабушка отдавали ему и маме свой. Это было потому, что мама вынашивала меня.
Хорошо, что бабушка в своё время запаслась небольшим мешочком проса. Вот и варили они с мамой кашу на молоке с водой. Была ещё, конечно, картошка. И лебеда росла в огороде, и щавель. И соль была в доме, да ещё покупали у людей подсолнечное пахучее масло. Это была самая большая драгоценность в доме. И ещё мама и бабушка делали тюрю: в тарелку с водой подливали подсолнечное масло, солили и крошили туда хлеб. Маленький Валерик очень её любил.
Когда я родилась, Валерик очень протестовал, просил обменять меня — на братика. Когда мне было два месяца, мама повела Валерика к соседям, у которых тоже полтора месяца назад родился мальчик, и сказала:
— Ну что, будем меняться?
Валерик посмотрел на ребёнка, посмотрел на меня, снова на него, снова на меня и сказал:
— Нет. Наша лучше!.. Не будем...
Бабушка иногда ходила на маслобойню, где делали подсолнечное масло, приносила оттуда подсолнечный жмых, а иногда и рушенку — жареные семечки пополам с лузгой. Вот это было лакомство!.. Эту замечательно пахнущую жареными семечками рушенку помню и я.
Маслобойня была недалеко от нас. Когда мне было года четыре, иногда мы с Валериком и мальчишками бегали туда. И нам добрый дядя Федя, у которого тоже, как и у папы, не было ноги, но он ходил не на протезе, а на деревянной колодке, — насыпал нам полные карманы этой самой рушенки, а иногда и чистых жареных ядрышек... Мы приносили это лакомство домой и угощали маму, папу и бабушку. А они чуть-чуть съедят и говорят, что наелись...
Странные эти взрослые!..
Мы с Валеркой были дружные. Иногда, конечно, ссорились, но очень быстро мирились... И когда мирились, говорили такое: «Мирись, мирись, мирись и больше не дерись, а если будешь драться, я буду кусаться...».
Он, когда мы ложились спать в свои кроватки, рассказывал мне страшные истории про чёрную-чёрную комнату и про кровавую руку. А когда я начинала скулить от страха, он всё-таки меня жалел и начинал меня смешить.
А ещё играл со мной в молчанку, там было правило: «Кошка сдохла, хвост облез, кто промолвит, тот и съест, кто засмеётся, то кошачьей крови напьётся...». Молчим мы, молчим изо всех сил... А я обязательно первая спрошу:
— Ты не спишь? — это потому, что мне скучно... Вот и, получается, что я — кошку съела...
А потом он начинал рассказывать смешные истории, как Витёк в лужу упал и штаны обмочил... Ох, и трудно же было выдержать и молчать, а особенно — не засмеяться... Вот лежим мы и прыскаем в подушку, а к нам заходит мама и сердито говорит, что уже поздно и что спать давно уже пора.

АДВОКАТ ГОРШОЧЕК
(голубой цвет в белую крапинку —
или — наоборот?..)

...У меня обнаружили глисты. Вот почему я совсем не любила есть. Не было как там его... ап-пе-ти-та. Так сказали врачи.
И меня начали лечить. Мама давала мне таблетки, от которых всё вокруг после того, как их выпьешь, становилось зелёным: и небо становится зелёным, и соседская коза Любка, и козлятки, и молоко. Ещё бабушка Фрося меня заставляла есть жареные семечки тыквы, давала их много, мне даже уже не хотелось их есть, хотя они очень вкусные, меня уже от них тошнит, а бабушка заставляет...
А потом, когда и это не помогало, грели молоко, выливали его в белый с голубыми крапинками горшок, резали туда мелко чеснок, сажали меня на этот горячий горшок и заставляли долго-долго сидеть. Сначала мне было очень горячо сидеть, потом уже было лучше — я привыкала. Я брала книжку «Чиполлино», рассматривала её и читала вслух про всех этих смешных овощных и фруктовых человечков: про сеньора Помидора, про графинь Вишенок, про адвоката Горошка.
А Валерка, когда видел меня на горшке, и не раз, очень хохотал. Он дразнил меня теперь «адвокат Горшочек», потому что я нечаянно прочитала вслух не адвокат Горошек, а адвокат Горшочек. Тогда Валерка просто посмеялся, да и всё...
А теперь он особенно смеялся, когда я с горшка встать не могла, а только с чьей-нибудь помощью, — потому что меня туда всасывало. А про этот крапчатый голубой горшок в нашей семье рассказывалась очень смешная история.

Когда был голод, на базаре продавались разные съедобные вещи, которые потом никогда не продавались...
Например, тётеньки из деревень продавали горячую варёную картошку, вареники, блины, кашу.
Вот как-то пошли моя мама и бабушка Фрося на базар, а там одна старенькая бабуся продаёт кашу из пшена молочную, а от неё все отходят и смеются. Она, бедная, и не знает, почему. Подошли наши к ней, а та плачет. Ей бы уже и уйти с базара надо, и каша остывает, — а никто не покупает...
Мама посмотрела на кастрюльку и тоже засмеялась. Каша была в маленьком белом с голубыми крапинками аккуратном ночном горшочке. Мама стала расспрашивать бабушку, почему у неё каша не в кастрюле, а в горшке. А та отвечает:
— А ето, чё ж не кастрюлькя? Мотри, какая красивая. Мне её дочка, когда ездила в Харьков, купила и себе такие же, токи поболе. Ету кастрюльку так же вдобно в печь ставить!.. А усе смеются чего-то...
— Ну тогда я куплю у вас эту кашу. Но только продайте вместе с кастрюлькой. У меня как раз сынок маленький. И второго ребёнка жду (меня, значит...). Горшок нам пригодится.
Мама и рассказала бабушке этой, для чего такие «кастрюльки» нужны. Та аж заплакала:
— Ой, дочечка, да рази мы б такого греха позволили? Чтоб поганить вещь?! Как же такое можно?..

...Так и работал с тех пор на наше семейное детское население этот замечательный, голубой в белую крапинку или, может быть, белый в голубую крапинку, горшок «с историей»...

СОБАКА ПАЛЬМА
(чёрно-белый цвет — пушисто-шерстяной...)

Тётя Тамара, очень красивая и нарядная наша тётя, привезла  нам, как она сказала, в подарок детям, из города собаку и всё время называла её Альмой. А папа, помню, сразу же сказал, что никаких иностранных, диких имён в нашем доме не будет. И сказал, что она теперь будет не Альма, а — Пальма.
Мне и Валерке это имя очень понравилось, а тётя обиделась.
И ещё она обиделась, что папа схватил со стола фаянсовую, белую, очень красивую и необыкновенную чашку, которую тётя привезла нам в подарок, и швырнул её об стену.
Но чашка эта не разбилась, потому что она была очень толстостенная. Она отскочила от стенки и запрыгала по земляному полу. На ней были нарисованы два синих крыла, а внутри крыльев какой-то знак, похожий на паука... Тётя её взяла и положила к себе в сумку. А папа закричал, что не потерпит в своём доме фашистских чашек. Тётя и мама ему говорили, что она небьющаяся, что она очень удобная для маленького ребёнка, а папа — ни в какую...
Он очень рассердился и на тётю, и на маму из-за этой чашки. Это была трофейная чашка. Из таких чашек во время войны пили немецкие офицеры-лётчики. Это нам папа потом сказал.
...А собака Пальма так и осталась у нас жить. Очень скоро у неё родились два щеночка. Мы их назвали Шарик и Тузик.
Я помню, какие это были хорошие собачки.
Пальма была белая-белая, нос у неё вытянут, как у лисички, шёрстка гладкая и не очень длинная, но чуть-чуть завивалась на животике, а хвост был пушистым и, действительно, похож был на пальмовый лист с картинки... Она была очень красивая и весёлая собачка, и ещё она была ласковая. Она умела служить и громко петь под наши с Валеркой музыкальные номера. И мы устраивали с ней настоящий цирк.
Мы брали прозрачные бумажки из-под конфет, вставляли их в расчёски и начинали выдувать из расчёски всякие песни. Концерт был, конечно же, совершенно необыкновенный. Пальма прыгала вокруг нас, пела тоненьким голоском и трясла головой.
Мама выбегала из другой комнаты и кричала, чтобы перестали мучить собаку. А кто её мучит? Она ведь наоборот — прыгает и поёт!.. Эх, мама, мама!..
А щеночки были совсем не белые — Тузик был чёрненький с белым пятнышком на лбу и белыми лапками, а Шарик — белый, но с одним коричневым пятном на боку и с крошечной коричневой шапочкой на голове.
Папа почему-то всё смеялся:
— Не углядела наша Тамара Михайловна: порода в потомстве не просматривается...
В альбоме, на фотографии, мы так и остались: я стою на табурете, Валерка стоит рядом, на руках у нас по щенку, а у наших ног сидит наша красавица Пальма.
...В эту зиму — на беду! — к нам на огороды повадились зайцы. Они стали объедать кору на деревьях и кустах.
А за зайцами пришли волки. Волки — это уже серьёзно. Что только ни делали взрослые! И капканы ставили, и стреляли. Волки поели поросят в сараях, кроликов и другую живность — так обнаглели...На улицу было опасно ходить. Детей по вечерам не выпускали. Ведь наша улица была самая последняя к лугу и посадке. И волкам было удобно подходить почти к самым домам.
А потом они принялись за домашних собак. Как только ни берегли их хозяева, всё равно обязательно то одну, то другую волки разрывали. И отвязанных, и привязанных. Привязанных — особенно.
И только когда собрались все охотники района вместе и постреляли почти всех волков, я потом услышала нечаянно, как один учитель, который был вместе с охотниками, рассказывал папе и маме, что волки волками, но что самая страшная стая там была — не волки, а одичавшие овчарки, которые остались от немцев после войны. Они жили сначала далеко в лесах, потом стали приходить стаями — поближе к жилью.
И Пальма наша погибла, и Шарик. Волки их растерзали, разорвали в клочья. Пальма очень сильно защищала Шарика, он был ведь ещё не совсем взрослым, хотя и больше своей мамы.
Мы с Валеркой, конечно, не видели Пальму мёртвую. Это я уже потом узнала об этом, когда стала постарше и когда рассматривала фотографию нашу — с собачками.
Мне и Валерке сказали, что Шарик и Пальма убежали к Тузику, потому что Тузика немного раньше отдали нашим знакомым на самую от нас дальнюю улицу.

ВЗРОСЛЫЕ ШУТОЧКИ
(васильковый цвет — лоскутик
от маминого платья)

Ох, и не люблю же я, когда надо мной смеются и подшучивают!.. Да и кто же любит?!.
Вот как-то сели мы за стол. Мама подаёт второе, курятину с картошкой. Кто что попросит, то она и даёт. Папа любит ножку. Это мама и сама знает. А я ей говорю:
— Мне, мама, дай одну голову.
Мама смеётся и говорит:
— А у петушка второй головы нет...
Все смеются, а я не понимаю, почему.
Я снова повторяю:
— Я же и говорю тебе, что мне только одну голову дай...
А мама опять:
— А я тебе отвечаю: второй головы нет!..
Я ничего не понимаю и плачу. Ну не понимают меня взрослые!.. Тут бабушка Фрося заступается за меня.
— Это же она просит, что только голову и больше не надо подкладывать ничего. Правда, внучечка? Да ты не плачь, не плачь. Это они просто пошутили...
Я благодарно смотрю на неё. Бабушка Фрося всё понимает, а мама и папа, и Валерка почему-то смеются надо мной. Совсем они ничего не понимают!.. Я им так и говорю: «Шуточки — тоже мне!..».
А папа подхватывает: «Никто меня не понимает, рассудок мой изнемогает...». Я уже знаю, что это он меня дразнит стихами Пушкина. И я ещё сильнее надуваю губы. Обидно же ещё потому, что Пушкин, и тот против меня!..
...А вот мамины учительницы пошутили надо мной, так пошутили!..
Очень я потом невзлюбила за это некоторых из них. Долго не могла этого им простить. И когда уже училась в школе, то попросила отдать меня в тот класс, где не будет одна из них работать. Но это уже — другая история...
Я играла на улице возле хаты и ожидала маму из школы. Вижу, идёт моя прекрасная мама вместе с учителями, вот они спускаются с пригорочка, подходят к колодцу, вот скоро они пройдут милицию — и мама будет дома. Я бросаюсь навстречу с криком «Мамочка, а я тебя встречаю!», подбегаю к ним, а одна учительница и говорит мне:
— Таня! Это ведь не твоя мама. Твоя мама ещё в школе.
— Как это не мама? Это она! Это её платье васильковое, и вышивка на платье, и шляпка её!..
— Нет! Это не твоя мама! Это чужая тётенька!.. Это у неё точно такое же платье и шляпка.
Смотрю и ничего не понимаю. Ведь это мама. А она тоже смотрит на меня и молчит почему-то. Я всматриваюсь в её лицо. И вдруг мне тоже кажется, что чуть-чуть не такая моя мама. Чужая какая-то...
— Совсем и не твоя это мама, — другая учительница говорит и смеётся. И все они почему-то хохочут и снова говорят:
— Нет! Это не твоя мама!..
Я как закричу, как заору и на маму смотрю, а у той на глазах слёзы, но она тоже молчит...
— Нет!.. Это мама! Вы брешете, вы брешете, чёртовые дуры!
— Елизавета Михайловна! Да как же это так?! Почему она так ругается, как уличная? Где это она выучилась? С улицы, наверное? Это просто безобразие!.. Что это она себе позволяет?! Вот уж воспитание, так воспитание!..
— Ох, да ладно вам! Тоже мне пе-да-го-ги! Прости меня, доченька! Я это, я, — говорит моя мама и берёт меня на руки.
Я её обнимаю и всё равно всматриваюсь в её лицо. Она это или не она? Нет! Она, моя мамочка!..
А учительницы пошли дальше. Одна, которая была старая, всё время оборачивалась. И лицо у неё было грустное-грустное. Ей было жалко меня, я это поняла.
Но я всё равно горько плачу и долго ещё не могу успокоиться.
Бабушка дома спросила, в чём дело, мама ей всё рассказала.
— Пошутили мои коллеги, да вышло плохо... И она их дурами чёртовыми назвала. Это ты её научила?
— А и правда, — дуры вы там все! — сказала бабушка Фрося сердито. — А то, что чёртовы, так это я, бывает, сама на себя говорю вслух. Ты же сама знаешь... Грешна на язык бываю. Вот она и подхватила.
А папа, когда узнал про эти шуточки, сказал маме, что это не учителя, а дуры, может быть, и не чёртовы, но — набитые,
так — это уж точно,  и что тут она тоже совсем не права была: нечего было ребёнка трав-ми-ро-вать.
Значит, когда кто-то чего-то пугается и плачет, — то это называется «трав-ми-ро-вать»,  нужно запомнить.
Он это говорил маме ночью. Я слышала, я всё слышала из-за стенки, потому что не спала, а всё вспоминала и вспоминала про то, что мама могла быть не мамой, а чужой тётенькой...






























ВТОРОЕ
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

ЛЕТО ПРИШЛО

Кружевная старинная занавеска чуть вздрогнула и, хлебнув глоток лёгкого утреннего воздуха, рванулась из окна вслед за ветром. Занавеска гулко трепетала в небе и отчаянно хлестала ветер почти над самой крышей. Она всплеснула несколько раз своим тяжёлым прозрачным крылом и сбросила во двор цветочный горшок с маленькой, только что проклюнувшейся фиалкой.
Дом крепко держал занавеску, он не хотел отпустить её на волю. Она долго сопротивлялась, она била по стене дома крыльями и натужно рвала петли, держащие её крепкое нитяное тело, но, подчиняясь даже не дому, а — нахальному— сквозняку, стремительно влетела назад в комнату и печально опустила свои крылья над широким подоконником. Она обвисла, обречённо и долго ещё вздрагивала от продолжительного и неслышного плача. Но никто не обращал на неё внимания. Все жалели разбившийся горшок с фиалкой, что не успела пожить на белом свете подоконника.
Девочка выбежала из дома, чтобы спасти свой любимый цветок. Она увидела разбитый горшок, комок земли и кустик зелёных круглых листиков. Она перебирала землю и листики руками, но фиалки там не было. Девочка вернулась в дом и подошла к занавеске, она крепко и больно вцепилась в её кружевное крыло, как за ухо напроказившего щенка. На крыле занавески отпечатались её грязные ладошки.
Но маленькая фиалка, сжавшаяся от испуга в тугой кулачок, слетев с подоконника, упала на землю и осталась жива. Это её глиняный домик рассыпался на мелкие кусочки. Фиалка отряхнула с себя комочки земли, открыла сначала один глазок, потом другой и огляделась по сторонам.
На траве, под самым домом, жила семья ромашек, куст шиповника и совсем ещё молодой лягушонок. Все с удивлением посмотрели на слетевшую к ним с неба гостью.
На ветку шиповника села красивая бабочка павлиний глаз. Она то раскрывала свои чудные крылышки, то снова закрывала их. Это бабочка аплодировала неожиданному появлению фиолетовой гостьи. А потом бабочка вспорхнула и стала кружиться над фиалкой, приглашая её с собой. Фиалка расправила свои лепестки и сначала тихо, а потом всё быстрее и быстрее замахала своими фиолетовыми крылышками.
Теперь над ромашками, шиповником и лягушонком кружились две бабочки — красная и ярко-фиолетовая. Они полетели далеко-далеко, прямо в небо.
Ветерок был непослушным, как соседский щенок. Он с таким же юным и хулиганистым сквознячком часто устраивал всякие незлые шалости. А теперь они увидели, что шалость получилась злой, — и приутихли.
Пришла мама, увидела грязь на занавеске, не увидела фиалку и посмотрела на грязные руки дочки. Занавеску долго стирали в тёплой воде с пеной. Мама повесила её сушиться на верёвку, протянутую между двумя деревьями вишни.
Прищепки были самых разных цветов: две зелёных, одна синяя, три красных и одна — самого настоящего деревянного цвета.
Ветерок и сквознячок решили утешить занавеску. Они стали её раскачивать в разные стороны. Она взлетала всё выше и выше. Ей это понравилось. На её белое просторное крыло сели две бабочки — красная и фиолетовая.
Сквознячок с ветерком старались изо всех сил. Они набирали в свои щёки самые большие глотки свежего синего неба. И дули на занавеску с разных сторон — кто сильнее.
Прищепкам это очень понравилось. Они так развеселились, что от радости и хохота раскрыли свои разноцветные клювики.
И занавеска взлетела высоко-высоко и превратилась в белоснежную огромную птицу, а прищепки — в маленьких и весёлых птичек. Они полетели высоко в небо вслед за белой птицей — две зелёных, одна синяя, три красных и одна серебряно-деревянная, очень похожая на обыкновенного воробья.
Всё это увидели девочка, ромашка, шиповник, лягушонок, лопоухий щенок и две бабочки — красная и фиолетовая.
Дом смотрел со своей высоты на девочку, на вишнёвые деревья, на маму, стирающую во дворе, на разноцветные прищепки, которые мама повесила себе на шею, на старинную занавеску, которой он посвящал свои самые заветные сны, — и ждал чего-то необыкновенного...
Дом был не таким уж и старым, чтобы не замечать всё происходящее. Он внимательно смотрел по сторонам и видел, как летают вдогонку друг за другом ветерок и сквознячок. Дом даже иногда специально открывал свою скрипучую дверь, чтобы проветриться, и разрешал немного поиграть им у себя внутри.
Взлетали к потолку газеты. Люди бегали за ними и собирали их в самых неожиданных местах. Девочка смеялась от восторга, когда мама хлопала в ладоши, подпрыгивала и ловила, как бабочек, письма над столом.
Случай с фиалкой очень огорчил дом. Ему хотелось чуда. Но он увидел волшебное превращение фиалки, и это ему понравилось. Он стал ожидать следующее.
И тут в небо вспорхнули маленькие весёлые разноцветные птицы. Они кружились и догоняли друг друга. И две прекрасные бабочки— красная и фиолетовая — то раскрывали, то закрывали свои прекрасные крылышки. Они своими крылышками аплодировали новому чуду.
Над домом взлетела волшебная белая птица. Она помахала всем на прощание своим кружевным крылом. И скрылась за деревьями.
Вот и лето пришло...

ВСЁ ВВЕРХ ТОРМАШКАМИ
(смешной цвет, в мелкую солнечную крапинку)

Ну вот... Никого нет рядом? Значит, можно? Ух и здорово же вот так смотреть на мир!..
...Вот соседка баба Прыся идёт вверх ногами и несёт воду на коромысле. А вода льётся из ведра не вниз, а вверх. Не кап-кап, а брызг-брызг, как фонтанчик, — вверх, в землю, что наверху, а на земле травка зеленая. А небо — внизу.
Птицы летят по нижнему голубому небу с облаками, а земля всё равно — вверху... И по ней тихо-тихо идёт коза Любка вверх ногами и крадётся кошка Мурка тоже вверх ногами, и не падают... А потом Мурка прыгает не вверх, а вниз за воробьём, а тот тоже летит кверху лапками вниз и ещё ниже и улетает в нижнее небо-землю!..
Ура! И солнце светит снизу вверх, и деревья растут головами вниз. Вот это да!
Ой! Да кто это по попе меня шлёпнул? Конечно, это бабушка Фрося, потому что совсем не больно... Только опять она меня, опять почему-то ругает...
— Опять она стоит вниз головою!.. Да чтой это за девчонка! Да чтой это за выходки! Ну где это видано, чтобы девочки стояли кверху задом, головой вниз?! Только отойдёшь от неё, а она уже кверху жопкой согнулась... Вот не говорю, не говорю родителям, а тут вот скажу.
— Ничего ты не понимаешь, бабушка Фрося! Вот сама бы нагнулась и посмотрела, как смешно становится. Все ходят вверх ногами и вниз головой.
— Да не нагнусь уже я... Старая я. Спина не гнётся. А у тебя голова так отвалится. Болеть будет.
— Не отвалится голова. И болеть не будет. Бабушка Фрося, ну хоть немного наклонись, посмотри...
И вдруг бабушка Фрося огляделась вокруг во дворе — не видит ли кто — и наклонилась головой до самой земли и посмотрела так же, как я, на небо и землю. И охнула. И стала, кряхтя, разгибаться.
— Ох, горе мне с тобой. Совсем смалилась я с тобою. Кто посмотрит, так скажет,  совсем бабка дурой стала, кверху задом стоит... А и правда твоя... Смешно смотреть снизу вверх. Ох, дитятко ты моё!.. Молчи уж, не говори маме с папой, что и я с тобой так смотрела.
И бабушка почему-то засмеялась, но в глазах её были слёзки. Она вытерла их кончиком своего беленького платочка. И повела меня в огород — моркву рвать.
А потом мы с ней пили рыбий жир.
Я сначала не любила его, а бабушка Фрося меня научила закусывать его кусочком селёдки и чёрным хлебушком, — и мне это даже понравилось.
И меня мама и папа за это хвалили. Потому что — полезно, говорят. Ну почему всё, что полезно, всегда — невкусно?

ИГРЫ
(зелёный цвет — трава и листья на деревьях)

На улице Валерик всегда за меня заступался, не давал в обиду. Он учил меня играть «в ножички». Он с его друзьями-мальчишками чертили на земле круг, делили его на равные части между собой и начинали бросать перочинный ножичек так, чтобы он воткнулся в землю. И от лезвия строго по линии нужно было отчертить ровную полосу — это уже была захваченная земля, она переходила к выигравшему. Сразу у меня не получалось, и я проигрывала. А потом, когда я уже подросла, лет в пять, у меня начало получаться — нож падал из моей ладони к земле и «солдатиком», и «рыбкой», и «мельницей». Мальчишки на меня сердились и говорили, что я мухлюю, но Валерка с ними ссорился из-за меня. И даже один раз подрался со своим лучшим другом Славкой.
И когда кто-нибудь меня обижал на улице, я всегда говорила:
— Вот расскажу своему старшему брату, он вам задаст!..
А ещё на нашей улице любили играть в «чижа». Это была очень хорошая игра. Сейчас в неё не играют. А жаль!
Из толстенькой ветки делалась чурка. С двух концов её заостряли, и она была похожа на папин школьный карандаш. Карандашей — толстых, заточенных с двух концов, у нас было много. Эти были специальные, ими папа ставил оценки в тетрадях учеников. Эти карандаши были двухцветные — сине-красные. Таких сейчас совсем нет, — к сожалению.
Так вот, к «чижику» ещё нужна была «бита» — ровная деревянная палка, сделанная тоже из хорошей ровной ветки. «Чижей» нам делал папа, он был в этом деле специалист. И палку он подбирал всегда самую ровную, да ещё вырезал на ней и на «чиже» всякие узоры. Так что наша «бита» и наш «чиж» были красивее других. Когда оттаивала весной земля на пригорке возле дома, собирались мальчишки и девчонки играть в этого самого «чижа». Чертили большой квадрат — называлось «кон». В центре делали небольшую, но глубокую ямку. На «бите» мерялись руками. Первый брал «биту» в руку, потом второй, дальше третий и так далее... Водил тот, у кого в руке оставалась верхняя часть «биты». Водила клал «чижа» так, чтобы кончик его был над самой ямкой. И так нужно было ударить по «чижу», чтобы он подлетел вверх, и в это самое время нужно было ударить по нему «битой». «Чиж» летел далеко-далеко, в «поле». Но это если хорошо и правильно ударить. А остальным нужно было добежать к «чижу» в то время, пока он летит, схватить и бросить обратно в «кон». А водила должен на лету отбрасывать «битой» «чиж» назад, в «поле». У Валерки это получалось лучше всех из его друзей. И я им гордилась. Мне тоже хотелось играть с ними, но меня ещё не принимали в эту игру. И ставили меня за «кон», чтобы в меня не попал «чиж». Это уже потом, на новой улице, когда мне было семь лет, я стала «специалистом» по точному вбрасыванию «чижа» в «кон», а ещё я хорошо и далеко отбивала «чижей». Но это было не часто. Вбрасывать нужно было тому, кто первый добежит до «чижа», а я бегала хуже всех, с прискоком и медленно. Поэтому наша команда по негласному договору бежала медленней меня и пропускала меня вперёд.
Мы не называли друг друга Танечкой и Валерочкой, Танька и Валерка были самые настоящие, хорошие и добрые имена, а не грубые, как это говорили наши тёти из города.... Ведь у Валерки были друзья Славка, Витька, Юрка, а не Славочка, Витечка и Юрочка...
Это когда дразнили кого, то можно было сказать: «Валерочка-тарелочка, Юрочка-урочка, Танечка-засранечка»... А Валерку я дразнила так: «Валерка, Валерка, Валерка, Валерка», а получалось: «Кавалер, кавалер, кавалер...».
А дома нас, конечно же, звали — Таня и Валерик.

БЕЛЯНСКАЯ УЛИЦА
(светло-голубой цвет —
свежепобеленные стены хат)

На нашей улице только три кирпичных дома. Один — милиция, второй — суд, а третий — библиотека. Я помню, как сходила с мамой первый раз в библиотеку. Мне там дали читать книжку про репку. А пока тётя что-то писала, я уже про эту репку прочитала. Но мне было стыдно сказать, что мне нужно другую книжку. И я заплакала.
Тётя библиотекарь спросила, почему я плачу. Я ответила, что мне нужно другую, что эту уже прочитала и тем более я про репку сказку очень давно наизусть помню. Тётя подумала, что я это говорю, потому что все картинки посмотрела. Так дети говорят — картинки посмотрят, а говорят, что — читают. Она дала мне другую книгу с цветными картинками, про колобка. И я прочитала ей эту сказку вслух громко и быстро.
И тётя стала говорить маме, что других книжек для моего возраста у них нет, что они держат такие книжки, чтобы дети не отвлекали родителей и что меня нужно повести не во взрослую, а в детскую библиотеку и выбирать там мне книжки не по возрасту, а по уму.
А ещё огромный кирпичный дом — это мамина и папина школа. Школа большая. Раньше там был даже второй этаж, но во время войны этот второй этаж сгорел. В школе много классов. И очень длинный и очень тёмный коридор, — это если двери в классы закрыты. Есть там ещё очень интересная комната — учительская. Сюда приходят отдохнуть учителя, когда перемена. И сюда вызывают учеников, которые плохо себя ведут. И с ними строго разговаривают учителя и директор.
Там на столе стоит глобус — это наша как будто бы Земля, а в углу притаился мой знакомый учебный человеческий скелет — дядя Вася. Его показывают ученикам на уроках. Его они изучают, как сказал папа. На Васе старая фуражка, а в зубах папироса, — так его учителя нарядили. Я Васю не боюсь. Я его беру за костлявую руку и здороваюсь с ним. Я вообще не боюсь ничего, кроме темноты, — ничего.
Вот я захожу в школу. Там тихо-тихо. Идут уроки. Открываю дверь, за которой слышу мамин голос и тихонько пробираюсь к чёрной парте — к маминым ученицам  Нине и Марусе. На школьной доске огромная карта, по которой мама водит указкой и рассказывает ученикам про царя Петра Первого. А когда ученики поднимают руки, чтобы отвечать, я тоже тяну руку. Наконец мама и меня спрашивает. А я говорю, что царь-государь жил-был в тридевятом царстве-государстве и у него было три сына, а младший был Иван-дурак...
Ученики смеются, а мама строго говорит, что всё это не из той оперы. А я и не понимаю, что она сказала.
Мама строго так и говорит:
— Ну вот, всем вам пример — когда не знаешь чего-то, можно сказать глупость...
Строгая у нас всё-таки мама. Она и дома такая же строгая. А папа дома с нами играет во всякие игры — со мной рисует, играет в шахматы и даже в карты с Валеркой — в «дурака»... А мама на него сердится за это, говорит: «непе-да-го-гич-но...».
А в учительской, когда мама рассказала учителям, как я влезла в процесс урока, одна учительница старенькая сказала, что зря я не пошла к ней на урок ли-те-ра-ту-ры, — там как раз сказки проходят.
Папа, который в это время вошёл в учительскую, спросил, как это я очутилась в школе, и как я переходила дорогу, и у кого я просила разрешения. И попросил, чтобы я больше не заходила в класс и не мешала маме и никому.
...А я вовсе не переходила улицу. Просто напротив нашей хаты, через дорогу, была милиция, а в милиции работал мой лучший друг дядя Сеня. Он конюх. А в конюшне у лошадки Рыжки родился жеребёночек, и дядя Сеня пришёл к нам с бабушкой, и позвал меня, чтобы показать мне его. Я смотрела на жеребёночка и любовалась им. Рыжка фыркала на нас, она сердилась.
А потом я сказала дяде Сене, что иду домой. Через дорогу на нашей улице можно было ходить, потому что по дороге ездили только на лошадках, и когда кто-то переходил через дорогу, они останавливались, а машины почти не ездили. Но мне всё равно не разрешали этого делать... Дядя Сеня этого не знал. А я решила удивить маму и папу — и пошла по той стороне, где милиция и школа, и пришла в папину-мамину школу.
...Когда мамины ученицы привели меня домой, бабушка плакала и ругала дядю Сеню. Бабушка шлёпнула меня по попе, а дядя Сеня сказал, что не будет со мной дружить, потому что я его обманула...
Я ушла в комнату, села у окна и стала плакать. Плакала-плакала, и от этого плача у меня почему-то получилось, что все обижают меня. И никому я не нужна...
И я стала себя жалеть примерно так: вот я умру, и меня положат в гробик, все соседи соберутся и будут плакать. И мама будет плакать, и Валерка, и папа, и бабушка Надя, и бабушка Фрося, и тётя Дуня, и Вера, и соседка баба Прыся, и соседский дедушка Митя, и мой друг дядя Сеня. И будут говорить, что такая хорошая девочка умерла, и читать уже умела, и рисовать, и слушалась, и хоть плохо ела, но всё равно она была хорошей. И буду я лежать в гробике в своём любимом голубом платье с синими цветочками. И ещё нужно, чтобы куклу мне положили и карандаши. И придут мамины и папины ученики и тоже будут плакать и говорить, что зря мне не разрешали ходить в школу. И учителя придут и тоже будут плакать. И дядя Сеня будет плакать. А жеребёночек один будет скакать около своей мамы лошадки...

Вот никто меня не любит,
Всё ругают и ругают
И никто не пожалеет,
И по попе только бьют.
А когда умру, все люди скажут,
Что вот зря меня ругали,
Что, конечно, все любили,
И вот зря, что умерла...

Вдруг я услышала, как кто-то плачет за дверью. Это бабушка моя Фрося услышала, как я вою-пою у окна и залилась горючими слезами:
— Ой, горе мне, горе, обидела ребёнка... Ни за что, ни про что.
А я опять причитаю:

Жеребёночек, жеребёночек!
Не приду я к тебе,
не поглажу тебя,
и Валерка меня дразнит,
и мама ругает,
и папа из школы своей прогоняет...
Одна только бабушка любит меня,
и только она пожалеет меня,
и не даст моя бабушка мне умереть...

— Ой, довели ребёнка! Я вам всем дам! Иди ко мне, моя деточка. Давай-ка я тебе сказку доскажу про Марка Богатого.
А деточке только этого и надо. Села, уткнулась к бабушке в грудь и слушаю сказку...
— Ты ж хоть помнишь, на чём я остановилась тогда?
— Помню. Купец принёс ребёночка, что в сугробе нашёл, домой, а жена ему тоже сына родила. Ты ещё сказала: тут и обмер купец. Это как — обмер? Умер?
— Да нет. Остолбенел.
— А как это?
— От удивления. Застыл на месте.
— Это как в игре «замри-отомри»?
— Почти что...
— А-а... Ну, рассказывай дальше... Обмер купец и что?..
— Ну, слушай.

ПРОДОЛЖЕНИЕ СКАЗКИ
(ласковый бабушкифросин цвет —
лучший цвет моего детства....)

... Да, тут и обмер купец...Что делать ему бедному? Показал он жене своей найдёныша, а жена плачет, не хочет на чужого смотреть, к своему тянется.
Отдал купец нянькам-мамкам дитятко найденное с наказом, чтоб пуще глаз берегли его. Назвал купец мальчонку Марком. А своего — Егорием.
Растут детишки не по дням, а по часам. Радуют отца. А мать на чужого посматривает, губы поджимает — всё ей кажется, что чужой сильнее родного да краше, да милее. А признаться в этом даже себе не может. И взяла её грусть-тоска-кручина, не может она вынести, что у Марко всё лучше получается, чем у Егория.
Вот уже по семи лет им стало. Один краше другого. И друг без друга и минутки не могут. И стала мать просить купца отвезти с глаз долой Марко из дома. Хоть в монастырь, хоть в учение куда. А купец не хочет, жалко ему своего названого сына. Да делать нечего.
Сел купец на коня доброго и поехал во чисто поле. А там камень-горюч стоит, а на камне написано: направо пойдёшь — коня потеряешь, налево пойдёшь — в монастырь придёшь, прямо пойдёшь — смерть найдёшь. Призадумался купец. Куда ему идти?
Решил поехать налево, в монастырь. Приехал в монастырь, пришёл к старому монаху и спрашивает, как ему быть с сыновьями. А тот отвечает:
— Привози сюда сыновей обоих. Пусть они здесь поживут, Богу помолятся, ума-разума наберутся.
— А как же жена моя? Она же от тоски умрёт.
— А ты сними с неё золотой крестильный крестик, надень его на шею Егория. А ей повесь вот этот.
И старец дал купцу маленький крестик на чёрном гайтане:
— Будет на ней этот святой крест — она забудет печаль свою.
— А как же с Марком? Какая у него судьба будет? Как дальше ему жить?
— А сыну твоему названому много испытаний будет. Но Бог его будет хранить для дела святого. А Егорий будет тебе помощником в доме. Не будет тебе покоя на этом свете, пока Божья воля не исполнится.
— Как же быть мне, старец? Люблю я своих сыновей больше жизни.
— Не печалься. Положись на волю Божью. Как Он повелит, так и станется.
Приехал купец домой и говорит жене:
— Повезу я, жена моя милая, сыновей в монастырь. Пусть там уму-разуму наберутся, да Богу помолятся.
— Не отпущу я Егория! Пусть один Марко едет. Я с тоски умру по своему сыну родимому.
— Нет, жена, оба поедут. Так Бог велит. Ты не печалься, сними свой крестик крестильный, повесь Егорию на шею. А это вот тебе крест святой благословенный из монастыря.
Снял он с материнской шеи крестик и повесил на сыновью шею, а ей — крест из монастыря. И — чудо. Засмеялась жена, зарадовалась. Стала собирать обоих сыновей в путь-дорогу. И не только Егория ласкает-целует, но и Марко по головке гладит, жалеет его, как своё дитятко рожоное.
Смотрит купец на это, а на сердце печаль. Грустно ему, знает он то, что старец говорил. Да что поделаешь? На всё воля Божья.
Отвёз купец сыновей в монастырь.
И вот прошло десять долгих лет. В семье купца мир да лад. Жена хоть и помнит о детях, да не тоскует по ним, только ждёт, да подарки им готовит. Рубашки шёлком шьёт, да шапки молодецкие соболиными мехами украшает.
Дождались они детей своих в дом. Приехали сыновья — один другого краше. Мать на них не нарадуется.
А купец печалится. Помнит он голубя белого, что весть ему принёс восемнадцать лет назад.
Устроил купец пир в честь сыновей своих. Пируют гости да друзья верные. Один только Марко не есть, не пьёт, печалится. Спрашивает его купец:
— Ты чего это, сын мой дорогой, печалишься?
— Есть у меня, отец, печаль горючая. Приказал мне старец передать тебе, что ехать мне надобно в путь-дорогу дальнюю, чтобы привезть тебе из Царь-града икону с ликом Богородицы в золотой оправе. А для чего — не знаю. Сказал он, что это один Господь Бог знает-ведает.
— Что ж, сын мой милый, езжай. Авось, всё будет по воле Божьей...
Собрали они с женой Марко в путь, дали ему коня верного, наказ родительский — возвращаться скорее из Царь-града.
А сын их, Егорий, стал отцу помощником в деле купецком. Ездил с отцом по городам на ярманки, помогал ему товар продавать. И везде у них удача была. Да ещё радость ему была — полюбил Егорий Марьюшку, дочь боярина Матвея. Просил он батюшку сосватать ему невесту, да купец дал год отсрочки, дескать, братца надобно дождаться.
Вот и ждёт Егорий приезда брата Марко, скучает по брату названому, да по невесте тоскует.
...Едет Марко к Царь-граду, а всё никак не доедет. Всё ему в помеху: то леса дремучие, то горы горючие, то море-окиян... И вот уже вдали показались купола святые, огнём на солнце горящие.
И тут, откуда ни возьмись, стоит на кургане человек серебряный, на одной ноге вертится, плачет горючими слезами и спрашивает у Марко:
 — Куда ты, добрый человек, путь-дорогу держишь?
Отвечает ему Марко:
— Иду я в Царь-град, в тайный монастырь за иконой с ликом Богородицы для батюшки моего.
— Просьба есть у меня к тебе, мил человек. Прошу, исполни её.
— Говори, что за просьба. Если смогу, исполню...
— Найди там монаха с горбом, спроси его, сколь долго мне вот так на одной ноге мотаться-мучиться? Спроси, что прикажет делать мне. Передай, как будешь возвращаться.
— Хорошо, добрый человек, исполню твою просьбу.
— Эй, добрый молодец, ты к монастырю осторожно иди. Там стража великая, никого не пускает. Но я знаю, как тебе пройти туда. Ты подойди и брось шапку под ноги стражникам. Сам увидишь, что будет.
— Спасибо тебе, добрый человек, на добром слове!
Едет дальше Марко. А впереди река — берегов не видать. А на берегу у лодки перевозчик. Подошёл к нему Марко, попросил перевезти на тот берег. А тот и спрашивает:
— Куда путь-дорогу держишь?
— В Царь-град, в тайный монастырь, за иконой Богородицы.
— И не боишься?
— Да пока не боюсь. А там видно будет.
— Ну, вижу я, смел ты, сокол ясный. Перевезу тебя. Да только просьбу мою заветную, прошу, выполни.
— Выполню, если смогу.
— Как увидишь в монастыре монаха горбатого, спроси у него, долго ли мне ещё на перевозе быть?
— Спрошу, не забуду. А ты коня моего верного посторожи, пока вернусь.
— Да не забудь, когда стражу увидишь, рукавицу им свою брось.
Перевёз перевозчик Марко через реку, счастья-удачи ему пожелал.
Едет Марко дальше.
А навстречу ему идёт старенький старичок. Бедный, с нищенской сумой. Подошёл к нему Марко, поклонился и отдал старику всё, что было у него в его подорожной сумке: и еду, и денег немало, и рубаху, матерью вышитую.
И сказал ему старик такие слова:
— Хотел я у тебя, Марко, попросить в монастыре выполнить просьбу мою заветную, да не буду. Сам выполнишь, как возвращаться будешь...
— А откуда ты, отче, имя моё знаешь?
— Я всё знаю. Иди вперёд. Не сворачивай. Как увидишь стражу, брось им кафтан свой дорожный. Иди. Поспешай.

— Бабушка Фрося, а что такое «поспешай»?
— Это значит — иди скорее. А ты, когда захочешь в школу сходить, ты мне говори, я хоть через дорогу переведу, али кого попрошу...
— Хорошо, бабушка Фрося!.. Я скажу.
— Устала я чтой-то. Потом ещё расскажу. Иди, поиграй. Или порисуй что. А я полежу немножко.
— Ложись, ложись, бабушка. Я буквы буду писать. Дай мне листики и карандашик.
Ночью мне приснился скелет Вася. Он стоял в глубокой пещере на одной ноге и крутился. А за ним горел большой огонь, — когда много дров и угля в печке. А мы как будто идём с бабушкой Фросей мимо, а скелет начал как будто звать нас к себе — манит нас своей костлявой рукой. Мы не хотим идти к нему, а он всё равно зовёт и зовёт.
А потом вдруг как покажет на бабушку пальцем — и засмеялся так страшно: «Вот она!..». Я закричала во сне. Бабушка подошла ко мне и начала успокаивать. Я ей рассказала свой сон. Бабушка почему-то заплакала и сказала: «Сон вещий...».
А мне уже потом неприятно было смотреть в учительской на этот учебный скелет. И я сказала папе, что я его не боюсь, но что он мне ночью так страшно приснился. И его убрали из учительской просто в класс и закрыли его в шкаф на ключ, чтобы ученики не поломали.
Теперь я хожу иногда в школу к маме на уроки, но всегда перед этим спрашиваюсь у бабушки. А говорю, что я хочу в школу, чтобы бабушка от меня отдохнула. И мама с папой меня за это не ругают.
К папе на уроки я заходить боюсь. Он ведь у меня строгий. Его взрослые ученики боятся, потому что он завуч. Они боятся его больше, чем директора, хотя тот кричит на них, а папа говорит очень спокойно и тихо. Я не хочу подводить его непослушанием. Но я иногда стою под дверью и слушаю, как он рассказывает ученикам про поэта Александра Сергеевича Пушкина и про поэта Владимира Владимировича Маяковского.
Он читает ученикам стихи. Мне очень нравится, как папа читает стихи. Он их много знает наизусть, он их де-кла-ми-ру-ет, он не читает их по книжке.
Я люблю, когда папа читает стихи.


ПАТЕФОН
(чёрный блестящий цвет —
это пластинки на диске...)

Сначала нужно подставить стул к папиному столу, залезть на него, стать на коленки, дотянуться до гвоздика, снять ключик и положить его в карман. Очень хочется приставить ключик к нижней губе и подуть в дырочку, потому что он ещё и свисток. Меня научил свистеть ключиком Валерка. У него очень хорошо получается, а у меня ещё плохо...
Но этого делать нельзя. Бабушка спит, она проснётся и услышит. Она не разрешает свистеть в доме. Говорить, что денег не будет. Но самое главное — она будет ругать, что я взяла ключ без спросу.
Ключ вставляется в замок, крутится два раза — и можно открывать крышку патефона. Но ещё очень хочется понюхать саму крышку. Она пахнет совсем не так, как пахнет папин одеколон или как мамина пудра. Запах крышки резкий и пронзительный. И цвет у неё очень красивый — синий и блестящий.
И вот крышка открывается. Внутри на крышке приклеен красивый и металлический музыкальный ключ. Это такой ключ, который похож на загадочную картинку ла-би-ринт и ещё — немножко — на красивую букву «Ф». Его интересно рисовать. Это, правда, не всегда получается правильно. Когда забываешь, куда вести карандаш, получается всё в другую сторону. Но даже и неправильный музыкальный ключ — всё равно красивый.
А теперь нужно приблизить лицо к зеркальной, кружевной, свёрнутой в кружок штуке, в которую папа вставляет иголки, чтобы слушать музыку. Моё лицо отражается в ней и прыгает с одной на другую завитушку, и на меня смотрят сначала две меня, потом три и даже больше. Но к этой штуке я не прикасаюсь. Я сама знаю, что это делать нельзя.
Я делаю совсем — другое. Я вставляю металлическую ручку в гнездо и начинаю её крутить. И это я тоже знаю, что нельзя, но очень уж хочется. Это мне нужно обязательно сделать, потому что дома нет мамы и папы.
Потом нужно нажать на рычажок — и круглый, покрытый зелёным сукном, как на папином столе, диск закрутится, а на него, в самый центр, на зеркальный штырёк, нужно посадить маленького чёрного вельветового медвежонка.
Он сначала — ничего себе! — крутится, а потом наклоняется в сторону и стремительно взлетает, и ты должна поймать его, иначе будешь искать потом под кроватью или под папиным столом.
Дальше уже начинается долгая игра — что продержится дольше на крутящемся диске: всякие мелкие штучки, спичечные коробки, мамина пудра «Лебяжий пух», пуговицы, розовый обмылок, пахнущий земляникой, — они крутятся сначала вблизи штырька, а потом раскручиваются и потихоньку отползают, отползают от центра и приближаются к краю и — резко шлёпаются в разные углы комнаты...
А потом тебя больно шлёпают по попе. Это бабушка. И ты от неожиданности даже и не ревёшь. Потому что знаешь: патефон — «это не игрушка...». Бабушка вытирает пудру с тумбочки, на которой стоит патефон, закрывает крышку, замыкает и вешает на гвоздь ключик. Это она спасает меня. А ручку из патефона бабушка не вынула. Забыла, наверное...
...Патефон — это не игрушка, а радость, когда папа приносит из магазина новые пластинки и коробочку с иголками.
Вот он открывает ключиком крышку на патефоне, смотрит на зелёный диск и говорит, глядя прямо в глаза:
— Открывала патефон?
— Нет.
— Где взяла ключик?
— Нигде...
— А почему на патефоне пудра?
— Не знаю.
— Так. А почему ручка вставлена в патефон?
— Не знаю.
— А сколько раз нужно крутить ручку, чтобы ставить пластинку?
— Десять и ещё два лаза.
— Это значит — двенадцать. А ты сколько раз крутнула?
— Пять лаз.
— Для чего?
— Чтобы медвежонка поклутить. Это калусель. Папа, а почему он сначала клутится, а потом летит?
— Гм... Это центробежная сила. А, вот что, это ты мне зубы заговариваешь?.. Хитрюга какая! Сколько раз ты ещё крутила ручку?
— Тли лаза. Чтобы каландашики поклутить и пуговицы.
— А пудру зачем брала?
— А она тяжёлая, и она долго клутится, а потом как шлёпнулась!..
Тут уже бабушка Фрося вступает в разговор:
— Иван Яковлевич, ну только прилегла на чуть. Придремнула. Слышу — тихо. Ну, значит, что-то делает не то...
— Ничего, Ефросинья Яковлевна, мы тут уже разобрались.
— Не наделала беды?
— Да нет. Любопытство своё удовлетворяла.
— Да, я своё лю-бо-пыс-тво удо-лет-валяла...
— Валяла, валяла, это точно... Ах ты, коза-дереза! Она ещё и слова заковыристые повторяет! Вы, Иван Яковлевич, если что, в угол её поставили бы...
Но у папы сегодня хорошее настроение. Он не сердится. Он принёс новые пластинки. Пришла и мама.
Про рассыпанную пудру ей ни папа, ни бабушка Фрося ничего не сказали. Решили не огорчать.
И вот папа сначала крутит десять и ещё два раза ручку патефона. Потом хорошо вытирает бархоткой диск, потом поднимет зеркальную штуку и вставляет в неё новую иголку.
Иголки для патефона продавались в моём любимом «игрушечном» магазине (там, правда, ещё, кроме игрушек, продавались велосипеды разные, гитары, баяны, патефоны) в отдельных маленьких металлических коробочках, за эти пустые коробочки мы с Валеркой дрались. Они всегда нам были нужны после использования для всяких мелких и прекрасных вещей, фантиков от конфет, например, или для рыболовных крючков...
Иголка для патефона была длиной около полутора сантиметров. С одной стороны заточенная, а с другой стороны отрубленная. Этой стороной иголка вставлялась в зеркальную головку штуки, которая, хоть и металлическая, свёртывалась, как змея, в углу патефона.
Мы все сидим около стола и ждём не дождёмся нашу любимую песню; вот сейчас папа повернёт ручку десять и ещё два раза, поставит пластинку, а перед этим протрёт её вишнёвой бархоткой, и будет песня:

Вот мчится тройка почтовая
Вдоль по дороге столбовой.
И колокольчик дар Валдая
Гремит уныло под дугой...

Это любимая бабушкина песня. Я не совсем понимаю про «дырвалдая» и почему дорога столбовая (там, наверное, посередине дороги столбы стоят?..), но в песне очень всё грустно. Это песня  про ямщика. Ямщик — это тот дяденька, который лошадьми на тройке управляет.
Я никогда не видела сразу трёх лошадей, впряжённых вместе, ни в милиции, ни в школе — там только по одной лошадке, но на красивой картинке на коробке от конфет — видела.
Это очень красиво! Одна лошадка смотрит вперёд, а две, которые по бокам, почему-то с повёрнутыми головами в разные стороны. И смотрят они обе на дорогу только одним глазком — одна левым, а другая правым.
Я тоже так пробовала бежать, свернув голову вбок и глядеть одним глазком, но всегда натыкалась на что-нибудь в комнате или во дворе...

Ах, барин, барин, добрый барин!
Ей не бывать уже моей.
Другой, постылый да богатый!.. —
Мне не видать уж сладких дней...

Кто такой барин, я тоже знаю, про него я сказки слушала, что мама и папа мне читали. А вот про доброго барина в сказках не было. А кто это постылый, я уж точно не знаю, но спрошу у бабушки потом, а то она сейчас плачет...
У бабушки Фроси ещё был и дедушка Миша, которого я вижу только на фотокарточках. Это мамин, тёти Клавы, тёти Тамары и дяди Павлуши папа. Он давно, ещё до войны, умер. Он очень хорошо пел эту песню, как рассказывает мама. И ещё он был в царской армии флейтистом, он шёл впереди всей армии, играл на флейте, а запевала пел, а потом солдаты подхватывали песни.
Я видела старинную фотокарточку дедушки Миши и его друга в красивых голубых ки-ра-сах, в красивых ки-ве-рах с кистями и с саблями, на которые они опершись стоят у красивого резного столика. А сзади у них за спинами нарисованные колонны. Дедушка Миша — справа, и у него под кирасу вложены белые перчатки.

Солдатушки, браво, ребятушки,
Где же ваши жёны?
Наши жёны — ружья заряжёны.
Вот где наши жёны...
Солдатушки, браво, ребятушки,
Где же ваши деды?
Наши деды — славные победы.
Вот где наши деды...

Так мне пела бабушка дедушкину запевальную песню. Это такая песня грустная и в то же время очень даже храбрая... И ещё она пела мне очень грустную песню про раскрасавца-барина, там молодушка выносила ему попить воды и долго-долго смотрела ему вслед и потом долго не могла заснуть...
...Папа переворачивает пластинку, а там всеми нами любимая песня:

Степь да степь кругом,
Путь далёк лежит.
Там, в степи глухой,
Умирал ямщик.
И, набравшись сил,
Чуя смертный час,
Он товарищу
Отдавал наказ...
«Ты, товарищ мой,
Не попомни зла,
Ты в степи глухой
Схорони меня»...

Эту песню я тоже люблю и знаю, кто поёт её. Это Лидия Русланова. Она ещё поёт на другой пластинке про валенки, что не подшиты, стареньки.
А эта, другая песня опять про ямщика. И мне кажется, что все песни на наших пластинках про одного и того же ямщика. Вот сначала он был живой и жаловался доброму барину, что у него постылый какой-то забрал невесту. А потом, наверное, этот ямщик всё-таки женился... А потом в степи глухой он стал умирать и просить своего товарища ямщика схоронить его и сказать жене, что любовь её он с собой унёс.
А как это можно унести любовь? Я не знаю, спрошу завтра у бабушки, она расскажет, а то мама и папа вдруг смеяться станут...
...У нас сегодня настоящий концерт по заявкам. Ещё папа ставит маленькую пластинку, на которой бабушкина и моя любимая песня:

Дождливым вечером, вечером, вечером,
Когда пилотам, скажем прямо, делать нечего,
Мы приземлимся за столом,
Поговорим о том, о сём
И нашу песенку любимую споём.
Пора в путь-дорогу,
Дорогу дальнюю, дальнюю идём.
Над милым порогом
Качну серебряным тебе крылом.

Мне она нравится, потому что там есть волшебные слова: «Мне сверху видно всё, ты так и знай». Мне всегда кажется, что кто-то сверху всегда смотрит на меня и не разрешает делать глупости. И поэтому мне очень нравится эта песня.
А бабушке она нравится, потому что дядя Павлик был пилотом: «Первым делом, первым делом самолёты, ну а девушки, а девушки потом...».
И Валерка тоже её любит, потому что у него лётчиское имя — Валерий,  как у лётчика-героя Чкалова!...
А потом папа переворачивает эту маленькую пластинку, а там наша всеми любимая песня. Папа говорит только, что это не песня, а танго. Что такое танго, я не знаю, но мне нравятся слова:

Утомлённое солнце
Тихо с морем прощалось.
В этот день ты призналась,
Что нет любви...

Я под эту песню танцую. Я кружусь, закрыв глаза, и представляю, что я балерина. Я в кино смотрела, как танцуют балерины, как они взлетают, и как дяденьки — без брюк почему-то, а в одних трусиках — подхватывают их. А балерины летают и летают, как пушинки... А у балерин пышные короткие юбочки то поднимаются вместе с ними, то опадают, как крылышки у бабочек...
А у папы глаза становятся грустными под это танго и мама почему-то грустит.
Эту пластинку про пилотов и про утомлённое солнце привезла нам наша замечательная тётя Клава. Почему замечательная? Потому что она мне всегда делает замечания, потому что я то не так скажу что-то, то есть не хочу, то руки у меня грязные. И ещё она как-то раз привезла нам такие замечательные сладкие корзиночки. Да-да, самые настоящие замечательные корзиночки, сплетённые из тонких розовых и белых конфетных тонюсеньких палочек.
Корзиночки были как настоящие, только очень маленькие, одна помещалась на моей ладошке. На корзиночках были такие же плетёные ручки, в моей корзиночке сидел маленький сахарный зайчик, а в корзиночке Валерика сидел сахарный щеночек.
Но ещё тётя Клава замечательно умеет играть со мной в куклы. Так мама моя не умеет, и папа тоже не умеет, и даже бабушка Фрося, а уж про Валерку и говорить не хочется.
Тётя Клава приехала к нам всего на несколько дней, сшила моим куклам красивые платьица и сказала маме, бабушке и папе, что она выходит замуж. И показала карточку очень красивого дяди. Это дядя Володя. Он потом тоже приезжал к нам. Он очень весёлый и молодой, хотя тоже воевал на войне.
Мне он очень понравился.

ПАПИНЫ ПЕСНИ
(зеркальный убегающий цвет, как
солнечный зайчик, — папа бреется...)

Папа всегда просыпается рано. Ещё нет семи часов утра, а он одевается и идёт бриться к зеркалу. Я очень люблю это время. Мне нравилось смотреть, как папа бреется своей опасной бритвой. Он сначала её точит — водит ею взад и вперёд по своему широкому офицерскому ремню, который висит на спинке кровати. На этом ремне зелёное нестирающееся пятно от пасты и бритвы.
А бабушка частенько нам с Валеркой говорит, что вот придёт папа, как даст нам своим ремнём за наши проделки!.. Но папа никогда даже в руки не брал свой ремень для этой цели.
Потом папа намыливал себе щёки специальным мылом для бритья, оно было всунуто в такой чёрный пластмассовый пенальчик. Взбивает на лице пену, берёт аккуратно двумя пальцами бритву, а мизинцем поддерживает лёгкий хвостик  бритвы. И начинает петь своим тихим и мягким голосом (это я сейчас понимаю – баритоном):
Да, не ошиблись вы.
Два клада
Мне были в жизни сей —
Отрада...
И первый клад —
То честь моя.
Клад этот пытка отняла.
Второй был клад
Неоценимый —
Честь дочери моей любимой.
Я день и ночь
Над ним дрожал.
Мазепа этот клад украл.
А третий клад —
Святая месть.
Её готов я
К Богу снесть...

Я знаю, что когда он допоёт «его готов я к Богу снесть...», он вытрет пену с бритвы о сорванный календарный листочек, приложит к лицу полотенце, смоченное горячей водой, а потом нальёт в ладонь одеколон и, зажмурившись, брызнет этот одеколон себе на щёки.
Мне в это время поручено дуть на них. Я дую очень-очень сильно, а папа вертит головой. Потому что одеколон щиплется. Это я точно знаю. На себе испытала. После бритья лицо у папы становится глаа-а-аденькое, мягкое, я люблю, когда он прислоняется после бритья своей щекой — к моей.
Ещё я знаю, что тот дяденька, про которого поёт папа, — это Кочубей. Правда, я когда-то называла его «хочь убей». И папа смеялся...
И ещё, раньше немного, я боялась — того самого Мазепу. Мне он всегда представлялся чёрным, грязным и с большим мешком — ведь нужно же было этому Мазепе клад дочери кочубейской куда-то прятать...
А теперь не боюсь.
Папа в своей белой, «кальсонной» рубашке. Это я так её называю, потому что она из такого же материала, как и папины кальсоны. Рубашка эта была без воротника.
Потом папа надевает свою гимнастёрку, подпоясывает её другим твёрдым широким ремнём, на котором дырочки в два ряда.
Почему-то все почти мужчины учителя в школе носили такие костюмы. Это потому, что они все воевали на войне. Директор школы был на войне морским капитаном и он носил китель. А ещё один учитель был лётчиком, а папа был лейтенантом в пехоте. И почти все они ходили не в пальто, а в шинелях.
Папе сшили новую гимнастёрку чёрного цвета. Он всем говорил, что эта материя — «мадэпалам». Это слово ему очень нравилось. Он произносил его по слогам: ма-дэ-па-лам...Он все материи так называл, только про шинель говорил, что она сшита из сукна...
Я и то знала, что платье у меня байковое, а у мамы и у меня ещё есть платья из штапеля и ситца и что красная лента у меня в косах — атласная. Папа никак не мог запомнить, что его новая гимнастёрка сшита из ше-ви-ота. Я и то это запомнила... Мама всегда над папой смеялась по этому поводу.
Мой папа очень старый, ему скоро будет аж тридцать восемь лет. Это ого-го сколько!.. А маме тоже уже тридцать три. Она, конечно же, тоже уже пожилая. И у всех моих знакомых девочек мамы и папы такие же старые. Мама говорит, что это война им помешала быть моложе.
Папа ещё пел мне часто военные песни. Я любила залезть ему за спину, обнять его сзади и, раскачиваясь в такт песне, петь вместе с ним:

На позиции девушка
Провожала бойца.
Тёмной ночкой простилася
У родного крыльца.
И пока за туманами
Видеть мог паренёк,
На окошке на девичьем
Всё горел огонёк...

У нас это очень хорошо получалось. И мама нам подпевает. А ещё мы поём с ним про Катюшу.
А у мамы была самая любимая песня про степного орла. И мне всегда казалось, что эта самая Катюша выходила на берег и пела именно эту песню, про маминого степного орла.
Каким ты был, таким остался,
Казак лихой, орёл степной,
Зачем, зачем
Ты снова повстречался?
Зачем нарушил мой покой?..

И лицо у мамы всегда грустное-грустное, когда она пела эту песню...
Когда папа хотел пошутить и немного подразнить меня, он пел такое:

На Мясницком переулке
Продаёт Танюша булки.
Холодно — мороз.
Холодно — мороз.
Рядом с ней, поджавши локти,
Мёрзнет в материной кофте
Петька, Танькин друг.
Петька, Танькин друг.
Есть захочется Танюшке,
Вынет чёрствую горбушку,
И вдвоём жуют,
И вдвоём жуют...

Папа пел всегда про разных мальчишек: то про Вовку, то про Славку, то про Кольку, то про Сашку... Это — кого он вспомнит из уличных наших друзей. А ещё папа часто пел свою любимую украинскую — это когда у него было грустное настроение, и он хотел, чтобы оно прошло:
Гэй, на,
Гэй, на го-о-ори, тай жнеци жнуть.
Гэй, на,
Гэй, на го-о-ори, тай жнеци жнуть...
А по-пид горою, яром зэлэно-о-ою
Козакы йдуть!..
По-пэ,
По-пэреди Дорошенко,
По-пэ,
По-пэ-рэди Дорошенко.
Виде свое вийско,
Вийско запори-и-ижьске,
Хорошенько...

Кто такие козаки, я уже знала. Это — запорожцы. Там ещё был Тарас Бульба, и Остап, и Андрий. Я рассматривала картинки в книге Николая Васильевича Гоголя про Тараса Бульбу.
Ещё я знала, что люлька — это не кроватка для детей, а трубка для курения, а тютюн — это табак. Потому что папа нам читал про Тараса Бульбу и его сыновей. И мне всегда жалко было Андрия, — а Тарас Бульба его всегда убивал. И никогда — сколько раз я потом ни перечитывала — никогда не пощадил его.
И Остап погиб от пыток. И ещё проклятые ляхи сожгли Тараса на костре. И мне было всех их жалко: и Андрия, и Остапа, и Тараса. И ещё мне было жалко их старенькую маму, она проводила их на войну, и уже никогда они не вернутся...
Папа читал ещё нам и про Сорочинскую ярмарку, и про страшную месть... И про Вия. Ох, как же мы боялись этого Вия, но просили папу читать дальше.
Жаль только, что чтения эти всё-таки были редко, только по субботним вечерам или по воскресеньям. Мама садилась поближе к керосиновой лампе и что-нибудь чинила или штопала, а папа — по другую сторону от той же лампы.
Мы садились все в комнате — кто куда. Валерик поближе к бабушке, под её бочок, я обычно у бабушки на коленях — и слушали долгое папино чтение.

КОНЬ БЕЛЫЙ
(новогодний снежный цвет —
зима на улице...)

Как я люблю праздник Новый год!
В этот раз мама с папой устроили нам Ёлку. Её принесли всю такую холодную и пахучую в дом и поставили в угол под радио. Правда, это была не ёлка, а сосна. Но всё равно — это была Ёлка! И ещё я люблю и всегда жду Новый год, потому что на Новый год у меня — день рождения!..
Мама и папа ушли на противное собрание (оно, конечно же, было партийное, это я так называла его. А сестрёнка Алёнушка, когда сначала родится, потом вырастет и станет говорить, она будет называть его почему-то «спортивным»... Каждому — своё...), а на кухне готовится праздничный обед. Бабушка напекла пирогов с фасолью, с яблоками и с мясом. А ещё она сварила компот из сухих яблок, груш, слив и вишен. Я очень люблю его. Мы ожидаем маму и папу из школы. А пока мы с ней решили почистить дорожки во дворе и перед хатой.
Валерка с ребятами чистят дорожки на улице. Они соревнуются, кто быстрее почистит. Мальчишки хитрые. Они не только чистят дорожки, они ещё решили сделать горку, чтобы кататься на санках. Эта горка перед Славкиным домом. Мне тоже хочется пойти туда, но нужно и бабушке помогать...
Во дворе намело много снега. Мы с бабушкой чистим дорожки. У меня самая настоящая деревянная лопата, только маленькая. Я старательно гребу ослепительный снег. Я помогаю бабушке.
Потом мы идём с ней и кормим нашего Ваську — он лежит в закуте и приветливо хрюкает. Я чешу его за ухом, он совсем не злой. И ещё курочек нужно покормить. Так что работы много.
— Бабушка Фрося!
— Что?
— Давай я тебе расскажу про Новогодний праздник в школе.
— Расскажи, расскажи... А я и то — жду, когда же ты мне расскажешь...
— В школе ёлка до самого потолка! Огромная! И на ней игрушки тоже огромные. Они блестящие, как зеркало. И красные, и разноцветные...
— Так и у нас тоже разноцветные.
— Так у нас маленькие, а там огромные шишки и шары разные. И ещё там лампочки цветные. Они называются гирлянда. У нас нет таких...
— Ишь ты, — гирлянда. Слово-то какое запомнила...
— А ещё Иван Кириллович на баяне играл.
— Это тот, мордастый?
— Да... Только мордастый — это неправильно. Нужно говорить — полный.
— Ну да ладно, полный, так полный. А дальше-то что было?
— С потолка висели такие штучки, белые ватки — это там будто снег был. И на окнах девочки снежинки вырезали из бумаги и наклеили. Большие, но как настоящие. Нина сказала, что и меня научит так вырезать.
— А ещё что?
— Там девочки взрослые и мальчики в разных сказочных костюмах были. И богатыри, и Иван-царевичи, и Елены Прекрасные, и Снегурочка была... А ещё там, бабушка Фрося, был, знаешь, кто?
— Кто?
— Дед Мороз! Вот кто!
— Да ты что?!
— Да, правда! Самый-самый настоящий. Он как прошёл мимо меня, так мне аж холодно стало!
— Прямо-таки замёрзла?
— Да нет! От него ветром холодным подуло. Как на улице. А мы же в зале спортивном были...
...Честное слово, Дед Мороз в школе был самый настоящий. Он был очень холодный, я запомнила это, потому что он прошёл мимо меня и на меня пахнуло ледяным холодом и ещё папиросным дымком. Дед Мороз раскатистым басом поздравил всех с Новым годом, раздал подарки и медленно ушёл. В нашей школе, пока папа работал в ней, никогда Деды Морозы не разговаривали женскими голосами...
...Ну никак я не дождусь маму и папу. Всё хочу на горку пойти к ребятам. И праздновать тоже хочу. У меня же день рождения.
А сосед деда Митя сегодня утром пришёл и поздравил меня с днём рождения и принёс мне в подарок настоящую шапку-ушанку, он её мне смастерил из моей старой шубки, которая мне стала уже мала. Верх шапки он покрасил тёмно-красной краской, а мех у шапки чуть жёлтый. Мама вчера купила мне чёрную, лохматую с завитками шубу на вырост. Она мне была ниже колен, а рукава мне подвернули. Какая это красивая шуба! И ещё сегодня я надела первый раз сапожки, которые сшил дедушка Яша, мой дедушка-голубчик. Папа подарил мне красивую книгу с очень красивыми картинками «Сказки Жуковского». Там сказки про Кота в сапогах, про мальчика-с-пальчика, про Ивана-царевича и Серого волка — эти сказки Жуковский написал стихами, они такие красивые, — жаль только, что сейчас эту книгу не найти в новомодных книжных магазинах... И у меня сейчас нет этой книги!..
Бабушка Фрося мне всё-таки разрешила сходить к ребятам на горку. Да приказала, чтоб от Валерки — ни на шаг!..
Я сразу же побежала на улицу — хвастаться. На горке, через дорогу, катались мои друзья и подружки. И я побежала к ним.
Ослепительное солнце бьёт мне в глаза. По снежной дороге мчатся сани.
Ох, какой красивый конь запряжён в них! Он белый-белый, в серых яблоках, с длинной гривой, в которую вплетены красные ленты. Под дугой звенит бубенец так звонко и так красиво!
Это свадьба летит по нашей улице!..
Я как стала посереди дороги, так и сойти с неё не смогла.
... А конь летел и летел мне навстречу!.. И вдруг он остановился прямо передо мной, вскинул голову и заржал протяжно и страшно. Из саней ко мне подскочили люди, и я услышала:
— Чей это мальчонка? Да что же это такое! Чуть-чуть не убили...
— А я не мальчишка вовсе, я девочка.
— Ах, ты —  девочка?! Чья же ты будешь? А?
— Ивана Яковлевича и Елизаветы Михайловны дочка.
— Это завучёва дочка. А дом твой где?
— Да вот он.
— Ну, пойдём, пойдём, расскажем, как ты улицу переходишь. Как под коня лезешь!..
И меня привели домой красиво одетые дяденька и тётенька. Выбежала бабушка, схватила меня в охапку и громко закричала на них. А они рассказали, что я стояла на дороге и не сходила с места.
— Чего ж ты не бежала?! — с криком спросила меня бабушка.
— Там же конь был белый, красивый такой, как в сказке!..
— Ох, горе мне, горе. Сказка, говоришь? Я тебе покажу сказку!..
И бабушка сняла с меня новую шубу, сняла новую шапку, положила их сверху на гардероб. И сказала, что я на улицу пойду только, когда каникулы кончатся, что я наказана и что буду кататься только на своей стороне, около дома, и только с Валеркой.
А около дома не было никакой горки...
Но спорить с бабушкой я не могла. Она и так сильно испугалась и плакала из-за меня. С бабушкой даже мама и папа не спорят!
Хорошо, что мама и папа в своей школе на своём противном собрании...
А то бы я от них получила обязательно на орехи!..
И ещё всё-таки хорошо, что ещё ведь праздник и каникулы, и Ёлочка стоит в углу, и что радио поёт песни, и что книжка «Сказки Жуковского» лежит на столе, и что мама и папа все эти дни совсем ненамного уходят в свою школу.
А пироги и компот мои любимые никуда не денутся...
Ещё и гости придут поздравлять меня... Может быть...
Они вспомнят, что у меня день рождения, и, может быть, не будут ругать?..
Бабушка, наверное, не скажет маме и папе?..
Ведь конь-то был такой красивый!..
Так закончился мой день рождения. Мне сегодня исполнилось ровно четыре года!

КУКЛА ЛЮБА
(золотисто-жёлтый прекрасный цвет —
локоны Куклы...)

Мама у нас хоть и мама, но ещё она — студентка. Она учится в Московском государственном университете, он ещё смешно называется почему-то эмгэу... Мама у нас будет историком с дипломом, как говорит папа. А ещё мама сказала, что вместе с ней сдавала экзамены дочка Сталина — Светлана.
Мама мне привезла из Москвы очень красивую большую Куклу.
Ох, какая же это была Кукла! Она очень красивая, у неё настоящие волосы, личико её розовое, глаза голубые и настоящие, и реснички настоящие, и ротик весело смеётся красными губами. На ней белое кружевное платье и белые с кружевами башмачки, а на голове красивая кружевная шляпка, а волосы красивыми локонами лежат на плечах. И личико не из материи, а из чего-то волшебного. Мама сказала, что это настоящий фаянс. Все любовались моей Куклой, я хвастливо понесла её показать и соседям, и подружке Шуре.
Шура даже заплакала и попросила дать поиграться, а я не дала. Я сказала, что сама ещё не наигралась. И Шура на меня обиделась...
Соседи качали головами и говорили, что такой Куклы отродясь не видели. А бабушка маму ругала, говорила, что мне рано ещё такую красивую и дорогую Куклу покупать. И мне было обидно, что моя бабушка — против такой красивой Куклы...
Мама привезла не только мне подарок, но и Валерику. Она привезла ему игрушечный заводной трёхколёсный мотоцикл с железным мотоциклистом, точно такой же, как в фотоателье. Когда ему было четыре года, он сфотографировался с тем мотоциклом. А теперь у него точно такой же собственный! К брату набежали мальчишки со всей улицы.
Такой игрушки тоже ни у кого не было!.. Мальчишки заводили мотоцикл, и он ездил по дорожке на полу. А мне не давали. Они бегали за ним и кричали — кто следующий заводит. А потом мотоцикл не стал ездить. Папа сказал, что пружинка устала. Я увидела, как папа спрятал ключик в карман.
А когда Валерик был в школе, я решила сама завести мотоцикл. Я подождала, когда бабушка пойдёт по воду, и взяла ключик у папы в маленькой коробочке на его столе, и вставила ключик в дырочку на коляске мотоцикла. Я, пыхтя, влезла на стол. Поставила на зелёное сукно мотоцикл и стала крутить ключик. Он не заводился. Я прижала мотоцикл другой рукой и стала сильнее крутить — и вдруг мотоцикл завёлся!.. Но поехал он не по полу, как это делал Валерик, а по столу — и упал.
Это, наверное, пружинка устала!!! Седок на двух колёсах упал на бок. И коляска с грохотом отскочила от седока на седле!..
А пружинка в коляске не устала — она  лопнула. И теперь мотоцикл не смог прямо стоять, потому что его теперь не поддерживала коляска.
И когда пришёл брат мой из школы и привёл ещё мальчишек из класса, чтобы поиграть с мотоциклом, ох и страшно же мне стало! Я залезла под кровать. Валерка ревел от горя и кричал на меня, а потом вытащил меня из-под кровати и сильно отлупил, но я не плакала, потому что мне жалко было и его, и мотоцикл.
Валерка так на меня разозлился, что схватил мою Куклу и — швырнул её об пол!
Голова у Куклы раскололась на мелкие кусочки, а волосы отскочили маленьким жалким комочком в угол. Тут уж и у меня рёву было много!!!
Валерик тоже испугался. Он подобрал с пола осколки головы и молча положил их на стол, а потом убежал из дома. Его долго искали, а он спрятался в сарае у своего друга Славки. Он боялся, что его сильно накажут. Но пришёл папа, сходил к Славке — он почему-то понял, что Валерка только там может быть, выслушал Валерку и мои крики и поставил меня в угол. Это было первый раз в моей жизни.
... Я стою в углу и кручу пальцы. Этим занятием я всегда отвлекалась от огорчений. Пальцы у меня гибкие-гибкие. Я умею их сворачивать веночком. Это делается так: сначала мизинчик заводится на безымянный палец, безымянный укладывается сверху на средний, потом средний — на указательный. Легко сделать на одной руке. На второй труднее, потому что помогать уже свёрнутыми пальцами неловко. Но я и на другой руке делаю веночек. За этим занятием меня застаёт папа и ещё больше наказывает меня. Говорит, что я простою целых три часа в углу.
А с Валеркой папа долго-долго разговаривал, но в угол его не поставил...
Мне было жалко куклу, себя, Валерку и мотоцикл, который мне тоже очень нравился. И ещё мне было стыдно, что я обидела брата.
И моя любимая бабушка ругала меня, а Валерку сильно жалела. А потом и его стала ругать за Куклу. Она даже заплакала:
— Что железка! Она и есть железка!.. Мальчонку бедного жалко... Какая игрушка была! Играться ему не с чем теперь!.. Да железка же, она и есть железка!
— А мотоциклист ведь он тоже — человек, — кричит Валерка. — Мне тоже его жалко!.. — и начинает снова всхлипывать.
— А Кукла-то — это ж красота какая была, как живая девочка!.. — повторяет бабушка. — Ой, как жалко!..
Папа сказал, чтобы бабушка Фрося меня не жалела и не выпускала из угла, пока он не придёт из школы. А Валерку он взял за руку и пошёл вместе с ним в школьную мастерскую. И мотоциклиста они с собой взяли.
А я и не просилась выйти из угла, хотя бабушка и подходила несколько раз ко мне. Но она ни разу не сказала, что мне можно выходить. Она только качала головой, смотрела на меня и уходила.
И маме, которая пришла с уроков, бабушка всё рассказала, и мама даже заплакала. А бабушка стала её ругать за дорогую Куклу и за то, что их никогда нет дома, и дети уже не помнят, как родители выглядят:
— Всё чужих детей учишь, а к своим — только с игрушками приходишь, нет бы приласкать да по голове погладить... Дети уже уличными стали. Да и у всех ваших учителей дети — хулиганьё да оторвы... Это хорошо ещё, что я при вас.
...На другой день коляску к мотоциклу приделали в мастерской школы. Но пружинку починить не смогли. Игрушка теперь просто стояла на полке, а колёсики у мотоцикла не крутились, вернее, крутились только те, что под мотоциклистом, а под коляской, где сам завод был, стояли.
А для моей Куклы мама купила в магазине другую, целлулоидную, кукольную головку. На этой голове и волосы были целлулоидные. Голова была несоразмерна с туловищем. Она была меньше, чем та, разбитая.
Я ещё не успела назвать свою Куклу, а теперь я её назвала Любой, как зовут соседскую козу, потому что чем-то эта новая голова, вернее, новое лицо было похоже на козу Любку.
С тех пор эта Люба стояла у меня в кукольном уголке и смотрела на моих маленьких тряпочных куколок. У них лица из байки, и руки у них колбасками, и ноги. А у Любы туловище из красивой материи атласа. И на ручках пальчики, прошитые машинкой, и ножки в настоящих башмачках. И платьице! Ах, какое платьице!.. Только вот голова — чужая...
Играть с ней я уже не могла, потому что всё время вспоминала про мотоцикл. И не нравилась она мне в таком виде, не в настоящем. Это всё равно, если бы была-была красивая фея, а потом она превратится в Бабу-Ягу...
Больше у меня никогда не было такой красивой куклы. И когда я была уже взрослой и могла себе купить самую красивую куклу, как это делали мои взрослые подружки, для красоты, как они говорили, — я не покупала.
Да и некому мне было покупать кукол: у меня два сына, а потом стало два внука.
Не до кукол...

МАМИНО СЕРДЦЕ
(пунцовый цвет — цвет стыда
на моих щеках...)

Сегодня такой солнечный февральский денёк, да ещё сегодня воскресенье! Как хочется на улицу!..
Я теперь на улицу выхожу только с Валеркой — это после всех моих приключений и фокусов,как говорит мама. А Валерке со мной сегодня не хочется возиться. Ему интереснее со своими мальчишками играть. Но он молча посадил меня в санки и возит по дорожке. Ему скучно. Но он пообещал бабушке Фросе, что не бросит меня. А ребята собрались кататься с большой горки. Там ведь так весело!.. Большая горка далеко от нас. Она совсем на другой улице.
И мы с Валеркой решили пойти туда. Но чтобы нам не влетело, не говорить маме и папе, что там были. А чтобы нас не искали, Валерка пошёл и сказал бабушке, что они с Витьком и Славкой будут кататься на Славкином огороде, и что я с ними буду.
Это я так ему подсказала. Бабушка нам поверила.
И вот мы с мальчишками поехали на горку. Добрались туда не совсем быстро. То одного ждали, пока соберётся, то другого... Собралось нас человек десять — кто с лыжами, кто с санками...
«Вот моя деревня, вот мой дом родной, вот качусь на санках я с горы крутой.!..» — это у меня от огромного восторга в голове....
Ох, как замечательно съезжать с горы, да ещё с трамплином! В лицо ветер свистит, а когда падаешь, то и не обидно вовсе, а смешно. Один только раз я немного ушиблась, но покряхтела чуть-чуть и не сказала никому. Ух, и накатались, ух, и нападались!.. Все в снегу. Смотрим, а уже вечер. Солнце садилось, и снег был цветом, как топлёное молоко.Мальчишки быстро связали санки поездом, посадили меня и младших ребятишек на них и помчались домой. Бежать нужно было быстрей. Дома нас ищут.
А тут по дороге с грохотом едет трактор, к которому привязаны огромные деревянные сани, мальчишки постарше и Валерик догнали его и взобрались на эти сани, а поезд со мной и малышами привязали к большому крюку. Мы ехали очень быстро.
И уже скоро будем дома!.. Ур-ра! Осталось только свернуть на нашу улицу. Вот удача, так удача!..
И вдруг мы увидели маму и ещё других мам и пап, которые бежали нам навстречу. Они махали нам руками, а Славкина мама бежала с хворостинкой.
— Елизавета Михайловна! Вон они, наши паразиты! Вон они, заразы такие!.. — кричала Славкина мама и махала большим дрыном.
— Таня! Валерик! — расслышали мы мамин голос, — целы!.. Слава Богу!
Когда мы поравнялись с ними, трактор не остановился, потому что тракторист не знал, что мы на санях. И все мамы бежали и бежали за ним...
Люди на улице, что шли навстречу, увидели, что случилось, стали поперёк дороги, и трактор остановился. Тракторист был совсем пьяный.
...Мы пришли домой, и мама молча пошла в комнату и легла на кровать. Папа очень сильно кричал на нас и даже грозился ремнём. А утром маму забрали в больницу. У неё заболело сердце.
Больше всех попало Валерке, что соврал бабушке.
 — Это я так сказала ему, чтоб он сказал, — заступилась я.
 — У него своя голова на плечах должна была быть.
 — Но это же я просила его на горку повезти...
 — Вот уж, правда, — адвокат Горшочек! Ну и иди в угол становись. Не дети, а черти!.. В гроб вгонят, — это уже бабушка Фрося причитает тихонько у себя на кухне...
Что там угол? Угол не страшный. Плохо, что мама молчит, что папа не разговаривает с нами, что бабушка плачет.  Да ещё про какой-то гроб говорит!..
И сейчас, когда я вспоминаю это, мне становится страшно и больно за маму и за нас, глупых. У мамы после этого случая всегда было плохо с сердцем,  всё она пила и пила чуть что сердечные лекарства...

НАЧАЛО ВЕСНЫ
(весёлый цвет карандашей — праздничный...)

Закончилась зима. Уже прошёл праздник Восьмого марта. Маме, бабушке и мне папа и Валерик сделали подарки. Мне папа принёс книжку «Русские народные сказки», мама — голубое платье в синий цветочек, бабушка связала мне шерстяные чулочки длинные-длинные, а Валерик подарил новый перочинный ножик с красной ручкой. Значит, наступила весна, потому что Восьмое марта, Международный праздник.
Я маме и бабушке нарисовала красивые цветы на альбомных листах и рассказала стихи про весну. Плохо только, что я ещё не выговариваю букву «р». И ещё плохо, что весна на весну не совсем похожа. Ещё много снега. И весной не пахнет. Но в календаре написано «март». И значит, весна начинается.
...И тут мы вспомнили с Валеркой, что весной, как говорила бабушка, купят нам братика или сестричку. И мы с Валериком стали приставать к маме, папе и бабушке, — когда же купят они ребёнка. И кого купят? Братика или сестричку?
Мы начали даже спорить, — кто лучше: братик или сестричка. Даже ссоримся. Бабушка нас успокоила и сказала, что в магазине, где продают ребятишек, никак не узнаешь. По разным дням то девочек завозят, то мальчиков. А то закрывают на учёт. А потом как навезут и тех и других — только знай, покупай. «А то, бывает, — говорит бабушка, — по несколько дней никого не продают. Так что кто попадётся, того нужно скорее покупать, а то другие люди раскупят, и нам не достанется ещё долго-долго».
Мы всё-таки захотели уже как-то назвать будущего ребёнка. Если купим мальчика, то назовём его... Валерка кричит, что нужно назвать Вовкой, — а я не хочу, потому что соседский Вовка меня дразнит лягушкой и жабой. Почему лягушкой? Потому что у меня глаза зелёные и ещё потому, что я не боюсь лягушек и беру их в руки, они мне очень нравятся, они очень красивые. И я не даю их мучить мальчишкам и дерусь с ними. Мама успокаивает меня и говорит, что у меня глаза, как у царевны-лягушки. Мне это нравится.
Когда Валерка предлагает — Колькой, мама не хочет.
Папа предлагает назвать Александром, Сашей, как Пушкина. Но я тоже не хочу. Потому что будут дразнить его, как соседского Санька — «Санёк-пуздранёк».
Папа смеётся, а бабушка говорит, что — Павликом, как дядю Павлушу, который погиб на проклятой войне. Мы все с ней согласны.
А если девочка попадётся, назовём её Олей. Это точно. Так сказал папа. Он ещё сказал, что в нашей семье будут сёстры Ларины: Татьяна и Ольга. Я не понимаю, кто это. И папа сказал мне, что так назвал Пушкин двух сестёр у себя в романе «Евгений Онегин». А ещё — Олей — это я тоже знаю, — потому что у папы была ещё до войны жена Оля. Она умерла во время войны в э-ва-ку-ации.
В нашем семейном альбоме прямо на первой странице её фотокарточка, там она вместе с папой, ещё студентом в круглых очках. И ещё там одна фотокарточка — Оля в гамаке. Она очень красивая, но мама всё-таки красивее, потому что она — мама.
Бабушка совсем не хочет, чтобы называли Олей, но мама соглашается.
А когда поедут покупать? Ещё не время, говорят, — денег не накопили. Мы с Валеркой переглядываемся и несём в мамину-папину комнату нашу копилку-собачку.
Папа смеётся и говорит, что этого ещё не хватит. Вот мама должна через месяц получить большую зарплату, которую называют де-крет-ные, тогда, может быть, что-то и получится. А бабушка говорит, что и пенсию свою доложит. Все довольны.
А ночью бабушка громко стонет у себя на кровати. Ей вызывают врача. Врач сказал, что нужно везти в город. Всю ночь мама не спит, ходит к бабушкиной кровати и плачет. Утром за мамой и бабушкой из школы приезжает дядя Митрич на лошадке, которую папа называет красивым именем — Афродита, а дядя Митрич — Лыской. Они усаживаются на сани, бабушка крепко целует нас с братом, папе говорит, чтоб он не обижал нас.
Мама с бабушкой едут сначала на вокзал, а потом поедут на поезде в город к тёте Тамаре. Там, в городе, бабушку положат в больницу.
Папа волнуется, он первый раз остаётся с нами один. Он привык, что мама и бабушка варят и убирают, а он только умеет, как он говорит, варить яйца вкрутую. Но ещё он умеет чистить картошку. Но — ничего. Мы его слушаемся. Валерик остаётся со мной дома. В школу он сегодня не пойдёт. Он так рад этому, что и не помнит — почему это случилось. А папе нужно идти на работу. Школа не ждёт.

СОСЕДИ
(молочный и пушистый цвет —
от козы Любки...)

Пришла соседка баба Прыся и говорит папе, чтоб не волновался, она присмотрит за нами.
Мы любим бывать у бабы Прыси и деда Мити. У них есть коза Любка и маленькие козлятки, такие хорошенькие и беленькие, как из сказки про Алёнушку и братца Иванушку.
И ещё у них на стенах везде висят кроличьи шкурки. Из них деда Митя шьёт на продажу шапки и тулупчики. А хвостики крольчиные мне деда Митя всегда отдаёт. Это — мои котятки, козлятки и зайчики...
У бабы Прыси и деда Мити нет своих внуков, и они очень нас любят. А меня деда Митя катает часто на спине и поёт что-то смешное:

Ой, гоп-гопака,
Мы споймалы дурака.
Посадылы в скрыню,
Надавалы в дыню...

Я смеюсь, потому что совсем не понимаю, при чём тут дыня.
Баба Прыся тоже прыгает около нас и Валерик тоже... Козлёнкина мама коза Любка громко мекает и тоже начинает прыгать по комнате. Нам очень весело.
А ещё я показываю бабе Прысе и деду Мите свои пальцы веночком сразу на двух руках, и ещё я научилась делать бублики из указательного и среднего пальцев. Это когда средним пальцем прижимаешь вверху указательный, тот выгибается дугой — и из них получается маленький бублик. И тоже показываю им. Им это очень даже нравится. И они не ругают меня за это, — как дома.
А потом я уже совсем разошлась и показываю то, что совсем никто не умеет: я вытягиваю язык сильно-сильно и достаю кончиком языка до подбородка.
И, как самое главное, когда они уже все отсмеялись, я достаю, на закуску, языком до самого носа.
— Ну и язык у тэбэ, Тытяна, ну и язык!.. Мабудь артисткой будэшь, в цирке выступать, — смеётся дед Митя.
А потом я слышу, как баба Прыся говорит деду Мите:
— От беда, Мить, так беда. Должно, Яковлевна — помирать сдумала. Жалилась, что у неи — ныз болыть. Неначе — рак...
— Ой, та не сгадывай ты... Може, и оклемается?..
— Та дай бы Бог!
Потом нас с Валеркой кормят картошкой-товканичкой, в которой очень много жареного лука. Баба Прися даёт нам по кружке козьего молока. Мне очень не нравится такое молоко, но деда Митя говорит, чтобы я выпила, тогда бабушка Фрося скорее приедет из города. И я давлюсь, но пью.
Валерка тоже не хочет, но пьёт по той же причине. Очень уж мы любим бабушку нашу Фросю.
Тянутся долгие и скучные два дня без мамы и бабушки. Но вот мама приехала. Она рассказывает папе про бабушку и больницу, плачет и говорит, что бабушке будут делать операцию.
Я слышу это и сразу начинаю задавать свои вопросы:
— А что такое операция?
Мама говорит, что операция — это когда у человека отрезают то, что болит. Папа морщится и просит прекратить этот разговор, потому что ему неприятно. Папа говорит, что бабушку вылечат. Может быть, и не будут резать...
...Мы знаем, почему папа не хочет говорить про операцию. Потому что была война, его сильно ранило, и ему отрезали в госпитале ногу. Поэтому папа ходит на протезе. Это такая кожаная с железками — как будто нога, тяжеленная-тяжеленная. Я её как-то один раз даже хотела поднять, а она очень тяжёлая и ещё скрипит...
Эта железная нога обута в папин носок и ботинок. Когда папа просыпается, нам не разрешают входить, потому что он в это время надевает протез. Он сначала наматывает на отрезанную ногу — культю — широкие бинты, потом специальный шерстяной носок-мешок из белой шерсти,  широкий-широкий и очень длинный, совсем без пятки, потому что пятки у папы нет. Нога у него отрезана под коленом. Папа всегда ходит — и летом, и зимой — в кожаных ботинках, потому что ни валенки, которые он не любит, ни сапоги на протез не налезут.
А когда папа надевает протез, то такой становится красивый, только ходит с палочкой и почти не хромает, а если и хромает, то когда устанет, да и то чуть-чуть. И никто, наверное, не верит, что у него нет ноги.
А ещё у нас на улице есть дядя Сеня-милиционер без руки. А ещё напротив маминой и папиной школы живёт дядя, которого называют Коля-калека. У него совсем нет ног. Он ездит на деревянной тележке. Он ездит и кричит страшную песню про кочегара, у которого сознанья уж нет.
Дядя Коля-калека играет на гармони и поёт около чайной, а лицо у него красное, а глаза белые... И ругает Гитлера и почему-то Сталина.Тогда его жена бежит за ним и просит, чтобы он возвращался домой. А он и на неё потом ругается и плачет.
У дальнего соседа старенького деда Миши сын обгорел в танке на войне. У него очень страшное лицо, и когда он выходит на улицу и сидит на лавочке около дома, мы очень его боимся.
У него один глаз совсем закрыт, и на месте него — рана, а второй глаз плохо закрывается веком. И щёки у него в красных шрамах. Он когда видит нас, специально громко кричит:
— Ух, я вам, мелочь пузатая!..
Валерка мне ночью, когда мы легли спать, стал рассказывать страшные истории, как чёрная отрезанная нога в протезе ходит ночью по улицам и ест маленьких детей. Мне стало очень страшно. Я позвала маму и стала просить рассказать сказку. Но мама говорит, что очень устала, что ей надо полежать.
А папа сказал, что он в воскресенье нам начнёт рассказывать с Валеркой свою сказку про Ивана-дурака с писаной торбой.
Воскресенье будет только через четыре дня и пять ночей. Я знаю: если папа что-то пообещал, он обязательно сделает.
И мы собираемся ждать воскресенья.

БУКВА «Р»
(ускользающий, ртутный цвет —
больничный...)

Но опять я простуживаюсь, опять у меня моя нескончаемая ангина. Меня кладут в больницу. Как там плохо! Да ещё эти уколы, от которых уже нет сил никаких. Я целыми днями плачу. Я скучаю по маме, папе, Валерке и бабушке.
Но вот в палату вошёл наш любимый доктор Иван Сергеевич. Он толстенький и похож на доброго доктора Айболита...
Иван Сергеевич уже как-то похвалил меня за то, что я умею так показывать горло, высовывая язык, — как никто не умеет. «И никаких ложечек не надо на язык класть, — говорит про меня он, — все гланды наружу выворачиваются...». Он даже водил меня в другие палаты, и я показывала, как нужно открывать рот и говорить «А-а-а...».
А сегодня меня он встретил как свою личную давнюю знакомую:
— А! Татьяна Иванна опять к нам прибыли!..
— Прибыла...
— Что, опять ангина?
— Опять!
— И как лечиться будем? Запомни. Если опять под кровать от уколов лазить будешь, я тебя уважать не буду. Большая уже! Замуж пора...
— Я ещё маленькая — замуж...
— Маленькая, да удаленькая. Читать, говорят, уже умеешь?
— Умею.
— Ну, так вот! Лечиться, лечиться и лечиться, — как у нас говорят... тоже...
Иван Сергеевич дома у нас часто бывает, когда я заболеваю или Валерка, и мне не хочется, чтобы он меня не уважал. А ещё он сказал, что если я буду молодцом и покажу всем пример, и не буду плакать, и не буду проситься домой, тогда я скоро буду дома.
И вот, когда пришла медсестра в палату делать уколы, я сказала, что я вовсе не боюсь этих дурацких уколов, что пусть она колет мне их хоть сто...
Все девочки в палате смотрели на меня с удивлением, страхом и уважением. Ведь только вчера я сидела под кроватью, уцепившись за железки, и не давалась.
И вот мне делают укол, а я, и вправду, не чувствую боли. Даже ничуточки. И медсестра сказала: «Ишь ты, — партизанка на допросе!..».
В больнице ещё одно случилось чудо. Я там выучилась выговаривать букву «Р»!!!
Это случилось, потому что очень красивая тётенька-врач Анна Петровна посмеялась над моим произношением и сказала, что не подойдёт ко мне, пока я не научусь говорить: «Хрюшка хрюкнула в сарае» и ещё «Кролик громко хрумкал травку» и пока я не буду называть её не Анна Петловна, а Анна Петровна.
Мне она очень нравилась, она была красивая, почти как мама. Я стала всё время повторять эти её слова про хрюшку и кролика.
И вот я выздоровела. Меня вылечили и выписали. За мной приехал на санях папа с Митричем, который всё мне говорил:
— Ну, Тытяна, скоро ж ты на этот раз управилась со своей ангиной, а то б если ещё проболела, то не на санях бы ехала по снегу, а на таратайке бы, да по земле, — как барыня.
Молодец!

ЕЩЁ ЧУДО
(звонкий цвет, как месяц апрер-р-рь...)

А дома меня ожидало новое чудо. Бабушка моя любимая была дома! И мама не на работе, хотя сегодня не воскресенье.
Бабушка была весёлой и говорила, что ей надавали кило таблеток и что она будет лечиться дома теперь, но летом снова нужно ехать в город. Тогда уже только ей будут делать операцию. А сейчас — ну как же мы тут жили без неё?.. Вот и стол клеёнкой накрыли. И посуда не там стоит. И девчонка опять заболела...
Но никто не слушал её ворчание. Все были рады, что она дома.
А я решила всем им, а особенно бабушке Фросе, сделать сюрприз.
Я вдруг как сказала громко-громко:
— Дор-рогие товар-р-рищи! Поср-рушайте, пожар-руйста, концер-р-рт художественной самодеятер-рьности: «Хр-рюшка хр-рюкнула в сарр-ррае», «крр-ролик грр-ромко хр-ррумкал трр-равку».
Я целый день говорила всякие слова, где есть эта буква. И даже где её нет, всё почему-то получалось с «р»: опер-рация, р-радио, концер-рт, Вар-рерка... Ур-р-р-а!!
Это я так говорила, чтобы не забыть, как произносить эту пр-рекр-р-расную, р-рычательную и звонкую букву.
И мама, и папа, и бабушка, и Валерка очень громко смеялись и радовались за меня. А я ещё им спела песню:
«Апрерь, апрерь, на двор-ре звенит каперь...» — а и действительно, уже был апрель.
...А через несколько дней, ночью, опять за стенкой была какая-то возня. Мы с Валеркой проснулись, стали заглядывать через дверную щёлку в мамину-папину комнату, а папа, не вставая с кровати, крикнул, чтобы мы сейчас же ушли к себе. Но Валерка всё же подсмотрел и сказал, что папа надевает свой протез, а мама сидит в пальто и бабушка стоит у дверей.
Но вот хлопнула дверь, и мы с Валеркой выскочили из своей комнаты к бабушке, а она сама к нам идёт и говорит:
— Ложитесь, ложитесь, детки, мама с папой поехали в больницу, где детей продают. Ночью постучали в дверь и принесли телеграмму. Сеня из милиции их повёз.
— А кого покупать будут? Девочку или мальчика?
— Это кого успеют. Наши — аж ночью поехали очередь занимать.
— А денежек хватит?
— Хватит, хватит, я ещё и из города привезла от тёти Тамары.
Мы долго не могли заснуть. Я только слышала, как бабушка что-то долго говорит у себя на кухне. Это она молилась перед образком.

СЕСТРИЦА АЛЁНУШКА
(праздничный цвет —
цвет дня рождения сестрички...)

А уже днём папа пришёл и сказал, что купили девочку. Сегодня девятое апреля. Очень солнечный и тёплый денёк. День рождения нашей сестрички.
Пришёл Валерик из школы, и мы очень радовались, а бабушка почему-то плакала.
Через несколько дней мы с папой поехали за мамой и сестричкой. Уже на бричке, а не на санях, потому что этот апрельский день был очень тёплый, а снега совсем уже не было.
Девочка была маленькой-маленькой, она была завёрнута в красное стёганое одеяльце с пододеяльником, а голова у неё была прикрыта белой кружевной накидкой. Сначала мама держала её на руках, а потом отдала папе. Он держал её очень осторожно, а мне сестричку не дали. Сказали, что дома дадут подержать.
Дома нас ждали бабушка и Валерик. Бабушка взяла нашу сестричку на руки, подержала и дала подержать Валерику, а потом и мне.
...И вовсе не Олей назвали мы девочку, а Еленой. Потому что бабушка мне рассказала в эти дни такую сказку, такую сказку!.. Про царевну Елену Прекрасную.
Я рисовала эту царевну самыми замечательными цветными карандашами, их мне подарил папа на Восьмое марта, в специальном альбоме для рисования, который бабушка мне привезла из города. И когда я увидела сестричку, я стала всех просить, чтобы не называли её Олей, а назвали Еленой Прекрасной.
Мама и папа стали смеяться, а бабушка вдруг говорит:
— А что ж, может так и надо? Мёртвых не подымешь, а ребёнок плохого не скажет. Пусть будет Елена.
Так и назвали. Правда, долго меня убеждали, чтобы я всё-таки не Еленой Прекрасной её называла, а хотя бы Алёнушкой. Мне это имя тоже понравилось. Оно тоже было сказочным, это из сказки про сестрицу Алёнушку и братца Иванушку...
Вот и стала моя сестричка не Ольгой Ивановной, а Алёнушкой, — Еленой Ивановной.

ДРУГАЯ БАБУШКА
(пёстрый, весёлый цвет –
фантик от карамельки...)

Другая бабушка у нас тоже была. Её звали баба Надя. Но мы её видели редко. Она была — свекруха. Так называли её соседи. Что это — я ещё не понимала. Я знаю только, что она не любила маму, а мама — её. А ещё она называла бабушку и маму — москальками. А бабушка Фрося её называла хохлушкой.
Она была маленькая, худенькая, сухая в кости старушка. Но очень сильная, потому что она могла носить тяжеленные мешки с картошкой прямо от телеги к сараю — и всё бегом.
Баба Надя приходила к нам на праздники, садилась к столу и смотрела, как мы с Валеркой едим. Она называла нас нехристями. Но всегда давала нам по рублю на конфеты. И ещё она нам приносила очень вкусные жареные семечки. Она их сама жарила и продавала на рынке.
Когда меня не было, а был только Валерик, она совсем не приходила к нам. Это так мама рассказывала.
Пришла она только, когда я родилась, осмотрела у меня ноги и руки и сказала, что «така не выживэ, дуже худа и мала». Она так сказала, потому что я действительно очень уж была мала и худа. Я родилась восьмимесячной, а все почему-то говорили, что восьмимесячные не выживают или становятся дураками. И бабушка Надя, видимо, тоже так думала... Папа поругался с ней за эти слова.
Но она всё-таки иногда приходила, это когда в церковь нужно было идти или из церкви. А после моего рождения баба Надя и тётя Дуня, папина сестра, стали приходить почаще и молоко стали приносить от своей коровы. А ведь когда меня ещё не было, а был только Валерик, мама покупала молоко у чужих людей.
А теперь, когда бабушка Фрося захворала, баба Надя стала приходить часто, потому что соседи ей в церкви сказали, что грех не ходить к хворой свахе.
...Но всё равно я и бабу Надю любила. Она была весёлая бабушка. Она всегда говорила что-нибудь смешное-смешное, например, если кто-то из нас вдруг не слушался или капризничал, она напевала, как считалку:

— От чукы, чукы, чукы...
Прыихалы барчукы...

Что это значило, я совсем не понимала, но мне было смешно... А ещё она смешно расказывала про кота:

Сыдыть Васыль на прыпечку,
Дёрга кота за ныточку.
— Тпрусь-брысь, кошеня,
Нэ дратуй Васыля...

Она брала меня на руки, сажала на своё твёрдое колено, стучала своим несгибающимся пацем в мою пятку и пела смешную песню:

Куй-куй, ковалёк,
Пидкуй каблучок.
Пидкуй каблучок,
Дам тоби пъяточок.
Визьмэшь пъяточок.
Пойдэшь в кабачок.
Пойдэшь в кабачок
Пропьешь пьятачок...

А я подпрыгивала всё выше и выше на её твёрдом колене, и мне было весело и щекотно.
Валерке она давала пряники и конфеты и всё сморкалась, а на глазах её были слёзы.
Баба Надя всё звала нас с собой к себе с ночёвкой, но папа и мама не пускали. Я потом узнала, что баба Надя хотела нас там у себя тайно окрестить. Но, видимо, об этом догадывались родители.
Мы с папой и мамой и Валериком приходили к ним в гости на их далёкую Песочинскую улицу.
Жили они в очень страшной хате, которую они почему-то называли теремком, но она была похожа на сарай, а совсем не на теремок, как на картинке из детской книжки. Но я немножко уже понимала, почему — теремок, потому что в этом теремке жили-были очень много людей и зверей: там вместе с бабой Надей, тётей Дуней и сестричкой Верой жил дедушка Яша, а ещё в другой половине, за стеной, жили корова и телёнок, а в сенях жил поросёнок.
...До войны да и немного после войны дедушка Яша был сапожником, пока не заболел. Он шил сапоги. У него на полочке над кроватью стояли деревянные колодки, на гвоздях висела дратва, а в коробочке из-под монпансье было много-много маленьких деревянных гвоздиков.
Дедушка Яша, когда ещё был здоров, сшил Валерику, мне и Вере замечательные, самые настоящие яловые сапожки. Ох, какие это были сапожки!
А ещё папа научил нас наматывать в сапоги портянки. У меня это очень здорово получалось и быстро, папа говорил, что меня можно отдавать в армию. Сначала ногу ставишь на уголок портянки, заворачиваешь его вокруг ноги, а потом оборачиваешь портянку вокруг ступни, а потом всё выше и выше, и самый кончик засовываешь в самый последний портяночный поворот. И нога становится похожа на маленького запелёнутого ребёнка. И ходить с портянками намного удобнее, чем в носках, которые вечно сползают куда-то к пятке, — и ногам неудобно, и жать начинает.
Дедушка Яша очень болеет. Я помню его. Он очень добрый и ласковый. Он был небольшого роста. У него была бородка и усы. И очень худой. Он лежал в постели и тихо-тихо говорил нам:
— Вот и унучики мои дорогеньки пришли — проведать дедушку-голубчика. И он обязательно при этом говорил стихи:

Дедушка, голубчик, сделай мне свисток.
Дедушка, найди мне беленький грибок.
Ты хотел мне нынче сказку рассказать,
Посулил ты белку, дедушка, поймать.
...Ладно, ладно, детки, дайте только срок.
Будет вам и белка, будет и свисток.

Я так и называла его дедушка-голубчик. Ему это очень нравилось.
Дедушка очень сильно заболел. У него была болезнь рак пищевода, он не мог ничего есть. Только пил жиденький кисель и молоко. Он лежал и уже не вставал с кровати.
А там ещё была дочка тёти Дуни, наша двоюродная сестричка Вера, которая никак не хотела со мной играть. Она всегда от меня убегала к своим знакомым девочкам с её улицы. А они не принимали меня к себе, они называли меня кацапкой или московкой и ещё соней-фасоней.
Когда приходили к нам они все вместе — тётя Дуня с Верой и баба Надя, чтобы помочь вскопать нам огород, мы с Верой никак не могли играть, потому что она не хотела. Она всё сидела и сидела на завалинке или бегала на огород к своей маме и бабе Наде.
Когда садились к столу, и мама угощала всех борщом, Вера отказывалась есть и говорила:
— Нэ хочу борщу. У нас такэ е.
И никак её нельзя было уговорить.
А когда ставили на стол котлеты, она соглашалась и говорила:
— Цэ я буду исты. У нас такого нэмае.
Когда мы пришли проведать больного дедушку, и я принесла ей свою куклу Любу, Вера всё-таки подошла ко мне и стала показывать свои рисунки, которые мне очень понравились. Мне тоже так хотелось рисовать. На рисунках были очень красивые цветы, двухцветные — красно-синие. Таких я никогда в жизни не видела. А вот Вера нарисовала их и повесила свои картинки на стену.
Я принесла куклу Любу Вере погостить.
Вера долго играла с Любой — и руки, и ноги у той стали серого цвета. Платье её стало грязное, а личико не ярко-розовое, а почти белое, и волосы не коричневые, а жёлтенькие.
Выражение её лица стало очень серьёзным и даже милым. Это потому что Вера выносила её на улицу и давала играть другим девочкам.
Любе мы сшили новое платье из красной материи, из которой бабушка Надя и тётя Дуня шили стёганые одеяла на продажу. А на голову мы Любе повязали белый платочек, и Люба стала очень даже хорошенькой куклой. Не гостьей, а совсем своей, уличной. С ней можно стало ходить к ручью, мыть ей лицо, кормить кукольной кашей из кукольной тарелки.
Она осталась жить у Веры насовсем, теперь Вера стала её мамой, а я, когда приходила с папой в гости, приносила своих кукол, и мы с Верой и девочками с её улицы играли в «гости» со всеми нашими куклами и куклятами.

ДЕДУШКА-ГОЛУБЧИК
(жёлтый и коричневый цвет —
осенний листик под ногами...)

А потом дедушка-голубчик умер.
Мы пришли с мамой, папой, Валериком на похороны. А Вера стояла в калитке и кричала своим девчонкам с улицы:
— А у мэнэ дид вмер. Ага! Ага!.. Вин в домовыни лежить! Теперь я його вси сапоги мирять буду! А вас на похороны не пустю! Ага! Ага!..
— Это что ещё?! — проговорил мой папа строго. — Кого это ты не пустишь?
— Та це я дивчатам своим кричу. Я з нымы поругалась. Воны Любку вкралы.
— Та не вкралы мы, — пропищала маленькая сопливая девочка, — мы хотилы трохы-трохы з нэю пограться.
— Тоди проходтэ, — мирно сказала им Вера.
И девчонки с мальчишками подошли к гробу с дедушкой. Он лежал, такой сухонький и маленький, каким он всегда и был. И улыбался так же, как и всегда. Только глаза его были закрыты...
Папа молча стоял у гроба дедушки, я держала папу за руку. Мама плакала. Тётеньки с улицы и дяденьки тоже плакали. Они дедушку уважали. Он ведь старостой был в церкви, и иконы церковные от немца спасал у себя в сарае под навозом коровьим, и деньги церковные, серебряные, спас там же.
Немцы его прилюдно высекли на площади за это и за то, что папа мой, сын его, — командир Советской армии.
Баба Надя за эти деньги его ругала всегда. Она об этом узнала уже — после немцев... И говорила: «Нет бы, в дом — гроши, — а вин, бачь, гордый який...».
Мы все стояли у гроба и смотрели на дедушку. Я услышала, как бабушка Надя сказала папе:
— Вин пэрэд смертью сказав, шоб не плакалы. И цари, сказав, помирають... А мэни прыказав, шоб я твою — не гнобыла. Тоби передав сказать, чтоб семью бериг... И шо хлопца усыновыв, сказав, — це Божье дило.
— Не Божье, а человеческое, мама.
— Ладно, умни вси, грамотни! Сказав, шо вона — гарна жинка, шоб ты був для нэи добрым чоловиком.
Я запомнила, как папа почему-то отвернулся от бабушки, потом я увидела, что по щеке у папы слёзка ползёт.
— Папа, ты плачешь?
— Нет, дочь, это от ветра, — сказал тихо папа.

СВИВАЛЬНИК
(весёлый, орущий и заботливый цвет —
сестрица Алёнушка...)

Я всё дожидалась, когда же бабушка Фрося выздоровеет и доскажет мне сказку про Марка Богатого.
Но маленькая Алёнушка часто плакала по ночам, и мама и бабушка нянчили её, и бабушка очень уставала. Она всё чаще лежала у себя на постели. Я сидела тихонько у неё в ногах и ждала, когда она поднимется. Она уже не готовила. Готовила мама, а бабушка ей рассказывала, что да как варить. Только картошку чистила, чтобы пожарить, или иногда ещё кашу с тыквой варила, которую я любила и ела очень хорошо.
...Мне очень нравилось, как мама и бабушка купали Алёнушку. Но больше всего мне нравилось, как бабушка пеленает её в свивальник. Этот свивальник лежал у неё в сундуке.
Когда первый раз Алёнушку выкупали, я услышала, как бабушка говорит маме:
— Одну выходила и другую выхожу. Но без свивальника не буду. Не нужны мне эти ваши пелёнки. Вот у Танюшки ножки ровненькие, как у куколки. И у этой будут. А то видишь, какие ноги у соседской Надьки — колесом.
И действительно, у соседской маленькой девочки Нади ножки были кривые-кривые, прямо — колесом.
Мама сказала, что у Нади — рахит.
— Так и у нашей тоже был рахит, сама же говорила, а ножки, смотри, какие пряменькие. Что, не видно, что ли? В общем так: или свивальник, или сама девчонку смотри...
Бабушка достала из своего сундука длинный-длинный узкий свиток материи, размотала до середины, положила на стол, где лежало одеяльце. Выкупанную сестричку вытерли, смазали ей тельце прокипячённым подсолнечным маслицем, и бабушка начинала колдовать над девочкой. Надела чепчик, распашонки, подгузники, а потом стала закатывать Алёнушку крест-накрест от плечиков до ножек в свой длинный холщовый свивальник.
И из шевелящейся девочки получалась куколка, которую даже и мне не боялась бабушка дать на руках подержать, поддерживая, конечно, её снизу.
Самое интересное, что я в красивой книжке «Сказки братьев Гримм», которую мне зимой привезла мама из Москвы, увидела на цветной картинке маленькую принцессу из сказки «Спящая принцесса» — в колыбельке, спелёнутую точно так же, как бабушка Фрося пеленает Алёнушку. Я об этом сказала бабушке и показала ей картинку из книжки.
Бабушка была очень довольна. А маме и папе она сказала, что даже царей так пеленали, — так что пусть они не лезут к ней со своими глупостями...
И мама с папой решили бабушке не мешать. А меня почему-то назвали, как Валерка меня дразнил: «адвокат Горшочек»...
...Наступила настоящая весна, и к нам приехала наша красавица тётя Тамара, она привезла мне замечательную куклу всю пластмассовую, а ручки и головка у куклы крутились на резинках. Кукла была голая. И мы с тётей сшили ей трусики, рубашечку, платьице, пальто, шапочку, и даже сапожки тётя смастерила из широкого своего кожаного старого пояса. Я назвала свою куклу Леной, как сестричку. Тётя привезла много-много лекарств— для бабушки и уехала. И она была прямо-таки раскрасавицей.
Я знаю, как приходит весна. Это когда пахнет конским навозом. Это совсем не плохой запах, а очень даже весенний.
И ещё воробьи, и всякие птицы прыгают прямо по дороге и клюют всё, что там лежит. И курочки квохчут, и петухи из всех сараев кукарекают — кто громче... И ещё текут тоненькие ручейки, а мы пускаем кораблики из щепочек и бумаги.
На ботинках у меня надеты сверху новые чёрные блестящие ботики на сверкающих металлических застёжках. И в этих ботах я даже становлюсь в ручейки, а ноги у меня почти не мокрые, только так, чуть-чуть...
Бабушка теперь всё больше лежит. И вот однажды она позвала меня к себе и сказала:
— Ну, слушай, Танюша, дальше сказку. Ты же помнишь, где я остановилась?
— Да, помню. Марко встретил человека серебряного, а потом перевозчика, а потом старичка старого. Тот ему приказал кафтан отдать стражнику и ещё сказал «поспешай».
А что такое «поспешай»?
— Это значит — скорее иди. Спеши, значит...
Ну, слушай...

ВОТ И СКАЗКЕ КОНЕЦ
(бабушкифросин цвет —
лучший цвет моей жизни...)

...И вот подошёл Марко к монастырю, осенил себя трижды крестом православным, поклонился низким поклоном.
Но тут набежали к нему стражники. Было их видимо-невидимо. Вспомнил тут Марко серебряного человека и кинул в стражу шапку свою богатырскую. И окаменели стражники. Превратились в гранит-камень.
Дальше идёт молодец. А навстречу ему ещё больше воинства. Бросил Марко в них рукавицу с правой руки, как перевозчик наказывал. И замерло воинство. И на их месте дерева могучие выросли.
Идёт дальше Марко. Вот уже и ворота монастыря. Открывает ему старый горбатый монах. Смотрит пристально на Марко. Ничего не говорит. Глаза его горят слезой жаркою. Молчит монах. А у Марко ноги стали каменеть. Молчит монах. У Марко стало туловище каменеть. Молчит монах...
И вспомнил Марко про старичка. Еле сил последних набрался, снял с себя кафтан дорожный, золотом расшитый и набросил его на плечи монаха.
И свершилось чудо дивное.
Распрямил спину монах, стал роста богатырского, поклонился он перед Марко и сказал он ему такие слова:
— Здравствуй, сын мой родимый да потерянный! Долго же я тебя дожидался!.. Я — отец твой родной. Знаю, зачем тебя прислал купец. За иконою Богородицы. Это знак мне, что прощён я Богом.
А купец, отец твой названый, — это брат мой родной, в младенчестве потерянный. Я уехал от него в дальние страны свои торговые дела вершить. Да встретил по пути караван купцов заморских и обманом заманил их в леса дремучие. Сгинули купцы заморские. Заели их звери лютые. Весь товар я себе забрал да оставил дочь купца заморского в жёны.
Она твоей матерью стала. Да умерла, как тебя родила. А я с горя от тоски по жене-красавице грех совершил, завернул тебя, младенца малого, в пелёнки шелковые да под куст положил, чтобы волки съели, раз из-за тебя она умерла. Скажи, что наказывал тебе брат мой?
— Велел мне батюшка привезти икону Богородицы, чтоб исцеляла она от болезней народ русский православный и чтобы матушку мою названую исцелить от тоски-кручины.
— А что ещё тебе наказывали по пути люди добрые?
— Перевозчик спросил у тебя, когда ему уйти на отдых.
— Сам я отвечу ему, сын мой родный, когда ему на покой идти. Я с тобой вместе пойду, сам икону Богородицы в руках донесу до земли русской.
— Человек странный, весь серебряный, стоит на одной ноге и спрашивает у тебя, когда же ему покой на земле будет.
— Ответим ему вместе, сын. Я с тобой иду.
Вошли Марко с родным отцом в монастырь, а монастыря-то и нет, одна часовенка светлая. А там Икона Божией Матери. Висит в воздухе, светится, сияет вся.
Поклонились Ей сын и отец, обернули Её в плат шёлковый и пошли из этого места. Обернулись, а на месте тайного монастыря и малой часовенки Церква стоит — купола её золотом горят, а над нею сияние небесное. И с креста её голубь белый спускается, а в клюве его крест золотой. Садится голубь на голову Марко и говорит:
— Возьми, Марко, крест крестильный батюшки твоего названого, отдай ему его за терпение и молитвы за тебя.
Вышли отец с сыном к реке. Сели они в лодку, а тут перевозчик спрашивает у Марко:
— Ну, спросил у монаха горбатого, когда мне покой будет?
— Он сам тебе ответит.
— А как же я спрошу его?
— А он перед тобою.
— Да не горбун ведь передо мною, а богатырь сидит!
— Вези, вези нас, перевозчик, — говорит отец Марко, — на том берегу я тебе всё скажу.
А как оказались они на другом берегу, сказал перевозчику бывший монах:
— Возить бы тебе, не перевозить людей на тот берег, да Икона Богородицы велит простить твой грех. Сколько ты душ загубил, столько и перевёз через реку. Это был твой последний перевоз. Выходи из лодки, положи вёсла в неё, пусти её по реке. Кто из таких же грешников-душегубов, как ты, найдёт её, тот и будет новым вечным перевозчиком.
А покой? Будет тебе вечный покой.
Вышел перевозчик из лодки, стал на речной песок и упал замертво. Сам стал песком речным. Забрала его вода речная в себя.
— Спасибо тебе, Господи, за вечный покой, что отпустил душу мою грешную на покаяние, — только и услышали Марко и отец в небесах над рекой.
Подошли они к кургану с серебряным человеком, а тот увидел Марко и тоже спрашивает:
— Ну, добрый молодец, спросил у монаха, когда я стану на две ноги да перестану крутиться по ветру день-деньской, ночи напролёт?
— Он сам тебе ответит. Спрашивай.
Посмотрел серебряный человек на отца Марко, да и замер. А тот говорит ему:
— Ну, что? Надоело на костях людских стоять да злато-серебро под собой хранить? Стоять бы тебе вечно, да Богородица прощает тебе твой страшный разбойный грех, отпускает тебя на покой. Становись на вторую ногу.
Встал серебряный человек на обе ноги, охнул, еле успел перекреститься, упал и превратился в кучу серебра.
— Прости меня, Господи, — только и услышали Марко и отец, как ветер прошелестел над курганом.
Раскрылся курган, а там гора золота да каменьев.
Говорит отец:
— Возьми, Марко, серебра-золота сколько сможешь да пойдём дальше.
— Нет, батюшка, ничего не буду я брать. Это богатство на горе людском выросло. Грех это великий!
И тут перед ними появился старый старичок, а на плече у него голубь белокрылый сидит. И говорит старичок:
— Верно ты решил, раб божий Марко. Спас ты этим душу свою бессмертную, да и не только себя, но и отца своего родного, и отца названого, и брата Егория, и матушку названую. Идите оба с миром домой. Да будет вам благословение Матери Богородицы.
А ты, Марко, как придёшь домой, отдай отцу названому крест его крестильный, а матушке названой отдай в руки икону Богородицы. Сам же подойди к брату Егорию и отдай ему свой крестильный крест. А потом иди с твоим родным отцом во поле широкое, там узнаешь, что дальше делать.
Пришёл Марко домой, повесил крест крестильный отца названого ему на шею. Как только оказался на шее у купца его крест нательный крестильный, увидел купец рядом с Марко брата своего старшего пропавшего. Обнял его, расцеловал. Услышал от него покаяние, что Марко — это его сын. Рассказал тот, какой грех он совершил, когда бросил сына на съедение зверям лесным.
Матери названной Марко отдал в руки икону Богородицы, и заплакала и засмеялась матушка, поцеловала Марко и сказала, что отдаёт икону в Церкву святую, чтобы люди православные Ей молились, чуда от неё ждали.
Подошёл Марко к брату своему названому, обнял его, снял с шеи крест крестильный и надел ему, и сказал Егорий:
— Прости меня, брат мой названый, за всё, что сделал для тебя дурного. Завидовал я твоей красоте и силе богатырской да доброте человеческой. И ждал тебя лишь потому, что назначена свадьба моя с Марьюшкой только тогда, как ты дома появишься. Прости меня, окаянного!.. Я люблю тебя и буду верным тебе до гроба.
Обнял Егория Марко и сказал:
— Да будет так, как Бог велел. Нашёл я отца своего родного. Уходим мы с ним во поле широкое, как Господь Бог нам повелел. Там нам жизнь наша будет. Церкви Божией служить будем. Это наше богатство во веки веков.
Понял Марко, что старичок старенький, бедный с нищенской сумой, — это Сам Господь был. Испытывал Он его.
Поклонился Марко дому, отцу-матери, брату. Взял только в руки посох да дорожную суму и пошли они с отцом родным во поле. И что же они видят!
Стоит во поле Церква золотая, а над ней, как солнце, Лик Богородицы. Упали оба на колени, поклонились и Церкви, и Богородице, и всему народу русскому, что сбежался со всех сторон к чуду чудному.
А от Церкви прямо во поле дорожка красная катится. Остановилась, и увидел народ, как по дорожке, весь в ясном свете идёт Спаситель, а рядом с ним Божия Мать идёт, а над ними белый чудный голубь вьётся.
Благословили Господь и Мать Богородица и Церкву, и народ русский, и доброго молодца Марко. И велели ему служить Господу Богу в его Церкви святой.
И стал Марко настоятелем в этой Церкве. Священником, значит.
Очень любили его все. Был он справедливым и щедрым. Всё своё богатство, которое так и шло к нему в руки, раздавал бедным и нуждающимся людям. И чем больше раздавал, тем богаче Церква его становилась. Тем и прославился.
За это называли его Марком Богатым.
Вот и сказке конец.

— Ох, бабушка, какая хорошая сказка! А давай и мы с тобой сходим в церкву. Я тоже там увижу Бога?
— Нет, внученька, мама с папой не разрешат нам с тобой сходить туда. Они ком-му-ни-сты. Они в Бога не верят.
— А почему? Они не знают про Бога?
— Знают-то знают, да не ведают... не хотят верить. И вас с Валериком не разрешают крестить. Нельзя, говорят.
А ты верь, верь — есть Бог. Всё по Его велению делается.

СМЕРТЬ ВОЖДЯ
(чёрный цвет, красный цвет —
ленты на флагах...)

Радио сегодня совсем не передаёт угадайку, и песен весёлых не поёт. Только звучит долгая и печальная музыка...
Мне уже пять лет. Даже с хвостиком, как говорит папа.
Март. В этот день пасмурно и сыро. На улице то ли весна, то ли зима, — непонятно. А папа говорит, что уже весна. Значит, скоро праздник Восьмое марта, и скоро опять будут подарки мне, маме и бабушке!.. Но на улице падает мокрый снег, как в начале зимы, сырой и липкий. Сегодня только пятое марта.
Чёрная тарелка радио у нас в доме не прекращает разговаривать, потому что мы его никогда не выключаем. Только по вечерам иногда папа делает музыку потише, потому что она мешает ему проверять тетрадки.
И сегодня всё музыка да музыка... Очень медленная и тревожная какая-то. И ещё в перерывах между музыкой какие-то дяди много говорят, что вождь и учитель — это я знаю кто, это Сталин Иосиф Виссарионович — очень болен и что его здоровье и жизнь в опасности.
Я запомнила, как один дядька говорил по радио немного не по-русски. Я спросила маму, почему этот дядька так смешно говорит. А мама прикрикнула на меня, чтобы я не говорила глупости, потому что это говорит Берия Лаврентий Павлович, он — грузин и поэтому он говорит с грузинским ак-цен-том.
И вдруг музыка прекращается, и диктор Левитан сказал, что Сталин умер. Мама заплакала громко-громко и несколько раз повторила вслух, что Сталин умер, и как же мы теперь все будем жить...
...Пришёл папа домой и учителя из его школы, потому что отменили занятия в школе. Папа и учителя сидят около стола и слушают, и слушают по радио про одно и то же, — что Сталин умер.
Мама накрывает на стол. На столе водка и закуска. Папа и учителя пьют водку, не чокаясь. Говорят очень строгие слова. Про государство. Про правительство, про Сталина, про партию, про то, как теперь без него жить...
А я знаю, что партия — это цекакапээсэс... Я хожу по своей узкой комнате, подпрыгиваю и повторяю несколько раз: цекакапээсэс, цекакапээсэс, цекакапээсэс!.. А у меня всё получалось, как будто я говорю, как баба Надя, по-хохляцки:
 — Цэ — кака пээсэс, цэ — кака пээсэс. В общем, получалось, если по-русски: это кака какого-то Пээсэса...
Мама зашла в комнату и стала меня ругать:
— Это просто невыносимо, тут горе всенародное, а тут прыжки и цирк какой-то.
А я ей и рассказала про каку и про Пээсэса, а мама больно шлёпнула меня по попе и приказала быстро ложиться спать.
Мы с Валеркой всё равно лежали в своих кроватях и повторяли: кака Пээсэса, кака Пээсэса...
И тихо смеялись. Громко — боялись, знали, что нас накажут.
...Маме поручили шить траурные повязки, они красные с чёрными каёмками. И она целый день и всю ночь шила эти повязки и разговаривала с папой, всю ночь они не спали почему-то. А утром мама с папой ушли на собрание в школу.
Пришла баба Надя. Мы сидим и слушаем радио, а Алёнушка спит. А потом мама пришла и стала нас собирать на митинг. И мне и Валерке она тоже, как и себе с папой, повязала траурные повязки на рукава. Баба Надя стала отговаривать маму, чтобы она не брала меня, а мама сказала, что нужно, чтобы я запомнила этот день.
Мама укутала моё горло потеплее, потому что я кашляла. И мы сначала пришли в школу, а потом вместе с учениками и учителями пошли колонной к памятнику Ленина, в парк. В парке собралось очень много народа. Портреты Сталина были обвиты чёрными и красными лентами. И на флагах были пришиты чёрные ленты.
Играл духовой оркестр очень медленные и печальные мелодии. А потом стали выступать разные люди и говорили одно и то же, что Сталин умер. И папа тоже выступал. А люди стояли, слушали и многие плакали. А я всё время у всех знакомых учителей спрашивала:
— А где же гроб Сталина?!
Мама дёргала меня за руку и говорила, чтобы я не мешала. А один учитель, у которого не было руки — вместо руки у него был пустой рукав, сказал мне тихонько, что Сталина будут хоронить в столице, в Москве. И там он лежит в гробу. В Колонном зале. И сказал, чтобы я не мешала слушать.
А что слушать, если одно и то же говорят?
Митинг кончился, и мы пришли домой. Баба Надя стала спрашивать маму и папу:
— А хто тэпэрь — царэм будэ? Мабудь — Берия? А мабудь — Маленков?
Папа бабе Наде говорил, что теперь не цари... А баба Надя всё равно говорила:
— Та нэ всэдно? Шо цари, шо сектари?.. Нам всэдно, хто правэ. Абы — вийны нэ було...
В газетах были портреты Сталина в чёрных рамках. И по радио сказали, что Сталин теперь лежит в мав-зо-лее, где лежит Ленин. И в газетах появились фотографии мавзолея, там написано было ЛЕНИН и СТАЛИН. А на мавзолее стояли много-много людей. Это правительство. Я спросила папу:
— Это тоже в Москве был митинг?
— Да.
— Им, конечно, хорошо, — говорю я, — они видели Сталина в гробу!.. А мы здесь, к сожалению, в гробу его не видели. Да, папа?
— Не болтай!.. — громко шепнул папа, — особенно про гроб... Ни при ком чужом не болтай.
— А при бабе Наде можно?
— И при ней нельзя.
— А при ком можно?
— Я тебе повторяю раз и навсегда — ни при ком.
— А при бабе-Яге?
— При ней — можно.
...К нам все эти дни приходили разные люди: учителя, взрослые дяди, бывшие мамины и папины ученики, папины однополчане.
А ночью пришла самая настоящая баба-Яга. Но её я не боялась. Она была моя знакомая баба-Яга. Вот бы все бабы-Яги были бы такими!
Она умела делать фокусы. Из её карманов всегда выпрыгивали разные вкусные и нужные для меня вещи: то яблоко, то пряник, то маленькая-премаленькая куколка-пупсик, то очень нужные для Валерика коробочки и гайки. Её все звали вежливо Татьяной Егоровной. Другие наши знакомые не очень-то её любили и, наверное, боялись. А я не боялась! Она только к нам в дом и приходила, да и то по ночам...
Она седая, лохматая, и всё время курит и курит папиросы «Беломор», хотя она совсем не дяденька, а тётенька. И почему-то она не стряхивает пепел в папину пепельницу, а всегда в бумажный кулёчек, а потом выбрасывает его вместе с пеплом в помойное ведро.
Я сначала её боялась, а потом мы с ней подружились, но она меня звала не Таней, а Тёзкой. Я не знала, почему. Но отзывалась на это странное имя.
Она одна сегодня не грустит, а смеётся и говорит громким шёпотом:
—  Ну что, сдох наконец-то?!..
Папа что-то тихо ей сказал, а мама посадила её за стол, и Татьяна Егоровна тоже выпила водки, но почему-то снова грозила кулаком прямо на портрет Сталина. Это я увидела из-за двери. Мама её стала гладить по голове, и баба-Яга заплакала...
Я услышала из-за двери, как папа рассказал ей про мой разговор с ним про гроб Сталина и про каку Пээсэса. И она громко засмеялась и сказала:
— Молодец Тёзка! Давайте выпьем за них, чтоб у них не было такого, что нам пришлось изведать.
А потом тихо вошла к нам в комнату, подошла к нашим кроватям и положила мне под подушку огромный красно-синий карандаш, а Валерику — пистолетик.
Я потом узнала, что она целых десять лет была в ссылке и что её муж там умер. Они были «врагами народа». Баба-Яга раньше была учёным-биологом, а когда приехала из ссылки, работала при поселковой больнице — санитаркой. Она называла себя не «врагом народа», а врагом Ирода.
Все назавтра и другие дни спрашивали папу, как же теперь без Сталина жить? А папа отвечал, что жизнь продолжается.
А праздника — Восьмое марта — на этот раз не было. Отменили. Был траур. В этот день Сталина положили в мавзолей, вместе с Лениным чтоб лежал.
И нам с мамой и бабушкой не подарили в этот раз подарков...
Ну ничего, всё равно уже весна всё-таки...

ЦИРК С КОНОЗОБКОЙ
(разноцветный цвет фокусов-покусов —
цирк в клубе...)

Сегодня мы всей семьёй, кроме бабушки Фроси, идём в клуб. Там сегодня представление. Приехал цирк.
Сколько народа в клубе! И все наши знакомые, потому что все здороваются с мамой и папой. Они даже не успевают отвечать... Это папины и мамины ученики и их родители.
Мы садимся близко к сцене. Тёмно-красный бархатный занавес ещё закрыт. Но уже звучит музыка. В оркестровой яме играют на разных инструментах. Там не только баян. Там ещё и барабан огромный, и огромная балалайка, и два дяденьки играют на каких-то интересных инструментах, они водят по струнам длинными палочками, а инструменты как будто поют...
Это я так говорю, потому что не знаю, как называют эти инструменты. А когда я спросила тихонько у папы, на чём дяди играют, он ответил, что это скрипки, а играют они смычками.
А Валерка ответил, возражая, что никакие это не скрипки, а самые настоящие конозобки...
...Теперь о конозобках, раз уж речь пошла...
У нас в посёлке жил один дедок по кличке Конозобка. Очень уж он любил музыку и хотел научиться играть на скрипке. Таланта у него было не очень, а может, и был, но слуха такого, чтобы играть на скрипке, не было.
Ведь скрипка — это инструмент особый. У неё на деке нет ладов, как на гитаре или на домре. И вот он купил где-то на базаре в городе скрипку и смычок. Учиться ведь на скрипке играть нужно с детства. А у него уже и пальцы не те... Да и слух не тот...
Вот он и пошёл к школьному учителю пения Ивану Кирилловичу, чтобы тот показал ему ноты и научил их распознавать. А потом, чтобы не забыть, нацарапал на деке лады, как на балалайке или гитаре.
Учитель музыки Иван Кириллович, конечно, показал и рассказал всё, но выразил сомнение в результате. Он сказал, что так делать нельзя. На скрипке не положено царапать лады. И что это уже не скрипка получилась, — а самая настоящая конозобка.
Так и произошло это слово...

Дед Конозобка был упрям и трудолюбив. Он целыми днями и ночами пиликал на своей скрипке. Бабка его даже из дома гнала, потому что он забросил всё, что умел делать. А был он, как мой дедушка, сапожником.
Сначала он научился играть детские песенки, те, что учат в первом классе музыкальных школ, потом выучил что-то посложнее. Но без нот он всё равно не мог ничего играть. Память уже не та была. А по слуху он играть не хотел. Потому что не умел.
Но это не важно.
Самое главное, что теперь ни один концерт художественной самодеятельности, которыми славился наш клуб, не обходился без скандалов деда Конозобки. Его не включали в программу, а он лез прямо из зала на сцену со своей скрипкой. Ведущий его прогонял, а дед всё равно не уходил со сцены.
Зрители наши ехидные смеялись. Им это было потехой. И из зала часто кричали:
— Та ты ж його не гоны.
— Нехай же ж вин на своей конозобци сыграе!
— Мы послухаем!..
— Грай, грай, Мусий Карпыч!
А тому того и надо! Дед влезал на сцену и играл «Во поле берёза стояла, во поле кудрявая стояла». А играл-то он без нот, не до них было... И забывал, какой ладок нужно нажать. И так фальшивил!..
А народ ещё больше смеялся.
Дед распалялся и изображал из себя виртуоза, он заносил скрипку за спину и смычком «выпиливал» ту же самую «берёзу». И тут на сцену выбегала его жена и стаскивала деда со сцены.
И когда он почему-то не приходил на какой-то концерт, так люди говорили:
— Сегодня что-то Мусия Карпыча нэ було, и на конозобци никто нэ грав...

Но сегодня не один, а три дяденьки играли и совсем не на конозобках, а на скрипках: одна большая, вторая поменьше, а третья ещё меньше. И  скрипки их не скрипели и не фальшивили, а чудесно пели красивые мелодии. И вот занавес раздвинулся. На сцену вышел красиво одетый дяденька-артист и объявил, что представление начинается.
Чего же тут только не было!
И фокусник фокусы показывал. Он вынимал то из кармана, то из рукава, то из причёски красивой тётеньки, что была рядом с ним на сцене, — цветы, зажжённую папироску, разноцветные бумажные гирлянды. А самый интересный номер был, когда он порвал на мелкие части газету, что ему дали из зала, помял её, сжал в комок, и вдруг она на глазах зрителей, хоть и мятая, но оказалась целой!.. Вот это да!
И клоун смешил людей. У него было штук десять гармошек: самая большая, как у Ивана Кирилловича баян, потом поменьше, ещё меньше и так далее, а самая маленькая, как спичечный коробочек. Он играл и пел смешные песни.

Я даже запомнила, что он спел весёлую песенку про наш посёлок:

Томаровка, Томаровка,
Интересное село.
Мне похлопайте вы громко,
Провожайте весело!

А ещё там были смешные маленькие кудрявые белые собачки. Они танцевали под музыку, пели и прыгали по команде красивой тётеньки в красивой кофте с огромными пышными рукавами и без юбки, а в блестящих разноцветными блёстками чулках и красных туфлях на высоких-превысоких каблуках, таких, что она будто на цыпочках стояла.
...Но больше всего мне понравилось, когда на сцену вышла очень маленькая и очень красивая девочка, которая была даже, наверное, меньше меня.
Она была в белом кружевном платье, которое завязывалось огромным бантом за спиной. Платье было очень коротенькое, даже белые трусики с кружавчиками были видны, а юбочка платья была пышная, как у балерин. И на её длинных, золотых, как у Златовласки, волосах тоже был огромный бант, он переливался и блестел.
Девочка танцевала, выгибалась, делала шпагат и мостик. А потом два больших дяденьки под музыку стали её бросать друг другу и ловить, как будто она не девочка вовсе, а мячик. А она то ногами, то руками попадала им на плечи.
А потом один дяденька подбросил её высоко-высоко, что в зале все даже ахнули, поймал и бросил её другому, а у того в вытянутых над головой руках был обруч с натянутой золотистой бумагой посередине.
И девочка полетела, пробила головой эту бумагу, пролетела сквозь неё, кувыркнулась несколько раз в воздухе и стала на ноги, да ещё и поклонилась зрителям и послала всем в зале воздушный поцелуй.
Ох, какая же она была смелая!.. Она, наверное, героиня!
Вот это да! Я так не сумею никогда!..
Я была в восторге от цирка. Я бредила им... И мне хотелось показывать фокусы.
Но больше всего мне хотелось так красиво прыгать в воздухе, ничего не бояться и танцевать, как та девочка на сцене...

ГЛУПОСТИ НЕСУСВЕТНЫЕ...
(снова красный цвет  —
не сгореть бы от стыда...)

Мне хотелось всем на улице, кто не ходил в цирк, рассказать и про фокусы, и про клоуна, и особенно про маленькую девочку-красавицу.
Я решила пойти сначала к бабе Прысе и деду Мите, а потом к тёте Марусе. Тётя Маруся была техничкой в школе и потому была нам, как родная... А ещё она была мама лучшей маминой ученицы Нины.
И вот в обед, пока мама ещё не пришла, пошла я к соседке тёте Марусе. Она жила не так уж и близко, но по нашему ряду. И к ней мама всегда разрешала ходить.
И вот только я вышла за калитку, иду и вдруг вижу: навстречу мне идёт маленькая девочка, такая же ростом, как и я, но одета почему-то как взрослая тётенька. На ней красный костюм — узкая юбка и жакет. На шее красные бусы, на руке часы, в руках ридикюль — тоже красный, а на ногах, что больше всего меня возмутило, красные, на высоченных каблуках, как у взрослых тёть, но только — маленькие-маленькие туфельки. А на голове у неё были короткие чёрные волосики, все в мелких кудряшках и губы красные-красные — накрашенные!
Я присмотрелась — и что-то знакомое в девочке этой мне показалось... И вдруг я поняла, что это та самая девочка из цирка... Только где же её прекрасные золотые волосы? Где её прекрасный бант?
А теперь дальше...
Одна глупость за другой...
Я схватила эту девочку за ридикюль и заорала:

Воображала первый сорт!
Куда едешь? На курорт!
Шляпочка с бубончиком,
Воняет дикалончиком...
 
Это мы так дразнились всегда, когда кто-то надевал что-то новое или хвастался.
Девчонка заорала на всю улицу визгливым и почему-то скрипучим голосом:
— Отстань от меня, хулиганка! Заберите от меня эту ненормальную! Вася! Гриша, где вы?
— Да здесь мы, здесь, Катерина Львовна... Вечно у вас неприятности с детьми!
Я посмотрела на дядек, которые шли сзади её, — а это те самые, кто подбрасывал и ловил её на сцене. Но на сцене они были в смешной полосатой одежде, а тут — в обыкновенных костюмах.
— Уйди от меня, идиотка! — это она уже опять мне. — А то милицию позову!..
— Зови, зови, дура чёртова! Чего ты меня идиоткой обзываешь? Как дам по мордам, так и вылетит мадам!.. Я сама дяде Сене-милиционеру скажу, он тебе задаст! А ещё в цирке кувыркаешься! А сама, как дура, красишься. Губки накрасила, часы нацепила, взрослые туфли надела. Фу ты, ну ты, ножки гнуты... Артистка погорелого театра!.. (Это я вспомнила, как иногда меня мама или бабушка называли...).
В это время я увидела, как по улице, совсем неподалёку, к нам быстро приближается моя мама. Это она из школы идёт.
Она подошла к нам, крепко взяла меня за руку. Стала извиняться за меня перед девчонкой и дяденьками. А потом мы молча пошли домой. Перед тем как зайти в дом, я сказала:
— А чего она? Были такие красивые волосы! И улыбалась, и кувыркалась, и танцевала как, и весёлая была... А тут нарядилась, как дура... И ещё меня идиоткой назвала. Я как дать ей хотела!..
Мама мне и говорит строго:
— А она — не девочка совсем... Ты же слышала, как её взрослые называют — Екатерина Львовна. Она уже взрослая тётенька.
— Какая тётенька? Что ты, мама?!
— Нет, она очень даже взрослая, даже пожилая. Она артистка цирка. И ещё — она лилипутка.
— Так значит, это обман? Это она — обманывала? Все думали в клубе, что это девочка.
— Просто у неё рост такой. Я повторяю, она лилипутка.
— Как это лилипутка? Как у Гулливера? Но там же совсем маленькие человечки, как мальчики-с-пальчики...
— Да нет. Ну, вот так... Есть такая болезнь, когда дети перестают расти. Вот не будешь есть, такой же станешь... А тебе наказание — всю эту неделю чтобы ни ногой за калитку! Поняла?
— Поняла. Только из-за этой лилипутки, что ли?
— Не только. Кто тебе разрешал вообще к кому-то приставать, лезть? Что тебе было нужно от её ридикюля? А вдруг там документы были бы или не дай Бог — деньги! Так без сраму бы не обошлись!.. Разве можно из-за одёжки к кому-то лезть со своими глупыми словами или из-за волос! Ты бы и ко взрослой тётеньке с такими же глупостями полезла?
— Нет.
— Нет? А почему к этой полезла?
— Я думала, что девочка...
— А если бы и девочка, так значит, обижать можно? В общем, я сказала: неделю — дома. Только во дворе и дома!
Высидишь тут! Ну, день прошёл, ну, два!..
А потом я вышла на огород и пошла — по-за огородами гулять. Может быть, кого встречу? Скучно же! Я раздумывала, как это так может быть, что взрослые люди, а маленькие. А какие же у них дети? Вот это да! Они наверное, как мои куклы!.. Вот здорово было бы с такими детьми в прятки играть!.. Иду рассуждаю сама с собой. И мне даже интересно стало...
Вижу — идёт Санько-пуздранько, ему, как и мне, пять лет. Вечно босой и сопливый, он всегда меня дразнил. А тут почему-то не дразнит, а говорит:
— Хошь, я тебе чтой-то покажу?
— Покажи.
— А мамке не скажешь?
— Не скажу.
— А папке?
— Нет. А что ты покажешь?
— Щас.
И Санько вдруг расстёгивает штаны и показывает мне свою... ох, об этом стыдно даже и подумать!
— Дурак! Ага! Я теперь твоей маме скажу! Ага!..
— Прям там!.. А свою покажь!..
— Не покажу.
— А я всем скажу, шо ты — мою видела! Ага! Ага!.. Всем расскажу!
— Не говори! Дурак совсем!.. Не говори!.. Не говори!..
— От ещё!.. А у меня — конхвета есть. Покажешь свою — отдам насовсем. «Мишки в лесу» называется... Шо, боисся, боисся?!.
— Ничего я не боюсь!
— А ну, покажь тогда!
И тут я, дура такая, поднимаю платьице, спускаю трусики и показываю, но только быстро-быстро.
Санько-пуздранько взглянул, кивнул и по-честному отдал мне конфету и пошёл себе весело дальше.
Я развернула конфету, надкусила, а там, оказывается, хлеб, слепленный в виде шоколадной конфеты...
Я её выплюнула и заплакала.
А Санько стал на своей меже и хохочет:
— Ага, ага! Всё твоей мамке расскажу!
— А я — твоей! Дурак идиотический!..
— А вот и не расскажешь! Не расскажешь!..

Вот и не рассказала, правда... И он не рассказал.
А о чём бы я говорила тёте Марусе, его маме?
Что он бы рассказывал моей маме?..
Шла я по меже огорода к сараю и тихо ревела от обиды и стыда... Никому не могу я пожаловаться: ни маме, ни папе, ни бабушке Фросе... И стало мне себя жалко. И стыдно очень...
Даже Валерке рассказать стыдно. Про все-все мои несусветные глупости...

ФОТОГРАФИЯ НА ПАМЯТЬ
(вишнёвый цвет — лепесток георгина...)

Через несколько дней после этого к нам приехала красавица тётя Тамара из города и сказала, что подошла наконец-то очередь бабушкина на операцию. Я не хотела, чтобы бабушка уезжала и очень сильно плакала. И бабушка тоже.
Ложиться в больницу бабушке Фросе нужно было в четверг, а сегодня ещё только воскресенье.
И поэтому бабушка Фрося своей дочке Тамаре сказала, что приедет сама, с мамой, что она ещё немного дома побудет, — и тётя рано утром уехала.
А на следующий день к нам приехала из Харькова папина младшая сестра тётя Вера — наша студентка, как называл её папа. С ней пришёл дядя-фотограф и долго искал место, где нас всех поместить, чтобы сфо-то-гра-фи-ровать.
Мама вынесла стулья под куст сирени во дворе. Она взяла на руки Алёнушку. Папа сел возле мамы, меня посадили возле бабушки Фроси, а наша студентка стала за всеми нами.
Так я и осталась на фотографии рядом с моей любимой бабушкой Фросей. Все говорили, что мы с ней похожи, а особенно — на этой фотографии.
На этой фотографии мы были похожи — одна большая, другая маленькая — на одно лицо... Очень похожи.
 Мы с ней вдвоём это знали. Может быть,  потому она так любила меня?..
А утром, в среду, мы с папой и Валериком пошли провожать бабушку Фросю и маму на станцию. Было очень жарко, хотя уже был сентябрь.
И вот мама и бабушка сели в поезд и поехали.


ЧЕЛОВЕЧКИ
(самый разный цвет, цвет давно прошедшего
Нового года...)

Мне ещё не разрешали выходить на улицу за калитку из-за этой противной лилипутки Екатерины Львовны...
И никто ко мне не приходил играться. Знакомые девочки были кто в детсаду, кто дома. Да они со мной и не очень-то любили играть. Как и я — с ними. Они всё больше в куклят играли, в гости и в магазин. А мне больше нравилось читать. А им это было неинтересно. Я им рассказывала, что я читала про лилипутов, и про Гулливера, и про великанов, и про древнюю Грецию, и про богов разных, а они дразнили меня:
— Бреховка. Ты всё брешешь...
Мне было обидно.
Валерка тоже со мной расхотел играть. Ему уже с мальчишками своими стало интереснее...
Я взяла свой красно-синий мячик и стала сама с собой играть в «классы». Нужно было одной рукой бить сто раз мячом о землю. Потом второй рукой. Потом сразу двумя. Потом поочерёдно. Потом перевёртываться и успевать ещё— хлопнуть в ладоши перед собой.
Играла я, играла, и мне наскучило. Да ещё и  стратила в последний момент...
Мяч покатился под крыльцо. Я стала его вытаскивать. Легла на живот и стала смотреть в темноту. Когда глаза привыкли к мраку, я увидела не только свой мячик. Там ещё лежал мой давно-давно потерянный пупсик, крошечный, жалкий и грязный. И ещё там была ёлочная игрушка — стеклянная, зеркальная, красная сосулька.
Я вспомнила про Новый год. И про Деда Мороза, и про Снегурочку. И мне стало обидно, что со мной происходят всякие глупости. И я задумалась о своей тяжёлой жизни...
Тут мне показалось, что впереди, под самыми сенями, что-то шевелится. Я пригляделась. И вдруг увидела маленькую-премаленькую тётеньку. Она была одета в разноцветное платье. И она что-то несла в руках. Это был малюсенький ребёночек. Он махал ручками и капризничал. А тётенька погрозила ему пальчиком и показала на меня, то есть на мою голову. Наверное, я была для них Гулливером?..
Я стала смотреть дальше. И увидела домики и улицу. Только домики были все нарядные, как в сказочных книжках. Они были всяких цветов: красные, синие, золотые. А не такие, как у нас на улице — белые или голубые. По улице ехали на тележках маленькие человечки. И лошадки были меньше моей ладошки...
...А потом я оказалась у себя в комнате лежащей на кровати и услышала, как мама говорит папе:
— Ну что с ней поделать? Я приехала, вижу — лежит под крыльцом. Еле её вытащила из-под него. Спала там. Как бы не простыла...
— А чего она туда залезла?
— Говорит, что на человечков маленьких смотрела... Откуда это у неё?
— Ну как — откуда? Начиталась...
— Да вот же! Другие дети, как дети, а эта — всё со своими фантазиями. Говорю, что никаких человечков там и в помине нет, а она — реветь...
— Ну зачем ты говорила, что никого нет? Пусть бы сочиняла. Это не вредно.
— Как не вредно? Над ней же смеются уже.
— А кто смеётся?
— И  Шурка, и Надюшка, и Светка соседская...
— Ну и что? Чем же они лучше её? Смотри, как она читает, рассуждает, фантазирует...
— Не доведут её, Ваня, эти фантазии до хорошего.
— А вдруг доведут?
— Тоже ты мне ещё нашёлся  — новый адвокат Горшочек... Ладно. Может, она забудет? Только что-то она грустная эти дни ходит. Не нравится мне это.
— Ты сама же не разрешила ей на улицу выходить. Сама же наказала.
— Было за что. Ох, и смех, и грех, — как она вцепилась в эту лилипутку. Я еле сдержалась!..
— Да уж! Это плохо, что лезет в драку. Я поговорю с ней. Постараюсь объяснить.
— Тоскует она по бабе Фросе. А что делать? Сама по себе растёт девчонка. Вот на ум и приходят всякие человечки!..
Я поднялась с кровати и пришла к ним. Мама и папа сидели у письменного стола, что-то писали и разговаривали.
Я сказала папе:
— А мама не верит, что есть маленькие человечки... Папа, они есть?
— Как тебе сказать... Про Гулливера читала? Про Чёрную курицу читала?
— Конечно.
— Ну, значит есть. Только ты к ним не лезь, не мешай им жить. А то уйдут, как жители подземные, как Чёрная курица. Ты помнишь?
— Помню.
— Ты же для них — как великанша. А это для них страшно. Поняла?
— Да. Хорошо, я не буду им мешать. А думать про них я всё-таки буду.
— Ты думай, думай, — сказала мама, — а лучше бы своим другим маленьким человечкам, куклам своим, новые платья сшила бы... А то они совсем в старом ходят.
— А ты дашь мне красивых лоскутиков?
— Конечно. И помогу даже что-нибудь сшить...
И мы с мамой сели под окошко у стола и стали шить новое платье кукле Нине.
Мама даже сшила ей такую же, как у меня, нарядную сумку-карманчик, — их по тогдашней детской моде носили через плечо почти все девочки в городах. И я тоже...

ЖАДИНА-ГОВЯДИНА
(хлебный цвет, с запахом чеснока...)

Каюсь, я в те годы была очень жадной. У меня всегда замирало сердце и что-то противное горячей струёй разливалось в животе, когда нужно было «для приличия» делиться — чтобы не прослыть жадиной-говядиной. Конечно же, я делилась. Лучше было, когда всё делилось поровну: тебе — мне, тебе — мне.
Но когда нужно было просто дать конфету кому-то или «угостить» кого-то пряником — под пристальным взглядом мамы или бабушки, — ох, как же трудно мне было изображать на лице смирение!.. Это было превыше моих сил!
Но ничего не поделаешь, — я ста-ра-лась... Я очень старалась. И это старание было для меня почти каждодневным испытанием. Я «изображала» из себя не жадину и всё смотрела, как реагирует мама или папа, хвалят ли меня за доброту. А они как будто не замечали...
И мне было обидно после каждого такого подвига, не замеченного старшими.
Это продолжалось довольно долго.
Как-то раз мама дала мне кусок хлеба, намазанного смальцем и посыпанного крупной солью, и разрешила пойти на улицу, потому что почти все наши уличные друзья выходили на улицу так: кто просто с куском хлеба, кто с хлебом, посыпанным сахаром, кто с горбушкой, намазанной чесноком... И все откусывали друг у друга от кусков — пробовали. И это было — удовольствием. И казалось, что у другого — всё вкуснее.
И тут я увидела маленького Кольку, у которого куска не было. И он смотрел на нас исподлобья. Я с радостью отдала ему весь свой хлеб. Но это была не щедрость, а просто я терпеть не могла смалец. Это мама думала, что я «в коллективе» съем. Я сбегала домой и попросила дать ещё такой же кусочек. Мама обрадовалась и намазала на хлеб слой смальца ещё потолще, чем был. Я и этот Кольке скормила.
На другой день соседка зачем-то «поднесла» маме, как я с Колькой делилась. Мама пришла из школы и стала меня хвалить, назвала меня доброй девочкой и сказала, что я теперь не жадина-говядина. И папе об этом сказала, я слышала за своей дверью. Но мне было очень стыдно. Я-то ведь знала, что доброта моя здесь ни при чём. Мне, конечно, приятно было, что мама папе рассказывала, что я — не жадина теперь,  но на душе у меня скребли кошки. Просто я отдала Кольке то, что мне не нравилось...
Конфетку или игрушку какую — я ни за что бы добровольно никому бы не дала!..
Я ведь знала себя и ничего поделать с этим не могла... А мама и папа думали, что я уже стала по-настоящему доброй, они-то ведь думали, что я уже не жадничаю...

ЗЛЫЕ И ДОБРЫЕ ЛЮДИ
(неясный цвет — может быть, всё
происходило уже поздно вечером...)

Я сидела, прислонившись спиной к тёплой печке, и думала, как отличить злых людей от добрых.
Например, мама, папа и бабушка Фрося —  добрые люди. И соседи на улице: и баба Прыся, и дед Митя, и деда Миша, и дядя Сеня-милиционер, и баба Надя, и тётя Дуня, и Сталин, и учителя в школе — все или почти все — были добрыми людьми. И ещё тимуровцы и Дед Мороз добрые, и советские солдаты, и ещё, наверное, пат-ри-оты разные...
Злые — это Гитлер и фашисты. Это я знала. Ну, ещё Баба-Яга из сказки, Змей Горыныч, Соловей-разбойник, колдуны всякие там... Но это в книжках.
А в жизни, мне кажется, злых людей не было. Бывают страшные. Это сын деда Мити, который горел в танке. Но он совсем не злой, хоть и страшный на лицо. Он несчастный, как говорит бабушка Фрося. Он ругает нас, ребятишек с улицы, но он же не делал плохих дел. Он же был солдатом на войне. И Коля-калека гоняется на своей коляске за мальчишками, но это он оттого, что они его дразнят. И он тоже был солдатом на войне.
Значит, мальчишки злые? Но злые — это те, кто убивает, кто крадёт, кто поджигает дома и сараи со скотом. Нет, мальчишки не злые, а глупые просто...
И ещё, конечно же, злые — шпионы. Вот недавно я смотрела замечательное кино «Джульбарс». Там такой сначала хороший и добрый старичок был, а потом он оказался шпионом. Правильно, что вместе с пограничниками, смелыми и сильными, его собака Джульбарс поймала. Но это — в кино.
Как же распознавать их, злых и добрых? Чем они отличаются? Наверное, всё-таки у нас, в Советском Союзе, злых людей нет. Только одни шпионы и ещё враги народа — злые. Только чем они отличаются от добрых? Может быть, их нужно испытывать как-то? Но у нас по улицам шпионы не ходят. Потому что шпионы пробираются тёмными ночами через границу, а у нас границы нет. Это мне Валерка сказал. Жаль, а то бы можно было поймать хоть одного. И тогда меня, наверное, похвалят!
И ещё. Я не видела нигде никаких врагов народа, они тоже по улицам не ходили. Просто я слышала про них, что они есть и что они — враги... А кто такие эти враги народа? Но как только я о них начинаю спрашивать, говорят, что я ещё маленькая, чтобы такие вопросы задавать. Вот бы хоть одного увидеть или тоже поймать — на всякий случай!
Что-то я запуталась совсем, нужно у папы спросить. Он знает. Он очень хорошо может всё объяснить, только нужно его спросить, когда он не занят, когда тетрадки ученические не проверяет и когда книжку свою не читает или газету. А то он может рассердиться, скажет, что не вовремя.
Можно, конечно, и у мамы спросить, но ей тоже всё время некогда. То она варит, то стирает, то с Алёнушкой возится, то планы свои пишет и пишет...
Что же делать? Как и у кого узнать? Наверное, про это написано в каких-то умных книжках. Нужно найти такую книжку и прочитать про добрых и злых.
А я сама — злая или добрая? И что такое доброта?
Зло — это понятно. Это когда война, взрывы, пожары, землетрясения...
А вот доброта — это когда делятся друг с другом разными конфетами, яблоками или печеньем? Или когда не ругают за какие-нибудь дела всяких маленьких девочек?
А может быть, доброта — это когда всем на свете хорошо и никто не болеет и не умирает?

СТРАННЫЙ СОН
(фиолетовый цвет — «народное
лечение»...)

Я очень долго не могла уснуть. У меня опять заболело горло, но я сама была в этом виновата. Я выпила холодного молока.
Мама за это меня сильно отругала и сказала, что не возьмёт меня в гости к бабе Мане, что живёт в деревне Старая Глинка. А я так туда хотела пойти!..
Идти туда нужно через посадку, мимо железнодорожных путей, мимо речки и пруда и даже чуть-чуть можно было пройти по самим железнодорожным путям — мы с мамой это делали, хотя этого делать всё-таки нельзя... Путь в деревню был таким весёлым, потому что мама весь день со мной. И ещё она по дороге мне рассказывает всякие интересные истории или сказки. Я любила, когда мама рассказывала мне сказку про Гензеля и Гретхен — немецких маленьких мальчика и девочку, которые попали к ведьме, а потом чудом спаслись.
Мама всегда меня брала с собой в Старую Глинку, потому что мы с бабой Маней любили друг с другом общаться. И ещё потому, что у её сына, учителя Петра Герасимовича, много ульев с пчёлами. И мы с мамой туда ходили за мёдом. И ещё мама что-то там проверяла в его маленькой школе — она икспентировала (но мама научила меня правильно говорить это слово: ин-спек-ти-ровала).
...Баба Маня была очень маленькая бабушка, почти как ученица из пятого класса. Но она не лилипутка, это уж точно!..
Она была старенькая. И ещё — она не была похожа на моих бабушек, потому что была пострижена, и седые волосы её были в кудрях, и ходила она не в платочке, а в панамке. И одета она чаще не в юбку и в кофту, а в брюки, как дяденька, и в рубашку с бантом. Так она у себя дома одевалась.
И ещё баба Маня тоже была когда-то учительницей, но в этой школе, в деревне, она уже не работала, потому что французский язык маленькие дети в деревне не изучают, и поэтому она была на пенсии.
Мне она приказывала называть себя бабой Маней, потому что ей, как она говорила, надоело её имя-отчество — Марина Фе-ок-тис-товна и в домашних условиях просто необходимо от него отдыхать, тем более что собственных таких барышень, как я, её Пётр Герасимович никак не может завести — или не хочет!..
Баба Маня всегда ворчала на своего сына, а он из-за этих разговоров всё время расстраивался. И говорил ей, что сначала не барышень заводят, таких как я, а что сначала жён заводят. А с такой маман — это трудновато. И так они перепирались всегда, когда я приходила к ним с мамой.
— А вот как это — заводить барышень или жён? Кролики они, что ли? — это я так однажды спросила у них, и все они, и мама очень смеялись.
Пока мама и Пётр Герасимович в школе, мы с бабой Маней лазим на чердак. Там на больших железных листах лежат сушёные вишни, чернослив, резаные яблоки и коричневые и сморщенные сладкие груши. Вот это и есть то самое лакомство, которым с удовольствием угощает меня баба Маня. И я, и она с таким же большим удовольствием это всё едим — от пуза...
И обе хохочем, потому что мама обязательно будет меня ругать, что я опять объелась грушами, а всё равно едим и едим...
Для успокоения мамы баба Маня говорит, что обратный процесс произойдёт от чернослива. И насыпает целый мешочек этого самого чернослива, ну и конечно снова — и яблок, и вишен, и груш — обязательно. Для компота...
И ещё они с Петром Герасимовичем обязательно дают нам баночку мёда. Я мёд обожаю! Особенно — липовый... Белый, почти как молоко.

...И вот теперь такое огорчение!.. Я ворочаюсь в кровати и от обиды на всё тихо скулю. Мама приходит ко мне в комнату и говорит строго, что сейчас будет меня лечить народным испытанным средством. И если я вытерплю и не буду брыкаться, то, возможно, горло перестанет болеть, и мама возьмёт меня всё-таки в гости. Я с радостью соглашаюсь, хотя знаю, что сейчас мне предстоит мучение. Знаю я это народное средство!..
Мама берёт твёрдую фиолетовую бумагу и шило. Мы с мамой накалываем шилом часто-часто эту бумагу, чтобы получилась из бумаги шершавая тёрка. Потом мама намазывает эту бумагу очень вонючим скипидаром, завёртывает ею моё горло противными колючками к самому горлу, сверху на бумагу и на мою бедную шею наматывает вязаный тёплый платок.
А мне теперь предстоит не капризничать, а терпеть. Горло моё жжёт, как будто на него положили сто горчичников!.. А я терплю!..
...И вот мне приснился сон, будто я выздоровела и вышла на улицу ночью. В небе было столько много звёзд, и они так ярко сияли. Это было небо со звёздами, и это называется Космос — так папа говорил.
И ещё тот самый Млечный путь, который нам с Валеркой показывал совсем недавно и о котором рассказывал папа, как яркое белое облако, плыл над самой моей головой и кружился, кружился...
И тут в Космосе я увидела чудесную Планету, вокруг которой скользило сверкающее кольцо. Эта Планета переливалась всеми цветами радуги и была даже больше луны в несколько раз. Планета тихо-тихо плыла в чёрном звёздном небе. И ещё там было несколько лун, они были разных ярких цветов. И так радостно мне было от этого видения, потому что я всегда очень любила ночью выходить с папой во двор, и он мне рассказывал про звёзды!
А ещё вот что произошло в том же сне. Я долго-долго смотрела на Планету, а когда обернулась, то увидела ещё — нечто — более чудное.
Я увидела прямо перед собой два огромных цветных портрета. Это были портреты Ленина и Сталина. Они были в золотых рамках, и рамки эти были не прямоугольные, а овальные, да ещё с золотыми завитками из листьев и цветов. Портреты были освещены ярким светом, как будто на них были направлены фонари...
И были они огромные и цветные, они были как два высоченных дома на фоне звёзд. Но радости мне эти портреты не принесли. Ну — Ленин, ну — Сталин! Чего же тут удивительного? Они и так висели в доме, только в деревянных рамках...
Я ещё разок захотела в своём сне посмотреть на Планету, обернулась, — а на месте звёзд и Планеты чёрная-пречёрная пустота, как бархат. И ни лун разных, ни Млечного пути, ни даже хоть одной звёздочки — нет ни одной. И от этого мне стало невыносимо страшно и очень грустно.
И я закричала во сне.
...Но что самое удивительное было —  я утром выздоровела. Быстро, хотя и с «народными лечениями-мучениями»... А может быть, это я выздоровела от моего странного сна?..
И мы пошли с мамой к бабе Мане!..
Инспектировать!..
Папа мне потом сказал, что Планета с кольцами, которая приснилась, — это, как ему кажется, Сатурн. Но почему он мне приснился, этого ни папа, ни мама так и не смогли понять...
А про мой сон, где были портреты Ленина и Сталина, папа сказал:
— Странно всё это. Лучше было бы, чтобы портрет Пушкина тебе приснился. Это было бы интереснее... И правильнее.
Действительно, почему портрет Пушкина не приснился? Мне тоже было обидно...

ЦАРЕВНА
(золотисто-красный цвет —
песня и костёр...)

Никого дома из взрослых почему-то не было. Я даже не знаю, где они были... Я сидела в сенях, у порога, в тени, и читала про финикийского мальчика, как он обучался грамоте.
Книжка была освещена солнцем. Это было очень удобно и интересно. Мне не жарко, а книжка прямо горячая, и всё в ней прекрасно видно.
Только когда я поднимала голову от неё, перед моими глазами возникало прямоугольное ярко-зелёное пятно. Мне это очень нравилось.
И я несколько раз то долго читала, то поднимала голову — и ждала, когда же снова передо мной будет этот волшебный зелёный прямоугольник.
...И вот, когда я ещё раз подняла голову от книжки, вдруг я увидела перед собой очень красивую тётеньку. Она была как царевна!..
На ней была жёлтая блестящая кофта, а юбка была ещё красивее — красная с цветами, длинная до самых пяток, а внизу ещё на юбке были воланы.
Волосы у тётеньки были чёрные и блестящие, а в ушах у неё были огромные золотые круглые серёжки. И сама тётенька была очень красивая, как в сказке.
Тётенька спросила меня:
— Девочка, а дома кто есть?
— Нет никого. Я сама сижу.
— А где же они?
— Наверное, мама в школе. Или в магазине. А папа, так он точно в школе.
— Да мне папку не надо. Мне мамку твою надо.
— А вы подождите.
— Да нет, я пойду. Приду попозже.
И тётенька ушла. Пришла мама. Она, оказывается, была на огороде, что-то там делала. Я рассказала ей про красивую тётеньку-царевну.
А мама вдруг сказала:
— Это цыганка, наверное, приходила. Цыгане на лугу табор свой поставили.
— А кто такие цыгане?
— Это люди, которые живут в шатрах и не хотят жить в домах. А эта цыганка в дом не заходила?
— Нет. Она сказала, что позже придёт. Она такая красивая!..
И вот снова пришла эта тётенька-цыганка. Мама была во дворе. Эта тётенька посмотрела на маму и вдруг говорит:
— Ты — ромала?
А мама ответила:
— Кто? Кто? Какая ромала?
— Да ты же наша! Цыганка, значит...
— Никакая я не ваша.
— А похожа.
— Это мой прадед был из ваших. Его к нам подбросили, когда он ещё грудной был.
— Ну, вот и я говорю... Наша. Ты дай мне руку, я тебе погадаю.
— Да не надо мне гадать. Я и так всё про себя знаю.
— Ой, не скажи, красавица... А не хочешь, так дай мне воды попить. Это твоя девчонка? Смышлёная, разговорчивая.
— Да уж, не говори... Она много наговорит!.. Это уж точно.
И мама повела тётеньку цыганку в дом — водой напоить. Я следом. Цыганка села за стол, вытащила карты и снова сказала, что погадает. Но мама отказалась. Цыганка попила воды и говорит:
— А нет чего для дитёнка малого из одёжки?
— Сейчас посмотрю. Ты посиди. А сколько их у тебя?
— Четверо. Две девки. И два хлопца.
— А лет тебе сколько? А зовут тебя как? Муж есть?
— Зовут Розой. Годов уже много. Двадцать. И мужик есть.
— А старшему твоему сколько?
— Уже пять. А младшенькой — годик уже был. Вот для неё что-то есть?
— Да сейчас, сейчас посмотрю.
И мама достала из сундука старые мои кофты и костюмчик шерстяной. И валеночки достала, которые мне уже малы.
А вечером снова пришла эта красивая цыганка со своими детьми. Правда, не со всеми, — с ней был босой мальчик моего возраста, в длинных взрослых брюках, широкие штанины у которых были несколько раз подвёрнуты, а на пузе у него была красная в цветочек жилетка. Мальчик был кучерявый и весёлый, он мне всё дули показывал и язык. А я — ему.
На руках у цыганки была крошечная девочка, очень красивенькая, с длинными и тоже кудрявыми волосами, но только очень уж сопливая.
Цыганка сказала маме:
— Слушай, поищи ещё что-нибудь для моих. А?.. А мы вам споём и спляшем. И запела:
Ручеёк мой, ручеёк!
Дай мне воду на чаёк, нэ-нэ!..

И мальчик подхватил песню, только я уже не разобрала, о чём они поют. Потому что они пели не по-русски, а по-своему, по-цыгански.
Мальчик ещё и плясать стал. Он крутился на своих пятках, как юла. А девчоночка, хоть и маленькая ещё, но тоже нэнэкала и крутила ручками вверху над своей головкой. Прямо концерт.
Тут уж мама слазила в подпол и дала им кусок сала и ведро картошки. Цыганка задрала свою красивую юбку, — а под ней, оказывается, ещё тоже была юбка, и ещё несколько, только разных цветов, — и сложила она всё, что мама ей дала, в свою верхнюю, как в фартук.
...Когда они ушли, пришла соседка баба Прыся и говорит:
— Что ж ты, Михайловна, привечаешь их? Я из-за забора слухала, як ты з нею размовляла. Воны ж покрадуть всэ со двора, шо плохо лэжить...
— Не покрадут. У нас ничего не взяли, кроме того, что я дала. Она даже приходила, когда я на огороде была. И с Таней разговаривала. Та даже её приглашала в дом зайти — подождать меня. А она не зашла. И ничего не пропало.
— Ой, дывысь, Михайловна!.. Опасно цэ... А правда, шо ты сама из них?
— Да, прадеда моего подбросили цыгане на порог. И фамилия наша стала Почернины...
— А!.. Вон оно як! Ну, тоди, воны у вас ничого нэ визьмуть. А у другых — як же ж? Вон у Маруськи биллё познымалы з верёвок, а у Крынычных — уже двух курей во двори немае...
— Ну, не знаю. Может, что и пропало. Я с ними поговорю.
— Та ты их полякай, полякай, — може послухають?.. Ты про милицию им скажи. Скажи, шоб не кралы.
Вечером мама взяла меня за руку, и мы с ней пошли на дальний луг к посадке. Я увидела громадный костёр. Около него сидели мужчины. А около другого, что поменьше, цыганки варили что-то. Мама направилась к женщинам.
К нам подошла старая седая цыганка и спросила грубым голосом:
— Чего надо?!
— Мне Роза нужна.
— Зачем она тебе? А!.. Это ты что ль — из наших будешь?.. Говорила она...
— Да... вроде. Только я вашего языка не знаю. И никогда не знала. Поговорить мне с Розой надо.
— Розка, Розка, подь сюда. К тебе...
— Да я и с вами могу. Понимаете, люди хотят жаловаться в милицию на вас. Бельё пропало с верёвки в конце улицы и куры... И меня попросили вам сказать.
— Ну, что упало, то пропало. А курей мы тех уже давно сварили и поели.
— Вас же выгонят.
— Ну, выгонят, в другое место пойдём. На земле места хватит... А ты лучше к нам, к огню иди.
— Нет, не пойду. Домой нужно идти.
— Ну, иди, иди... Эх ты, курица!..
К нам подошла красавица Роза и дала мне яблоко.
— Не обижайся на нашу бабу, — сказала она маме. — Она не злая. Сына у неё на войне убили. Вот она и не в себе. Мы завтра отсюда снимемся и уйдём дале. Привыкли мы так жить... А ты, малая, смотри, как у нас весело!.. Вишь — как огонь горит?! Хочешь к нам?
Я только хотела подойти, а мама крепко меня за руку держит. Наверное, ей не понравится, что я хочу к костру подойти.
— Вижу, — сказала я, — я люблю огонь. Только нас папа ждёт. Ругать будет...

ПОЖАР
(огненный, страшный
и красивый цвет...)

Это случилось жаркой летней ночью. Все уже спали. И вдруг в окно нам громко постучали.
— Вставайте! Вставайте! Пожар!..
— Где? — закричали мама и папа.
— Да у соседей... Ветер сюда гонит, — это заплакала тётя Катя, наша соседка.
Папа стал одеваться. И в это время я и увидела его отрезанную ногу. Она была отрезана почти под колено и шевелилась, сгибалась в колене. Мне стало страшно, но отвернуться я не могла... Он забинтовывал её, как бабушка маленькую сестричку, — в широкое полотно, потом очень длинный широкий носок без пятки, и стал надевать свой протез. Потом он увидел мои расширенные глаза и крикнул маме:
— Почему дети не спят?
— Ох, да не до этого!..
А мы с Валеркой уже выскочили во двор. И Славку мы увидели, и Витьку, и Шуру с Колькой. От нашей калитки в огород бежали люди с вёдрами, бидонами. В конце нашего огорода была «бомба», в ней все брали воду для полива огородов.
Деда Митя катил бочку на тачке. А за огородом горела хата. Это был не костёр, который мирно жил низко от земли. Страшное пламя поднималось вверх, к звёздам. Да уже и звёзд не было видно из-за огня. Трещали деревья, горела соломенная крыша и сарай. Люди бились с дверью сарая, но она не открывалась. А там были корова, телёнок и поросёнок.
Нас, детей, загоняли по домам, но мы снова и снова, как назло, выныривали из дверей домов и опять оказывались возле двора.
Было очень страшно и красиво. Небо полыхало, деревья горели и рассыпались искрами вверх и в стороны. Этого больше всего боялись люди. Они обливали водой свои сараи и дома. А к горящей хате и сараю выстроилась очередь с вёдрами. Вёдра подавали по цепочке друг другу и с деревьев и с лестниц выливали на огонь. Приехали пожарные, взрослые ребята качали помпу, вода взлетала из шланга в пламя.
Вдруг огромное что-то, страшное, кричащее, огненное ринулось прямо на нас. Это был горящий поросёнок. Как он кричал!.. Его облили водой, он упал, и живот его лопнул. Он умер. Из живота полезли кишки. Пахло жареным мясом и огнём.
И тут со мной что-то случилось. Я тихо сама ушла домой, села в угол у окошка. И пока не пришли взрослые, не сдвинулась с места. А утром я не могла выговорить ни слова. Я молчала несколько дней. Только кивала и заикалась. От заикания меня долго лечили. Соседи сетовали, что некрещёная, а то бы к бабке сводить надо, но мама их не слушала.
И долго-долго, как только что-то встревожит меня или что-то предстоит важное сделать, я не могла выговорить ни слова. (Я заикалась уже даже взрослая, когда волновалась на экзаменах, когда говорила с незнакомыми людьми, или — перед микрофоном... И только всегда меня спасали стихи. Их я всегда, даже и после пожара, читала не заикаясь).
...А потом ещё долго-долго, почти лет десять спустя, мне снились пожары: то голубые с фиолетовым, то зелёные с жёлтым, то красные с малиновым — и всегда пожар был рядом, и никак нельзя было спастись. И было страшно жить во сне. И хотелось убежать, но ноги не слушались, и холодела душа. Но я придумала способ: я стала улетать от них.
Я улетала сначала от пожаров во сне, потом от врагов, что преследовали меня, а потом мне так понравилось летать, что я узнала свой секрет полёта. Я знаю, как нужно лечь в постель, чтобы летать, знаю, что нужно сделать во сне, чтобы кружить над землёй и — летать, летать, летать!..
Мои полётные сны продолжались очень-очень долго. И теперь, когда прошло чрезвычайно много лет после пожара, я умею настраивать себя на блаженное состояние полёта во сне. Иногда и сейчас мне хочется так заснуть, чтобы летать, летать, летать и никогда не закончить этот свой чудный полёт, никогда...




















ТРЕТЬЕ
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

ОСЕННИЙ ВЕЧЕР

Во дворе было ещё жарко. Так жарко, что впору было бегать в одних трусиках и босиком по песочной куче, по травке Спорышу, по узенькой меже огорода.
На огороде всё ещё буйствовали во всей своей красе овощи и гордились друг перед другом своими красками и размерами. Капуста всем вокруг говорила, что она похожа на царицу всех цветов — розу, только что цвет у них разный, и что они с розой очень даже близкие подруги. Капуста ещё гордилась, что у неё нет того, что портит всякий красивый цветок, ведь  у неё никогда — это она говорила с гордостью — никогда! — не было этих противных колючих шипов. Шипы портят характер, повторяла она не раз. А то, что она такая большая, так это и есть её достоинство и ещё — что вкус у неё отменный!..
Помидоры кивали в знак согласия с ней своими алыми блестящими головами. Они, конечно, не были такими огромными, как капустный кочан, но они тоже знали себе цену. Их цена была — в краске, в блеске, в запахе! Но они ещё и имели свои ранги — сорта. Одни были абсолютно круглые, другие — продолговатые, третьи похожи были на фрукты, что висели на деревьях, и у каждого из них были свои имена, которыми они гордились... Алый принц, Чёрный принц, Витязь и так далее... Это не просто имена — это звания!..
Подсолнухи важно качали своими лохматыми и тяжёлыми головами в такт волнам пролетавшего ветра. Они были полны семенами и тоже знали своё место в обществе. Недаром их называли Подсолнечниками. Они рождены были под Солнцем и были верны каждому движению Его сиятельства!..
А картофельная ботва уже почти высохла. И Картошка уже готовилась к Урожаю. Но одна она ничего никому не говорила, она с каждым днём набирала рост и силу.
Цветы на клумбе распрямляли яркие лепестки, подставляя их ветру. Хризантемы поглядывали сверху на астры и мысленно подсчитывали количество лепестков у себя и у них. И экстерьер, и запахи их даже очень волновали. И тем, и другим — им очень хотелось быть непохожими друг на друга. А самыми важными на клумбе были, конечно же, георгины. Их горький запах зачаровывал. Цвета и особенно их элитность были самой высшей пробы.
По узенькой меже бежала девочка. Она смотрела на помидоры, на капусту, на любимые свои подсолнухи. Ей очень нравился Огород.
И ещё ей нравилась Клумба. Ей всё вокруг нравилось. Ей весело было жить среди травы, неба, цветов и высоких подсолнухов.
На огород вышли всей семьёй. Папа подкапывал, а мама, девочка и старший брат выбирали из ямок картофелины и складывали их в вёдра. А потом папа носил эти вёдра в сарай.
К вечеру все устали. А напоследок они собрали картофельную ботву и зажгли костёр. Ох, какой же красивый этот огонь, если это не пожар! На него можно смотреть вечность и — не насмотреться... И в нём можно печь картошку. А когда ешь печёную картошку, то даже мама не ругает, что лицо измазано золой, а ещё и смеётся. И всем так весело!
Дым медленно подлетал то к окошку, то к двери, нечаянно пролезал в открытую форточку и поселялся в комнате. Это был запах от костров на огородах. Этот запах был такой замечательный, что совсем не хотелось умываться, менять одежду — на новую и стираную.
Мама срезала георгины и поставила их в большой кувшин с водой. А второй букет из пушистых фиолетовых, белых и розовых астр мама поставила в другой кувшин на тумбочку у окна — для красоты.
Все понимали — это осень пришла.

СКАЗКА ПРО КОЖУХ
(сказочный, бабынадин цвет —
громкий и смешной...)

Мы с папой, братиком и Алёнушкой остались одни. Правда, дома уже была другая бабушка, бабушка Надя. Она побудет с нами эти дни.
При бабе Наде дома стал совсем другой порядок. Она брала меня с собой на огород, копала, траву дёргала, серпом жала за огородом высокую траву для своей коровы. Меня приучала. А с книжками сидеть не давала, говорила, что очи повылазять.
Баба Надя сварила огромный чугунок картошки в мундире, потом мы её почистили, и бабушка обжаривала её в подсолнечном масле с жареным луком. Но самое главное — баба Надя потолкла картошку, замесила ржаное тесто. И начала лепить пироги с начинкой из толчёной картошки с жареным луком. А потом обваляла их в отрубях и жарила на сковороде. Мы их ели, макая в сметану. Это было так вкусно!
А ещё она сварила вареники с творогом. Вот это были вареники! Огромные, из серой муки, почти как пироги. И тоже очень вкусные, особенно со сметаной!..
А ещё она до икоты смешила нас с братом своей нескончаемой сказкой про кожух. Сказка начиналась так. Баба Надя спрашивала нас:
— Рассказать вам сказку про кожух?
— Расскажи.
— Ну слухайтэ казку про кожух...

— Мы с тобой шлы?
— Шлы.
— Кожух знайшлы?
— Знайшлы.
— Ты его взяв?
— Взяв.
— А де ж вин?
— Хто?
— Кожух.
— Якый кожух?
— Да мы ж с тобой шлы?
— Шлы...
— Кожух знайшлы?
— Знайшлы...
— Ты его взяв?
— Взяв.
— А де ж вин?
— Хто? — И так далее...

Мы смеёмся с ним до икоты от бабушкиной сказки. И она вместе с нами. Она умеет рассказывать, чтобы нам было — весело. Она на разные голоса ведёт разговор: то как будто старые деды разговаривают и плохо слышат, то как будто пьяные два, то как два дурака...
А Алёнушка, не понимая, чего мы смеёмся, вдруг начала плакать. Мы вокруг неё с Валеркой стали прыгать и кричать:
— Мы с тобой шлы? Кожух знайшлы? А дэ ж вин?
И Алёнушка стала хлопать в ладошки и прыгать в кроватке и тоже смеяться.
А ещё мы любили слушать сказку бабы Нади про Козу-Дерезу. Эту сказку мы давным-давно знали по нашим книжкам. Но бабушка Надя эту сказку рассказывала по-своему.
У неё сказочный дед был — нашим дедушкой Яшей, баба была — это она, а внуки — это все мы: и Валерка, и Вера, и я, и Алёнушка... И каких только козней она не приписывала этой Козе!
А как интересно у неё дед Яша — последний кто из всей многочисленной семьи, которой так и не удалось правильно накормить Козу, — пас своё стадо:
— Отпрывив дид стадо на лужок. А сам накосыв травы, постэлив на травку скатёрку, поставыв на нэй пляшку самогону, в мыску положыв огиркив солэных, капусты квашеной, картопли жарэной, блынив, мэду, конфэтив, пряныкив — як на гарну свадьбу! Позвав вин коз з Козою-Дерезою к угощщенью. Воны вси от пуза наилысь, напылысь. Коза з дидом даже самогонку пыла. Дид Яша достав балабайку и начал им граты... Дид грае, пое, козы таньцують — всим вэсилье. Потим погнав дид их до дому. А сам попэрэди их прибижав к воротам, обернувсь до ных и ждэ. Прышли воны, стоять у ворит. Дид и спрашуе:

— Козы вы мои, козы!
Йилы вы, пылы вы?
А Коза-Дереза отвит дае:
— Мы нэ йилы, мы нэ пылы,
Скризь лис прошлы,
Сухый лыст нашлы,
 Капельку водицы, –
 Чуть нэ подралыся...

Ну, тут дид Яшка поняв, шо здря вин прогнав и бабу Надёжку, и Валерика, и Тытяну, и Верку, и Ленку...
Як взяв вин хворостынку довгу-довгу, та як начав стегать цию Козу! Так драв, шо аж клочья з неи пошлы кругом! Бье и каже:
— Нэ брэши, нэ брэши на людэей, погана скотынка!

Пришёл папа, и мы стали ждать маму из города. А она приехала и сразу заплакала. Она сказала, что бабушке сделали операцию, а вырезать уже не смогли ничего, просто — снова зашили. У неё рак — и уже ме-та-ста-зы, и уже ничего сделать нельзя.
Тут и баба Надя, вечно весёлая и смешливая, тоже заплакала. Я тоже заревела, потому что баба Надя плакала и причитала: 
— Ой, люды добри! Та шо ж цэ робыться? И вийна пройшла, хай ии грець, и тикы б жить та жить, а тут ця хворь проклята!..

ПРОЩАЙ, БАБУШКА ФРОСЯ
(прозрачный цвет — слезинка на
запотевшем стёклышке...)

А через несколько недель я поехала с мамой, Алёнушкой и бабушкой Надей в город на поезде — проведывать мою бабушку Фросю.
Когда мы приехали в дом тёти Тамары, был тёплый солнечный день. Бабушка Фрося лежала в постели вся в белом и в белом платочке. Она молчала. Она не узнала маму — свою дочку, и Валерика. И Алёнушку, которой был уже почти год, тоже не узнала. Сказала только:
— Ребёночек какой хороший...
И не узнала бабу Надю, а потом, когда меня подвели к ней, она долго-долго смотрела на меня — и вдруг заплакала. Это она меня узнала. Но очень долго не могла назвать моего имени. А потом назвала. Вспомнила. И мама, и баба Надя, и все заплакали.
А бабушка Фрося посмотрела строго на них и сказала вдруг внятно и спокойно:
— Не плачьте. Вот ведь и Сталин умер. А что я? Радоваться надо... Отмучусь скоро, и вас мучить больше не буду. Только похороните по-христиански, без музыки, а с батюшкой. И в гроб положите портрет Павлика моего — пусть он со мной будет.
А потом она стала что-то говорить непонятное, и тётя Тамара ей сделала укол. Мы ещё долго сидели в другой комнате. Я сидела тихо-тихо. Я не понимала, о каком это батюшке бабушка Фрося говорила.
И когда ехали на поезде домой, я всё спрашивала, про какого это батюшку бабушка Фрося говорила. Где этот батюшка? И всё спрашивала, когда же бабушка выздоровеет. А мама и баба Надя сказали мне, что бабушка уже не выздоровеет, что она умирает. А батюшка — это поп, священник то есть. Странно — поп-толоконный лоб — это значит батюшка?..
Через несколько дней пришла телеграмма, что бабушка умерла. И мы все поехали её хоронить. Почему-то в этот день было очень холодно. Дул холодный ветер, прямо как зимой...
Было много людей, все они знали и маму, и папу, и меня, и Валерика, и бабу Надю, и тётю Дуню. Они были все наши род-ствен-ники. Только никакого батюшки я не видела. Я всё хотела кого-нибудь спросить: а про какого батюшку бабушка Фрося говорила... Да не знала, — у кого спросить...
Бабушка лежала в гробу очень строгая и с закрытыми глазами. Как будто спала. Она была очень бледная. И холодная, как лёд. Я потрогала её руку.
И когда сказали, что нужно прощаться, мама поднесла меня к бабушкиному лицу, чтобы я поцеловала её в лоб. А я отвернулась и не поцеловала. Я испугалась почему-то, что бабушка откроет глаза и снова не узнает меня. А я этого не хотела.
А потом я заплакала, я поняла, что она уже никогда-никогда не расскажет мне своих сказок. И мама плакала, и тёти мои, и другие разные родственники. Всем, наверное, было жалко мою бабушку Фросю...
Бабушка Фрося умерла, как дедушка Яша, как Сталин. Это была уже вторая смерть в нашей семье. Я, получается, хоть и маленькая, но уже два раза была на похоронах... А это – третьи.
Что такое смерть, я не понимала. Но я уже тогда поняла, что бабушки уже никогда не будет со мной. Никто не будет так любить меня, как моя бабушка Фрося.
Им всем некогда...

ЛЕЧЕБНЫЕ ПРОГУЛКИ
(зелёно-голубой цвет — река и небо...)

Было жаркое лето. Но я снова умудрилась простудиться. Эта простуда моя была какой-то странной. Температуры не было, а только сильный кашель. Мама, напрактиковавшаяся с моими вечными простудами и ангиной, уже знала, как меня надо лечить, у неё все лекарства были в домашней аптечке. И она начала лечить мой кашель. Но он всё не проходил и не проходил.
И горчичниками меня мучили, и растирали бараньим жиром, и поили горячим молоком с содой и мёдом, и ноги мне парили, и таблетки разные мне давали. Кашель не проходил и в первую неделю, и во вторую, и ещё несколько дней... Он разрывал меня всю изнутри. Говорить больно — не то, чтобы есть и пить. И все в доме не спали из-за того, что я не только кашляю, но и задыхаюсь от кашля. Тогда уж мама обратилась к врачу. Он сказал, что у меня коклюш. И он стал рассказывать, как нужно меня лечить: оказывается, меня не нужно держать в комнате, а нужно водить к реке, на лужок. А особенно хорошо, когда моросит мелкий-мелкий дождик. Мне, оказалось, нужно помногу гулять, не бегая, а именно чинно гулять и играть с водой или рядом с водой.
И вот начались мои прогулки то с мамой, то с папой. Мама ходила со мной к реке, она там полоскала бельё, прямо в воде. Она стояла на кладке, и простыни плавали и плескались под её руками в журчащей воде. Мне мама наливала в таз воды, и я полоскала там свои чулки, папины носки и всякие там носовые платочки. А ещё мы ходили с ней на луг, там мама серпом жала траву для поросёнка, и я тоже рвала цветы и траву. Мама всё работала, ей почти некогда было разговаривать со мной за своими делами. И она ещё следила, чтобы я не промочила ноги, и всё время говорила: — Чтобы дышать водой, необязательно лезть в неё ногами.
С папой мне было гулять интересней. Мы с ним шли вдоль нашей речки Ворсклы и смотрели, как плавают утки с утятами, какие деревья растут на её берегу, считали толстые ивы, которые росли по-над берегом. И папа рассказывал, как он, когда был пионером, сажал эти ивы. И ещё мы бродили просто так, ничего не рвали, ничего не стирали, а разговаривали обо всём. Вернее, я спрашивала, а папа отвечал.
Мы приходили к притоку нашей речки, который назывался Нетригус, и папа мне говорил, что когда он был маленьким, он там чуть не утонул, потому что тогда, в его детстве, и речка наша, и приток были намного глубже и шире, потому что были на реке мельницы с плотинами. А сейчас их нет. И потому и Ворскла, и Нетригус — узкие и мелкие.
А потом мы с папой заходили в мой любимый книжный магазин. Он был в обыкновенном доме, в котором жила тётя-продавец, только книжный магазин был в передней части дома и назывался «Когиз», а в задней — жила эта тётя. Мы возвращались с прогулки, и каждый раз несли с собой новые книги — для меня, для Валерика, для мамы и папы.
Это бывали дни, когда у него было не так уж много уроков или в воскресенье. Да и уставал он, вернее, начинала болеть его нога, та, что в протезе.
Я начала поправляться, и вскоре страшный коклюш мой пропал.

ВЕЛОСИПЕД
(весёлый красный цвет
и чёрные педальки...)

Мне купили красный трёхколёсный велосипед с педалями на переднем колесе. И мы с ребятами начали на нём кататься. Было очень весело. Мы все катались по очереди.
Но вот с улицы Голопузивки приехал — тоже на велосипеде — наш общий уличный друг Колька! Его велосипед был побольше и очень походил на взрослый — у него педали были не на переднем колесе, а между первым и двумя задними, и ещё была натянута цепочка, как на взрослых велосипедах, и педали были вертящиеся — тоже, как на взрослом... И заднее колесо снималось, чтобы потом можно было ездить на двух колёсах. И на руле у него был звонок! Ох, что же это был за велосипед! Мой перед ним был жалким и малышовым, — хотя и красный...
Ребята собрались перед Колькой и стали просить его дать покататься. Он сначала жидился, а потом всё-таки разрешил, но не всем, а только двум мальчишкам — Саньку и Витьку.
Остальные бегали вслед за Колькиным велосипедом, а я осталась одна. Я ждала, ждала, что и на моёмребята тоже будут кататься,— а они все убежали от меня. Мне очень хотелось, чтобы ребята не убегали. Мне захотелось — всем им дать покататься подолгу-подолгу... А они убежали!..
И я от обиды на всех покатила вдоль нашей длинной улицы. Я ехала и ехала, плакала и плакала, а потом свернула в переулок. А потом ещё куда-то.
Оказалась я на улице, которую почему-то нехорошо называли... Её называли Бздуливка. Папа всегда ругает, если так говорят, потому что улицу эту называть нужно улицей Чапаева. А Белянскую нашу — Ленина, а Батькобросивку — Красноармейской...
Вот я ехала и ехала, пока меня не остановил какой-то незнакомый дяденька.
Дяденька погладил меня по голове и сказал, что у него тоже такая же девочка растёт и такая же маленькая. Только в большом городе. Он стал расспрашивать меня, откуда я прикатила и где живу. Я ему всё рассказала, и он стал расспрашивать других людей, где это моя улица. Дяденька повернул мой велосипед назад. И я снова покатила. А дяденька пошёл рядом.
И тут я увидела маминых и папиных учеников. Они шли из школы, навстречу нам с дяденькой, — со второй смены. Один мальчик — большой, почти как взрослый — быстро отнёс домой портфель, посадил меня в большую голубую тачку, а рядом положил мой красный велосипед.
И ученики быстро-быстро повезли меня по переулкам домой, чтобы привезти раньше, чем придут из школы мама и папа. Они очень спешили. А мне было весело в тачке, только она очень тарахтела на всю ивановскую.
— Эх, прокачу! — кричал взрослый мальчик, он был высоким и очень худым.
— Такси подано, — кричал второй.
А дяденька незнакомый всё-таки шёл и шёл рядом и просил, чтобы ребята так быстро не спешили:
— Всё равно, — говорил он, — ей попадёт. Не трясите же так тачку. Ещё убьёте ребёнка...
— Не убьём.
— А то ей влетит!
— У нас завуч такой строгий!
А дома меня уже, конечно, искали. Меня, оказывается, увидели учителя на другой улице. Это они послали ребят ко мне вдогонку. И скорость тачки меня, конечно, не спасла.
И почему-то все говорили про чужого дяденьку. Что страшно, когда чужие дяденьки разговаривают с маленькими девочками... Папа схватил велосипед и замкнул его в сарай. А мама больно отлупила меня по попе мокрой тряпкой. Долго я ещё не ездила на своём красном велосипеде. Целую неделю.
А с Колькой я поссорилась. Хотя, конечно, в том, что я уехала на далёкую Бздуливку, он был совсем не виноват. Это я от обиды не только на него, но и на ребят так сделала...
Но всё-таки — чего он такой жадина-говядина? Он теперь ездил на своём велосипеде на двух  колёсах и хвастался. Санёк и Витёк на двух колёсах ездить не умели. Вот Колька и ездил сам, как фон-барон. А Валерка сказал ему, что открутит ему педали — напрочь и выбросит, если увидит его на нашей улице.

«СВИНКА!»
(щекочущий зелёно-розовый цвет —
шерстяной платок на шее...)

Середина сентября, жарко. Ребята играют в «чижа», а мы с Валеркой сидим, как дураки самые настоящие, дома. Потому что у нас «свинка». Болезнь такая со смешным названием.
У Валерки раздуло левую щёку до самого уха, а у меня сразу обе щеки толстые и твёрдые. И эти раздутости противно болят. Сначала у нас была с братом температура. А теперь вот уже несколько дней и температуры нет, а на улицу не пускают.
В школе тоже дети болеют этой самой «свинкой». И эту смешную, но противную болезнь принёс мне из школы мой брат. В школе ка-ран-тин. Прямо — каникулы!.. Все рады, кто не заболел. А мы вот сидим, как в тюрьме.
И ещё — нам не разрешают подходить к Алёнушке. И ей к нам...
Сидим в своей комнате, как пленники. Иногда мы даже плачем и просимся на улицу, особенно Валерка. Но делать нечего — раз нельзя, значит, нельзя. Это мы понимаем. А мама и папа рассказали нам, что эта болезнь очень опасная, что если застудишь щёку, так и останется на всю жизнь. А мы с Валеркой знаем одну мамину ученицу с перекошенным лицом и раздутой щекой.
— Это как у Вальки-пампушки?
— И не «пампушки» вовсе, это так её дразнят как раз из-за «свинки» невылеченной.... Её зовут Валя Ткаченко. Нехорошо называть так взрослую девушку, — говорит мама.
— Мы не будем.
Мы с Валеркой перевязаны тёплыми платками, как две бабки-корябки. Мы смотрим друг на друга, делаем страшные рожи и смеёмся. И так нас перекосило, а тут ещё  глаза выпученные и языки высунутые — прямо цирк!..
И тут мы в окно увидели, как над домами летит воздушный змей. Это ребята, которые не болеют или уже перестали болеть, наконец-то сделали змея. Валерка даже взвыл.
Ведь это он подсказал им, что в «Пионерской правде» есть чертёж. Это он придумал!..
...Хлопнула дверь — это мама с Алёнушкой в коляске пошла в магазин. Не долго думая, мы с ним надели сверху платков свои зимние шапки, нашли зимние пальтишки и выбежали во двор. Мы залезли на забор и стали смотреть, как змей то плавно, то прыжками летит прямо к нашему дому. А на змее написано: «Привет, хрю-хрю!».
Это Славка и Витёк послали нам привет. И Валерка всё же не выдержал и подошёл к калитке.
В это время я с забора увидела, что далеко ещё идёт папа из школы. Я закричала Валерке:
  —  Папа идёт!..
Валерка сразу же вернулся. А папа увидел меня на заборе и стал грозить своей палкой. Мы сразу же вбежали в дом и спрятались в свою комнату.
Но папа сильно ругать нас не стал. А просто сказал:
  —  Поросята вы бессовестные!..

ПАПИНА СКАЗКА
(весёлый, добрый цвет — цвет писаной торбы, как цвет яйца-крашенки...)

Папа давно ещё обещал нам рассказать сказку, да всё никак не получалось — то я болела, то Алёнушка родилась, то бабушка умерла. Прошло почти полгода. А мы с Валерой всё ждём и ждём. Хотя папа нас никогда не обманывает, просто так получается — всё что-то мешает. И вот сегодня вечером папа сказал:
— Ну что, хотите сказку?
— Конечно, хотим. Ты давно обещал.
— Так всё не до этого было... Вы же должны понимать!
— Мы понимаем...
— А про кого сказка будет?
— Про Ивана-дурака с писаной торбой.
— А что такое торба?
— Это такой мешок. Помните, есть такая считалка:

Катилася торба
С высокого горба,
А в той торбе
Хлеб-поляница.
С кем ты хочешь,
С тем и делися.

— Знаем, знаем... Мы ею считаемся.
— Так вот: он с такой торбой всё время и ходил. И ещё у него с собой была ступа и толкач...
— А почему?
— Так д󬬬¬¬¬¬¬рак же, — неожиданно сказал Валерик. И папа засмеялся.
— Вот, вот. Почти про это и будет сказка.
...И началась сказка, которую папа рассказывал нам долгие субботние и воскресные вечера, с перерывами на несколько дней — это уж как повезёт нам.
Я буду её сейчас вспоминать.
Она очень длинная. Папа рассказывал её и нам, и уже моим сыновьям, своим внукам. И тоже так же долго. И тоже всё с новыми подробностями. И я снова так же внимательно слушала её между своими делами — стиркой, уборкой, учебниками институтскими.
Я потом поняла, что эту сказку он придумал сам для нас. Попробую её сейчас вспомнить, а если забуду что-то — спрошу у своих сыновей. Он им, своим внукам, успел её рассказать. Или у сестры с братом. Наверное, они тоже помнят её...

ИВАН-ДУРАК С ПИСАНОЙ ТОРБОЙ
(снова сказочный, а теперь папин цвет —
цвет его доброты...)

Было это, когда небо было низко, а до Бога было близко...
И не в тридевятом царстве, не в тридесятом государстве, а на земле жил-был в одном селе дед Тимофей. И было у него три сына: Данило, Фёдор и Иван. Всё бы ничего, да вот два старших сына у деда были такими умными, такими разумными, хоть на учителя учи, а младший Иван так и совсем дураком был.
Дед со старшими сыновьями в поле работает, сено косит, дрова рубит, а Иван лежит себе на печи да мух давит. И ничего делать не умеет, только песни орёт на всю ивановскую. Жили они так, жили, да захворал дед Тимофей. А как умирать собрался, позвал он к себе сыновей и говорит:
— Сыновья мои милые, сыновья хорошие, помирать я собрался. Живите дружно. Не обижайте друг друга. А вы, старшие, за Иваном смотрите, от себя не отпускайте, чтоб он хату не спалил, чтоб он на печи не лежал, а работать его приучайте. А то так и помрёт дурак дураком, вон видите, опять мух ловит. Оставляю тебе, Данило, хату да подворье. Тебе, Федя, лошадку да коровку. А тебе, Ваня, и не знаю, что оставить... Ничего у тебя в руках не удержится.
— А мне, батя, отдай вон ту торбу писаную, что в головах у тебя лежит и ступу с толкачом. Я их из рук не выпущу. Очень мне они любы. Я с ними везде ходить буду.
— Ох, Ваня, Ваня... Бери и торбу, бери и толкач. Может, хоть они тебе ума принесут...
Попрощался с сыновьями отец и умер. Поплакали они, погоревали, да делать нечего, нужно отца хоронить.
Пошли Данило да Фёдор на погост место для отца искать, да гроб заказывать. А Ивана оставили дом стеречь, потому что перед народом стыдно. Все плачут, а Иван всем людям, кто ни придёт в дом, торбой своей хвалится, мол, помер отец, так мне вон какую красоту оставил в наследство!.. В общем, — совсем дурак!
Поручили братья ему за печкой следить, да чтоб рыбу жареную, что они приготовили на поминки, кот с собаками не сожрали, да бочки с пивом чтоб никто не поворовал. Постоял Ваня у гроба отцова, скучно ему стало, и от скуки песню запел:
 — Мимо царства прохожу,
Горько плачу и тужу...
Народ и говорит меж собой:
— Вот, вот, хоть и его проняло... Ну-ну, может в ум придёт?.. А он дальше поёт:
— Чумчара, чу-ра-ра...
— Что? Что он поёт? — прислушивается народ, а он опять:
— Ку-ку!..
Тьфу ты, дурак какой...
Вот потому и не взяли братья Ивана на похороны...Остался он дома. Думает, чем же ему заняться...
Вспомнил, что братья приказывали за бочками с пивом присматривать, да чтоб рыба жареная не пропала. Он взял и повыливал из бочек пиво прямо на пол, а бочки спрятал подальше за дом, чтоб не пропали. А потом пришёл, сел напротив печки и стал на огонь смотреть. Смотрел, смотрел, сидел, сидел, думал, думал — что бы ещё сделать умного...
И придумал.
Взял корыто деревянное и стал по пиву плавать, а лопатой деревянной грести. А просто так плавать не интересно. И стал он рыбу из мисок в пиво бросать, а потом решетом её вылавливать по одной и обратно в корыто складывать. Ловит рыбу и поёт:

Ловись, рыбка жарена,
Ловись, рыбка парена,
Пива пенного — река
У Ивана-дурака..

Пришёл народ вместе с братьями к дому после похорон, а в дом войти не могут. Стучат, кричат, Ивана зовут:
 — Открывай, Иван!
 — Сейчас, сейчас, погодите, вот только к двери доплыву!
 — Да что ж ты там делаешь?
 — Сейчас, сейчас... Последнюю рыбку поймаю, доплыву да двери открою...
Сорвали люди двери с петель, а Ивана вместе с корытом за порог выплеснуло.
Смеётся народ над дураком.
Хоть и с похорон пришли, а удержаться от смеха не могут.
Попросили братья у людей прощения за дурака.
Да что теперь делать?
Не выдержали братья, побили Ивана да из дома выгнали. Успел он только ступу с толкачом да свою торбу писаную схватить да и пошёл, куда глаза глядят.
Идёт, сам не знает куда...
Шёл, шёл да и вышел к лесу дремучему. Ходил там, бродил да и заблудился. Настала ночь тёмная-претёмная. Залез Иван на дуб высокий, уселся на сук и задремал.
А в то время братья его спохватились: ведь обещали они отцу Ивана с глаз не отпускать. Почесали они головы и побрели вслед за ним. Благо, что кого ни спросят, все показывают на дорогу, где Ивана видели.
В это время к лесу с просёлочной дороги стали съезжаться разбойники с награбленным добром. Братья как увидали их издали, так и дали стрекача, в лес побежали, на высокий дуб залезли.
Продолжение следует.

На этом папа всегда останавливался. И я до поры, до времени остановлюсь тоже...
А мы с Валеркой теперь иногда играли в Ивана-дурака. То показывали, как он мух ловит, то как рыбку ловит. Нам было смешно...
И мы ждали продолжения. А продолжение обязательно будет. Может быть, в самом неожиданном месте...

НАЕЛАСЬ!
(грустный цвет, но справедливый!..)

В этот летний день ничего особенного, в общем-то, и не случилось.
Я сидела около окна и слушала радио.
Только что прошёл грибной дождик, было мокро и жарко одновременно. Мама дома, папа дома — это у нас в семье всё-таки хорошее совпадение. Валерка прибежал с улицы, они там с мальчишками решили на Кобушкино озеро пойти рыбу ловить. Удочка у Валерки всегда есть. Он у нас с детства большой специалист по рыбалке.
Мама накрывает на стол, звенят ложки, звякают тарелки. Ох! Опять этот борщ!.. Я его не хочу есть. Нет аппетита.
У папы в этом отношении разговор короткий: «Не хочешь есть — уйди из-за стола».
...И я пошла на улицу. Мне стало скучно и обидно. Борщ-то борщом, но ведь ещё и котлеты с картошкой-пюре тоже есть, и компот...
Но теперь делать нечего. Буду ждать ужин. Папу не переспоришь...
Я стала у калитки — смотреть, кто идёт и куда...
И я увидела, что по нашей улице идут старенький-старенький дедушка и маленькая девочка, ростом меньше меня. Дедушка был в выцветшей, почти белой солдатской гимнастёрке без ремня, в галифе и босиком, а на голове у него была зимняя шапка-треух. А девочка была в вязаной старенькой кофте и в длинной юбке, которая была завязана верёвочкой у неё под мышками. Девочка тоже была босиком.
А ведь только что прошёл дождь. Мне мама не разрешает после дождя ходить босиком.
У дедушки и у девочки за плечами были привязаны мешочки на лямках. Такие мешки ещё называют котомками, это я знаю.
Я увидела, что они заходят то в один дом к соседям, то в другой. И вот они направились к нашему дому. Вот они зашли за калитку и стали стучать в окно. И дедушка, и девочка запели жалобно:
— Подайте, Христа ради, люди добрые!
Это были нищие. Я кинулась к дому и закричала:
— Мама, папа, к нам побирушки нищие пришли!.. И заскочила в дом.
Папа увидел меня, подозвал к себе и крепко взял меня за ухо. Он никогда так не делал. У него стало какое-то не папино лицо. Мне стало очень страшно и обидно.
 — Не смей никогда так говорить!
А мама в это время уже заводила дедушку и девочку к нам в дом. Мама посадила их за стол. Налила им по тарелке борща. Ох, как же быстро ели дедушка и девочка!.. Не успела мама отойти от них, а у них в тарелках не было ничего. Мама налила им ещё по тарелке. Они и это съели. А потом положила котлеты с картошкой.
А пока они ели, мама пошла ко мне в комнату и долго там что-то делала. А я стояла у двери и смотрела на дедушку и девочку... Я с ужасом смотрела, как девочка быстро ела.
Мама принесла узелок и дала дедушке. Ему — папины рубашку, подштаники и старую гимнастёрку, которая по сравнению с дедушкиной была, как новая. А девочке мама отдала моё тёплое голубое байковое платье и Валеркин пиджачок. А потом протянула дедушке мои сапожки для девочки. Девочка их стала мерить и сказала, чуть не плача:
— Не лезуть, хучь убей!..
И тогда мама принесла ей Валеркины почти новые сандалики. И девочке они были впору, даже чуть большие.
Старенький дедушка сидел за столом, тихонько плакал и говорил маме:
— Спасибо тебе, добра душа. Спаси тебя Господь! И тебе и твому хозяину. А ты, хозяин, на свою девочку не серчай. Побирушки, мы и есть побирушки. Это всё — война.
Пришёл сын с войны, хучь и раненый весь, да живой. Взял взамуж хорошу девку. А та вот родила ему вот эту, а сама страшно померла. Пошла к нему в поле, обед несла, да подорвалась на мине. Прям на его глазах...
Так он с горя запил, злодей, и повесился, — а мне на шею её вот, девчонку, оставили. Никого у нас с ней нет на свете. Вот хожу летом и христарадничаю. Иначе не прокормимся...
А сдать её в приют не хочу, всё ж родная душа у неё должна быть. Куды ж её — в чужие люди? Бог не велит подличать... Так и будем жить вместе, пока не помру. А помру, так заберут куда-нибудь её. Советы не дадуть пропасть...
...Я побежала в свою комнату и принесла девочке мою куклу любимую Нину, в новом цветастом платьице, в панамке и в башмачках, которые были сшиты из моих чулок. Я сказала:
— На. Это тебе. Её Нина зовут.
Девочка схватила куклу и прижала её к себе. И вдруг заплакала:
— Мою мамку тоже Ниной звали...
Ой, как мне стало обидно за эту девочку!.. И стыдно почему-то, что у меня есть и мама, и папа, и куклы, и одежда разная... А у неё только старенький дедушка, и руки у него трясутся от старости, наверное.
Когда дедушка и девочка ушли, мама и папа что-то говорили. Как я поняла, мама записала, где они живут. Я только и слышала, как папа разговаривает с мамой, и слышала такие слова: «роно», «завроно».
Я не понимала, о чём они говорят. А спросить мне у них какую-то глупость стало сегодня как-то неловко. Сама не знаю, почему... Я только подошла к маме и сказала:
— Мам, можно я поем борща?
А мама сказала, что борща уже нет. Папа же сказал, что ужин будет в семь часов. Это через два часа.
И ещё он сказал, чтобы я никогда не ставила их в такое дурацкое положение перед людьми. Никогда нельзя называть несчастных людей нищими и побирушками, так же как нельзя говорить про горбатого, что он — горбун, и что человек без ноги — калека.
А я ему сказала, что я уже всё поняла.
И ещё мне было очень хорошо на душе. Я даже не понимала — почему! А это получилось, потому что я отдала свою куклу девочке — с радостью. Я теперь — не жадина-говядина. Мне очень понравилось — отдавать насовсем.
В ужин я съела две котлеты, целую горку картошки-пюре и даже перегнала в скорости Валерку.
— Ну что, наелась? — спросил меня папа.
— Наелась! Спасибо вам, люди добрые. Наелась!.. Спаси вас Господи!..
— Ну и ну, — сказал папа, почему-то смеясь.

НЯНЯ НАДЯ
(добрый, оранжевый цвет —
атласная ленточка в косу...)

Алёнушка была, конечно, ещё совсем маленькой. Она никак не хотела подрастать, чтобы мне можно было с ней играть. Я ей рассказывала сказки, я ей читала «Федорино горе» и «Айболита», а она не слушала и перебивала. Она уже умела ходить, разговаривала и лезла в мои игрушки и книжки. Но книжки она не рвала, потому что она знала, что это делать нельзя.
И ещё она, когда смотрела на портреты Ленина и Сталина, которые всё так же висели в комнате мамы и папы, говорила:
— Это Танин, а это мой... То есть Сталин у неё получалось — Танин, а Ленин — это, конечно же, её, Ленин, — и всё тут...
Все взрослые смеялись почему-то, а я не понимала — почему.
Когда мама уходила то в магазин, то на базар, то в школу на свои нужные собрания на один или два часика, то я или Валерик сидели с сестричкой.
Но обязательно что-то случалось с нашим сидением с ней. То чашки бились, то тарелки, то кашу переворачивали. Алёнушка плакала и звала маму, а я ведь не мама, и Валерка — не мама.
Мы не могли с ней правильно обращаться. Мы начинали прыгать перед ней и скакать, и песни петь, чтобы она не плакала. Иногда она тихонько плакала, а иногда ещё больше заходилась в крике. Нам было её жалко, а что делать — не знали. Я и сама с ней плакала, так мне было её жалко!..
...А теперь, когда начался сентябрь, маме снова нужно было работать в школе. И тогда мама с папой начали искать няньку, потому что баба Надя не согласилась быть у нас, пока они в школе. Потому что мы — некрещёные, так она говорила. Просила нас окрестить, и папа и мама с ней поругались.
Пришла одна старушка быть нянькой, но и она сказала, что с некрещёным ребёнком сидеть не будет. И ещё — что с другой, то есть со мной, сидеть не будет.
И начались поиски няньки. К нам приходили разные бабушки и тётеньки, побудут недельку-другую и рассчитывались. Нас было трое, и им было трудно с нами.
И вот маме одна знакомая учительница сказала, что в её деревне, по соседству, есть хорошая девушка. Там в семье трудно, живут бедно, а одна девушка Нюра, из этой семьи, уже в няньках у начальника милиции. И её хвалят. А старшая сестра этой Нюры, Надя, недавно ногу ломала, в колхозе работать ей теперь трудно, так она всё спрашивает, нельзя ли ей тоже пристроиться в няньки. И учительница сказала, что нужно её пригласить к нам — в няньки для Алёнушки. Мама сходила в дом к начальнику милиции, жена которого работала учительницей в другой школе, и попросила Нюру, чтобы пришла её сестра Надя к нам.
Мама очень переживала — как мы будем слушаться такую молодую девушку. А Валерка сказал, что постараемся, что нам надоели всякие старые и противные тётеньки и бабки и что если я не буду слушаться Надю, то он меня отлупит, вот...
И вот Надя пришла. Она красивая, с длинной тёмной косой, как у сказочной царевны. Только чуть хромала. Но это ничего. До свадьбы заживёт, как говорит наш папа...
Она сразу же взялась за хозяйство. Посмотрела, где лежат продукты. Начистила картошки. Ох, как она чистила картошку! Под её ножом кожура вертелась и извивалась длинными лентами. Плюх! — и чистенькая почищенная картошка летит в кастрюлю. Плюх, плюх — и вся кастрюля полная.
Схватила вёдра и коромысло и пошла к колодцу, и я с ней пошла. Надя очень красиво шла с коромыслом и вёдрами на правом плече. Мне тоже хотелось так же идти, не проливая ни капельки воды. И она пообещала привезти из деревни мне маленькое коромысло и научить носить воду на нём.
...Надя меня расспрашивала, кто у нас соседи, как их зовут. Рассказала, что её сестра Нюра работает на соседней улице у начальника милиции. Сказала, что сходим к ней в гости.
Только говорила Надя совсем не так, как мама и папа, и даже не так, как баба Надя и тётя Дуня. Она говорила так: «вядро», «сёдни», «няхай», «увсё», «дитёнок», «анадысь» и ещё разное... А я ей говорила, как надо говорить правильно. Она смеялась в кулак и отвечала, что научится, только чтобы я разговаривала помедленнее, а то она меня «не разумея».
Я, и правда, разговаривала очень быстро, да ещё и заикалась. И Надя сказала, чтобы я пела то, что хочу ей сказать. Ну, я и пела, а она хохотала. Потому что у меня получалось на мелодию «Катюши», а потом ещё на какую-то другую песню, где были две строчки, которые мне очень нравились «Пожелай мне доброго пути...»:

Надя, Надя, дай ты мне покушать,
Я хочу на улицу пойти.
Ты меня совсем не хочешь слушать,
Пожелай мне доброго пути...

На мелодию знаменитого припева Гимна Советского Союза, который я и сейчас помню:

Союз нерушимый республик свободных
Сплотила навеки великая Русь.
Да здравствует созданный волей народов
Великий могучий Советский Союз.

Там ещё был припев: «Славься-а-а, Отечество на-ше сво-ободное, ля ля-ля-ля-ля ля-ля ля ля ля-а...». А дальше не помню, хучь убейте...
Так вот, я пела почему-то именно на эту мелодию:

Надя, дай ты мне, пожа-алуйста,
Все цветные каранда-ашики.
Я на-рису-ю картин-ку тебе-е.
Потом тебе я почита-ю-ю,
А ты пусти меня на улицу.
Ведь кислородом мне нуж-но ды-шать...

Надя хохотала до упаду. И мне было смешно.
Надя, и правда, научила меня носить воду на коромысле. Она принесла из деревни маленькое коромысло. Мне в школьной мастерской сделали два ведёрка из жести, как настоящие, только маленькие. Я носила воду так же, как Надя, на правом плече — и вода из ведёрок не проливалась и даже не брызгалась. Этому я училась упорно. И научилась!
Однажды мы с ней сходили в магазин.
Сегодня дают де-фи-цит — подсолнечное масло. Мы идём с Надей за руку, а Алёнушка сидит у неё на руках. Нас пропустили без очереди.
Надя сказала мне по дороге, чтобы в магазине я её называла мамой — понарошку... Я согласилась. И когда Надя покупала масло подсолнечное, я подошла к ней и сказала специально: «Мама Надя, дай денежек на хлеб, я пойду очередь займу». А она громко так сказала: «Нас и без очереди пустять, я ведь детная».
И вот мы пошли из магазина, а вслед нам смотрели люди и не верили — у такой мамы такие взрослые дети. Хотя нашу семью в посёлке все знали, нам с Надей, как я понимаю сейчас, «подыгрывали».
А я несла домой хлеб и масло в бутылке и старалась не споткнуться, потому что мы, как только вышли за угол, стали очень сильно смеяться. Дома мы рассказали Валерке, как мы обдурили очередь.

ВОЛЮШКА
(вишнёвый и зелёный цвет —
плёточка на стенке...)

За нашими огородами росли старые ивы. А дальше был луг, который весной заливало почти под самые огороды.
На лугу летом мы любили с мамой, папой и Валеркой загорать. Мы стелили на траву большое одеяло, приносили всякие вкусные вещи — варёную картошку, малосольные огурцы, колбасу, нарезанную кружочками, иногда даже блинчики. Мама и папа пили вино, а мы лимонад.
Потом мы играли в мяч. Папа очень хорошо и точно, даже с протезом, забивал мячи между двух ив. Потому что до войны папа в студенческие годы был футболистом, он называл себя хавбэком.
Валерка очень хорошо ловил мяч, а из меня не получался вратарь, как говорил папа...
В болотце, чуть дальше, росли камыши и куга. Из куги папа плёл нам очень красивые плёточки. Сначала эти длинные стебли подсыхали на солнце, а потом, когда они становились мягкими, как верёвочки, папа начинал над ними колдовать. Он плёл и трёхгранные, и четырёхгранные, и шестигранные, и круглые плёточки. Показывал нам, как нужно это делать, а у меня всё равно ничего не получалось.
...Папа как-то зимой сплёл такую же, даже красивее,  из красной проволоки. И на этой красной плёточке была шестигранная двухцветная — красно-белая ручка. Эта плёточка до-о-о-лго ещё была у нас. Потом потерялась.
С ней у меня связаны очень неприятные воспоминания.
Так вот. Сплёл папа плёточку, а она в нашем доме, в общем-то, ни к чему — у нас никто никого не бьёт. Папа взял её и стал помахивать и говорит, что такими плётками раньше били людей. А я и спрашиваю:
— А это больно?
— Конечно! — отвечает папа.
— А можно попробовать?
— Как это?
— А ты немножко ударь меня. Больно будет?
— Вот ещё что выдумала...
А мама говорит:
— Ну, если хочет, пусть попробует.
И папа совсем не больно шлёпнул меня по попе.
И что тут на меня нашло! Я как заревела! Громко, по-настоящему. Это случилось вот почему. Я представила, что мой любимый папочка бьёт меня, маленькую девочку, как бил злой американец негритёнка Максимку из кино...
Мама испугалась, схватила меня и набросилась на папу:
— Ты что, в самом деле её ударил?
— Да ты что? Чтобы я — её ударил? Это она притворяется.
А я как закричу:
— Неправда, папочка! Больно ударил!.. Не притворяюсь! Не притворяюсь!..
— Какая же ты дрянь!.. — сказал печально папа и отошёл от меня.
А я уже совсем по-настоящему заплакала, потому что мне стало стыдно, что я обманула папу и маму, что мне совсем не больно было. А сказать стыдно.
Только на другой день я им призналась во всём.
И папа повесил эту плёточку на стену. И сказал, что она будет мне многое напоминать.
Я часто убегала на наш лужок к ивам. Залезала на одну, самую высокую из них, у которой была толстая удобная ветка, и садилась на неё со своими книжками — чтобы ко мне не лезли.
Папа по этому поводу сказал про меня: «Русалка на ветвях сидит...». А я не обижалась, ведь русалка — это сказочная девочка. Я про неё у Андерсена читала и у Пушкина.
А однажды, когда все пришли из школы, Надя пошла меня искать на луг. Искала меня, искала... Я её вижу, а она меня — нет. Она стала меня звать, а я не отзываюсь. Притаилась. Надя очень испугалась и стала плакать. А мне бы слезть с дерева или кукукнуть, а на меня опять какая-то глупость нашла. Сижу, молчу.
Надя побежала домой, прибежала с мамой, они меня ищут, а я под самым верхом сижу, и уже как-то неловко обнаружить себя. И тут у меня нечаянно падает книжка.
Ох! Что же мне было за то, что я не отзывалась! Надя меня даже больно ударила по шее и ниже...
Мама даже разговаривать со мной не захотела. Папа отвернулся от меня, как будто меня и нет на свете...
Я уже не знала, что мне делать.
И я решила уйти из дома. Ночью я собрала потихоньку свои любимые книжки про сивку-бурку, про Тимура и его команду и «Сказки Жуковского». Надела шерстяные носки, сапоги яловые, в авоську положила книжки, шапку-ушанку, которую очень любила, и полезла к крючку, чтобы снять пальтишко.
Но в это время в комнату зачем-то зашла мама, увидела это всё и повела меня к папе в их комнату.
Проснулся Валерка, пришла Надя из кухни — и все стали со мной говорить о моём поступке. Я молчу, ничего не могу сказать.
А папа вдруг и говорит: «Кошка сдохла, хвост облез, кто промолвит, то и съест, кто засмеётся, то кошачьей крови напьётся...».
 Откуда он это всё знает? Я как засмеюсь!.. И все тоже...
Наутро всё было хорошо и расчудесно! Все улыбались, и никто меня не ругал, и никто не вспоминал про моё сидение на дереве...
И про убегание.
А я их всех очень любила и ничего плохого больше в эти дни не делала.
Потому что надоело делать гадости.

БЕКАСИКИ
(серо-дымчатый цвет —
цвет чесания и керосина...)

А скоро у нас завелись бекасики. Так папа называл насекомых — в наших волосах — вшей. Их нам — что тут поделаешь? — привезла из деревни наша няня Надя. Она почему-то смеялась, когда папа говорил слово «бекасики». Надя говорила в ответ:
— И што ето ишшо за бекасики? Приду-умали тожа!.. Вошки, они и есть вошки...
Ох, как же чесалась голова!
Что только не предпринимала наша мама, она и серой мазью вонючей мазала нам с Валеркой, Алёнушкой и Надей головы, и мыла каждый день — ничего не помогало. А потом решилась на то, что намазала нам волосы керосином.
Какое это было мучение! Намазывают тебе голову керосином, обматывают полотенцем — и сиди, терпи... В голове чесание, жжение и вонь нестерпимая... Сидели, терпели. А потом начиналось вычёсывание мёртвых бекасиков и гнид. Они падали на бумагу, постеленную на колени.
Валерке, правда, было хорошо!.. У него совсем мало было волосиков на голове, он был пострижен машинкой и был только у него чубчик. В школе не разрешали ходить по-другому. А теперь постригли под нуль, то есть совсем как будто лысый. Но зато бекасики у него быстро пропали.
А меня папа не разрешил постричь. Косы очень уж хорошие были у меня. Вот и мучились мама и Надя. Процесс был долгим и нудным. Но привёл к хорошему результату.
Сидим мы с Надей у печки, она вычёсывает мне лохмы и, как она говорит, ищется, и рассказывает нам с Валеркой, который сидит у печки, про свою жизнь в деревне. И ещё про свою младшенькую сестру Дусю, у которой оторваны пальцы на руке:

— Вот, значить, пошла Дуська с суседскимя маленькимя девками на лужок играться и за гусями следить. Играются, а тут Дуська увидела под кустиком куколку, как у тибе, красивую, наряжёную — в платью, и с патлами, и с бантами, — как у тибе.
Узяла она, бедная, тую куколку, стала качать её, баюкать. И долго она её так баюкала. А потом решила посмотреть, что на ей, под платьем, надето.
Девки суседския обступили её и дивятся. Платью подняли, а под платьем трусы в кружавчиках и с бантом... И тока хотела Дуська платью тую снять, как брызня, как стукня чтой-то — огонь до кустов поднялси.
Варьку — насмерть, Надьку — насмерть, у Маньки глаза выбило, а вот у Дуськи пальцов не стало на правой ручки, и с левой — два снесло... Вот горя какая!..
Никогда не бери ничего ни с улицы, ни под деревом каким, ни в чужом доме не подымай.
И ты, Валерик, никаких ножичков, никаких машинок детских — не трог нигде. То фашисты проклятые понакидали игрушек увсяких, чтоб детей калечить. Будьте умными детями. А то смертушка за вами придёть...
Или покалечитеся, как моя Дуська.

...Мы с Валеркой слушаем, притихли. Мне страшно. Валерка тоже молчит...
Надя поднялась из-за стола, чтобы подбросить уголька в печку. Подбросила, и только сели мы за стол, чтоб поесть каши, — как грохнуло что-то в печи, как стукнуло! Понеслись клочки по закоулочкам!..
Да ещё мимо Нади и Алёнушки пролетел чёрный от сажи кирпич, стукнул о стенку чуть-чуть не по голове Надиной!.. Что же это такое?!.
— Ой, Надя, что это? Страшно! Это война, что ли?
— Да не, не война, не война. Война — щас будя. Будя щас война! А ну, Валерик, кажи, ты что укинул в печку?!.
— Да ничего я не кидал! Не кидал я! Под салютом всех вождей, ничего не кидал!
— Ну, щас!..
Надя вскочила, схватила нас — и на улицу. Хорошо, что не холодно ещё было. Посмотрела Надя на трубу со двора, а от трубы большой кусок отскочил.
Надя и спрашивает Валерку:
— Сразу скажешь, али пруток взять?
— Я не знаю, что это там!
— Ишшо раз спрашиваю — пруток взять?
— Не знаю я, что там было...
— Так, щас погляжу. А ты смотри, не сбеги. Малую стереги — и никуда шоб из двора, понял?
— Да.
Надя вернулась в хату.
Её не было несколько минут. А потом она вышла с железным совком, которым насыпают уголь в печь. А в совке лежат чёрные, блестящие, как уголь антрацит, штуки такие, чёрные, блестящие, а размером, как коробки спичечные. Это она нашла в ведре с углём. Что это было?
— Тол ето!.. — сказала Надя.
— Тол, — сказал папа, когда пришёл домой из школы, — похож на хозяйственное мыло. А это — не тол.
Это были — похожие на куски угля — чёрные блестящие штуки. Вот и подтвердилось сказанное Надей — не бери ничего непонятного, а тем более не бросай в огонь!..
Валерка всё отрицал, как у него ни выспрашивали и мама, и папа, и Надя, — он ничего в печку не бросал. И в уголь ничего не клал. Ему все поверили.
Эти штучки могли и просто быть в угле, который нам привезли на паёк из школы.
Так что мы остались живы и здоровы. Хотя печку пришлось перекладывать и трубу тоже.

ПРИНЦЕССА
(таинственный чёрный цвет фотоателье...)

Мне уже шесть с половиной лет. У меня длинные косы. Волосы после керосина стали даже красивее.
К нам из города приехали наши тёти, стали любоваться моими косами и решили повести меня к фотографу, чтобы сделать фотографию на память.
Мне на ночь вымыли волосы, разделили их на много-много прядок и закрутили волосы на бумажки и тонкие, длинные тряпочки, а тряпочки завязали — бантиками. Спать было ужасно неудобно. Бумажки шуршали, тряпочки тянули волосы...
— Хочешь быть красивой — терпи, — сказала, смеясь, тётя Тома. И продолжила: — Запомни это надолго. Ты же ведь будущая женщина.
А утром меня повели в фотоателье. Там мне эти тряпочки и бумажки сняли, расчесали, надели на меня беленькую спальную рубашку с рюшечками, хотя в ателье было прохладно.
У фотографа фотоаппарат стоит на трёх ногах. И накрыт он большим чёрным платком.
Фотограф посадил меня на высокий стул и стал меня вертеть на нём, как на карусели. Мне это очень понравилось.
— Ну, принцесса, давай фотографироваться.
— Давайте.
— Где ж ты живёшь?
— На Белянской.
— А мама кто?
— Елизавета Михайловна.
— А папа?
— Иван Яковлевич.
— А!.. Знаю. Учителя. Они моих дочек учат. А зовут как тебя, принцесса?
— Таня.
— А песенки петь умеешь?
— Умею.
— А стишки рассказывать?
— Не стишки, а нужно говорить — стихотворения. Умею рассказывать.
— Тогда расскажи.
— Николай Некрасов, «Мороз-воевода»:
 Не ветер бушует над бором,
 Не с гор побежали ручьи.
 Мороз-воевода дозором
 Обходит владенья свои.
 Глядит — хорошо ли метели
Лесные тропы занесли...
— Ишь ты, грамотная. Готово!
— А я дальше могу.
— Дальше не надо. Спасибо, принцесса. За снимками приходите завтра. А вас, барышни, будем фотографировать?..
Но барышни — тётя Тома и тётя Клава — отказались. Сказали дяде фотографу, что они стихов не знают и песенок не поют...
Фотограф почему-то весело засмеялся.
Когда из ателье принесли мои фотографии, то я там получилась, и правда, как самая настоящая маленькая принцесса, хотя и без короны, — так мне сказали мои тёти и даже мама с папой.

СКАРЛАТИНА
(малиновый, тревожный цвет —
болезнь и печаль...)

Как я устала болеть!.. А ничего поделать не могла. Болезни приставали ко мне, как злые мухи.
Я ведь даже заранее знала, как и когда эти болезни придут: мне перед болезнями снились разные странные и страшные сны.
Например, перед тем как заболеть ангиной, мне снились гнилые яблоки. И меня во сне почему-то заставляли их есть. А они коричневые, мягкие и пахнут противно. И я во сне отказывалась их есть, а мне их всё подсовывали и подсовывали...
Перед воспалением лёгких мне всегда снился такой сон: будто я иду по очень тёмному, длинному и потому страшному коридору школы, когда закрыты двери в классы и свет не включен. И вот двери школьного буфета резко открываются, и из буфета ко мне идёт чужой человек и несёт в руках арбуз. Он идёт ко мне медленно-медленно и смотрит пристально на меня. А потом вдруг резко бросает этот арбуз прямо в меня. Я не успеваю отклониться, арбуз уже почти у моего лица, и я вдруг вижу, что это не арбуз, а отрезанная голова в крови. И раздаётся противное и резкое жужжание: «Жж-жу! Ж-жжу! Жж-жжжу!!!». Но я всё-таки успеваю отскочить, а человек очень громко хохочет, — и назавтра я всегда заболевала воспалением лёгких.
А на этот раз мне приснилось всё сразу: и арбуз, и голова, и жужжание, и гнилые яблоки...
Но наутро я совсем не заболела, а наоборот даже — долго играла на улице с ребятами. Мы лепили снежную бабу. Строили снежный город и даже играли в снежки. Только мне всё время жарко было. Я даже расстегнула пальтишко и ушки на шапке завязала вверх.
...Пришла домой, но есть, как всегда после улицы, мне не захотелось, а захотелось мне — спать. И я улеглась на топчанчик возле тёплой печкиной стены, даже не снимая валенок. И стало мне вдруг холодно-холодно, я попросила Надю укрыть меня одеялом потеплее.
Надя подошла ко мне и вдруг как закричит:
— Ой, беда! Девка увся горить!.. Счас к бабе Прысе ребятёнка отнесу. Счас! Ой, горе какое!.. Не углядела, — скажуть...
Надя быстро одела Алёнушку и отвела ее к бабе Прысе. А сама побежала в школу к маме. Из школы позвонили в больницу. Мама быстро пришла, а следом — папа.
Приехал врач Иван Сергеевич на машине «скорой помощи». Иван Сергеевич сказал:
— Скарлатина. Уже десятый случай в районе.
Иван Сергеевич попросил меня широко открыть рот и сказать «А-а-а». А я уже ничего не могла делать. Я даже рукой пошевелить не могла.
И меня забрали в больницу. Я ничего не помню, только знаю, что со мной в больнице оказалась Надя, потому что я была без сознания, а в таких случаях разрешали кому-то взрослому быть рядом с ребёнком.
...Ох, как же долго, как же мучительно я болела! У меня даже был, как говорил Иван Сергеевич, уникальный случай заболевания — вторично. Почти совсем перед моей выпиской в больницу поступили новые больные дети, и я снова заболела — всё той же скарлатиной, хотя никто вторично не болеет... Правда второй раз я болела не так тяжело, но всё-таки устала я от этих лекарств и уколов, и от собирания крови из пальца — это особенно мне не нравилось. Искали новейшее лекарство, которое называлось — пе-ни-ци-ллин.
Его всё-таки привезли в больницу, и дети стали выздоравливать. И я вместе с ними.
Пробыла я в больнице ужасно много. Больше двух месяцев. Потому я помню, что, когда меня забирали домой, цвели сады, и было тепло-тепло. И Лена-Алёнушка стала почти совсем большая.
Но ни Валерка, ни Алёнушка от меня не заразились. И это было удивительно не только для меня, но и для взрослых.
Я стала худой и похожей на ощипанного воробья. Да ещё и на руках и ногах у меня слезала хлопьями кожа. Я стягивала с рук и ног прозрачные ленты. И ладошки чесались, и ноги, и было щекотно. И всё время почему-то плакать хотелось, но не было причины...
Комнаты в хате мне показались очень маленькими. И потолки показались пониже. Это я выросла.
Все, кто приходил к нам в эти дни, качали головами, когда смотрели на меня. И я нечаянно услышала, как одна учительница говорит другой: «И ничего от принцессы не осталось. Кожа да кости. И в школу теперь только на следующий год пойдёт, хотя и читает уже, и пишет... Врачи не велят».
И все приносили мне то варенья, то липового мёда, то яблок, то ещё что-нибудь вкусное.
Мы в больнице очень подружились с Надей. Она меня очень жалела. И не отпускала теперь от себя ни на шаг.
Надя только съездила к себе в деревню, чтобы проведать своих родных. И привезла оттуда сушёных толчёных груш. Она сначала запарила их, засыпала сахаром. Замесила тесто, раскатала, нарезала стаканом, слепила и сварила необыкновенные вареники, которые она полила подсолнечным маслом с сахаром. Это была необыкновенная вкуснятина! Так у них у деревне варят, сказала она.
И когда я сейчас ем сушёные груши и слышу их запах, я сразу же вспоминаю свои детские прекрасные деньки.
А баба Надя к выздоровлению принесла мне мешочек жареных ядрышек подсолнушка. Она, как я заболела, стала чистить жареные семечки и складывать в мешочек, и Вера ей помогала, и тётя Дуня. И за эти два месяца получилось очень-очень много. Я теперь всех угощала, а семечек, казалось, не становилось меньше...
И теперь вареники с толчёными сухими грушами, и семечки жареные мне напоминают и няню Надю, и бабу Надю, и тётю Дуню, и Верочку, и бабушку Фросю и нас с Валеркой и Леной — маленьких...

КОНЁК-ГОРБУНОК
И СИЛА ВОЛИ
(надёжный цвет —
картинка в сказочной книжке...)

Сегодня папа принёс две книжки для меня и сказал, что это книжки к моему выздоровлению и что он будет их читать вслух, потому что хотя бы недели две мне читать нельзя, это так доктор сказал. После болезни нужно поберечь глаза.
Это были детские книги «Буратино» и «Конёк-горбунок». Папа начал читать про Буратино.
...Вот папа Карло вырезает из полена деревянного человечка, вот Карабас-Барабас с его длинной бородой, и Пьеро, и Мальвина с голубыми волосами... Мне было, конечно, интересно, но почему-то не совсем. И мне не хотелось после того, как папа уйдёт в школу, взять со стола эту книжку и читать дальше. Ну не знаю — почему... Наверное, я ещё не совсем выздоровела?.. Мне было немножечко скучно, хотя папа читал прямо как артист по радио. И когда назавтра папа пришёл с работы, я первым делом спросила его:
— А когда ты начнёшь читать ту, другую книжку?
— А что, про Буратино не хочешь?
— Нет, папочка, конечно, хочу, но... Почему-то хочется другую, ту, что про конька...
— Я очень рад!
— Почему?
— Потому что про конька-горбунка — это самая настоящая прекрасная сказка. Так что? Начинать?
— Да!..
В это время уже и Валерка пришёл с улицы, и мама села за свои планы, и Лена сидела тихонько в своей кроватке.
— Ну, слушайте же. Сказка о коньке-горбунке:
За горами, за морями,
За широкими долами
Против неба — на земле
Жил старик в одном селе.
У старинушки три сына:
Старший умный был детина,
Средний сын и так и сяк,
Младший вовсе был дурак.

Ох! Какая же это замечательная сказка!.. И смешная, и волшебная, а самое главное — там стихи!.. Они так быстро запоминались:

...Что, Иванушка, не весел?
Что головушку повесил?..
...Это — службишка, не служба.
Служба будет впереди!..

— А завтра ты снова будешь читать?
— Конечно! Ты только пообещай, что не будешь читать дальше. Наберись терпения. Вырабатывай силу воли. Доктор сказал, что иначе зрение испортишь. Ты нам обещаешь? Всё ведь сейчас от тебя зависит. И нам тоже будет интересно, есть ли у тебя сила воли... А нам ведь на работу нужно идти, совсем не можем за тобой присмотреть.
— Обещаю. Не буду. Только не прячьте далеко. Я хоть картинки посмотрю... А что это такое — сила воли?
— Это когда нужно терпеть и не делать того, что очень хочется, но чего нельзя или когда нужно пить горькие лекарства, или уколы делать. Ты ведь уже не боишься уколов?
— Немножко боюсь ещё, но терплю. Я не показываю вида, что боюсь.
— Это ещё не совсем сила воли, ты просто хочешь показать всем, что ты смелая и не боишься. Это немножко на хвастовство похоже. А вот не взять книжку со стола... Я её — видишь? — кладу вот где, совсем близко... И если не возьмёшь её до нашего прихода, хотя очень хочется, даже если только картинки посмотреть, значит, у тебя всё-таки есть сила воли.
И тут мама:
— Потерпи хоть недельку...
— Я не буду брать. А как вы проверите, что я не брала?
— Мы и не будем проверять. Ведь твоя сила воли не для нас с папой, а для тебя. Ты сама должна узнать — есть она у тебя или нет. Самой интересно будет.
И я стала вырабатывать силу воли. Я ждала, я с нетерпением ждала, когда папа вечером, сидя у настольной лампы, продолжит читать эту замечательную сказку. И я не брала книжку со стола, а только иногда подходила к столу и смотрела на неё и даже на картинки не смотрела, только на тёмно-синюю обложку, на которой смешной Иван-дурак сидит на белоснежной кобыле задом наперёд. И больше старалась заниматься чем-то другим. Тем более — по куклам своим соскучилась. Я сажала их в ряд около подушки и рассказывала им сказки, пела песни, которые у меня получались очень даже складно, — про то, как мама и папа придут, как папа начнёт мне читать про конька-горбунка...
...Про Буратино я, конечно, потом дочитала, когда уже можно было читать. И потом Лене читала по её просьбе. Но про конька-горбунка я перечитывала потом много-много раз, да и не перечитывала я уже, а знала оттуда наизусть целые куски...

СНОВА СКАЗКА
(волшебный и весёлый цвет —
папиной сказки...)

У папы сильно разболелась левая нога. Та, что отрезана. Это так бывает. Это фан-том-ная боль, так сказал папа.
Он лежит в кровати и сильно стонет, — это когда не видит нас. Но когда мы в комнате, он разговаривает с нами и даже играет с Валеркой в шахматы. И много курит.
А потом вдруг сказал:
— Ну что, поросята, — это он нас так после «свинки» теперь называет, — будете дальше слушать сказку про писаную торбу?
— Конечно!
— И я, и я, — сказала маленькая Лена.
— И ты, — ответил папа. — Слушайте дальше. А на чём я остановился?
— Как Иван на дерево залез.
— Папа, а Иван-дурак очень даже похож на Ивана-дурака из «Конька-горбунка». Только у тебя он совсем какой-то глупый...
— И смешнее!.. — сказал Валерка.
— Ну что ж, — сказал папа, — ну и кто там под дубом сидел?
— Разбойники.
— А кто на дубе сидел?
— Да Иван-дурак же уселся.
— Точно!
— Мы всё вспомнили. Рассказывай дальше...
— Ну, слушайте дальше:

...Так вот.
У разбойников было много возов с награбленным добром: и серебра, и золота, и мехов драгоценных, и каменьев драгоценных — целые возы. Вот съехались они под дуб, распрягли коней и стали в котле галушки варить. Варят галушки, и тем временем добро своё награбленное делят меж собой и веселятся от своих дел разбойных.
А Иван сидит на суку — ни жив, ни мёртв. Страшно ему и от песен разбойничьих, и от их смеха и рассказов про дела душегубные. Вдруг видит: и братья его на этом же дубу сидят, зубами от страха стучат. Ему ещё страшнее стало. А тут ещё и котёл кипит, мясом варёным пахнет, а Иван ничего не ел целый день. Есть ему — страсть как захотелось... А пар из котла — прямо в нос ему бьёт!..  Как чихнул Иван!
Разбойники сначала ничего не поняли. Притихли.
Другой раз чихнул Иван да посильнее, закачался дуб. Насторожились разбойники. Иван сидит на дубу ни жив, ни мёртв. Шепчет братьям: «Нет моих сил ступу держать, сейчас уроню». Они его просят: «Ивашка, голубчик, держи крепко, мы тебе пряников купим, петушка на палочке!..».
Третий раз чихнул Иван от вкусного дыма, от костра и от пара от галушек, да так чихнул, что вывалилась из его рук ступа с толкачом и шапка, и упали они прямо в котёл, сорвались с дуба жёлуди, да в котёл разбойничий как плюхнулись,  а из котла галушки как стали выпрыгивать — и разбойникам кому в ухо, кому в нос, кому в лоб!..
Заорали от страха разбойники — и бежать вон из леса. Осталось всё награбленное богатство под дубом.
Слез через некоторое время Иван с дуба, смотрит — золото, серебро, меха, каменья — видимо-невидимо... А тут уже и братья тоже потихоньку стали слезать.
Видят: вдали обоз с ладаном стоит. Его разбойники захватили, когда заморских купцов грабили. Только не знали они, что с этим ладаном делать. Но не бросали его. А возили с собой — может и пригодится... Перемигнулись братья и стали расхваливать ладан. И какой он пахучий, и как его много. Всю жизнь можно Богу кадить да просить у него милости.
Подошёл Иван к возу с золотом, перевернул его и стал монетами играть. Они блестят, звенят, переливаются на солнышке. Игрался с ними Иван, игрался, надоело ему.
Потом и серебро так же скинул с воза и стал его расшвыривать по лесу. Тоже надоело.
Меха драгоценные он развесил по деревьям — для белок и птиц, полюбовался и тоже устал.
И каменья разноцветные в ручей побросал. Рыбкам на потеху. И сказал он братьям, чтобы они забирали всё кроме ладана.
Задумался Иван. Что же с ним сделать? Но долго думать ему лень, и он решил попробовать, а не горит ли это добро в огне...
Бросил он горстку ладана в костёр, а костёр заиграл, запах по лесу пошёл необыкновенный. Он ещё и ещё! Так и сидит у костра, ладан в огонь кидает, любуется, сам себя хвалит.
...А в это время на небе лежит Бог на своём любимом облаке, думу думает — как людей жить правильно научить. Но от запаха ладана совсем невмоготу стало (ведь в то время, как вы помните, небо было совсем от земли низко, и до Бога было близко!..).
Даже голова у Бога заболела. Мигрень, наверное... Мигрень — это когда есть охота, а работать лень.
Позвал Бог к себе архангела Гавриила и говорит:
— Послушай, Гаврюша, ну никакой силы моей нет! Ну какой же это дурак так усердно молится и о чём он просит?.. Слетай, голубчик, на Землю, спроси — чего ему надо?
Полетел архангел Гавриил на Землю, воздух нюхает, кружится по небу и смотрит — откуда это дым прёт. Увидел под собой дремучий лес. А дым из леса валит.
Спустился Гавриил к костру. Видит Гавриил — сидит у костра Иван.
Вспомнил Гавриил, как подошёл он на днях к Петру Божьему Вратарю, хотел у него про здоровье спросить, да взаймы пятачок на табачок попросить, а тут Пётр как раз впускал деда Тимофея в свои ворота, и тот плакал — что сыну его Ивану Бог ума-разума не дал. Так что Иван Гавриилу уже знаком был...
Подошёл Гавриил к Ивану и спрашивает:
— Что ты, человече, ладан драгоценный жжёшь? О чём хочешь просить Господа Бога нашего?
— Мне скучно, ангел!
— А как же тебя развеселить? Что ты хочешь?
— А я песни петь люблю. И плясать. Хочу, чтобы все песни пели и плясали...
— И чего же ты, человече, хочешь?
— Хочу дудочку-самограечку, чтобы как дунул в неё — все вокруг запели, за-плясали и чтобы меня хвалили...
— Будет тебе дудочка, только прекрати ладан жечь. Нет от него уже спасу!
— Ладно, неси мне дудочку, а я подожду.
А сам ещё подбросил ладана в костёр.
Полетел Архангел Гавриил опять на небеса. Пришёл к Богу, а тот лежит на облаке, голову мокрым полотенцем обернул и стонет... Гавриил и говорит Богу:
— Отче наш, это в лесу сидит очень глупый человек по имени Иван. Я его отца совсем недавно в ворота входящим видел, это когда я к Петру-Вратарю в гости ходил, — так этот раб Твой печалился, что сын его, Иван-дурак, ума не имеет. Стал я просить того Ивана прекратить ладан жечь, тебе хвалы возносить, так он на это сказал, что ему взамен нужна дудочка-самограечка, и он хочет, чтобы все пели и плясали под его музыку...
— Да, задачу он нам задал! А где же мы ему такую дудку возьмём?
— Постараюсь, Отче. Свет велик. Может, где и найду...
А дальше продолжение следует...

ФИЛЬМОСКОП, РАКЕТА И ПРОЧЕЕ...
(электрический цвет — волшебный
прямоугольник фильма на стене...)

Мальчишки с нашей улицы, те, что постарше, увидели в «Пионерской правде» чертёж необыкновенного аппарата — фильмоскопа. Было решено его сделать. Долго они возились, и Валерка с ними был тоже, потому что он, хоть и поменьше их был, но разбирался во всяких поделках. Тем более что у нас были плёнки для фильмоскопа. «Сказка про три медведя» и учебный фильм про войну. Это тётя Тамара привезла.
И вот аппарат сделали. Мы все собрались в доме у Славки. Ставни закрыли, а щели занавесили тёмными платками. В доме были почти все мальчишки с улицы, а ещё я и сестра Витькина  Надя. Она уже училась в пятом классе. Да ещё бабушка Славкина тоже к нам в комнату пришла. И вот мальчишки заправили плёнку, и на белой стене все увидели освещённый прямоугольник — экран, как в клубе. Только поменьше, конечно.
Все затаили дыхание. И пошёл первый кадр. Сказка про три медведя. Под каждой картинкой была надпись. Надя их читала вслух. И так мы просмотрели все эти две плёнки. А когда про войну был фильм, бабушка Славкина заплакала.
А мы теперь с Валеркой копили денежки на киноплёнки. И другие мальчишки — тоже. Да и девочки, их одноклассницы, тоже попросились на просмотры.
А тётя Тамара нам привезла ещё целых четыре фильма, а два из них были цветные: про Чиполлино и про — конька-горбунка!.. Вот это была радость!..
Смотрели даже старшеклассники.
...А потом произошёл не совсем хороший случай в нашей детской жизни.
Старшеклассники показали Валерке, как можно сделать ракету из фотоплёнки. Один большой мальчик туго закрутил фотоплёнку, потом потянул её за уголок, и получилась из плёнки палочка, блестящая и твёрдая. Мальчик поджёг её, и эта палочка, которую мальчики называли ракетой, взлетела вверх и, шипя, пролетела в сторону луга метров десять. Вот это было зрелище!
И мы с Валеркой в одну из суббот, когда мама и папа ушли в кино, а Надя была выходная, решили запустить такую же ракету. А так как маленькая Лена не спала, на улицу мы не пошли. Свернули фотоплёнку в такую же трубочку, как это делали старшеклассники. Потянули, и всё произошло точно так, как и у них. Но зажгли-то мы ракету в комнате, и как начала она летать по ней, она билась в стенки, в потолок, в окна... В комнате стояла ужасная вонь, и было страшно, что загорятся занавески и книги.
Вдруг в дом к нам вбежал милиционер дядя Сеня. Он увидел, что зажёгся огонь у нас — и то сильнее, то слабее — был виден из окна милиции, а дядя Сеня дежурил как раз. Он схватил ведро воды и начал обливать стены. А потом схватил нас за шкирки, а Ленку на руки — и вытолкал нас в кухню. А в маминой-папиной комнате было черным-черно. И кровать, и одеяло, и занавески были в скользкой и вонючей саже.
Лена плакала. Да и я испугалась. Валерка — так тот совсем приуныл.
И вот пришли мама и папа домой. Дядя Сеня сидел с нами в кухне, через которую нужно было идти в комнату.
— Здравствуйте, Михайловна и Иван Яковлевич! Поздравляю вас с праздником!..
— Каким? — недоумённо спросили хором мама и папа.
— Да вот, вам теперь к Первому мая ремонтик необходимо побыстрее сделать... Если что, то я вам помогу, да и деточки ваши — тоже помогут...
— Да мы уже его сделали. Что такое?! Ой, что это так воняет? 
Это мама огляделась вокруг.
— А вы посмотрите, посмотрите... Скажите «спасибо» деточкам вашим да и мне тоже.
— Спасибо. А за что?
— За ракету, наверное! — это я вылезла с разговором.
— За какую?
— Из фотоплёнки.
— Ох, и грамотные они у вас товарищи! И слова-то какие знают... Фотоплёнка! Ишь ты!..
Мама и папа как открыли двери в комнату, так и застыли на месте. Хорошо ещё, что дядя Сеня окна открыл. Дыма почти не было.
А чернота как была, так и осталась, да ещё по-над потолком летали сажевые лохмотья и вздрагивали от ветра...
— Вы что, опять расчёски жгли? — спросила тревожно мама.
...А расчёски жечь — это ведь было наше любимое занятие. В то время продавались пластмассовые расчёски всевозможных цветов. Их покупали нам, но они всё куда-то пропадали...
А делалось это так: нужно подойти к печке (никого из взрослых не должно в это время быть дома!), прислонить туго-туго ручку расчёски к раскалённой дверце и потяну-у-уть. И получаются тонкие красные или синие, или зелёные нитки. И у кого длиннее, тот и победил!..
— Ну что ж, посмотрели кино! — сказал папа. — А про что мы с тобой смотрели? Я уже и не помню...
— Про ракету, — тихо сказала мама. И осторожно села на кушетку. — Хорошо, что завтра воскресенье, хоть что-то смогу сделать...
— Мы будем помогать, — закричали мы с Валеркой хором.
— Конечно, будете, — сказал папа. — А теперь посмотритесь в зеркало. Нравится? Идите умываться, поджигатели...
Когда папа сердится, то у него есть такая привычка — называть плохое, сделанное нами, «местный идиотизм», а тут он даже и этого не сказал. Наверное, забыл...

ТОВАРИЩ СОЛДАТ
(защитный цвет — цвет хаки, военный...)

В школе нашей был плотник Василий Петрович. Он отвоевал на войне все четыре года, ранен был, в госпиталях намаялся, да ещё и после войны два года молодёжь в армии воевать обучал. А пришёл с войны — ни дома, ни завода, никакой работы.
До войны он в городе Харькове работал на заводе. И никуда его теперь не принимали на работу, потому что жена его во время войны с немцами спуталась и в Германию с ними удрала.
Я, правда, не совсем понимала, как это она с немцами «спуталась». То ли это игра какая, то ли верёвкой какой, то ли ещё — чем... Но так, я слышала, одна учительница другой говорила.
И стал Василий Петрович пить много водки и ездить по поездам, и просить милостыню, и петь там песни про войну.
Мой папа его увидел как-то в поезде, поругал его за это и сказал, чтобы он приезжал к нему в школу, только чтобы попрошайничать бросил.
И однажды Василий Петрович появился у нас дома. Он был в солдатской форме — в гимнастёрке и пилотке. Я увидела его и закричала:
— Папа! К нам товарищ солдат пришёл!..
Так и прозвали его навсегда — товарищ солдат. А ему очень это понравилось. И ещё, оказывается, товарищ солдат был на одном с папой фронте. Они защищали Ленинград. Только папа был в пехоте, а товарищ солдат был в артиллерии.
Приняли Василия Петровича в школу плотником. И жильё ему дали при школе. Так что он сразу стал ещё и сторожем. А сторожить было что. При школе был прекрасный сад. Там было много яблонь, вишен, малины. Из яблок делали сушёнку и варили для учеников компоты.
Я очень часто ходила по этому саду, когда приходила к маме и папе на работу. Я залезала на самые высокие яблони. Я сдирала с вишневых деревьев вкусный клей и жевала его. Это очень вкусно, хотя мама не разрешала. И в малиннике паслась. Этот сад был старый, ещё дореволюционный, потому что на месте школы раньше была мужская гимназия.
Чего только не умел Василий Петрович делать! И бричку школьную наладил. И красивые резные узоры на ней сделал. И на станочке специальном этажерки резные и полочки в классы выпилил. И для учителей у них в домах всё, что нужно, из разного подручного материала делал.
Только всё молчал Василий. Отвечал одним-двумя словами. Разговорить его ну никак невозможно было.
И вот решили учителя на одном из педсоветов сделать товарища солдата учителем труда.
— Нет, — сказал Василий Петрович. — Я на руку тяжёлый. Я ж их, ежели что, поубиваю.
— Кого?
— Да детей этих...
— А ты попробуй, Петрович поучи ребят. Ты же, товарищ солдат, будешь их обучать трудиться, — как в армии. И оценки ставить.
И послали к нему мальчишек и девчонок. И действительно, стал Василий Петрович хорошим учителем труда.
А дисциплина у него на уроках была даже лучше, чем у каких других учителей, и другие учителя и учительницы приходили наблюдать, как он детей учит, и как они его слушаются и понимают, и не шалят. Потому что некогда шалить, работать надо. А то Петрович «пару» поставит.
А «пару» никому не хочется получать — задразнят пацаны, ведь даже у девчонок уже кое-что получается на станке.
Пришёл как-то Василий Петрович к нам домой посоветоваться о своих учительских делах с папой да и этажерку пообещал сделать со своими хлопцами для нас новую. А навстречу ему  няня Надя.
И стал теперь товарищ солдат приходить к нам очень часто. Этажерку затеял — прямо у нас в сарае — делать сам, без своих мальчишек-учеников почему-то, всё сам да сам... То полочку на кухню точёную прибил, то Наде сундучок красивый принёс для её вещей. То просто к папе частенько стал приходить, как он говорил, — посоветоваться. А сам всё на Надю посматривает.
А Валерка вдруг — ни с того ни с сего — стал Надю дразнить: «Жених и невеста, по колена тесто». А Надя фыркала и смеялась почему-то.
И вот однажды пришёл Василий Петрович, а в руках у него был букет из ромашек. Он пришёл, когда и мама, и папа были дома, и Надя тоже была дома, хотя это было воскресенье. Пришёл товарищ солдат, отдал букет маме и говорит:
— Иван Яковлевич, я квартирку снял на Батькобросивке.
— Это хорошо.
— Вот решил я, Иван Яковлевич, жениться.
— Это тоже замечательно.
— Вы ж знаете, что я уже совсем не выпиваю, так только, чуть-чуть?
— Знаем. Чуть-чуть — это, брат, ничего, это хорошо...
— Вот, значит, и решил, что пора мне жениться, свою семью заводить.
— Это просто замечательно! — говорит папа.
— А как же вы теперь?
— Это — в каком смысле? — спрашивает папа, а сам на маму смотрит удивлённо.
— Няньку вам хочу порекомендовать.
— Так у нас же Надя есть...
— Вот тут-то у нас с вами закавыка получается, Иван Яковлевич.
— В чём же она заключается? — спрашивает мама вроде удивлённо, а сама всё на стол носит и носит всякие вкусные вещи. И Надя тоже в нарядном платье, смущённо улыбаясь, носит и носит на стол то помидоры бочковые, то огурчики, то яблоки мочёные...
— А вот — забираю я у вас Надю.
И тут заревели мы с сестрой моей младшей! И закричали, что мы не хотим Надю отдавать. А она тоже заплакала, обняла и меня, и Алёнушку и говорит:
— Ой, девоньки вы мои милые! Полюбила же я вас, мои вы ненаглядные! И на кого же я вас покидаю?!
Тут уже и папа засмущался.
— Ты что, Надежда, не хочешь за него замуж, что ли?
— Ой, хочу, Яковлевич, ой, хочу!.. Он смотрите, какой хороший! И не пьёт, и учителем работает, и красивый какой, и культурный...
— Так в чём же дело?
— Пока я не найду себе замену, не пойду, хоть убейте.
— А ты что скажешь на это, Петрович?
— Будем искать! Я уже адресок нашёл, Зина зовут. Трактористка бывшая, хочет в няньки, как Надя.
— А с детьми она справится?
— С трактором справлялась, почему же с детьми не справится?
— Да трактор — это же не дети...
— Справится! — уверенно говорит Василий Петрович, — я её знаю. Она детей любит. Она добрая, как корова...
Все почему-то смеются, а мы с Алёнушкой сильно смутились тому, что Зина похожа на корову. И мне вдруг представилось, что у неё рога.
— А что, у неё и рога есть? — спросила я.
— А вот увидите, — сказал, подмигивая, товарищ солдат.
И все очень весело засмеялись, а Надя почему-то крепко обняла меня и поцеловала.
— Спасибо тебе, Татьяна, что научила меня разговаривать правильно. Елизавета Михайловна, — вдруг говорит смущённо Надя, — а можно я в вечернюю школу пойду учиться? Примут меня?
— А сколько ты классов окончила?
— Четыре. Давно уже, до войны, но забыла уже всё.
— Примут. Только нужно тебе больше читать. А когда Зина придёт?
— Завтра обещалась к нам прийти.
— Так что? Вы уже всё обговорили?
— Да так уж получилось, вы же сами всё видели...
— А дома у тебя — как? Спрашивала?
— А как же? Василий Петрович уже ездил спрашивать. Мамка хоть и плакала, разрешила.
— Вот же хитрецы, — говорит папа, а сам достаёт бутылку красного вина и ставит на стол. — Ну что же, свадьба когда?
— А это чем не свадьба? — засмеялся Василий Петрович и достал из внутреннего кармана пиджака бутылку водки. — Спасибо вам, Елизавета Михайловна и Иван Яковлевич, за Надю. В строгости её держали.
— Да она и сама — очень порядочная девушка, — сказала мама и почему-то заплакала,— трудно нам будет без неё. Дети к ней привыкли и полюбили очень.
— Да я буду к вам приходить и, пока не выучу Зинку всё делать, не отойду от детей, — сказала Надя и тоже заплакала.
  — Ну, хватит слёзы лить! — строго сказал папа. — Это что ещё за слёзы? Давайте-ка за стол садиться и, как говорится, пирком, ладком, да за свадебку!.. Горько!
И Василий Петрович и Надя поцеловались, а мы закричали хором с Валеркой:
— Жених и невеста, по колено тесто!
И нас за это сегодня никто не ругал, а только смеялись... А Надя почему-то плакала.
— Ну что ж, так тому и быть!.. Будьте счастливы, — сказали им мама и папа и подарили новобрачным давно уже припасённые подарки.



НЕГОЦИЯ
(голубой цвет — выкрашенные ставни
на окнах хаты...)

И тут у нас случилось новое событие. Мама и папа решили купить дом. Вернее, не папа — папа ко всем домашним делам был приспособлен не очень, это решила мама.
Этот дом мама «приглядела» уже давно, очень уж он понравился ей. Он виден был с конца нашего огорода. Он стоял такой высокий, такой беленький, такой желанный!.. Денег, правда, не было — какие деньги у учителей?! Но всё-таки мама решила занять денег и взять ссуду в двадцать пять тысяч на целых двадцать лет, и дело было решено. И хату нашу можно было продать тысяч за десять — на новую мебель, это тоже деньги. Мама хату к продаже побелила, покрасила окна, двери, заново перекрыли крышу соломой.
Пришла покупательница. Мы с папой были одни. И папа пошёл показывать хату. Он говорил, что в стене есть две дыры, он даже своей палкой ударил в те места, и — фокус! — оказались дырки. И когда пришла мама, покупательница с папой уже договорилась, что отдаст за нашу хату пять тысяч рублей... Папа сказал, смеясь, что негоция свершилась. Мне он объяснил, что негоция — это купля или продажа.
... Мама ничего не сказала папе. А ночью я слышала, что она плачет и называет его пен-тю-хом, и что пять тысяч — это мало за хату. А папа что-то бурчит в ответ непонятно, только слышала я: «А что же — людей обманывать? Да?»
Но, в конце концов, всё равно разговор был весёлый, потому что мечта мамина сбылась. Она только и говорила о новом доме.
И вот мы все пошли смотреть новый дом. О, что это был за дом! Он был с железной красной крышей!
Раньше там квартировали люди, а потом хозяева отдали его под лесничество. А теперь они продают этот дом — нам!..
Самое главное — дом был дубовый. С кирпичным фундаментом. И сарай не такой, как у всех. Он огромный, на два входа, потому что он был с одной стороны складом, а с другой стороны — конюшней в лесничестве. У нас во дворе долго ещё стоял дивный запах лошадок, которых я с детства очень любила.
Наш новый дом даже война не взяла. Его построили как раз перед самой войной. Он был самый красивый на улице. И немцы сделали в нем свой штаб. Наши его и обстреливали, и бомбили,  и хоть бы что. Всё мимо. Только в одном месте крыша была пробита и потолок. Поэтому на потолке были «орлы» — жёлто-голубые пятна после дождя. И ещё дому, конечно же, нужен будет ремонт. Крыша протекала. Поэтому хозяева сбавили цену. Тоже на пять тысяч. Тут уж папа засмеялся. И понимали его только мы, — почему...
В доме целых три комнаты. Одна маленькая с одним окном — это будет мамина и папина спальня и там же папин кабинет, где будет письменный стол, этажерка и даже тумбочка и стул помещаются! А ещё огромная комната — зал — на три окна, правда, одно окно не на улицу, а во двор, здесь мы будем все вместе читать за круглым столом, который, если раздвинуть, становится огромным и овальным. А ещё огромная комната на три окна — там стоит русская печь, её мама сразу же назвала детской и кухней, она самая тёплая. Но вот только полы в доме тоже земляные. И, конечно же, в нём много нужно было переделывать, потому что десять лет дом был конторой.


































ЧЕТВЁРТОЕ
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

ЗИМА СПЕШИТ

Деревья о чём-то шушукаются и шевелят голыми пальцами, как глухонемые. На рябине много красных ягод. Поэтому ветки рябины свешиваются дугами книзу.
За окном тишина. На небе ни облака. Солнышко светит ярко, но совсем не тепло.
В корыте для кур вода подёр¬нулась тоненькой плёнкой. И стала похожа на длинное зеркало. В нём отражались лёгкие облака и небо — глубокое и синее-синее.
Из сеней вышла мама и позвала кур:
— Цыпа-цыпа-цыпа...
Куры прибежали почти все, только нет ещё рябенькой. Она ходит где-то поодаль и почему-то ест неохотно. Знает, наверное, что на обед сегодня будет суп с курятиной.
Девочка вышла во двор и увидела, как по синему зеркалу в корытце заскользило одно-единственное, пушистое, лёгкое куриное пёрышко.
Это пёрышко скользило сначала медленно, а потом приподнялось и полетело к забору. И ветки на деревьях тоже потянулись вслед за пёрышком. А маленькое облачко на небе вздрогнуло и тоже подвинулось в сторону забора. Потом рядом с первым облачком появилось второе, и третье, и ещё — много. Они соединились в большое белое облако, а потом из белого стали превращаться в серое и наливаться тяжёлой чернотой.
Было интересно смотреть, как это облако растёт и начинает закрывать солнце. Оно то закрывало его, то снова отлетало и втягивало в себя всё больше и больше чёрной краски. И становилось то солнечно, то темно, как будто вечером.
Подул сильный ветер, и стало холодно.
И вдруг на голову посыпались твёрдые, маленькие крупинки. Они были похожи на просо, только белые и холодные.
Очень быстро земля во дворе стала белой. И только несколько серых островков земли ещё не хотели покрываться этой белой крупой и сметали с себя это сыпучее и холодное покрывало.
Девочке стало скучно, потому что только ветер свистел, и шуршали ещё не опавшие коричневые листочки на старом тополе. Но и они стали срываться и падать на холодную землю. А потом стало тихо. И даже солнышко выглянуло из-за тёмного облака.
Из трубы пошёл дым. Это печка согревает хату и варит обед. Дома тепло и уютно. Особенно если прислониться к тёплому боку печки щекой.
Быстро стемнело. А за окном опять пронзительно засвистел ветер.
Утром во дворе уже и в помине не было холмиков белой и холодной крупы. Ночью выпал первый настоящий снег. Это значит — зима пришла.

ДУДОЧКА-САМОГРАЕЧКА
(самый разный цвет — цвет книжек
и разного ба-рах-ла...)

Мы эту зиму и начало весны живём «на чемоданах», как сказал папа. Но всё же мы не на чемоданах живём, а в неразберихе. И на мала-куче...
Мама перестирывает вещи, укладывает их в узлы и чемоданы. Сушит на солнце пальто и зимние вещи, подушки и одеяла. Папа сегодня тоже дома, и мы с ним и Валериком — втроём — занимаемся только книгами. Папа и мы перетряхиваем, выбиваем и складываем их, связываем в удобные для переноски стопки. Их оказалось так много, что они заняли всё пространство у стены на кухне, где раньше стояла кровать бабушки Фроси, а теперь — Надина.
Кровати уже стоят развинченные у стен. Папа вдруг нам говорит:
— Ну что, юные поджигатели, рассказывать дальше сказку?
— Рассказывай.
— Значит, так. Энциклопедии сюда. Подписные — в этот угол. А здесь будут журналы и ваши книги. Готовы слушать? Принимаемся за дело. Сказка началась:

...Задумался Архангел Гавриил, где же ему раздобыть для Ивана-дурака дудочку-самограечку. И вспомнил, что когда он пролетал как-то мимо царствия Аллаха, то на дудочке играл очень красивые мелодии один из пророков Аллаховых по имени Мухамед. А всякие там пэри магометанские под неё пели и плясали. Да только — как у этого Мухамеда выпросить эту дудочку?
Что он попросит за неё? Думал, думал Гавриил и надумал.
Приходит он к Богу, а тот уже не может из-за ладанового запаха ни дышать, ни спать, чихает каждую минуту и уже на лицо мокрое полотенце привязал, а мелкие ангелы вокруг него крыльями машут, запах отгоняют.
Говорит Богу Гавриил:
— Отче наш, дай мне командировку в Аллахову канцелярию.
— А что ты там делать будешь?
— Так дудочку же для Ивана-дурака буду просить у Мухамеда-пророка...
— Бери. Вот тебе и печать моя! Лети, лети, Гаврюша. Привет им всем передай от меня. Да проси не скупиться, что попросят — обещай. Сил у меня уже никаких нету с этим дураком.
Летит Архангел по небу, любуется всякими видами земными и удивляется, как Бог всё хорошо придумал да красиво...
А сам про себя думу думает — что же попросит Мухамед в обмен... И придумать ничего не может.
Вот он прилетел. Сел отдохнуть под развесистой пальмой. А навстречу ему, видит, сам пророк Мухамед идёт. Вот так радость!
И говорит ему Гавриил:
— Доброго здоровья тебе, Мухамед!
— О, Гавриил! И тебе здорово жить! Куда путь держишь?
— Я к тебе самолично. С просьбой.
— Какой?
— Нужна нам, друг ты мой дорогой, твоя дудочка-самограечка.
— А зачем?
— Ох, не спрашивай! Беда у нас приключилась.
— Какая? Неужели ваш Бог, спаси его Аллах, насморк схватил или прострел в боку? Так дудочка здесь не поможет...
— Нет, Мухамед! Завёлся у нас, в нашем царстве Божьем, на беду такой Иван-дурак. У него целый воз самого лучшего ладана, так он его жжёт и жжёт. У Господа нашего уже мигрень начинается от дыма. Спасу нет!.. И просит этот дурак взамен на ладан дудочку-самограечку. А у нас такой нет. Прослышали, что только у тебя есть. Что ты попросишь взамен?
Почесал Мухамед свою бороду в задумчивости и говорит вдруг:
— А ты не выдашь меня, Гавриил?
— Да ты что! Богом клянусь!
— Верю! Хочется мне, о Гавриил,  попробовать хоть один раз сала вашего и чарочку вашей горилки. Все вокруг говорят, что божественный вкус!.. И я хочу разок попробовать. Хотя нам этого и нельзя, Аллах запрещает.
— За этим не постоим!.. Будет тебе и сало, будет тебе и горилка! Ты только подожди меня здесь. Мигом слетаю туда и обратно.
Взмахнул Гавриил своими могучими крыльями и полетел со скоростью самолёта домой.
Прилетел, а на небе уже дым стоит чёрной тучей. Не продохнуть!.. Тоска да печаль на небесах. Взглянул он на всё это безобразие — и вниз на землю. Спустился прямо в лес, туда, где Иван-дурак сидит...
Говорит Гавриил Ивану:
— Скажи, человече, где тут у вас можно сала хорошего и горилки найти?
— Так это у нас в деревне. У старого деда Панаса. У него и сало всегда отменное, и горилка славится. Только мне он не даст. А ты как пойдёшь к нему? Крылья же мешать будут...
— А это не твоя печаль. Открой свою писаную торбу. Я туда залезу, ты меня в торбе принесёшь к деду Панасу, а там уж мои дела.
— А как же ты влезешь в торбу? Ты вон какой здоровенный!
— А ты что не знаешь, что в угольное ушко может тысячу ангелов поместиться? А я не тысяча, а один. Помещусь в твоей торбе, не бойся. Ты только отнеси, куда надо.
И правда, поместился Гавриил в торбе. Даже место для шапки осталось. И пошёл Иван с ним к деду Панасу. Подошёл Иван-дурак к самой хате деда, а Гавриил ему из торбы шепчет:
— Оставь ты меня на крыльце у двери. А сам под деревом посиди.
— А я хочу посмотреть, что будет...
— Вот и смотри из-за кустов. Не мешай. Только постучи в дверь к нему, да посильнее, у меня же крылья связаны!..
Вышел на стук дед Панас на крыльцо, уже от сала и горилки весёлый и удивлённый одновременно
—  Это хто там стучить?! Хто там двери ломае?! А то — заходь, добрый чоловиче, выпьем горилки, салом закусим. Писни поспиваем... Ой, а шо ж це за торба? Неначе Ивана-дурака? А де ж вин сам? Иван! Це ты? Заходь... Будь ласка!..
А из торбы Гавриил отвечает басом:
—  Дай мэни, диду, будь ласка, горилки пляшку и сала шмат. Положи в торбу, и будэ тоби на долгие года и сала, и горилки в твоеи хати — бессчётно и на долгое время. И будэ тоби и почёт, и уважение в церкви святой. Будэшь ты стоять на самом почётном месте — там, дэ сам Голова стоить...
Услышал это дед Панас, а не поймёт, кто это с ним беседу ведёт. Неужели сама торба говорит? Испугался, попятился и чуть не упал с крыльца. Да на счастье только о дверь лбом ударился. А как ударился, — то сразу и отрезвел. Стал у стены, смотрит на торбу и спрашивает:
— А хто цэ со мною размовляе? Бачу торбу, а людыну не бачу...
— А ты положи сала и горилки в торбу. Там поймёшь.
— Господи ты мий Боже, шо ж со мною робиться? Видно, пэрэпыв трохи.
— Не поминай имя Господа всуе!.. — раздалось грозно и трубно из торбы.
— Пробачь, добра торба. Щас прынэсу!..
Пошкандыбал дед Панас в хату, налил в большую пляшку горилки, отрезал со страху огромный шмат сала, больше чем даже хотел, тихонько подошёл к торбе, осторожно развязал её и быстро кинул туда и пляшку, и шмат. А сам стал за дверью, трясётся от страха. Боится выйти.
Позвал Гавриил Ивана.
Тот взял торбу — и оказались они опять в лесу. Дыму стало чуть поменьше. Ладану ведь некому было подбрасывать в костёр. И сказал строго Гавриил Ивану:
— Сядь вот здесь и не двигайся. Отдохни. Жди меня. Я скоро.
Вознёсся Гавриил с писаной торбой с салом и горилкой в небеси и полетел прямо на восток.
Прилетел он под пальму, где оставил пророка Мухамеда сидеть. Видит, а тот заснул от жары, притомился.
Развязал Гавриил торбу, достал сала, горилки. А ножа нет. Чем сало резать? И хоть бы какой стаканчик был!.. Из чего пить?
Толкнул он Мухамеда и говорит.
— Вот — сало. Вот — горилка. А как есть и пить будем? Не знаю. Ни стакана нет, ни ножика. Да и сало без хлеба есть только дураки могут.
Но ничего. У Мухамеда на боку кинжал висит. Вот тебе и нож. А вместо стаканчиков Мухамед сорвал два ореха кокосовых, отрубил у них верхушки, вылил содержимое на землю. Вот тебе и стаканчики. Да немалые. А где же хлеба взять?
А уже никакого терпежу нет!
Но ничего не поделаешь! Опять полетел Гавриил на землю, подлетел к Ивану, а тот горилку пьёт и салом одним закусывает. Ибо сказано: «Дурный, як сало биз хлиба»! А где взял? Так у дида Панаса со стола стибрил...
Полетел Гавриил опять к хате деда Панаса. А около дома его собрался народ. Дед выставил стол на двор, выложил на него сало, горилку, хлеб, огурцы солёные и угощает всех. А сала не отбавляется. И горилку льют и пьют, а её меньше не становится!.. Вот чудеса так чудеса!
Подлетел Гавриил к столу, схватил паляницу чёрного хлеба да ещё и два огурца солёных прихватил до кучи.
Прилетел к Мухамеду, а тот уже ждёт не дождётся. Сели они под кокосовую пальму, стукнулись своими неохватными стаканчиками, пожелали доброго здоровья и Господу нашему и ихнему Аллаху:
— Ну, слава Богу!
— Ну, Аллах акбар!
Потом закусили салом с хлебом, а вдогон ещё второй раз выпили и огурцами солёными закусили. Понравились огурчики Мухамеду...
А когда уже пили на посошок, Мухамед спросил:
— Гавр-ррюша! А чего ты сюда прилетел?
— Так выпить же с тобой, Мух-хамедик ты мой дорогой!
— А что ещё т-тебе нужно было?
— Н-не помню, друг...
— И я н-н-не помню.
— Давай с-с-спать.
— Ут-т-тро вечера мудренее.
 Проснулись они утром разом, а головы болят — спасу нет! Дорвались, значит.
 И тут вспомнил Гавриил, за чем прилетел. И говорит Мухамеду:
— Дудочку-самограечку давай.
— Как-кую дудочку?
— А самограечку.
— А поч-чему?
— Я ж тебе горилки принёс?
— Принёс...
— Я ж тебе сала принёс?
— Принёс..
— Я ж тебе огурчик солёный принёс?
— Принёс...
— А где ж они?
— Да мы ж с тобой и выпили, и всем этим закусили...
— Когда?
— Вчера.
— А-а... Ну тогда бери дудочку. Она мне уже не нужна...
— Спасибо, друже, Бог тебе в помощь!
— И тебе — Аллах тоже в помощь!
— Пока! Не поминай лихом.
— И тебе — не болеть!..
Взял Гавриил дудочку и — к Ивану. А тот спит себе под кустом.
Разбудил Ивана-дурака Архангел, отдал ему дудочку, тот ему — весь ладан.
— А где ж моя торба писаная?
— Ох, чуть не забыл! Бери и её. Больше, человече, так усердно не молись, а то лоб расшибёшь...
Схватил Гавриил под одно крыло воз с ладаном и полетел на небеси.
А там уже переполох. Ищут Гавриила на совещание к Богу. Тому чуть получше стало к утру. Так он теперь приказы новые решил написать.

ПЕРВЫЙ ПРИКАЗ — ЧТОБ НА ЗЕМЛЕ РУССКОЙ БОЛЬШЕ ДУРАКОВ НЕ БЫЛО.

ВТОРОЙ ПРИКАЗ — ЧТОБЫ ЛАДАН ПОНЕМНОГУ ЖГЛИ ДА И ТО ЧТОБ — В ЦЕРКВАХ.

ТРЕТИЙ ПРИКАЗ — ЧТОБЫ ЕГО, ГОСПОДА БОГА,  ПО ПУСТЯКАМ НЕ БЕСПОКОИЛИ.

А потом и говорит Бог Гавриилу:
— Давай, Гаврюша, хоть в «дурня» сыграем. А то что-то скучно мне стало...
Достал Гавриил карты, потасовал их, и стали они с Богом в «дурня» на щелбаны играть...

 —  Шо ж ты, Ванька, таким казкам дитэй учишь? От чёртив хлопец! Який був в молодости, такый и в старости! Шо ж ты про Бога таке дитям в головы вбиваешь? А я ото ж стою, та слухаю, стара дура!.. Чую, шо то про Бога, та про Архангела Гаврыла... Ну, думаю, остэпэнывсь Ванька... А ты про горилку, шоб ей грець, та про сало... Та йще Бога та Гаврылу в «дурня» играть заставыв! От скаженый хлопец!
Это, оказывается, баба Надя стоит у дверей и слушает сказку...
А папа засмеялся и говорит бабе Наде:
— А тебе понравилось?
— От же дурный! Комсомолия та коммуния з тэбэ лизе, як з козы драной шерсть.
— Ладно, мать, не ругай. А то совсем осталось мало дорассказать. Ну, слушайте дальше:

...Взял Иван-дурак дудочку-самограечку, поднёс её к губам, хотел заиграть, а потом подумал-подумал и решил, что нужно бы и домой, к братьям, идти. Да повиниться нужно перед могилой отцовской. Первый приказ Бога выполнился. Стал Иван не дураком, а совсем наоборот даже, хоть на учителя учи!..
Вот и сказке конец, а кто слушал — молодец... И я там был, мёд-пиво пил, по усам текло, в рот не попало...

Но я знаю, что это ещё не конец. Это он так при бабе Наде сказал. Он ещё много нам будет про Ивана-дурака рассказывать. Я уж знаю.
А конец этот у сказки такой:

...Взял Иван-дурак дудочку-самограечку. А тут стадо коров идёт. И решил Иван стать пастухом. Вот идёт он по селу, а ему коров сгоняют, приказывают, чтобы лучше следил за коровами. Иван кивает важно, обещает, что всё будет как надо. Вот пригнал он коров на луг, пасутся они, Иван спит,  похрапывает. А потом поднялся, поел хлеба, молоком закусил да и вспомнил про дудочку. Взял он и заиграл.
И тут-то и произошло то, о чём и сам Иван не думал. Стали вдруг коровы и телята плясать под его дудку. Не травку жуют, а пляшут — то барыню, то гопака, а некоторые, самые молоденьки, даже краковяк. Весело и коровам, и телятам, и быкам, и, конечно же, Ивану.
Пригнал Иван коров в село. Стали бабы доить своих бурёнушек, а молока нет.
Снова на второй день погнал Иван стадо. Вечером — то же самое  с коровами. Что такое? Что случилось? Решили бабы проследить, уж не ведьмы ли их коров доят? Послали своих мужей да сыновей вдогонку Ивану.
Что же мужики видят? Сидит Иван на пеньке, вокруг коровы кругом него хоровод водят. А самый старый бык перед молоденькой тёлочкой не в такт музыке, подбоченясь, ходит вприсядку. Смех, да и только! Только хотели мужики подбежать к Ивану, а ноги у них уже сами в пляс пошли. И начали мужики выкомаривать «Камаринского» — это танец разудалый такой. И стадо пляшет, и мужики дурака валяют.
К вечеру и коровы, и люди устали, передышки хотят, а Иван знай себе наяривает. Тут уж и бабы пришли, мужей-то ведь нет дома. И бабы стали плясать. Прямо широкая масленица!.. Стал народ просить прекратить играть. А Иван спрашивает: «А что мне за это будет?»
«Ничего не будет. Беги скорей от нас подальше. Устали мы. Бить не будем».
На том и порешили. Пошёл Иван куда глаза глядят. Куда идти? Что делать? Хотел было в церковь сходить Богу помолиться, да вспомнил, что обещал архангелу Гавриилу Господа Бога по пустякам не тревожить.
Идёт он идёт и забрёл  во чисто поле. А в это время как раз война с турками была. Видит Иван войско русское, а вдали турецкое войско. Никто никого ещё не бил, ни по ком ещё не стреляли.
И решил Иван, что коров здесь нет. Никто его ругать не будет. Заиграл. А в это время турецкий паша дал команду своим наступать, а наш генерал тоже дал команду в атаку.
Поднялись турки и наши по команде да как начали они плясать под Иванову музыку! Наши солдатики-то — куда денешься? — пляшут. Но ведь русские солдатушки  на все руки мастера: и гопака умеют, и барыню, и даже краковяк  с полонезом пытаются танцевать... Хоть и тяжко солдатам, но плясать — не кровь проливать.
А турки на месте подпрыгивают, об землю то животами бьются, то боками, а то ещё чем... И вот турки уже совсем на поле боя лежат, кто в обмороке, кто совсем ополоумел, кто плачет, кто смеётся... А всё подпрыгивают да подпрыгивают на месте, не могут остановиться.
Подполз наш есаул к Ивану и шепчет: «Прекращай играть, Иван, Господом Богом тебя прошу. Ведь уморишь не только турков, но и наших солдатушек! Моченьки уже нет...».
Ну что ж, раз просят, так надо и послушать. Прекратил Иван играть. И вот наши солдаты, хоть и устали от пляски, но все живы-здоровы остались. Связали они всех турков да в Туретчину их послали с наказом, чтобы мирно жили, не нападали на русский народ.
А русский генерал Ивану орден большой дал и в придачу рубль серебряный. И попросил быть начеку. Чтоб, как только войну кто объявит, так чтоб приходил Иван и на своей дудочке врагам играл.  Пусть, мол, враги танцуют под его дудку!..
Вот и сказке конец, а кто слушал — молодец!

НОВЫЙ ДОМ
(изумительный, неизвестный цвет —
цвет привыкания...)

Мы переезжаем сегодня в новый дом!.. Мы перевозим вещи. Надя и Петрович носят в телегу письменный стол, разобранные кровати, узлы и чемоданы с вещами. А помогает им очень высокая и очень сильная молодая тётенька, они её зовут Зиной. Я сразу поняла, что она как раз и будет у Алёнушки новой нянькой, потому что она всё присматривалась ко мне, Валерке и Алёнушке.
Эта Зина хватала самые тяжёлые вещи и сама носила их к телеге, а поднимали их они уже вдвоём с Василием Петровичем.
...Телега поехала. И начали грузить вторую. В неё очень осторожно складывали связанные книги. Книг у нас много. В одну телегу не вместились.
Пришла вторая телега. В неё опять грузили книги. И Зина спросила папу:
— Хозяин, а чё у вас так много книжек? Чё имя делать будетя?
— Читать, Зина, читать...
— И чё, вы их увсе прочитали?
— Не все, но надеюсь.
— А с ума не сбеситеся?..
— Так мы их читаем все, не один только я. А все вместе с ума сразу не сходят. И ты тоже будешь читать.
— Ох, и шутите ж вы!.. Я тольки по складам умею.
— Научим.
И тут вмешалась Надя:
— Научишься, научишься, если не захочешь — Татьяна заставит...
— Это чё ль она?
— Ну!
— Ты чё ль — Татьяна?
— Д-да. Я.
— А заикаисси чё?
— От испуга. От п-пожара.
— Вылечим! А читать мине будешь заставлять?
— Н-не буду, а п-просто нужно будет вслух читать для Алёнушки, она очень любит слушать. А я з-заик-каюсь очень ещё... Вот и б-будете, наверное...
— Кто это будете? — Зина обернулась и посмотрела вокруг.
— В-вы. (Я умела уже в ту пору быть со старшими вежливой...).
— Кто ето — мы?
— В-вы, З-з-зина.
— Не, мы так не договаривалися... Меня тут не двое, а одна. И зови меня на «ты», поняла? А то обижуся!
Она схватила меня, подняла на своих могучих руках и посадила на самый верх книг на телеге. А Алёнушку посадила себе на шею и пошла впереди всех нас на новую улицу. Успевал за ней только Петрович.
Зина была красивая, как богатырша. У неё были две толстенные русые косы, а глаза карие. На ногах у неё были такие огромные сапоги, что на них, я видела, папа тихонько показывал маме. Размер был какой-то необыкновенный, наверное, пятидесятый, если такой был...
— Гренадёрша, — сказал про неё Петрович.
А она даже не обиделась, а ответила:
— Не дразнись, Петрович. Кака я тебе ещё — градёрша? В МТС меня звали Зинка-трактористка, и ты так зови... Трактористкой, значить...
— А чего ж ушла?
— С бригадиром подралась.
— Как это?
— Поспорила, чё мотор тракторный подыму двадцать раз над собою.
— Подняла?
— Двадцать пять.
— А он — что?
— А он проспорил четверть самогонки ребятам. А потом стал придираться ко мне. Чуть чё — Зинка виноватая. Ну, я ему и дала по мосолам.
— А он?
— Драться полез. Я его на сарай закинула.
— А сюда зачем приехала?
— Так у меня здеся тётка Дуся живёть. Я к ей и приехала. Хочу в няньки.
— А в няньки зачем?
— А я взамуж хочу, как Надька. И детей я люблю.
— А-а... Ну тогда ладно, ты только научись всему, что Надя скажет.
— А как же ж? Научусь, ето не трактор водить.
— Да нет, с детьми тоже нелегко. С ними ещё и играться надо, и варит им, и стирать.
— А ето я умею. Хозяйка не злая?
— Да что ты? Они с хозяином твоим самые что ни на есть хорошие люди.
— Дык учителя же... Строгие, видать?
— Да ты сама увидишь...
— Увижу. Я покажу себя. Им понравится.
Но мы увидели немного другое: Зина таскала вещи, свинчивала кровати. Ставила всё на места, что показывала мама. И всё это быстро, но со стуком и прибаутками. Петрович и Надя не успевали за ней. И это всем нравилось.
Потом все вместе сели за стол в большой комнате и  праздновали вместе с соседями новоселье. Зина и здесь показала себя — она носила вместе с Надей посуду и еду к столу и грохнула три тарелки об пол. Зина замерла, как памятник, а потом заплакала навзрыд и с причитаниями, как по покойнику. А мама сказала, что это ничего, это на счастье. И Зина сразу заулыбалась.
Сразу она к нам в няньки не перешла, потому что в новом доме нужен был ремонт. И нужны были руки такие, как у неё.
Нас, всех детей, мама отправила на целый месяц в город к тётям и двоюродной бабушке. А приехали — и дом не узнали.
Во-первых, в доме были полы! Дубовые, покрашенные блестящей краской. Во-вторых, из громадной кухни-детской сделали две комнаты. Убрали русскую печь, потому что она была уже непригодная. Поставили обыкновенную печку-голландку, и в зале угол был в белом с голубыми цветами кафеле. Это было просто чудо расчудесное. В-третьих, в доме появился зелёный, обитый бархатом диван, такого мы не видели ни у кого, разве только у директора школы и у начальника милиции.
В общем, получилось — как в городе. И даже положили суконные красные дорожки по-над диваном и круглым столом. А над столом повесили люстру с тремя светильниками... А между двумя окнами, над комодом, висел всё тот же знакомый и любимый нами портрет Пушкина. Но не было нигде портретов Ленина и Сталина. Может быть, забыли при переезде?..
Мы не узнали своего дома. Было даже страшно заходить. Теперь нужно было разуваться, чтобы войти в дом. И ногам не было холодно от земли. Полы были тёплые и ласковые. И ещё они были покрашены тёмно-коричневой краской и лаком. Полы блестели, как пианино в клубе.
А всё это сделали Петрович, Надя и Зина, конечно же с мамой, потому что мама у нас умела делать почти всё, что нужно в доме. Но самое главное ещё для меня было в том, что из окон нового дома, если смотреть на гору, поросшую деревьями, которые назывались посадкой, можно было наблюдать, как садится солнце спать. Было видно всё, как на ладони.
Мы с папой потом очень полюбили эти минуты. Мы часто с ним стояли у окна или выходили на высокое крыльцо и считали минуты, сколько на этот раз солнце будет сползать за горизонт.
Солнце было то оранжевое, то совершенно красное, то чуть подёрнуто голубоватой дымкой и поэтому было розово-сиреневым.
А потом мы любовались закатами. Они были каждый раз совершенно не похожи ни на один вчерашний или позавчерашний. И мы гадали с ним, какая будет завтра погода.
Если небо было красным, это значит, что завтра будет ветер. А если чистым и оранжевым, то завтра будет тихая погода.
Летом — значит хороший жаркий денёк. А зимой — значит «мороз и солнце, день чудесный».

НЯНЯ ЗИНА
(тёплый цвет — неизвестный,
но добрый...)

И вот в новом доме у нас теперь новая нянька. Няня Зина. У неё всё горело в руках. Буквально. Керогаз вспыхивал высоченным пламенем, суп из кастрюли лился на плиту, молоко убегало, каша подгорала. И когда приходили с работы мама и папа, Зина просила их:
— Давайте я вам дров наколю, угля наношу, воды натаскаю в бочки, огород вскопаю, токи не могу стряпать. Ты уж, Михайловна, наготовь на всю неделю, а остальное по дому я буду сама делать.
И вот однажды, когда закололи поросёнка, нужно было намолоть мяса для колбас. За это взялась, естественно, Зина. Мама дала ей мясорубку, показала, как нужно резать мясо, как его крутить, а сама пошла к плите — готовить обед. Вдруг слышим:
— Ох, и гори же оно всё синим огнём! Чтой-то не крутится мясо, Михайловна! Должно, поломалась ваша машинка.
— А что такое?
— Дык, не крутится! Я туды, я сюды, а оно не лезя! Немного получилось, а остальное — никак.
И тут мы услышали мамин совершенно невероятный хохот и крики:
— Идите, идите все сюда — тут чудо!
Прибежали мы на кухню все, и папа пришёл тоже. И вот что мы увидели: ручка у чугунной мясорубки была свёрнута по спирали, а Зина вся красная от напряжения ещё старается её дальше крутить. Попалась косточка, а Зина, видимо, решила, что её тоже нужно перемолоть. Хохот стоял гомерический. А Зина стояла у стола и не знала, что сказать...
Потом папа показывал мясорубку своим учителям с предварительным вопросом, можно ли чугунную ручку мясорубки свернуть спиралью. Все отвечали — нельзя. И тогда папа вёл их на кухню и показывал драгоценный экземпляр, как он говорил, женской недюжинной силы.
Всё равно Зину мы любили. Она была очень добрая и красиво пела хорошие песни. Голос у неё был замечательный. Она меня учила петь, тогда я тоже не заикалась. И ещё она любила слушать стихи, что я ей читала, и научила тоже их петь. И я стала меньше заикаться. И с нами всеми она была ласковая. И книжки полюбила сначала слушать, потом читать. Читала она, и правда, по слогам. А это больше нравилось Алёнушке, чем когда я ей читала, быстро и заикаясь. Зина читала и сразу комментировала, объясняла, переживая за козу-дерезу, за зайчика и всяких там котов-муркотов...
А я убегала на улицу к своим новым подружкам. Мы бегали на конюшню к жеребяткам в правление колхоза. И Зина меня за это не ругала, как мама. И не выдавала меня.
Мы с ней были друзьями. Потому что и я не выдавала её, как она пойдёт в погреб, наберёт огромную миску помидоров, солёных огурцов, капусты квашеной — и всё это съедала с варёной картошкой и хлебом. Мне она сразу показалась богатыршей Микуличной. А богатырши должны были хорошо есть!
А потом и Зина всё-таки ушла от нас. Ей написала мать из деревни, чтобы она приезжала, потому что ей без неё было тяжело.
И Зина поехала в колхоз работать на своём любимом тракторе. О ней даже потом в районной газете написали, медаль дали за труд. Она к нам приходила, показывала медаль и грамоту. И всё приговаривала:
— Эх, деньжат бы к медальки ентой, а так что — одна тольки бумажка на стенку!..
Алёнушка с тех пор сидела дома со мной. Я от неё не убегала. Про Бабу Ягу и про гусей-лебедей я всё знала!.. Также знала и про то, что нельзя к затопленной печке подходить. Были в то время такие поучительные известные стихи для детей про пожар, мы их знали наизусть, там было так:

Только мать сошла с крылечка,
Лена села перед печкой...

А потом в тех стихах был страшный пожар, дом сгорел, пожарный спас девочку Леночку и её куклу из огня и сказал ей на прощание:

«Печку, Леночка, не тронь.
Жжётся, Леночка, огонь...».

Нам с Леной всё казалось, что это про неё, про нашу Леночку... А пожара мы боялись. Особенно я. Ведь я его наяву видела. И запомнила на всю свою жизнь.

А ПОТОМ...
(цвет самый разноцветный, 
если непонятно,
посмотрите в КАЛЕЙДОСКОП...)

...Няня Зина вышла замуж вскоре за того же бригадира Петю, которого она когда-то на крышу сарая закидывала. Они к нам приезжали как-то. Её Петечка был на голову ниже, но Зина его слушалась, как маленькая девочка.
И когда папа показал её Петечке ручку от мясорубки и рассказал, кто это сделал, тот так и съехал на пол от смеха и сказал:
— Ой, Иван Яковлич, дак она ж, эта скаженная, так же вот ручку от трактора изделала в прошлом годе. Вот уж силы не меряно!..
А Зина всё ворковала возле него:
— Ну да ладно, ладно, Петечка! Ладно!.. Тоже мне, раскричалси!.. Будя, будя... Я ж теперя тихонько, помаленьку буду...
— Ты мне вот роди наследника, да не потихоньку и помаленьку, а взаправду!
Родила Зина своему — не наследника, а тройню — мальчиков. И об этом опять писали в районной газете.
И когда я уже заканчивала четвёртый класс, приехали Зина и Петя-бригадир в поликлинику со своими мальчишками — прививки какие-то делать, и к нам зашли.
Все сыночки лицами были в неё — русоголовые, кареглазые, круглолицые, а ростом они все были в своего папу — маленькие, и волосы кудрявые — тоже в него: Василёк, Ванюшка и Петечка. Чистенькие, умытые и стеснительные немножко...
Были они добрыми и ласковыми, как Зина.
Она и называла их всех четверых:
— Телятки мои...

ЕЩЁ СОВСЕМ НЕ КОНЕЦ,
но уже послесловие,
которое всё-таки прочитайте...

Вот и рассказала я, как сумела, про своё первое детство.
Потом будет детство второе. Там я пойду в первый класс из своего нового дома. И идти мне нужно будет вдоль по дороге — по новой своей улице, потом свернуть в переулок, пройти мимо церкви, а там — рядом почти — и моя начальная школа.
А когда вы дочитаете эту повесть о моём первом детстве, вспомните, пожалуйста, и — о своём. И никогда не забывайте его. И перед малыми детьми не кичитесь своими взрослыми годами. Все будут там. Как и в детстве — все были.
До следующей встречи. На новой улице. В новом моём доме. С моими новыми друзьями, моими плохими и не очень плохими поступками.
Каждому — своё. Как смогла, так и прожила... Всем желаю здоровья и веселья.
До новой истории, которая мною давно прожита и пережита, но ещё только пишется...
До свидания.

Москва — Внуково, 2002 г.