Лента Мебиуса

Юрий Овтин
ЮРИЙ ОВТИН

Лента Мебиуса

Рассказ

Бывают такие дни — Бог знает, откуда они берутся и как это случается, — когда ждешь одного, а происходит совсем другое. Вернее, происходит вроде то же, что и ожидалось, но в совершенно другом значении. Как — к примеру — с цифрой «6», которую если перевернуть, то получится «9». После таких цифр рекомендуется ставить точку — если предмет ими пронумерованный, подвержен горизонтально-вертикальным перемещениям, наподобие бочкотары, или, если бы речь зашла о нумерации квартир, накрепко закреплять такую цифру двумя шурупами. Гораздо безопаснее в этом отношении — цифра «8», которую как ни крути, все равно будет «восемь» — хоть выверни ее навыворот, хоть в зеркало показывай, хоть на просвет — универсальная штука.
  Однажды утром я вертел в руках отрывной листок календаря, отмеченный именно такой безупречной восьмеркой, не предвещавшей как будто никаких разночтений и недоразумений, когда раздался телефонный звонок.
Неожиданностью, способной разрушить планомерное течение жизни, он не был — звонил мой давний приятель, Тосик Алмазан, всего лишь с напоминанием, что сегодня — баскетбол, и собираемся мы, как всегда, у него, за час перед матчем, для «разогрева» — то есть принять граммов по сто пятьдесят-двести ради предстоящего азарта.
  Несмотря на свои уже весьма зрелые годы, Тосик был отчаянный баламут, каких поискать, заводила и постановщик всяческих «перфор-мансое». Главный инженер участка по устройству вентиляционных систем, он, по совокупности статей, имел прозвище «Вентилятор».
  — Намечается интересная компания, — тараторил он в трубку, заставляя болезненно дребезжать мембрану, — будет, между прочим, Розенбаум...
— Розенбаум? Певец? — удивился я.
  — Розенбаум будет, замдиректора оперного театра будет, все будут. Приходи, дорогой, не пожалеешь...
  Баскетбол — баскетболом, разогрев — разогревом, но интерес к личности питерского барда в гораздо большей степени подзадоривал мое нетерпение.
В назначенный час я был у Тосика.
  И тут моя бесстрастная «восьмерка», с размышления над устойчивыми качествами которой начинался день нынешний, завертелась как пропеллер...
  За столом сидел Розенбаум, поглаживая похожую на сплюснутый с боков бильярдный шар голову, осторожно пощупывая щеточку усов, словно опасаясь, что она отклеится от полированной поверхности шара.
  — Розенбаум, наливай! — раскручивая лопасти, гудел Тосик-Вентилятор. — Под лежачий камень портвейн не течет!..
   Розенбаум наливал, но оказался он, при более пристальном знакомстве, не снизошедшим с небес эстрадным кумиром, а безобидным специалистом по компрессорам — просто был замечательно похож на знаменитого сочинителя и исполнителя, за что и получил дубликатное свое прозвище, когда прототип стал популярен. Иначе его уже не называли и даже, кажется, настоящую фамилию забыли. И катала его теперь судьба, как третий шар карамболь в чужой игре, от борта к борту, от одного накрытого стола к другому.
  Было наивным ожидать в гостях у Вентилятора другого поворота. Что еще сегодня выкинет антреприза Алмазана?
   Среди шумевшего застолья, против меня, скрестив картинно руки на груди, восседал «визави», с лицом, артистично очерченным бородкой, отражаясь полуфигурой в настольном стекле. Ему бы французский берет, — подумалось, — был бы вылитый валет из карточной колоды. Не хватало, разве что, каких-то лент или эполетов, но массивная, словно бутафорская цепь, охватывавшая ворот, с лихвой их компенсировала, придавая вид, вполне соответствующий придворному Мельпомены, — в том, что передо мной обещанный замдиректора театра, я уже не сомневался.
  Жизнь, как известно, — театр. Важно только правильно диагностировать жанр — трагедия это или комедия.
  Перекинувшись с носителем камергерской цепи о том, о сем, мы быстро нашли общий
язык, перетасовывая театральные имена, которые ему, конечно же, были знакомы лучше чем мне, и, обсуждая вопросы глобальной реставрации Одесской оперы, бывшей у всех на слуху, мы, постукивая донышками, забивали сваю за сваей в фундамент крепнувшего от стакана к стакану взаимопонимания.
  Время близилось к свистку, когда в помещение вошел человек, похожий на постаревшего спортсмена, в бабочке как у боксерского рефери, подложенной под крутой подбородок горизонтальной, слегка обвисшей черной восьмеркой...
  — Разрешите представить, — завертелся
Вентилятор, — для тех, кто не понял, замести
теля директора оперного, Якова Петровича...
  Удар пришелся апперкотом в антрекот. Какого Якова? А я с кем разговариваю?..
  Все это напоминало некий дурацкий каламбур, когда слова рифмуются с таким бесстрастным сходством, что утрачивают всяческий смысл.
  Нарисованная с вящим изяществом карта «валет» выскользнула из веера и, плавно вальсируя в воздухе, упала. И буква «В» в уголках картинки показалась мне все той же восьмеркой — как бедному Германну явилась вместо туза старая пиковая дама...
  — А ты разговаривал, — донесся из-под сцены суфлерский голос Алмазана, — с владельцем строительной фирмы, Сашей Грушевичем...
  Тот сидел, глядя на нас из партера, и ел большую «титульную» грушу — похожий на Луи-Филиппа, каким его изображал Домье.
Затем, чтоб напомнить как-то о совсем забытом нами баскетболе, он, метким броском с дальней линий, швырнул эталонный огрызок в корзину для бумаг.
  Так случилось мое знакомство с Александром Грушевичем, президентом строительной фирмы «Александр», и, правду сказать, не было ничего удивительного в том, что я по недоразумению принял его за человека театра, потому что имел он к театрам самое непосредственное отношение, крутил, так сказать, полный интриг и драматической напряженности служебный роман, именуемый театральным, — фирма его, прославившись однажды ювелирной отделкой нескольких витринных объектов в исторической части города, выигрывала затем тендеры на обновление театральных зданий, — и знал он там все ходы и выходы, и тень отца Гамлета в пожарной каске, дежурившая в кулисах, была ему достаточно хорошо знакома.
  Да и попадая в его офис на Большой Арнаутской, не сразу понимаешь, что это — строительная контора, вернее, совсем не понимаешь, как будто вывески перепутали, — не офис, а салон. На выструненных стенах повисли, боясь осыпать белесую пыльцу — пастели; их матовая шероховатость соседствует с влажной свежестью акварелей, стремящихся выплеснуться из прямолинейной плоскости листа, а рядом, запертая добротными замками бронзовых рам, бродит как вино в дубовых бочках густая масляная живопись, наподобие мальвазии, вызревая до поры, когда придет ее черед занять место на пиршестве музейных экспозиций.
  Известно, людей так или иначе причастных к искусствам, безотчетно тянет друг к другу, они составляют как бы единое целое, им нравится ощущать себя его частью, сколь бы причудливы и противоречивы не были эти отношения.
  Как-то, в парной на Провиантской, где по пятницам парится одесский бомонд, я встретил Анатолия Шевченко, гитариста, известного своей пламенной страстью к музыке андалусского фламенко. Посожалев о временах и
нравах (О Tеmрога! О mогеs! — слова впервые произнесенные еще Цицероном в речи против Катилины) и расспросив, как обстоят дела с моей новой книгой, то есть, нашел ли я спонсора для ее издания, он и сам посетовал, что и его сольный концерт под угрозой, ввиду отсутствия средств. Взмахнув безнадежно руками, как две ощипанные птицы, мы разлетелись, каждый на свой шесток.
  Чуть позже в парилку взошел Грушевич, распарывая крепким кирпичным телом кубатуру пара. Исхлеставшись до изнеможения можжевеловым веником — как лупят по мордам букетом или секут проштрафившихся розгами, и оборотив пылающую грушевидность к стене, он спросил, кивнув в сторону направлявшегося в предбанник виртуоза:
— Послушай, а это случаем не Шевченко?
  Шевченко, в уже накинутой на плечи простыне, стоял, как фламинго, на одной розовой ноге, старательно пытаясь вытрясти из ушной раковины запавший, как клавиша, звук.
— Он самый, могу познакомить...
  На свою голову. Что одному запало, у другого выпало.
  Знакомство с Грушевичем принесло музыканту необходимую для устройства концерта сумму, для меня же обернулось упущенной возможностью воспользоваться щедростью мецената, которая не могла же быть беспредельной.
  Зато на концерте, прошедшем с неизменным для Шевченко успехом, Грушевич восседал в первом ряду, довольно ероша бородку, не как какой-нибудь валет из свиты, а как король, знающий цену (в условных единицах) своим благодеяниям, и маэстро со сцены время от времени ему улыбался.
  А что мог предложить ему я, кроме посвятительной эпистолы на обороте титула? Правда, говорят, во времена Сервантеса это ценилось...
  Назвать Грушевича расточительным добрым дядей — язык не повернется. Да он и не выразил бы мне признательности, если б я всучил ему такой сомнительный комплимент. Деньги считать умеет, может торговаться за копейку, сохраняя добрую традицию русского купечества. Но ведь не для того же, чтоб ссыпать в бездонные сундуки! Время «скупых рыцарей» минуло, теперь вдовьи дублоны не тускнут в каменных подземельях, а крутятся как колеса, приводя в движение промышленный механизм. И уже от его избытка, на проценты, спонсируются выставки, концерты, издаются книги. Но прежде надо хорошо раскрутиться. И чтоб колесо не пошло восьмеркой...
  А в жизни нашего героя не все складывалось ровно, по писаному. Книгу его судьбы мне довелось листать с середины, и терпкий морской ветерок аркадийских пляжей трепал ее страницы, задувая под обложку и пересыпая колючим кварцевым песком. И где-то там, в невыносимо выгнутой дали, синеющей и серебрящейся, переливающейся за горизонт, уже на другой стороне глобуса, свисающей как вымя, — зеленый материк Австралия выворачивал над водами ржавую радугу Порт-Джэк-сонского моста и раскрывал белый бетонный бутон Сиднейской оперы.
С лентой Мёбиуса, если ехать по одной ее стороне и оказываться на другой, следовало бы сравнить положение нашего героя — когда можно попасть в исходное место, оказавшись в перевернутом положении по сравнению с первоначальным.
   Коренной одессит, он вырос из этой спрессованной почвы, как деревья и дома. И каждая подворотня отзывалась ему эхом, и кованые решетки повторяли, как школьники урок, забытый узор аканта, а в глубине — перекосившиеся балконы строили ложную перспективу сценического пространства с мраморным венцом колодца в точке схода. И по ночам грохотала кровельными листами, перекатывала чугунный шар гроза, а утром оплавленно лоснились лиловые лавовые плиты, и солнце, сверкая спицами, катилось как велосипедное колесо. И все это было его, родное, многократно перечитанное и ненаскучивавшее, и все это однажды суждено было оставить, чтобы вслед за любимой женщиной отправиться аиз1га1, в южное полушарие, Австралию, которую детьми мы знали по Жюлю Верну — экспедиция лорда Гленарвана, следовавшая по 37-й параллели в поисках капитана Гранта, от Гринвича на запад, обозначенный карточным символом «\/\/» — Тасманово море, штат Новый Южный Уэльс: беглые каторжники, коалы, алоэ и эвкалипты.
  Если мысленно разрезать земной шар по экватору и спаять полушария полюсами, получилось бы что-то наподобие песочных часов, в которых странным образом перетекает туда-обратно время, только вместо песка — море, бродит вслед за луной приливами и отливами, и не день наступает за ночью, а ночь за днем, и жизнь движется вперед, но стремится обратно. И пусть там, в астрономической Австралии, под семиконечными белыми на синем звездами все у него складывалось складно, а все ж тянуло составить полушария обратно, слепить, как «магдебургские» из учебника физики, чтоб никаким нарисованным упряжкам их не растащить...
  Приехав как-то навестить родных, погостить в своем одесском доме, он, австралийский подданный, не смог уже заставить себя возвратиться.
— И море там не такое, и акации не так цветут, хотя и значатся австралийской национальной эмблемой. И ободранный одесский «бойцовский» кот на покосившемся балконе милее ленивого плюшевого эндемика.
  Там — складывалось, здесь — ладилось, ладонь к ладони, дело к делу. Он вписывался в ситуацию, как велосипедист вписывается в вираж, вошел, как входит брус в точно вырубленный паз, и, весело хмуря брови, принялся за работу, которой тут было немеряно и для проворных рук невпроворот.
  Ему хотелось строить и перестраивать — здесь было что, вколачивать гвозди и вкладывать деньги — здесь было куда, и еще была причина, отвечающая на вопрос зачем, скрытая нами до поры, потому что стоит всех наших ажурных выкрутасов: здесь — сын, зернышко, поросль, деревце, да уже и статное — строительный институт закончил, прямая дорога в папину фирму.
  — Пускай научится строить от кирпича, от
печки. Начни с шестерок, а там увидим...
И в этом весь Грушевич, предпочитающий всякое дело начинать с изнанки, с неприглядной оборотной стороны, которую, глядишь, когда-то можно будет и перелицевать.
  И отправляется сын месить прорабскими сапогами дрожжевое цементное тесто на стройплощадках, чтоб выпечь когда-нибудь из него свой сдобный крендель...
  Здесь — родной город, сын, друзья, там — женщина, астральная субстанция, и вяжет петли самолет через океан, через полземли, от аэропорта Одесса-Центральный до аэропорта Кингсфорд-Смит, мотает нашего печального рыцаря туда и обратно; и не понять, где «здесь», где «там», и крутится похожая на восьмерку лента Мёбиуса, не имеющая ни начала ни конца, ни лица ни оборота, как палиндром, который можно читать слева направо и справа налево — «А роза упала на лапу Азора»...
Но возвратимся к нашим притчам.
  Когда при реставрации вскрыли фундамент Одесского театра, — рассказывал похожий на боксера вице-директор, — нашли закладную шкатулку: со спекшимися в камень, в плинфу страничками, серебряным двуглавым рублем и бутылкой загустевшего вина.
  Какая завидная судьба сосуда, положенного в основание, чтоб стояло крепко, на века, чтоб сколько ни сменялась позеленевшая насквозь медь купола снаружи, сколько ни переписывался плафон изнутри, а вино только плотнело и набирало силы.
  Но и другими бывают судьбы бутылок — в нее вкладывает записку на трех языках (предположительно — английском, украинском и русском) какой-нибудь потерпевший крушение мореплаватель, путешественник или очарованный странник, и носится она, от устья реки Дарлинг, через Индийский океан, и швыряет ее по волнам, пока не сожрет какая-нибудь акула и, даст Бог, глазастый гарпунер с парусника — назовем судно «Дункан» (порт приписки Глазго) — достанет акулу своей острогой и нашарит в утробе помутневший стеклянный Е-mail (с перекатывающимся адресом электронной почты: «иа»—«аи»). Или, может, затянет бутылку какой-нибудь водоворот, «Мальстрем» Эдгара По, завертит винтом, вороненой воронкой на одной стороне округлой водной поверхности, чтоб выбросить со вздохом на другой.
  Вам из какой налить, господин Грушевич? Или вы предпочитаете из двух сразу? Это ваш вариант искусства жить в Одессе?
  Ну так нальем и выпьем, как в начале нашего рассказа, возвратившись на круги своя, в дружеском кругу, под успокоительное гудение Вентилятора, похожее на урчание старого кота. Чтоб можно было, приблизившись к оракулу Бутылки, сказать, как Панург сказал Пантагрюэлю:
  — Сегодня мы обрели то, что стоило нам таких волнений!