Которая. роман. гл. 2

Юрий Медных
   Юрий Медных
     гл.2
   Погреб
За двенадцать лет, со дня прибытия ссыльных в местечко, в стране, родившейся при помощи Кесарева сечения революции, при акушерстве Ленина и его партии, наломаны кострища дров. Страна отполыхала в Гражданской бойне – честолюбивое политическое акушерство выдало кровавые последствия: впервые в стране потеряли силу священные родственные связи: отцы и дети, уже не по-Тургеневски, стали врагами. Война между народами – драма, а если один народ сословно истребляет себя – это уже трагедия. Эту трагедию нас научили писать с маленькой буквы – как заурядное событие. А революцию, главное событие большевиков, – с большой. Но Гражданская война – это взрыв быта и экономики через подорванную психику – это имя народного бедствия – нравственный крах в стране. А революция – эволюционная межклассовая грызня. Конечно, если учесть, что к этому акту стремился порабощенный класс в веках, то как мы посмели испакостить своими действиями это высокое понятие?
По-своему отгремела над тайгой Отечественная война, слизнув кровавым языком некоторых мужиков на фронт, а основную их массу в трудовую армию. Вытянула у магазинов голодные языки очередей за хлебом по карточкам.
Отечественная война отгремела, а в Каргаске в это время продолжается своя гражданская война – за пятачок места под солнцем: местное радио некоторым провели недавно; за каждую радиоантенну над крышей – налог; на катерах Мотофлота в батарейных радиоприемниках обрезаны короткие волны, чтобы население не услышало лишнего.
– Это кто такая? – любопытствует Сенька в доме у Вовки на открытку на стене с изображением балерины – матери, уйдя на поденную работу, оставили дошкольную детвору вместе.
– Берлина! – гордится знаниями Вовка.
И детвора восхищенно смотрит – какие красивые танцующие женщины живут в Берлине.
Время идет: давно уже высохли слезы по Сталину, расстрелян «английский шпион» Берия, и властвует могучий хрущевский рубль. В поселке, одни, подрастая, другие, старясь и по другим причинам уходят из жизни – тесня тайгу, расширяется село и кладбище. На последней у леса улице, имени Стаханова, позднее переименованной в Партизанскую – негоже присваивать имена живых героев – это для прессы. А в народе поговаривают: не по-геройски Стаханов повел себя в дальнейшем. – У леса обосновался дед Якубов со старухой да овдовевшими в злопамятное утро дочерями, Верой и Любой – покатились они без замужества по «скользкой» дорожке. Сюда же закатила судьба и Марью Пришитову – Пришитиху, по сельскому обычаю. Давно она без Ивана. От фронта его «бронью» заслонили – как специалиста по дереву. А потом, взвалив на малограмотного продовольственный склад, полезли в него, как в свой карман, да и сразили по-воровски – в спину: посадили за растрату. Не вынес мужик горя. А его первенец еще при нем от голода и простуды умер. Сенька же, плод любви страшной ночи, уже в седьмой класс пошел. А Марья ради ежедневного куска хлеба продолжает пластаться на частной поденщине.
Сегодня ребятня вышла на простор лета – каникулы. Вовка, внебрачный сын Веры, записанный на фамилию деда, собирает коров в стадо, а Василий Костюк, хромой, молчаливый пастух, аппетитно дымя самокруткой, ожидает подпаска у своей калитки. Вовка смачно стреляет кнутом, и коровы, шарахаясь, табунятся, прихватывая с широких обочин свежую траву. Третье лето Вовка в подпасках, а остальная школьная ребятня уезжает на школьный покос: при деле, сытые, на учебники заработают и на воздухе все лето – летняя гимназия. Зимой Вовка заправским чубом щеголяет, а летом – лысиной под бритву.
– Крепче будут и здоровее, и никаких паразитов, – басит дед.
Михей высок, лицом ряб, сутуловат, широкоплеч – кряжист, малословен; в доме – государь. Сегодня он копает погреб, так как в подполе тепло. Отступив два шага от угла пятистенки в пятнадцатисоточный огород, аккуратно обнесенный жердями, дед отшагнул по три шага в длину и ширину и, «кхекнув», и поплевав на ладони, вогнал лопату в землю ногой в шахтерской галоше. Перегноя по колено, а дальше монолит глины. «Эк, богатство: хошь кирпичный завод закладывай»! – радуется старик.

Тем временем пастухи гонят стадо к Панигадке – речка уже вошла в берега, и коровы привычно переплывают ее в местечке между Новым и Старым Каргаском, а пастухи с собакой – на дежурной лодке. Вовка и вплавь перемахивает, но сейчас он на работе. Весной вода морем на лугах, зато потом в каждой ямке – рыба, а разнотравье – по пояс.
Взлетевшее солнце пригрело.
– Вовк, а Вовк, – кличет Василий помощника. Мужик не взят на фронт из-за состояния легких. А после «березовой каши» на лесоповале – трудовой фронт – уже хромой, прибился к косоглазой вдове. Теперь он в пастухах; запрокинувшись на спину и, глядя на высокие перистые облака, думает.
– Че, дядь Вась? – подбежал мальчишка с неразлучной собакой и присел на корточки.
– Ты вот, в седьмой пойдешь, поболе мово знашь… Так вот, скажи, есть там кто, али нет? – ткнул он изжелтевшим от табака пальцем в небо.
– Ты энто о чем? – насторожился Вовка, машинально поправив резинку трусов.
– Да неужто мы, едрена корень, самые разумные на всем белом свете? Ведь посмотреть на нас, так умом-то и не блещем – воюем, к примеру.
– Дядь Вась, а ты не темни, а дай-ка, лучше, табачку, тогда скажу.
– Ишь ты, ушлый какой: рано табак курить – дед всыплет тебе и обо мне не забудет.
– Курить не бывает рано или поздно – всегда вредно. А дед не узнает, ведь ты же не скажешь. Да он и сам видит, не дурак.
– А мне и темнить неча, – продолжает пастух. – Небо-то, эвон, какое большое, неужто никакой разумной твари в нем, окромя нас, нет?
– А я тоже не больно грамотный. Но бога, дядь Вась, нет – негде ему обитать в пустоте, опоры нет. А он же – наше подобие.
– Нет, это мы его подобие.
– А какая разница?
– Примерно, как между мной и тобой – это для сравнения. Я тоже не больно верующий. А вот гляну в эту бездонную синь, и больно уж не хочется быть совсем-совсем одному.
– Не знаю, грят, что на ближайших планетах пусто – в телескопы не видно.
– Так ведь и нас оттуда не разглядишь. Ты посмотри! Вот, зараза пегая – опять в сторону отбилась: нажрется чего – греха не оберешься!
Вовка чесанул босиком, а Шарик уже облаивает норовистую корову. Подпасок вернулся к интересному разговору, но Василия уже разморила дрема. Прикорнул и мальчишка. И снится ему Нинка – одноклашка в виде Сойеровской Бекки, а он, вроде – Том. А Нинка-Бекки занозисто важничает и ехидно смеется – так и нарывается на подножку. Очнулся, достал из матерчатой сумки «Мушкетеров». Не читается. Сбегал с Шариком на озерцо, вынул из «мордушки», дедового плетения, карасей, обернул травой, чтоб не засохли, а Шарика сбросил в воду. Вернулся к стану и положил улов в сумку.
В разгар дня подкрепились молоком с хлебом и солью; отдохнули, растянувшись на пряной траве. А солнце, устав висеть, покатилось на закат. Сытые коровы лениво пощипывают тучную траву – пора возвращаться. Обычно с достоинством несут кормилицы домой полное вымя. Каждая у своих ворот призывно мычит, а хозяйки встречают их теплым пойлом и в стойлах под ласковые слова звонко опрастывают в подойники дар лугов. Но сегодня что-то стряслось: остервенело лают собаки, а коровы, бодая воздух, ревут утробными голосами, роют копытами землю, но не по-бычьи, – грозно и напористо, а неуклюже, «по-бабьи», и от этого и смешно, и жутко. Шарик ощетинясь, кинулся на коров, а потом, точно передумав и вспомнив о чем-то более важном, унесся к собакам. Вовка от неожиданной остановки стада влип лицом в коровий зад и, матерясь и отплевываясь, пустил в ход кнут. Но тоже что-то сообразив, помчался домой.
Василий и Прохор Приходько с Николаем Заикиным, возвращающиеся с лесопилки, один с костылем в левой руке, другой с левой культей по локоть, а третий, после контузии тугой на ухо; изрядно пропудренные древесной пылью, они тоже озадачены:
– Че это скот збесился? – пожал плечами Прохор.
– Че-е-то учуял, он чуствительнее человека, только словами сказать не может. А понять его Господь нас не сподобил, – рассуждает Николай.
– Так скотина заполошничает перед землетрясением или ураганом, или наводнением, – уточняет Василий.
– Нам это не грозит: затрястись в наших болотах можно только от малярии, а паводок уже спал; ураганов здесь не быват.
– А еще при затмении така жа петрушка, – всматривается Прохор из-под ладони в низкое солнце.
– Еще че? Яколич бы упредил: он все знат: областную выписыват и, пока не прочитат, не выпустит газету из рук.
– Нет, мужики, эту пакость на земле искать надыть: ишь, собаки надрываются.

А у Михея в это время свои заботы:
– Пшли вон! Сами в котел проситесь! – пугнул старик собак, сующих лающие морды под изгородь, и ушел ужинать. Бывший трубач духового оркестра поддерживает больные легкие собачатиной; с ним и семья не постует. А собаки, чуя свой тяжелый посмертный дух, не обходят их дом вниманием. Но сегодня дело обернулось хуже.
– Мать-перемать! – заругались подошедшие мужики. – Вот изверг! Это кого же он так?
– И зачем под ограду натаскал? Мало ему собак, так он за людей взялся?
Под румянец догорающего заката на лай заворачивают прохожие. А в окне, за ситцевой занавеской, освещенный небом, как на экране, дед аппетитно хлебает наваристый суп.
– Верка, – позвал он дочь. – Ты от десятерых отбрешешься, проветри-ка энтим олухам мозги: мало, собаки жерди обгрызли, так теперь они натакались.
И дочь, на ходу входя в роль, подошла к ограде.
– Вы че сюда притащились?… – она завернула такую загогулину, что у мужиков в челюстях заломило.
– Ну!… – едва нашелся Николай. – Лаяться и я мастак. Но чтобы так! И когда мужик лается – это вроде бы к месту, но когда баба, да еще мужскими матами, да еще со своими бабскими вывертами, это потошнее, чем, если в душной комнате навоняют.
«И где только она энтим «ла-та-ты» выучилась», – качает головой дед, уписывая очередной кусок мяса. – Нет, видно, не уймутся. Придется самому разбираться, – отставил он пустую миску, выковырнул желтым ногтем мизинца из гнилых зубов мясо и вышел к незваным гостям.
– Че за шум, а драки нет?
– Зачем над костями надругался?
– Ни над кем я не надругивался, – осваивает дед ситуацию. – Мы даже каждый мосол отдельно вынимали. И никуда я их не натаскивал, а вытаскивал: в своем огороде я хозяин.
– Че с ним, с лешим, разговаривать, пошли к Яколичу – бумагу на него напишем.
– Апаздали маненько, – ерничает дед. – Я уж давно с учета снят. А и на начальство управа находица. Гошку на куче муравьиной уморили, а Пиявки давно и след простыл. И на ково бумагу марать удумали? А не «товарищи» ли нас сюда законопатили! Я на трубе в оркестре играл, а теперь, по «путевке» товарищей, сюда сыграл, а скоро и – в сосновый халат. И всем нам одна дорога. А мы еще и бумаги друг на друга навешивать будем, как бубновые «тузы» на спины.
– Ты, музыкант драный, зачем человеческие кости к ограде свалил?
– Да уж не пробавляется ли он… не только собачиной!… – предположил кто-то.
И толпа опешила: людям представилось, как этакий лешачина ухойдокивает лопатой бедолаг.
– Ну и семейка!
А дед, поняв, что перегнул палку, спешит разрядить обстановку.
– Эк вы куда загнули. Да я, соседушки… я же грю: выкопал я эти кости из погреба, с Веркой целый день стосались.
– Из какого еще погреба?
– Грю же вам, седня в огороде вырыл. А глина, знаете, добрецкая. Если кому надо…
– Ты нам арапа не вправляй.
– По пояс вкопались…
– Дело говори.
– Стукнул я лопатой очередной раз, а она обо что-то звяк. Я и обомлел. Ну, думаю, неужто на старости повезло. Позвал Верку, а сам самокрутку раскуриваю – с мыслями собираюсь.
Толпа притихла.
– Тут заволнуешься, – подала голос Пришитиха.
– Че, бать, звал? – наклонилась Верка над ямой.
– Да вот, – грю. – Наткнулся на что-то.
– Клад! – взвизгнула она. – Ну, батя!
– Цыц, полоумная! Разве об этом кричат.
– Конечно,… – завистливо зашелестели в толпе.
– А Верка нырк в яму и давай руками шурудить.
– Бедовая баба, – разогревается толпа.
– А потом как заверещит да сиганет из ямы, – сочиняет дед. – «Уж не змея ли», – думаю. – Че вижжишь?
– Сам раскапывай свой клад, – чуть не плачет она с перепугу.
– Хотели мы отклониться от шкилетов. Да и че в них страшного? Я вот свой хочу науке завещать – пусть для анатомии будет. Но, куда ни ткнем – кости. А погреб в хозяйстве нужен. Да и кому надо могилу в огороде иметь? Порешили выкопать и перезахоронить – костям все равно, где лежать.
– Конешно… под забором…
– Не ночью же возица. Три шкилета выкопали, без гробов они. Видно, приголубил кто-то бедолаг. А тут собаки натакались, да коровы, как на грех, а потом уж и вы, как с ножом к горлу.
– Случись бы мне, так я бы сама рядом растянулась, – поддакнула Пришитиха.
– Постойте-ка,… – заметил Николай. – А наших бедолаг тогда… где-то здесь угрохали.
– Так че же это? – растерялся дед.
– Ты о чем, батя? – не поняла Верка.
– Молчи, дура сыромятная. Так… одного гада добрые люди прибрали. А другой… но законом его и теперь не достать. Неси-ка, Верка, мешок – кости от собак прибрать надо. Завтра похороним по-людски; упокой, Господи, их души на небеси, – мужья это ваши.
Верка, обмякнув, села.
– Вот те и семейка, – сочувственно завздыхала толпа.
– Да, судьба, не приведи оссподи, – расходятся по домам люди.
А судьба еще только недобро улыбнулась.