Полынь-трава

Наталия Бугаре
 Горек ветер степной на полыни настоянный.
Дети спят за стеной на подстилке соломенной.
Черный хлеб на столе-отоварила карточку.
Накормлю на заре сыновей, дочку-лапочку.
Я водицы попью, есть ни капли не хочется.
Свой кусок уступлю:я сыта одиночеством.
Канонада слышна в ритме нервно-горячечном.
А в окопах вода и вчерашние мальчики.
Так полынно-горька моя дума печальная.
Я кольцо продала, ты прости, обручальное.
Обменяла на хлеб и на пару картофелин.
Лишь бы ты не болел-нам не долго до осени.
А потом мы пойдем под обстрелом по Ладоге.
Помнишь, как мы с тобой там увидели радугу?
Я детей сберегу, обещала и выполню.
Кровь на белом снегу долей горькой нам выпала.
Я ведь сильная, знай. Ты ведь звал меня лучиком.
Всех врагов побеждай. Постарайся - получится.
Горек ветер степной, но с блокады мы вырвались.
Мой любимый, родной, ты с Победой домой вернись!.

Вечерело почему-то очень быстро. Клавдии казалось, раньше и ночи были теплее и сумерки наступали не столь стремительно. Раньше... Вся жизнь теперь расчерчена солено-горькой чертой, до и после войны. Клавдия шла с поля, ветер остервенело пытался сорвать платок с  головы. И пришлось захватить конец его зубами. От злых ударов, такого не ласкового по весне ветра, слезились большие синие глаза в обрамлении длинных ресниц. Телогрейка, оставшаяся после мужа, местами латаная, местами дырявая и еле греет. А ноги упорно несли к дому. Там, там  ждут дочки. Там  можно немного помыться, перекусить, чем бог послал, и забыться в тяжелом сне. Весна пришла с запозданием, холодной и злой. Уже вторая весна после оккупации. И Клавдия, поправляя выбившуюся из под платка русую прядь, опустив голову и согнувшись против ветра, вдыхала воздух через раз, короткими рывками. А во рту оставался вкус полыни. Этот вкус преследовал её в последнее время. Вкус и запах.

  Домой еле доползла. Вымоталась до ужаса. День за днем тяжкая работа на полях, без техники и лошадей, без мужского плеча. Даже пахали, накинув лямки на плечи, тянули на себе тяжелые плуги и жалели не себя - мальчишек, тринадцатилетних пацанов, что шли за плугом с трудом удерживая борозду. И никакого просвета.

  "Хоть бы мужу домой вернуться живому... Вдруг, ошибка произошла? Ну, мало ли, ведь так бывает. Вон Мирониха похоронку на сына получила, а потом он из госпиталя ей написал. Из самого Ташкента. А на Васеньку и похоронки то нет. Только бы не похоронка! Прошу тебя, Господи, только не похоронка, - молилась мысленно,- вот приду домой, напеку картошечки, и поем её с солью. И огурчиком захрущу. Девки, чай заждались мамку то...Скоро, скоро жизнь у нас наладится. Папка прогонит немца и возвернется. И заживееем, ух, как мы заживем то! -сама себя ободряла Клава,-  и ничего, ничего, что из еды у нас только картошка, мелкая и сладковатая, потому как чуть приморожена, в дому то и протопить толком нечем. Вот и подмерзла в подполе легонько. И бочка огурцов, точнее пол бочки, или даже четверть, но не важно. Вон уже почки набухли. Скоро можно будет собирать клейкие листочки липы, черемша в лесу появится, снытень и лебеда. Можно будет супец сварить с кожурой картофельной. И лучка дикого туда, лучок он полезен после зимы то. А еще чая хвойного, непременно его, горьковатого, но необходимого для зубов да и для всего организма."

  Девчонки уже спали. С утра напекла им картошки, когда убегала на работу. Они ее поели, и даже миску вымыли - хозяюшки. Клава заглянула на печь, где в обнимку спали её три крошки. Увидела, что белокурая головенка младшенькой в аккурат между темноволосой старшей и рыженькой середульшей и улыбнулась вымучено." Малы еще, совсем малы. Нюрке то только девятый годок пошел, Катюхе шесть, а Шурке всего два с половиной." Непослушными, задубевшими руками Клава настрогала растопки на утро. И раздула угли в печи. Они еще не полностью перегорели. Хорошая печь, новая, Васенькой сложена. Еле-еле еще теплая. Но девчонкам под тулупом овчинным не холодно. Спускаясь в подпол за картошкой, Клава едва не упала, поскользнувшись на ветхой лестнице. Добротную они сожгли в лютый мороз, а из пустого сараюшки достали эту, что когда-то вела на сеновал. Картошка поспела быстро, Клава даже толком подремать на столе не успела. Знала за собой это - могла уснуть прямо одетой, опустив голову на натруженные руки. Руки не обычные для крестьянки: с длинными музыкальными пальцами и маленькими сильными ладонями. Панские руки. От нахлынувших воспоминаний Клава заплакала, беззвучно, боясь разбудить дочерей. Почему-то вспомнила, как Василий все приговаривал:" Клавушка моя, ясно солнышко, руки у тебя - дивные, чисто пух лебяжий."
-Ой, видел бы ты сейчас свою Клаву-паву, да руки мои! Из глубоких трещин грязь не вымывается даже при стирке. А мозолей столько, что все ладони-сплошной мозоль.
 Клавдия ела обжигающе-горячий картофель прямо с кожурой. Присаливала чуть: соль теперь на вес золота, надо экономить. И хрустела огурцами. Само их солила, когда Василий пришел с работы. Раньше времени пришел, всклоченный, глаза шальные.
- Я попрощаться, Клав..забирают меня.
- А как же бронь? Вася! Бронь же у тебя...- и завыла, заголосила по-бабьи.
- Ваааааааааася, ты ж почитай, один остался тут! А как же я? Как же дети наши, девчонки? Каааааааааак?
- Ну хватит, Клав. Я-как все. Немчура лезет, как саранча, скоро от нее небо почернеет и земля сгорит. Без меня управитесь. Ну не плачь, не плачь, я возвернуся. Я же танкист, а в танке это ж надежно, Клав. Я там знаешь за какой броней буду! Никакой пулей не достать. Ну не плачь...- и обнимал жену, прижимая до хруста, целуя в искусанные губы.
- Ваааааааааася...
Девчонки мал мала меньше обступили папку, обнимали, гладили, словно чуяли беду. Словно прощались. Он ушел на закате дня. Провожали всем селом: последнего механизатора, мастера золотые руки, одинаково хорошо управляющегося и с трактором и с единственным комбайном в селе. Бабы выли. Уже пошли первые похоронки. Шел тысяча девятсот сорок первый год, июль. Подходила страда. А Клава жалась к мужу, вдыхая его до боли родной запах, и только лихорадочно шептала: "Ты только возвернись, Васенька, возвернись. Я буду ждаааааааать.." И ветер уносил её слова злым порывом в клубящуюся в пыли даль. Вася обнял на прощанье, чмокнул в щеку, стесняясь провожавших. И быстро ушел по проселочной дороге в сторону железной дороги. Проводить себя до вагона не разрешил. Погнал домой. На рассвете воинский состав покинул станцию. Впереди плохо вооруженных ополченцев, оторванных от своих жен-детей-матерей, ждала жестокая мясорубка войны.

Письма от Васи приходили редко. Да и было то их всего пять. Пять треугольников с размытыми-размазанными печатями армейской почты. И шестое от его однополчан. Пришло оно почти через год после оккупации. Где летало-болталось столько времени? По каким путям-дорогам-тропкам искало своего адресата?
" Дорогая, Клавдия Романовна, пишут вам сослуживцы вашего мужа. Петро Игнатенко, Иван Самойлин и Борис Кардаш. 17-го сентября на марше нашу колону накрыли арт-обстрелом. Прямое попадание в люк. Ваш муж и весь экипаж погибли. К сожалению, не можем
переслать его документы и личные вещи. Прямое попадание. Сами должны понять. Вы держитесь, Клавдия Романовна. Дочерей растите. Если вернемся после войны живыми, непременно навестим." И три размашистых подписи внизу.

Видно нечистый подслушал ту молитву Клавдии. Не пришло похоронки на Василия. Так и не пришло. А потом началась недолгая, но тем не менее, горькая и полная жути оккупация. Её чистенький, новый, перед самой войной срубленный домик, приглянулся одному пожилому немецкому офицеру. Он там и остановился. Звали его Гансом, был он плотный, лысоватый, чем-то похожий на поросенка. Играл вечерами на губной гармошке, сделал из ложек погремушку, связав их вместе и так забавлял младшую дочь Клавдии. Шурке то и года не было, плакала часто. Хотела кушать. Немец и корову велел своим оставить. Все рассказывал на ломаном русском, как Сашенька похожа на его Гретхен, маленькую дочку, позднюю и долгожданную. Клавка вначале жутко боялась немца, поселившегося в его доме. А потом поняла, что немец и сам войне не рад. Скучает по жене и дочке, волнуется, как идут дела на его ферме в Баварии. Он тайком делился с Клавдией тушёнкой, только и после неё у Клавы во рту был надоевший горький вкус полыни. А когда девчонки дружно слегли со скарлатиной, привел полкового врача и переживал, меряя горницу из угла в угол, пока тот оперировал девчушек.
А Клавдия ассистировала.
-Вы врач? - обрубая гласные, спросил немецкий доктор у Клавы.
- Фельдшер я.
Доктор пожал плечами, тщательно вымыл руки, обсушил их возле печи, и оставив медикаменты, откланялся. Клава провожала взглядом его сухопарую фигуру, но так и не смогла выдавить из себя слова благодарности. Ни ему, ни Гансу. Когда доила Пеструху, а та, исхудав жутко и давала то литр-полтора молока всего за раз, Клава прижималась к теплому боку, с выпирающими ребрами и просила.
- Пеструш, ну дай еще, трое их у меня, трое ведь... Ну, миленькая, еще хоть чуть.
Ганс выпивал кружку парного, а остальное отдавал детям. После визита врача Клаву освободили от полевых работ и бесконечного рытья окопов, приставив к местному лазарету. В лазарете находились только легко раненые, но работы, как и всем, хватало. Зато и перепадало с кухни кое-каких объедков, да иногда пригоршня галет. А один раз выздоровевший немец, даже целую шоколадку ей дал. Она ее разрезала ножом на мелкие-мелкие квадратики и выдавала дочкам к чаю по утрам, делая вид, что не замечает как старшая Нюрка  свой кусочек лакомства прячет для  младшей сестры. Иногда удавалось вынести чуть медикаментов. И Клава лечила всех соседей, которые не боясь комендантского часа, ночью бегали к ней огородами и скреблись в окно. Болезни были редкими, как ни странно. Наверное, сам организм понимал, что не до болячек в такое время. Только дети болели, сильно и часто смертельно. К ним Клава и бегала в сопровождении денщика Ганса. Тот её отпускал к больным, памятуя свою дочурку. "Иди, Клав-дия, иди. Киндер ведь ни в чом не виноват. Вот тебе пропуск-иди." Немцам не хватало рук нигде. Маленькая нация, посмевшая растревожить русского медведя, была обречена в первый день войны. Русские всегда умели воевать, учились быстро, схватывая воинскую науку на лету, да и гены воинственных пращуров заявляли о себе в полную силу в часы лихолетья. А уж ресурсами, людьми, Союз мог задавить любого. Это понимали все мало-мальски образованные немцы. Кроме тех, кто еще был ослеплен звездой их фюрера.
- Мы проиграем эту войну, Клава,- говаривал доверительно Ганс,- проиграем. У вас даже женщины с оружием в руках уходят в партизаны. Вы - нация воинов. А я хочу домой, к Хильде, к Гретхен. Я так устал от этой грязи, крови...Я так устал...
И Клавдия, укладывая дочек спать, кивала согласно головой. Носила она тогда огромный жутковатый по виду грязный клетчатый платок, больше похожий на тряпицу и густо мазала лицо сажей, чтоб не приставала немчура. И то ли нехитрая уловка сработала, то ли Бог отвел, но никто не обидел её, как женщину. Только Ганс видел Клавку всякой, в своем дому не схоронится. Смотрел печально, как она расчесывает длинные густые косы, как собирает их в пучок и прикрывает тряпицей, и вздыхал.

Немцы ушли в один день. Утром собрались, выстроились в колону и ушли. Ганс, забежав попрощаться, быстро залопотал, путая немецкие слова с русскими:
- Детей береги. Мы отступаем. Надеюсь, эта война скоро окончится, - и вышел, тихо закрыв дверь.
" Неужели наши вернутся? Неужели все и правда кончится?"- думала Клава, прижимая к себе дочерей. Вечером в село вошел батальон Советской Армии. Люди встречали своих хлебом-солью. Кланялись в пояс, порывались целовать руки.
- Наши! Наши! Наконец то..Слава Богу. Слава товарищу Сталину!- неслось со всех сторон. И Клава, с двумя старшими дочерьми, вышла встречать своих. Вглядывалась в лица, где-то в глубине души надеясь встретить мужа. Выискивала его в толпе уставших, небритых лиц. Подносила кувшин с молоком к почерневшим ртам. На все село коров осталось всего пять, только у многодетных. Там где дети были малые - немцы коров не тронули. Кур поистребили, а коров пять, но оставили.

Вечером в доме Клавы расквартировался целый взвод наших. Первым делом зарезали Пеструху. Полуторагодовалая Сашенька испугалась и жалобно плакала. Клаве приказали успокоить ребенка.  А Клавдия, отмывая руки дрожащие руки от крови своей кормилицы, все не могла отмыть и кровь текла, текла в рукомойник, а во рту было горько, полынно-горько. " Не плачь, не плачь, дочурочка. Они голодные, они немцев гонят, как папка наш. Они тоже чьи-то сыновья и папки. Не плачь, Шурочка, не плачь. Пеструха старенькая уже и яловая, все равно молока скоро бы не давала вовсе...Пущай, пущай. Они ж, как мы-одна кожа да кости, вшивые все. Вот мы баньку растопим, помоются, поедят горячего-подобреют." Клавка, впервые за долгое время стерла сажу с лица и сняла опостылевший уродливый платок. Сама достала из подпола запас картофеля на посадку. И жарила ее на подсолнечном масле, которое приносил ком-взвода. И казалась та картошка и бойцам и самой Клавке с дочками такой вкуснятиной невиданной. Или наварит целый казанок, посыпет солью, польет чуть маслицем да чесночка туда. И пахнет эта картошка на весь дом. Масло, настоящее! И каша, которую девчонкам приносили солдаты на донышках каски. Она ложку оближет и смакует крупинки, рассусоливая во рту. И такая эта каша вкусная, такая необыкновенная. И девчонки набрасывались на нее, лопали, аж за ушами трещало. Готовила Клава картоху на всех, ссыпая кожуру в мешок, надеялась хоть ею засадить огород. " Ничего-ничего, и на шелухе есть глазки, даст Бог, уродится какая не есть. Они ж воюют, им больше нашего надо. А мы как-то продержимся. Лес же-вот он рядышком. Не даст пропасть." Шурка уже не ревела, а нахально садилась на руки всем подряд и спрашивала, глядя синими глазенками:"Папа?" Ее тискали, совали в ладошку грязноватые кубики насмерть спрессованного рафинада, пересыпанного табачной крошкой, целовали в макушку. Особенно часто брал на руки седой, глубоко за сороковник, ком-взвода. Подбрасывал до потолка избы, и прятал блестевшие от слез, выцветшие глаза.

Уходя из дома, ком-взвода, белорус с прикуренными усами, обнял Клаву.
- Держись, сестра. Детей береги. И..спасибо тебе за все, не поминай лихом.-Клава перекрестила и его и чуть отъевшихся, отдохнувших солдат и долго глядела, как медленно, огромным серым питоном, полз батальон навстречу канонаде.
-Пресвятая матерь, Богородица-дева, помилуй их. Спаси и сохрани, заступник наш, в годину роковую. Дай увидеть им глаза жен-детей-матерей своих. Отведи пулю лихую. Прости им прегрешения их и не дай сердцам очерстветь. И Ганса, хоть он и немец, оберегай в великом милосердии своем и его жену-дочь тоже. Пусть окончится война и все вернутся домой,- шептали ее сухие губы. И рука мелким крестом все осеняла и осеняла хвост уходящей колоны.

  А потом пришло то письмо и Клава выла всю ночь, и билась об пол, расцарапывая в кровь лицо. И ни дочки ни соседки не могли утешить несчастную женщину, в одночасье утратившую и любовь, и надежду, и само желание жить.  К утру Клава, сорвав голос, уже не могла выть, а только поскуливала, как собачонка. Три пары глаз, три её девочки не позволили матери сломаться. Надо было как-то жить дальше, поднимать детей. И верить, что война кончится и все образуется. И опостылевший запах полыни пройдет, выветрится с её избы.

Через пару месяцев в дом вошел НКВДист допрашивать Клаву на предмет дезертирства Василия. Женщина горько плакала, показывала письма с фронта и главное-письмо-свидетельство однополчан.
-Гражданка, раз нет документов, то ваш муж официально считается без вести пропавшим. Значит-дезертир, враг народа. А вы покрываете его? Может, еще прячете? Это он вам приказал пособничать фашистам?
- Я не пособничала никому...-дрожала Клава от обиды и ярости, и затягивала ворот телогрейки над пышной грудью.- Вася погиб, это было на марше, прямое попадание. Вот, вот же письмо от его сослуживцев. Вы читайте, читайте. Вася-он не такой, понимаете, он был членом КПСС, Он добровольцем пошел, хоть бронь имел.
- Не ори, сучка!- и хлесткая пощечина по вмиг онемевшим губам,- не смей Партию вспоминать, когда речь о твоем дезертире идет!

Васю искали до 1953 года. Искали каждую неделю. Приходили ночью, группой. Клаву били, тягали за волосы по избе, требовали выдать мужа. Переворачивали весь дом вверх дном. Отбирали все, что находили из малость ценного. Девчонки, проснувшись, боялись пикнуть. Забивались в угол печи и укрывались с головой старым тулупом.
- Сучка! Шваль! Мразь! Пока мы за Родину грудь под пули подставляли, ты под немцев подстилалась. Говори, где твой муж-дезертир!- и удары, удары, удары.
" Лучше так, лучше пусть бьют-думала Клава, уже не прикрывая лицо.- лучше так..." Иногда ее не только били, а волокли на большую супружескую кровать с литыми шишечками, и закрыв рот, насиловали. И только раз за нее заступился один из "проверяющих".
-Товарищ майор, разрешите покинуть помещение?- спросил тощий паренек в форменной рубахе.
- Что, зассал? Ничего нам за эту шлюху не будет. Она дезертира укрывает.
- Я во дворе постою, товарищ майор. Вдруг она правду говорит, и он погиб? Это же война.
- Моооолчаааааааать! Завтра же займусь твоим воспитанием, лейтенант. Круууууууугом! Шагом! Маааааарш! Ишь, моралист выискался! - и уже к Клаве, - что, сучка, понравилось? Я лучше твоего муженька? Скажешь, где его прячешь? Или мы повторим?
Клава сипела сорванным горлом, булькала кровью на разбитых губах и божилась-божилась.
- Честное слово... Не видела я Василия..Не видела с тех пор, как на фронт ушел..Не было его в селе, у любого спросите..У нас же все на виду..Погиб он, под Сталинградом, погиб..на марше..
- Ну, что ж, значит продолжим.
Девять лет, девять долгих лет проверок. Девять лет непрерывного издевательства и угроз. На работу фельдшером не брали.
- Гражданка, мы строим социалистическое общество. И в этом обществе нет места подобным вам элементам. Вы жена врага народа. Ваш муж-дезертир.
- Да погиб он, погиб! Вы же сами фронтовик, товарищ председатель. Разве не бывало на ваших глазах, что миной в клочья? Что сгорали полностью? Ну разорвало его документы...Господи, да сколько ж можно?
-Ты, Резникова, меня не учи. Не учи меня! И что я видел или нет, не тебе спрашивать. Будь добра, покинуть кабинет.
- У меня дети, трое..Товарищ председатель.
- Какой я тебе, нахрен, товарищ? Гражданин я для тебя.
- Федор Михалыч, миленький, век за вас бога молить буду, хоть куда-то примите. Куда ж мне с тремя девчатами в разруху уезжать? Все село ведь знает, какой Вася был, нас знает...- Клава бухнулась на колени.
- Тьху на тебя, Резникова. Совсем стыд потеряла. Завтра приходи. Определим куда-нибудь.

Так Клава попала на лесоповал. Одна среди мужчин. Но и на том спасибо. Девчата росли, как сорняки. Мамки с утра до ночи дома не было. Да и приходила Клавка всегда затемно, еле волоча ноги. В сорок девятом старшенькая Нюрка украла в буфете на железнодорожной станции булочку. Пахла та булка так упоительно для ребенка. Была такой сдобной и мягкой. Для оголодавшей девчушки, казалась таким неземным лакомством. Нюрка украла булочку и долго не отдавала, отбиваясь, как тигренок, от цепких рук буфетчицы.
- Я сестренке младшенькой, рахит у нее и кашель. Ей кушать надо..Пожалуйста, пожалуйста, тетенька. Не отбирайте булочку! Тетенька!
Когда суд огласил приговор, Клава потеряла сознание. Восемь лет, восемь лет жизни ее дочки-вот стоимость булки из вокзального буфета. Отмеряли по полной катушке, как дочери дезертира. К счастью, Нюрка вышла через пять лет по амнистии. В девятнадцать. Еще не зная, что до конца её жизни судимость за "преступление" не будет снята.

Весна кипела-цвела белокипенными садами. Опьяняла ароматами. Пела птичьим многоголосьем. Старые сливы-дички возле ограды сельского кладбища, щедро пригоршнями сыпали белые лепестки на крышку гроба. Три дочки Клавы прощались с матерью. Три красавицы. Темноволосая, высокая, с материнской статью Нюрка, рыженькая Катя и беленькая Александра. Ни одна из них не стала такой красивой, как мать в молодости. Но на каждую можно залюбоваться. А Клава лежала в гробу и улыбалась умиротворенным ликом.
- Отмучилась..царство небесное ей, - прошептала старушка-соседка и положила в гроб пучочек горькой сухой травы.
Дочки еще долго оставались у засыпанной могилки. Не слыша аромата цветущих садов, не видя роскоши подвенечных уборов старых слив. А над кладбищем, перебивая все, витал дух полыни.

Эпилог.
После возвращения из зоны, Нюрка, самая шебутная из сестер, развила бурную деятельность, нашла однополчан отца и со временем собрала целый том документов, подтверждающий факт его гибели. В 1976 году, Резников Василий Михайлович официально признан погибшим в 1942 году под Сталинградом.
В 1983 году его имя занесено на стелу героев Сталинграда. До этого события Клавдия не дожила.

Послесловие.
История реальная. Все вышеописанное происходило в Тульской области. Рассказана она единственной ныне живой дочерью Клавдии и её племянником. Имена и фамилии изменены.