St. Incubus IX Dies

Виллард Корд
Застывши на месте, в кресле, словно гаснущий уголь каминов вечерних балов, Председатель Совета Видящих Санкт-Петербурга, Коби Криштуфек Кёль, шарнирным движеньем руки, как по инерции подносившей к его чёрным усам крепкий вяжущий сознание биттер, макал в него солнце, обманчиво растушёванное наспех на шлейфах лазурных небес. С тех пор, как ушла Иоланда, он так и сидел, помутневший Тристан, отчаявшийся вновь слышать голос далёкой Изольды.
Нет, Председатель не верил в сказки, и легенды называл вымыслом «романтических дураков»… но лишь только остался один – осознал, как сводит с ума тишина этого странного города. Множество диких историй, рассказанных туманными аллеями, извилистыми каналами, призрачными мостами и тайными, дьявольскими ротондами всплыли в его голове, вырвавшись из-под пресса подводных камней, шлифовавшихся и укладывавшихся на дно колодца мыслей годами. И он, Видящий, привыкший знать о причине всех страхов и толков людей, с отчаяньем обнаружил, что не может объяснить и половины происходящего в Городе, казавшемся таким же, ничем не отличавшимся от многих других городов.
Фиалки на окнах поникли и потемнели. Теперь они больше походили на маленькие угольки, в которые превратились беззвучные слёзы Председателя. Недоверчиво глядя на чистый, безмятежный рассвет, он верил – то коварный серый кардинал, надзиратель судеб, бесстрастный палач готовит орудия пыток, за фасадом покоя скрывая зловещую тень. Для него даже Видящие – марионетки. Необходимые как фигуры в чёрно-белой игре – разных рангов, умений – где каждой наступит черёд исчезать на жертвенном алтаре. Не раньше, не позже, но точно в момент, когда чья-либо смерть послужит больше, чем её исключение. Так, с одним точным, расчетливым ходом происходит начало чумы, утягивающей за собой всё новые и новые жертвы. Чумы, исток которой уже невозможно определить. 

В тот день, две ночи назад, Коби Кёль был столь возмущён представлением выскочки Наблюдателя, что не заметил, как потерял единственное сокровище, ради которого жил. И, несмотря на то, что в глубине души он знал – она не испытывала любви – ему было достаточно видеть в ней друга, который способен поддержать разговор; или же просто смотреть, восхищаясь красотой и тонким станом страстной креолки, одним только взглядом, суровым иль хитро-игривым, способной затмить, иронично, любую Кармен.
Председатель боялся, что огонь, агония чувств, переполнявшая Иоланду, когда-нибудь приведёт её к гибели, и часто упрекал её в том, что она «излишне человек»… но, жеманно надевая рассеянную, полную детской непосредственности и азарта, улыбку, Коломбина отвечала напевно:
- Ах, Коби, милый! Ты столько времени проводишь в своём замке-перчатке , что совсем не знаешь людей! Большинству несмышлёных снобов, горделиво величающих себя Видящими, очень даже не помешает быть хотя бы «немножко людьми», а не оруэллскими фракованными maiales!(93) 
- Кем? – озадаченно переспрашивал Председатель.
- Maiales! Свиньями, tonto mio(94)! Напыщенными зверьми, завернутыми во фраки! Не понимаю, чем вы вообще там занимаетесь, в этом своём Совете? Вновь и вновь убеждаете себя в том, что управляете городом? Людьми? В то время, как и половины так называемых странностей, происходящих здесь, объяснить неспособны! Дураки!
Но дальше барон уже не слушал жену, привыкший рассматривать её речи сквозь призмы горячего нрава и бурной фантазии, коей у бывшей актрисы, безусловно, хватало. Излишне.
Так он любил повторять…
И твердил ей в бреду ту же фразу, склонившись над мокрым, безжизненным телом, заброшенным неведомой силой на угли каминной гостиной в злосчастную ночь, порождённую боем литавр театральной чумы.(95) 

"Ты должен был удержать её!"
Коби Кёль слышал голос. Он, громыхающий, гневный, словно жил в его голове, разрастаясь сильнее, выселяя прочь мысли об Иоланде, лежавшей перед ним, мёртвой, высушенной изнутри. Председатель застыл над ней в шоке, и казалось, что тени на стенах – от тусклого света лампад – движутся в ритме, похожем на танго, в то время как чьи-то игольные когти скрежещут по стёклам, отмеряя стенающий темп.

- Ты должен был удержать меня! – искажённым загробным страданием открывались её синие губы, приближаясь всё ближе к его поражённому страхом лицу.

Пробуждаясь, она поднималась над ним, сама не своя, словно кто-то тянул её вверх за незримые ленты, обмотанные вокруг шеи, и кистей, и шаркающих по паркету ног; а затем обняла его крепко, прижавшись сыростью платьев, выдыхая болотом, ведя в танцевальном каре. Шаг, наклон, пируэт. Перехват и скольжение. Шаг, другой, поворот. Едкий смех, обнажение. В резких рваных движениях, похищая тепло, Иоланда теряла одежду и кожу, оголяя костяное бедро. И Коби Кёль, дрожа и слабея, чувствовал, как смерть лижет его холодными клещами, готовыми вот-вот сомкнуть свою гильотинную пасть. По команде незримого режиссёра…
Но, вдруг, резко отбросив барона, Иоланда, вновь обретшая себя на мгновение – вырвавшись из клетки больного сценария – в сражении, срывая тугие ленты жестокого кукловода, рванулась, сбивая портреты, к балкону и спрыгнула вниз, атонально, истошно крича.
Но не упала…
Председатель, без сил рухнувший в кресло, и так и оставшийся в нём навсегда, видел, как она, запутавшаяся в ураганных пучинах, горьким прощальным смешком мёртвых губ начертала: «Дурак», - и распалась на части, уносясь алыми лоскутами к разодранной вене Невы… вернувшись под крест режиссёра посмертной, насильственной роли для дерзостной донны – неистовой Коломбины, чья дикая страсть к Скарамушу, песней Мэри вмешавшись, игриво, укротила чуму.

Коби Криштуфек Кёль, несчастный барон, любивший порядок и власть, гордившийся своим постом Председателя – довольно излишне – тогда понял всё: насколько ничтожен он сам и его так называемая власть в сравнении с тем, кто в действительности вершит свой суд здесь, среди тысяч разбитых оков и забытых томов, под прикрытьем зыбучих туманов, колючих дождей и бледных покровов плащей роковых эпитафий.

_________

Камера Пыток
_________

Надзиратель, закутавшись в плащ, шёл под факелом раннего света по подземным дорогам – туннелям под кожей фасадов и каменных титл масонских садов.(96) Шуршащей клокочущей массой за ним двигались стены – стервятники крысами призрачных переходов приветствовали своего господина, ложась острым праховым хвостом на гротескную тень: медным сфинксом седой мантикоры(97) Надзиратель, неспешно, лязгая связью чугунных ключей, пересекал мутные коридоры, вскрывая, как консервные банки, арки ветхих отсырелых дверей.
Неподалёку гремело метро – он слышал, как ползут поезда: трутся, вибрируя, словно шершавые тромбы об ограды кровеносных сосудов. Каждый день множество разных людей спускалось под землю, принося с собой ворохи рвущих, ревущих эмоций, от которых, как от сочных морфинов, кружилась голова, и Город пожирателем лотоса(98) млел от богатого вкуса невинных и грозных соблазнов. Но сегодня обычные люди не привлекали его, и проснувшийся царь всё шипел, подгоняя, зовя Надзирателя – точить лезвия камеры пыток.
Где-то извне, под Елагиным островом, за одной из сокрытых дверей анфилады дворца(99) расположился вход в тайную залу. В ней под мелодии Баха прожигались холсты, дробились колонны, ломались в коленах мосты, медные всадники клинками поражали сознания, растаптывали в пыль спрыгнувшие с парапетов львы. Сюда направлялся палач – городской Надзиратель.
Включив граммофон, он замер посреди тусклой залы, раскинув в стороны смуглые мощные руки, словно чёрные крылья, по которым пеплом заструились стервятники, разносясь по углам, впиваясь в орудия пыток, становясь их душой… под глухой переливный гобой(100). Инквизитор над острием Бдения(101), дирижёр демонических ран – Надзиратель захлопнул глаза и, жонглируя болью, сквозь зубы пустил тихий ропот, с силой дёрнув за нить, поднимая на дыбу рассвет.

Ясный занавес утренних тюлей окрасился кровью.
Небо страсти и смерти потекло по купольным щекам.

_________
 
Церковь Смерти
_________

Седым монолитом над склепами улиц, переполненных смрадом безжизненных тел, возвышался костёл, бередивший небесные раны остриями готических шляп. Здесь, в полумраке свечей над рядами забывшихся душ и скелетами исповедален вздыхала органной тоскою томлёная Смерть – в упоенье анисовых мадригалов. Гипнотическим тоном под перкуссии колоколов призывала она в свою церковь утративших тело, и волю, павших на площадях и проспектах, словно воины на поле жестокого боя, поражённые дикой охотой кровавых богов. Это большее, что она могла сделать – смертельная пани, насильно брошенная за конвейер, приглушающий стоны, похищающий память, обрывающий последнюю нить, что тянет к живым. И поэтому вновь извлекала неистовый гимн, звучной дрожью органа надеясь хоть как-то заполнить ту болезненную пустоту, что поселилась в них – людях, из любви к которым она хотела стать самой прекрасной, исключительной Смертью… но трупов всё больше… и, время не в силах замедлить, она начала уставать.

Наконец, дав себе передышку, Пани Грожне, закрыла глаза, горько усмехаясь сама себе и своей нелепой беспомощности. Допив с резким взмахом руки, словно водку, микстуру самбуки, она затянулась сладким ягодным дымом, пуская его через нос между трещин мозаичных окон на ранние променады по трубам мощёных кремационных печей. Так они уходили – отпетые души – а она даже не знала их лиц, не слышала главных, слезливых, последних желаний. "Не время для чая…"
Нет, не о том она мечтала, когда впервые приехала в Санкт-Петербург – винтажная пани, каблуками под ритмы Сен-Санса(102) покорившая северный сонный вокзал. Влюбившись в город – его характер и архитектуру, она полюбила и людей, здесь живущих, не зная, что большинство из них – пленники этих каналов, парков, дворцов. И едва ли не в каждом, с кем она пила чай, на десяток кривых и разбитых зеркал приходилось только одно лишь слегка искажённое отражение. Но ей приходилось видеть их все. Виной ли тому женская чувственность, участие или достаточно редкий для Смерти фантастический альтруизм – всё сильнее она погружалась на дно приглянувшегося ей мира, узнавая, что скрывает фасад петербургских красот. И, вступая в борьбу с жестоким, насмешливым городом, Пани Грожне продолжала находить в себе силы слушать каждого, уделяя им время за чашечкой чая в собственном гостеприимном, уютном кафе. А северный идол всё чаще требовал свежей крови.
И вот теперь – что ни на есть – чума. Волна за волной, словно шторм на недавно, казалось, спокойно плескавшемся море. Стихийное бедствие – почти форс-мажор – и наверняка не знает никто, что стоит за всем этим. Даже Видящие – и те поломают головы какое-то время, когда доберутся в архивах до произошедшего. Но вряд ли будут разбираться. В их компетенции – люди, а не камни безжизненных городов. "Но этот Город – живой. Маньяком за крепостной стеной он поджидает новые свежие души. Они исчезают, растворяются в нём, становятся частью ансамбля – великих творений, привлекающих взгляды, сердца, похищающих новые жизни во славу его венца."
- …не находят покой, и я слышу их зов, но не могу вырвать из заключения цепких когтей незримого сфинкса, царящего здесь… как я могла полюбить этот надменный безжалостный город!?
Смерть убила окурок, слушая, как эхо её крика умирает, ложась под шатром. Она часто сравнивала свою работу с исповедью, суть которой в возможности помочь или даже спасти. Но с каждым днём ей казалось всё больше, что стала похожа на печь, где сгорают останки, а после выпадают осадками, бродят туманами, воем грызут тишину. "Городские стервятники…"
- Так не пойдёт.
Поднявшись, решительным взглядом винтажная пани посмотрела на человека, стоявшего тихо, задумчиво, в тёмном углу.
- Как, ещё раз, тебя зовут?
- Доминик Фэй…
- Буду звать тебя Анку. Ты ведь знаешь, кто это?
- Да.
- И работа тебе достанется соответствующая. Наёмник, значит?
- С этим покончено.
- Может и так, - Смерть заговорщически улыбнулась, - будешь теперь работать на меня.
- Что делать?
- Подметать, - и, развернувшись, она пошла к выходу, кокетливо покачивая бёдрами в вызывающих, алых шелках, - Следуй за мной.
"Нет уж! Я не та Смерть, что слепо бросает, сжигает, плюётся вдогонку… Даже чашечки чая не предложит! Какой моветон!" 

_________
 
На Мосту
_________

Он стоял на одном из мостов на краю, не держась за перила, по привычке засунув руки в карманы, мутным взором блуждая по стёклышкам волн в обрамлении солнечных клякс. Чернильные воды Невы, пролитые ещё давно, до времён серебристой поэзии, малевали обрывки слогов, вздрагивая, окаймлённые дыханием холодного ветра. Он стоял, неподвижный, не обращая внимания на то, как редкие прохожие кричали ему: просили «не прыгать», «не бросать свою жизнь», «не сдаваться», «не кидаться в объятья невзгоды». Так ведь и не пытался – Гэбриел Ластморт любил эту бурную реку и город, дуревший от шарма гниенья, испорченных гениев, приготовленных в душных коптильнях, пропитанных розмарином, сервированных в франко-английских тонах. Сам Инкуб, без сомненья, наслаждался опасной свободой, пробудившей в нём то, что когда-то приносило лишь боль – страсть, желание быть, покорять, увлекать за собой. "Обладать…"
Наблюдатель. Он понял, что был им всегда. Его звали одни, приглашали другие, но он оставался сам по себе, решив жить только по собственным личным законам. И, вроде как, не должен был вмешиваться в жизни других, но почему – не знал, или не помнил. Говоря же о балансе, признавал справедливость, и именно ей руководствовался, решаясь на шаг… к свету иль тьме.
Когда-то он знал одну девушку. Казалось, бы даже любил…(103) Но предпочёл убить, возненавидев то, как меняется его отражение в зеркале. С тех пор ничего не хотел знать о себе, признавая лишь то, что сам созидает. И удивлялся, когда привлекал к себе чем-то других.
Ему была непонятна привязанность. Чувства вспыхивали в нём искрой и проходили тут же – словно пламя от спички о дремлющий кокон костра. Только музыка всегда привлекала – каждая мелодия как новая страсть. Каждая страсть – как возрождение прежней. Инкуб – он живёт этим миром из тонких, пылающих чувств. Находя наслаждение в боли, не смертельной, но способной довести до креста. Быть может, в этом и было их главное отличие: Города воющих топей и Наблюдателя его промозглых степей – в источнике страсти, что их питает, и в том, что получают они от людей.

- Эй, Мистер! Не прыгайте! Нет ничего, с чем нельзя справиться в этом мире! – обращался к Инкубу один из случайных прохожих, в ответ получая:
- Я просто смотрю на Неву.
- Что такого в этой чёрной реке? Сколько раз видел, как отсюда бросались в её гневные воды!
- Вы не любите город?
- Может, город прекрасен, но в нём, определённо, невозможно жить!
- Скажите это ему, как представится возможность. Вскоре…
- Вы что, сумасшедший?! Чтобы город умел говорить!
- Говорить… и не только… этот Город способен убить… и любить… впрочем, это синонимы…
- К чёрту! Вы и вправду безумный! Как и всё здесь! Чума!
- Безусловно, чума…

Гэбриел чувствовал, как за несчастливым прохожим след за следом крадутся стервятники, но и не думал мешать. Сегодня ему был безразличен тот мир, что живёт вне фасада, не зная или не понимая, что творится за кулисной чертой. В конце концов, нельзя помочь всем, даже если и избранные умирают. Не стоит и пытаться. Всё, что происходит вокруг тебя – происходит только для тебя. И если ты ещё жив, значит: кто-то ушёл не напрасно.
Своё место, личность, стержень – их найти нелегко. Особенно там, где ты выступаешь добычей для уверенного в своих силах охотника. Но сам стань охотником, брось вызов тому, кто следит за тобой, и в схватке лицом к лицу докажи, что достоин свободы. Охотники – они похожи. "Словно контуры жидких зеркал…"

Оставив позади мост раздумий, Гэбриел Ластморт шёл, прикрыв веки, слушая голос Города – колдовское шипенье Надзирателя – туда, где златые грифоны хранили секрет, избегая ловушек и пыточных стяг, расставленных с целью застигнуть в момент помутнения. Низкий рокочущий шёпот звучал, нагоняя шумы, сбивая с ног, оглушая хриплым рычаньем, но Инкуб продвигался вперёд, различая средь множества звуков один, что услышал, когда впервые ступил на камни здешних дымчатых мостовых – отголосок родства сквозь гримасу недоумения.
Уж случилось тринадцать часов. И ворон-лакей в идеально проглаженном фраке, объявив «вне контроля», учтиво проводил до моста и исчез, рассыпавшись в пепел где-то за горизонтом. Вот-вот – и открыта охота… Но Гэбриел знал – его ждут. Надзиратель вершил свою кару, и Город, казалось, хотел покорить всех и вся. А Наблюдатель, закутавшись в плащ, обронивший, увы, в воду шляпу, струился меж талий колонн Гостиного Двора, словно пастозный мазок на ноктюрнах Уистлера, порывистым взмахом руки завившего полынные реи в его волоса.
Жёг сердце проклятый розарий. И горечь воспоминаний пеленала болезненный разум, но улыбка не сходила с истощённого, бледного, но непокорного балтийским ядам лица.
Он шёл на свиданье с Инкубом. Таким же, как он.
"Или ты… или я…"

_________
 
Портрет
_________

Ранним утром довольная Мэлис вернулась в свой маленький театр, забыв на мгновенье о грусти, предавшись теплу, что они испытали вдвоём… "человек и мурчащая кошка". Она словно потерялась во времени: представляла себя в чудной, необычной стране, где всегда на небе луна, и часы вершат ночь, и постель полнится ликёром прелюдий и фуг хаотических сердцебиений. Она кружилась по комнате, смеясь и мечтая, на зависть безликим моделям своих серых картин, и чёрная кошка гонялась за нею, пытаясь ухватиться когтями за лохмы нижнего платья, разодранного об острые брови маревных крыш.    
Но вот, внезапно остановившись, слегка задыхаясь, Мэлис застыла перед портретом, с которого с терпкой ухмылкой смотрел на неё Инкуб… "Гэбриел Ластморт…"

"Он не Дориан Грей, и желает меняться. Он боится зеркал, но всё равно смотрит в них. Видит то, что не видят другие. Чувствует то, что едва ли возможно пережить. Терпит, хранит, проживает… Зачем ему это? Он сам, словно город для страсти, которой нет места за кожей его прочных границ..."

Взяв кисть, Мэлис осторожно, словно боясь, что он оживёт, подошла к портрету, и набросала пейзаж – коллаж города белых ночей, лёгший тенью, силуэтом на фоне Инкуба. Тогда, внимательно вглядываясь вглубь – за едва различимые шрамы холста – поняла, почему, живя здесь, рисуя театральные страсти. никогда не изображала, но смазывала трагикомедии лиц.
Величественный Город терялся за взглядом Инкуба. Гэбриел Ластморт заменил её музу, потеснив возлюбленный Санкт-Петербург. И теперь она видела их борьбу, даже на этом портрете, но не решалась, чьи смазать черты. Словно сирота, выросшая в благочестивом приюте, влюблённая в его напутственную, надушенную осенью красоту, художница страсти боялась покинуть пределы своих мечтательных замков, больше всего на свете не желая остаться одной за порогом дверей, быть может, сумасшедшего дома, однако дававшего ей столь необходимое чувство защищённости, безопасности. Но, несмотря на все «но», Мэлис понимала, что не хочет всю жизнь предаваться пародии жизни за высокой больничной стеной...
Покинув лабиринты-раскраски пушащихся мыслей, услышав мурчащую кошку, тёршуюся мягкой шёрсткой о шаткий мольберт, она согласно кивнула, усмехнувшись невинно своей нерешительности:
- Да, Алиса, ты права. Я слишком долго была одна. В конце концов, несмотря на то, что люблю этот город, истинное наслаждение получила не от него. Mais non! Au diable les doutes!(104)
Мэлис хитро соблазнительно облизнулась. На мгновение, она вспомнила страхи и слёзы, что ей пришлось пережить одной на незнакомых исполненных холода улицах; не испытавши ни капли тепла – только боль – так учил её бледный Город-куратор как найти своё место в мире, где все места уже заняты. И она была благодарна ему, но не знала, какой вкус у жизни, и страсти казались ей бурей, сметающей всё, стирающей лица, ломающей ростры, ограды, перила, столпы. Пока не познала настоящую страсть... на фоне разрухи, смертей, голодного шторма и наводнения. На фоне того, что она привыкла видеть на лицах людей чаще всего. А теперь – и в обличье городского смятения.
Мэлис обмакнула палец в графин с водой и вновь обернулась к портрету, уже решив наверняка, кто станет фоном на её творении. Санкт-Петербург за окном, бил о стены бутылки вина. Гэбриел Ластморт глазами янтарных соблазнов раздевал её медленно, нежно, с немого холста – отражения.

_________
 
Мир Поющей Чумы
_________

Старый мастер музыкальных шкатулок, Вирджил, склонился над рабочим столом, как всегда, прорезая в маленьких хрупких цилиндрах отверстия нот, из которых заиграет мелодия нежного, чуть прохладного настроения. Ещё молодым он влюбился в магию звуков и до сих пор, как на чудо, смотрел на эти волшебные коробочки, внутри которых без помощи инструментов рождается музыкальная жизнь. И хоть Мастер грустил иногда, сам неспособный придумать тревожащих душу, лирических песен, безусловно гордился умением, подарившим ему возможность слышать, улавливать сплетения переливчатых фраз, заключать под загадочной крышкой резных, чуть гротескных узоров. Но всё же, тех, других, кто играл для его вдохновения, он считал настоящими магами, в то время как сам лишь хранил, словно древние книги, мелодии душ, извлечённые острием боли из недр сердечных страниц.    

- Знаешь, Луис, я ведь и сам похож на музыкальную шкатулку, - говорил он своему подмастерью, - В которой играют разные, каждая по-своему покорившие меня мелодии, пения душ. Но не мои. У меня нет души. Я просто хранитель тех, кто мне дорог. Для кого-то – дом. Для кого-то – тюрьма. И мы незнакомы друг с другом. Так лучше: не знать друг о друге. Иначе, быть может, придётся что-то говорить, рассказывать, передавать впечатления, восхищение тем, что они создают. Тогда всё, что я делаю, покажется скучным. В музыканте должна быть загадка, а в мелодии – мысль. И каждый волен чувствовать её по-своему, связывать с собственными переживаниями, наполнять образами, напевать в минуты особого настроения. Я не желаю ничего знать. Любому знанию предпочту познание через магию звуков. Вот то единственное, что создаёт в этой дряхлой груди ощущение жизни. Даже кажется, слышу какие-то отзвуки собственной эфемерной души…

 Луис молчаливо кивал, увлечённый своими делами. Он давно привык к стариковскому бреду, случавшемуся время от времени, зная, что главное – дать Мастеру выговориться. В конце концов, кроме этих шкатулок у него не было никого. И, конечно, Луис не мог и представить, в каком мире живёт Вирджил. Ведь сам он едва ли понимал эту странную музыкальную любовь, больше преданный вырезанию мифических образов Санкт-Петербурга на шкатулочных сводах.

Тот мир, что знал Мастер – сплошь наполненный сонмами звуков – был способен утопить в помешательстве, вырвать хребет, растереть в кодеиновый(105) прах. В этом мире не существовало разницы между ночью и днём, а сон вовсе выступал миражом над пустынями вечного шума, в каждой доле которого Вирджил различал инструменты гремящих оркестров, создававших привычный на сцене людей жизненный фон. Каждый крошечный стук, шуршанье газет, всплески волн, даже воздух, покидающий тело с посмертным дыханием далеко за Обводным Каналом – слышал он. Всё, что жило и звучало, находило его, переполняло, стягивало, словно пояс пластинки – шкатулку неровных слогов – зацепившуюся дрожащей канавкой за тупую иглу, заевшую в бесконечном мембранном шипении.
Мастер слышал…

 
***

Гибкая Жизнь, нарядившаяся в чёрную, словно кожа стянувшую её тело, плёнку, кружилась вокруг вечного огня задымленного поля войны, с лёгкостью перепрыгивая тела, расправляя ноги в усмешке изысканной балерины, чья публика, скрывшись во тьме, замерла… в предвкушении сольной поэзии под блюзы лошадиных копыт… под взором гипнотической кобры, неотрывно следящей, в треморе, выползающей из-за барханов нагого бедра. Редкие слабые руки тянулись к ней, моля о спасении, но Вита лишь смущённо хихикала, становясь на какой-то миг маленькой девочкой, играющей в классики через скакалку на площади сажи и грязи, и свежих костей, которые, казалось ей, пахли клюквенным мармеладом, украшенным цедрой лимона под гвоздичным амбре. Иногда она чихала, ибо воздух был перенасыщен резким благоуханием, но продолжала глубоко дышать, прыгая и кружась в своём искренне-детском развлечении, роняя обрывки плёночной кожи в зрительный зал. И со стороны можно было предположить, что Жизнь, в вечном кайфе как в вечном огне, покинула шест, чтобы снова привлечь к себе взгляды тонущих в петербургских канавах людей, чтобы там, на Марсовом поле, танцевать стриптиз безразличия, громко смеясь, не стыдясь, в лицо гаснущим черепам. И, конечно, это не прозвучит удивительно…
"Но Мастер слышал…" Обнажаясь сегодня, небрежно роняя куски своих странных одежд, Жизнь дарила надежду – давала возможность зацепиться за неё тем, кто был в силах бороться, не готовых просто так умереть.
Но, конечно же, был и подвох. Вита, как любое капризное дитя, не хотела делиться своими игрушками, которые Город вдруг начал отбирать в чрезмерном количестве. Потому и покинула клуб, негодуя, как ревнивая женщина, чей лукавый любовник решил прогуляться по сторонам.

 
***

Стук лошадиных копыт неподалёку – тот самый, под ритм которого Жизнь исполняла концерт в кадрах сонных софитов – словно колокол церкви, призывал к себе души, беспокойно метавшиеся по моргам бесчисленных закоулков, вырывая их из лап одичавших стервятников, койотами вывших под безжалостной плетью Санкт-Петербурга, направлявшего их за добычей на праздничный стол. Царь балтийских болот уже не скрывал ликования; Надзиратель бил с силой цепями в конический гонг, острой лентой грозы душил своего господина, в асфиксии всё выше поднимавшего уровни жала Невы, возбуждённого тоном всеобщей панической аритмии. И за собственными гортанными стонами раскатного наслаждения Город не замечал, как Доминик Анку(106) собирает в карету заблудших слепцов, приглашённых на особенный чай решительной Пани.
Закрытый кэб из плотного чугуна, украшенный серебряным вензелем Смерти, запряженный парой белых, завёрнутых в саваны лошадей, медленно двигался в сторону Василеостровской стрелы, где в уютном кафе к приёму его пассажиров готовилась модная дама в алых шелках, напевая любимый мотив средневековых рапсодий. "Мастер слышал", как чаинка к чаинке ложатся в песочных часах дорогие микстуры, расставляются чашки, утопают, звеня, золотистые ложки в малахитовых сахарах. Этот день Пани Грожне, сбросив пепел вишнёвых окурков в органные трубы, предпочла провести за общением в кругу друзей: собрав потускневшие души за временем лучших чаёв, которые они когда-либо пробовали при жизни, дабы выслушать их, научить не бояться забвения. Те, чьи стрелки часов замолчали, уйдут, чтобы снова вернуться в других городах. Но есть те, чьи секунды насильно задержали на переправе. И она, Смерть, узнает их последние желания; освободит от бесплотных скитаний по улицам зверя, способного в мгновение ока их проглотить и переварить, насытив каналы тревогами лакомых болей.
К ней всё ближе звучал бит чугунных подков. Время от времени гулким эхом прицельного выстрела заявлял о себе Доминик, отгонявший бросавшихся на карету стервятников. Его пули обращали их в прах – словно глиняные урны, с треском разбивались о камни дорог – и боязливые псы Петербурга пятились, скуля, поджав хвосты, ища, как подступиться к назначенной хлыстом Надзирателя цели. Но Убийца, обманутый Городом, вновь обрётший себя, всё так же умело играл на волынке спускового крючка, окрашивая в серое тление стёкла очков, сквозь шрамы которых он вёз драгоценные души от плена – по линии тлена.      
 
***

"Мастер слышал", как плачет Харон, колыбельной тоскою лаская свою мандолину. Радиоприёмник невнятно жужжал, подавившись поющей чумой. Перевозчик угрюмо смотрел на бурлящие и клокочущие вихри реки, едва не утянувшие его вместе с лодкой на дно, под пустыни вековых разложений. Там, под Литейным мостом, вдруг треснула благородная древесина, и свирепой волной была сжата в тиски. Но, успев зацепиться багром за стальные опоры, Харон спас свою лодку, и радио, которое, впрочем, теперь только кашляло джазом, раз в три-четыре минуты, да и то всего несколько рваных секунд. И теперь, наблюдая как букет свежих, дышащих роз, бессердечно раздирается на части, швыряется, обезглавливается помутневшей в рассудке Невой, он был не в силах сдерживать слёз, но твёрдой, закалённой в морских передрягах рукой, ногтями отщипывал звуки мелодии, направляя всю свою душу на то, чтобы усмирить, успокоить штормящие воды реки.
- Эти розы не для тебя, - бормотал сквозь зубы Харон, - а для тех, кто захлебнулся тобою. Каждый – красив, как цветок. Они ждут, когда я расскажу им об этом. Ты не смеешь отбирать у них это. Живых, или мёртвых… каждый должен получить свой цветок – свою порцию красоты. Потому что эти розы Не для тебя, а для тех, кто захлебнулся Твоей Красотой...

Мастер слышал...
   
_________
 
На полпути к небу 
_________

- Люсьель.
Темноволосый мужчина, сидевший напротив, задумчиво посмотрел на неё, отведя взор от окна, за которым через мост Пон де-Йен под тихим дождём прогуливались молодые, красивые пары. В своих мыслях он был ещё там, среди крошечных луж, в которых отражалось яркое небо Парижа, а мотивы шарманки у набережной Сены, прочно засели в голове – так, что он даже напевал их про себя, едва слышно, обняв пальцами шею бокала, уже ждущего искупаться в вине. Он не помнил, что заказал: мальбек, или каберне – но, заметив светловолосую девушку, глядящую с укором, словно ждущую от него чего-то, не стал лишний раз задаваться ненужным вопросом, пытаясь понять, что хочет от него голубоглазая мадемуазель.
- Простите? – обратился он к ней, - Мы знакомы?
Девушка возмущённо мотнула головой, и, казалось, была готова уже покинуть столик, но, мгновенье спустя, предпочла рассмеяться в ответ и, небрежно накрутив локон на длинный фиалковый ноготок, повторила надменно:
- Люсьель. Так меня зовут! И да, вы правы, мы не знакомы. Пока... Но вы, к примеру, уже знаете моё имя. А ваше?
- Вы подсели ко мне?
- Да! Вы вообще меня слушаете? Я пытаюсь с вами познакомиться.
- У вас плохо получается.
- Да неужели! Тогда я пересяду вон к тому усатому месье и избавлю вас от ненужной компании!
Раздосадованная холодным приёмом, девушка поднялась и направилась к соседнему столику, за которым тучный француз лет сорока пяти с усердием вгрызался в жирную хрустящую утку; но незнакомец поймал её за руку и, улыбнувшись сквозь раны янтарных туманов своих пеленающих глаз, пригласил разделить на двоих красных роз терпких вин соблазнение.

Немногим позже они лежали, сливаясь телами, в одном из отелей – заоблачных замков бродячих творцов – забывшись в кипящих страстях, опьянённых сплетеньями лоз – внезапно влюблённые в голод – горение чувств, рождённое фантазией города мечты и пёстрых павлиньих иллюзий...
А потом он ушёл. Спустя несколько лет или дней – он оставил её бездыханной на ветхой кровати в одной из тех пыльных мансард, в которых он жил тут и там, представляя на окнах портьеры, расшитые золотыми лучами, шелка дорогих простыней и портреты застенчивых дам, складывающих свои алые губки в мольбе о горячем, бросающим в обморок поцелуе.
То Париж нашептывал образы, присущие скорее вычурному безобразию королей, ведь он, как и любой другой Город, любил быть у власти умов. А особенно его привлекал человек, который вроде и не был человеком, что, впрочем, никоим образом не мешало ему влюбляться. Ибо тогда Инкуб, Гэбриел Ластморт, только начинал понимать этот мир, своё место в нём, и других, похожих на него демонов страсти.   

Прошли годы, и вновь, как всегда, он остановился на полпути к небу – шагнул в неизвестную, но интригующе влекущую пустоту. Расправив крылья пожара, прорвавшись сквозь бледное эклектичное небо, спланировал вниз над палубами пришвартованных крыш, меж бронзы соборов и крон поэтичных садов, приземлившись на камни мостов петербургских владений.
И вновь полюбил…

***

- Почему не уйдёшь? Не оставишь этот проклятый город, который, словно безумный любовник, так и хочет поймать тебя на острый гранитный крючок?
- Самое сильное чувство приходит во время убийства любви. Нет ничего слаще этого на полпути к небу.
- На полпути к небу?
- Там, где можно гореть, не сгорев.

_________
 
За стёклами серых дождей      
_________

Наблюдатель, поигрывая чётками розария, смотрел, неотрывно, в глаза одного из мифических стражей – грифона, презрительно щурившегося из-под слепящего фонаря, который, как будто в насмешку, подвесил над ним вечереющий Город, влюблённый в своё отражение на чешуйчатой позолоте крыла. Две пленённых фигуры над душным, растушёванным серым, каналом, тянули к себе, сцепив зубы, тяжёлые поводки, годами прилагая усилия вырваться из-под гнёта Хозяина. Но хитрый, расчётливый Северный Царь приставил к ним двух двойников, чьи глотки заткнул окончаньями рабских поводьев – металлических прутьев, ставших основой Банковского подвесного моста. Днём и ночью грифоны не спали, застыв в беспощадном стремлении сойти с постаментов и вновь научить свои крылья летать. Словно бабочки в коллекционных коробках за стёклами серых дождей, среди прочих мистических образов увлечённого охотника – Санкт-Петербурга – они украшали воздушные стены своей страстной борьбой, восторгаясь которой не один поэт, вроде Поля, обретал вдохновение. "Вечная партия в бридж(107) двух пар одного отражения".            
Наблюдатель смотрел, застыв так же, под пастью одного из мистических львов, и тот, что напротив, ослеплённый надбровной лампадой, принимал его за своего двойника. И сильнее тянул, продолжая борьбу, ибо ночью боялся заснуть (утомлённый за долгие годы), проиграть и упасть с постамента, сломать крылья о жидкое небо костлявой реки. Ведь Город шептал: «Вырвешь путы – получишь свободу. А отпустишь – тебя больше нет». И грифон, пусть с ослабленным взором, литой челюстью дико тащил к себе нить металлических пут.

"Этот Город – Инкуб. Пленник собственной страсти. Как и многих людей, его тешит возможность убить, покорить, посадить на замок, за стекло. Такой Город есть в каждом из нас: жестокий, холодный, больной. В то же время – горячий, как ложе влюблённых; красивый, как в юных мечтах. Безумный. Он окружает нас, наполняет нас, изменяет. Весь мир, внутренний, внешний – это Город, который мы строим для себя. И что-то берём за основу – источник, из которого рождается архитектура души. Как и многие люди, выбирая: быть пастухами послушных овец, или сражаться с богами."

Наблюдатель смотрел, немигающим взором бросая крылатой фигуре ответный презрительный смех, столь похожий на тот, что он слышал, лишь только войдя в этот призрачный Город. Смех, похожий на голос пожара – стаккато дымящихся стен и паркетных углей, столь знакомое сердцу Инкуба, ибо было так остро созвучно с дыханием пламени, обжигавшим его изнутри. Не однажды он, Гэбриел Ластморт, становился безжалостным зверем, тащившим несчастную жертву в свой дикий костёр; как упрямый грифон – не желал принимать своё отражение. У порога зимы среди дыма коптящей листвы хоронящегося ноября на висячем мосту над угольной рябью свёрнутой шеи канала Инкуб вышел навстречу своему дежа-вю под туманною маской луны Северной карнавальной Венеции. Скарамушем, скучавшим о вкусе жадеитовой лавы чумы.

***

Мастер дрогнул: запела шкатулка. Запела душа Наблюдателя. Но шаманские дроби печати – розария – раздавались с другой стороны: откуда-то из глубины, далеко от души. "Как такое возможно?"
Мастер слышал, как Город, увлекшийся пытками, музыкой воплей, упорно стремясь наказать своих дерзких холопов, внезапно восставших против него, вдруг затих, удивлённый, смешался и даже как будто запаниковал. Ведь целью безумной игры, что он затеял, был Гэбриел Ластморт, который внезапно в смеющемся па приоткрыл сокровенную дверь – шкатулку, где в сердце петровских времён блаженствовал строгий патрон петербургских имений. Там, где даже Видящие передвигались на ощупь; а редкие люди, и то в качестве духов, приглашались на увеселительную казнь, естественно, их собственную.
И вот, пока Город решал, где разместить свой новый, особенный экземпляр (какой украсить дворец или сад, посадить на колонну иль, может, под бронзовый купол), сметая на пути все преграды, как истинный, а, значит, весьма сумасшедший коллекционер, Наблюдатель каким-то таинственным образом сорвал его планы. Словно смог разделить свою душу и страсть, сбив со следа охотничьих псов взбеленённой Пальмиры.
 
***

Нежно, мягко, лаская скользящим смычком обнажённое тело дрожащей от прикосновения скрипки, Гэбриел, твёрдой рукой, сжавшей проклятый розарий, отпустил с первой нотой души струну металлических пут. Слабым светом луна отразила поэзию звуков, увлекла к окнам грязных небес, и лёгкие, свежие капли дождя одна за другой слезами и потом полились на измождённую чумным представлением землю. А посреди грифоньего моста замерцало испещрённое  маленькими тонкими серыми ручейками лунное зеркало. В него нерадивый палач, городской Надзиратель – горящий на пыточном Бдении, окруженный стервятниками обезумевший зверь – смотрел, хищно скалясь на своё отражение, ненавидя его, как грифон, взмолившись о колющей в вену адмиралтейской игле. 
Наблюдатель, случайный прохожий мертвенных стег, протянув вперёд чёрный розарий, преступил чрез зеркальный порог, исчезая с моста за кулисы барочных феерий. На какой-то момент, до того, как разбиться – стать лужами серых дождей – Надзиратель увидел своё настоящее отражение…

_________
 
Званый ужин Кривых Отражений
_________

Над Фонтанкой в завёрнутых в марлю лучах едва стоящего на ногах похмельного солнца, вязкий воздух как будто слоился, лепестками магнолий ложась на глаза. Проходя мимо башен, похожих на древние лифты, люди привычно спешили по своим повседневным делам. Иногда каблуки торопливых мадам попадали меж стёртых камней: и им вслед с обновлённой тоской жалко хлюпали пустые глазницы. Машины врезались в кареты. Фотохудожник с рюкзаком за плечами безуспешно пытался поймать кадр набережной и яхтенный парус на фоне перил, словно не мог попросить отойти чуть правее джентльмена в высоком цилиндре, из-за которого на фото-картине проявлялся смазанный, как будто засвеченный, силуэт. А ещё откуда-то веяло стойким запахом бергамотовых благовоний, пролитых флаконами на кориандровых кружевах. И остроумие шахматных фраз в круге площади-сквера средь скамеек и сонных зевак раздавали звенящие шпаги. Над Фонтанкой под матовой калькой топлёной луны, там, где вечер и день сочленились в гротескном безвременье.
Там, между шрамов реальности, среди залы кривых отражений – медной улицы эха – на троне за длинным, накрытым для пира, столом, сидел Город, покровительственно наблюдая за жителями новых и старых времён, размышляя над тем, чем сегодня поднять себе настроение. На стенах домов-близнецов(109)  висели портреты его личной «домашней» коллекции – правители и предатели, палачи и создатели, и тот самый возлюблённый Пётр, с кем делил золотую постель – поглотил целиком.
Как изящная леди и франт этот Город хотел быть красив, и таким он казался для многих, но, как и тот, кто отдал ему душу, едва был способен сдерживать судороги резких эмоций на фасадном лице. Оттого всё чаще случались наводнения, ураганы, пропажи и смерти людей. И всё чаще Город, надевая шутливую маску, придумывал сцены, завлекал в свои пьесы болезненно-бледных страстей всех, кто казался ему интересен; собирая свой двор, свою свиту, заполняя пустые места на портретной стене.
Был и Пушкин среди его избранных вечных поэтов. Достоевский, Чайковский, Ломоносов и Блок – закутались в его простынях. Раньше или позже этот Город получал объекты своих желаний. Как инкуб, возбужденный их магией музыки, творческой страстью, отражённой в его зеркалах. Как Инкуб, что стоял перед ним, одержимый познанием мысли, силой духа и ревностной манией – побеждать.

- Добро пожаловать на званый ужин для незваных гостей. Зачем ты пришёл, Наблюдатель?
- Ты сам желал меня получить.
- Но не так. И ты знаешь об этом.
- Не так, как удобно тебе.
Надменным сфинксом Город наклонился над блестящими волнами серебряных блюд, придвигаясь ближе к Инкубу, и промолвил:
- Я всё равно получу тебя.
- Но уже никогда так, как этого хочешь.
- Ты думаешь, что сможешь уйти? Даже если тебе, Инкуб, Гэбриел Ластморт, повезло найти путь в моё самое сердце страстей, вряд ли выпадет шанс отсюда вернуться.
- В шансы верит Судьба. Я же верю только в то, что делаю. И в этом вопросе, как и ты, крайне эгоцентричен.
- Но при этом надеешься на помощь других. Тех, кто мешал мне предвидеть твой ход! Тех, кто боролся со мной, боролся с чумой, которой ты сам был началом!
- Нет. Я ничего не знаю о них. По сути, я такой же, как ты – коллекционер, наслаждающийся обществом избранных.
Улыбнувшись янтарным огнём, Инкуб, сминая скатерть, сел на край стола и, облизнувшись, сделал большой глоток виски, вызывая раздражение – рябь – на своём отражённом лице. Гигантское зеркало в богатой портретной оправе восседало на троне, вмещая в себя пейзаж городских витражей. За ним продолжалась дорога, до театра, как будто всего лишь окно, как в мансарде Инкуба, разделяло два мира: тогда и сейчас. И только Гэбриел Ластморт и Санкт-Петербург отражались в осколках друг друга.
- На самом деле, я пришёл не с пустыми руками. Ведь с тех пор, как появился здесь, так и не мог познакомиться с тобой лично. То Совет, то прекрасный фасад, на который, как на крючок, ловишь умело; поймал и меня – вынужден это признать. Но мы с тобой слишком похожи. Во мне тоже немало ранений, осколков и швов. Многие из которых сейчас наблюдаю на твоём лице, начиная уже привыкать к своему отражению.
- Говоришь, не с пустыми руками. И что ты принёс?
- Небольшой залог за собственную свободу и возможность остаться здесь, среди северных изваяний твоих многоликих чертог.
Эхо смеха – задушенных чаек – пролетело над улицей:
- Чтобы я отпустил тебя! О, равноценной заменой будет разве что твой двойник! Но нет такового, я знаю. Я чувствую. Что же можешь ты мне предложить?
- Смотри, - и Инкуб протянул вперёд чёрный розарий.
Длинный стол, качаясь, словно корабль, медленно уменьшался, и проклятый крест уже почти касался зеркального воротника. Мимо блюд по стоптанным тротуарам, словно призраки мира теней: бесплотные узники пробок, работ, семей, паспортов и прописок – статусами виртуальных эмоций сочились беспризорные тли человечества. "Что стало бы с Городом, если остались бы только они?"
- Что станет с тобой, если кончатся в мире такие, инкубы, как я?
- Мне перестанет быть мило собственное отражение.
- Как было со мной. До недавней поры я видел другого себя. Но ты в своей яростной страсти открыл мне глаза на различие между безумием – разрушительным хаосом, и пожаром – костром, в котором рождается новый виток смысла существования здесь: между раем и адом, на полпути к небу. Поглощая свихнувшихся, слабых, ты сам становишься похож на стервятника: теряешь лицо, замарываешь пеплом душу. Но никто не объявит тебя «вне контроля» за эти деяния. Никто не считается с Городом, особенно здесь на краю Ока Видящих, предпочитающих скармливать тебе, как голодному псу, только лишь потроха. Но я слышу тебя, и твой зов, боль, мольбы о спасении. Как бы ты ни пытался их скрыть за нагромождением других устрашающих или смеющихся звуков – я всё равно буду слышать. Потому что мы и вправду похожи. Так же воем под холодной луной. Так же теряем контроль, готовые денно купаться в бассейнах пламени. Так же замираем на улице, слушая джаз или блюз, рок-винтаж из хрипящих динамиков. Или просто, вне музыки, дышим осенними бризами, баюкая взгляд на барханах пустыни Невы, задумчиво сидя в тени Петропавловских башен. Сейчас, говоря с тобой, я говорю со своим отражением. Потому и тебе, как себе, предлагаю розарий души, которая ещё не раз потревожит покой, которым ты вяло приветствуешь тех, кто не в силах сполна насладиться твоим исключительным великолепием, - вздохнув, отдыхая от слов, сорвавшихся с губ в горячем любовном порыве, Гэбриел мерно закончил, - Я знаю, ты примешь моё предложение.
И бросил проклятый розарий за отражающий вал.
 
***

Лиллиан лежала в постели, вновь и вновь заводя мелодию музыкальной шкатулки – ту самую, что она играла в пожаре; ту самую, что Гэбриел как-то назвал при ней «мелодией своей души». Девушка, похожая на луну, полюбившая ласковый трепет челесты, в ответ нежно его целовала, шепча «ты – мой ангел хранитель», искренне веря в его теплоту.

- Я всегда в тебя верила, Гэбриел, - сказала она, увядая, - Если твоё пламя и убило кого-то – так суждено. Ты – Инкуб. Этого не изменишь никак. Но смотри: твоё пламя создало меня. Мелодию твоей души. И много ещё других прекрасных мелодий родится из твоего страстного огненного вдохновения.

Там в осколках разбитого зеркала он впервые за долгое время вновь видел себя. И шкатулка души отражалась в его искажении.

_________

Эпилог
http://proza.ru/2011/10/06/1356
_________

Список Глав (сторона B)
http://proza.ru/2011/09/30/644