Поворот круга

Юрий Овтин
Юрий ОВТИН

ПОВОРОТ КРУГА

Рассказ

Судьба имеет манеру предлагать нам обстоятельства, не имеющие ниче-го сходного с нашим предыдущим опытом. И прежде, чем пытаться тронуть не-ведомые дотоле в себе струны, или восполнить отсутствие дарований простой суровостью героизма, начнем с того, что снова вспомним недавние советские времена, а в них — многострадального руководителя «советского типа» — чья должностная доля была непредсказуема.
Считалось, что знание конкретного производства есть дело второстепен-ное и наживное, главное же — умение руководить людьми, ставить перед ними намеченные партией задачи и доводить установленные планы. Вчерашний на-чальник тюрьмы мог сделаться директором оперного театра, успешно применяя методы работы с «контингентом» к творческому коллективу.
Чтоб не оплошать сгоряча по причине некомпетентности в процессах, к которым впопыхах приставлен, такой руководитель, как правило, начинал свою деятельность на новом месте с ремонта. То есть не с «ремонта» в смысле пере-устройства производственной системы, а с ремонта обыкновенного, побелочно-покрсочного, можно и небольшого, косметического, но лучше — грандиозного, капитального. О, восторженная поэзия наших ремонтов! Снос одних перегоро-док и возведение других, ступающие по коридорам, как клоуны на ходулях, за-ляпанные колерами стремянки, перемещение (временно) бухгалтерии в архив и архива в уборную (чтоб забыть о нем там навсегда)… Затеяв пертурбацию, при-близив ситуацию к экстремальной, выпустив из клеток бешеных псов неразбе-рихи и суматохи, новый начальник затем твердой рукой укротителя усмирял их и возникал перед потрясенным коллективом весь в белом, в сиянии своего ад-министративного гения, ни у кого не оставляя сомнений в праве руководить.
Не был, признаюсь, исключением в этом плане и я.
Земную жизнь пройдя до половины, — как сказано у Данте, — после лет, проработанных на пыльной заводской окраине, я очутился под сенью роскош-ных патриархальных платанов Екатерининской улицы, где размещалось мое но-вое поприще — маленькое издательство, молотившее тогда банальную бланко-вую продукцию, которой кормилась священная бюрократическая корова.
Старые помещения «конторы», ютившейся в здании, сооруженном, судя по витым монограммам над почерневшими воротами, не позднее середины прошлого (XIX-го) столетия, на самом деле нуждались в неотложном обновле-нии, грозя в противном случае уже не войти в следующий реестр городских по-строек.
При всей фарсовости представленных сценок, ремонт обладал скорее всеми признаками драмы, и был для руководителя чем-то вроде пробного кам-ня, на котором подвергались испытанию его деловые качества.
Сейчас, чтобы сделать ремонт, нужны, как говорил Бонапарт о войне — три вещи: деньги, деньги и еще раз деньги. Но в эпоху плановой экономики — которая, неповоротливо оступаясь, рушила всякие начинания не хуже любой войны — мало было иметь на счету необходимые суммы, эти деньги должны были проходить по соответствующей статье расходов и подтверждаться лими-тами ремонтно-строительной организации, в план работ которой следовало впи-саться заблаговременно чтобы рассчитывать на ее услуги в перспективе буду-щего года, следующей пятилетки или второго пришествия.
Понятно, столько ждать я не мог — не надеясь прожить так долго — и потому, минуя кривоколенные переулки согласований, пошел прямиком к глав-ному бухгалтеру горремтреста, с предложением взамен непланового ремонта издательства обеспечить трест учрежденческой документацией, которая была не менее дефицитной, чем строительный кирпич и приравнивалась едва ли не к стратегическому сырью в стране, обожавшей бумажную отчетность.
Главбух отнесся к моему замыслу с плохо скрываемым восхищением, и через несколько дней, для уточнения объема предстоящих работ, в издательство явился расторопный прораб. С интересом оглядывая осевшие стены, он картаво сыпал попутными замечаниями, словно перекатывая во рту камушки, приме-няемые для дикционных упражнений.
Звали прораба Эдуард Гурвиц.


Вспоминая тех, кому в силу таланта или обстоятельств суждено было возвыситься, кого случилось знать в пору, когда были они в рост с обыкновен-ными людьми, невольно пытаешься отыскать там те черточки, которые по-сле, укрупнившись, образовали черты всем известного лица.
Но наш интерес к «жизни замечательных людей» удовлетворяется внешним описанием узорных загогулин, оставляя за пределами понимания тай-ные процессы, превращающие опухоль в жемчужину.
Как странно бывает видеть их фотографии, сделанные в детстве: вот этот мальчик с игрушечной винтовкой — Джавахрлал Неру, а этот карапуз в платьице — Джек Лондон… Так спеленутый бутон таит внутри биологиче-скую пружину, расправящую в свой час упругие полотнища лепестков.
Желающая всяческого добра своему дитяти мамаша, показывая порт-реты в книжке, наставляет: — «Учись хорошо, Боря, и тоже станешь…» Кем? Чему можно научиться у избранника небес? Да и так ли уж привлека-тельны их многотрудные земные судьбы?..


Ремонт наш, между тем, шел своим чередом — шагая в видавшей виды синей спецовке, источая щекочущий аромат гашеной извести, громко ухая мо-лотками в пустых, ставших необычно высокими пространствах, — и было в нем что-то веселое, праздничное.
Как и положено, по ходу его возникали всевозможные непредвиденные обстоятельства — бригады перебрасывались на другой объект, не оказывалось на складе то того, то другого (Нет гвоздей — лупи шурупы!) обнаруживалась необходимость войти в положение и проявить понимание, подписывались про-центовки на условно выполненные объемы и безусловно извлекались из сейфа бутылки коньяка. Такова была система, и даже лучшие — а прораб РСУ-5 Гур-виц считался одним из лучших в тресте — не могли преодолеть эти «диалекти-ческие» законы.
Когда ж, наконец, после трехмесячных усилий, ремонтные работы были успешно завершены, благодарный заказчик, наскоро обтерев мокрыми тряпками столы, накрыл подрядчику «поляну», чтобы в такой незатейливой форме выра-зить ему свою, не знающую границ, признательность.
И если прежде наши беседы не выходили за пределы дюймовых досок, то за столом, где каждый распахивается шире, тесный прорабский пиджачок Гурвица затрещал по всем швам, — блистая эрудицией (созвучной фонетике его имени), он цитировал Ницше, декламировал Гейне и даже изречения доктора Геббельса, который был не совсем дурак, приходились к месту в его сардониче-ской, насмешливой речи.
Такая разносторонняя начитанность была, в общем, свойственна совет-ской интеллигенции, не замыкавшейся в рамках профессионального предмета, но имелась в высказываниях прораба некоторая внутренняя целостность, кото-рая придает разрозненным понятиям характер убеждений.
Или это кажется мне таким сейчас.
Гурвиц пришел на «банкет» вместе с начальником участка Виктором Кущем. По причинам, о которых можно было судить, исходя из описанных ус-ловий, они собирались покинуть РСУ и подыскивали работу, что могла бы обеспечить простор для самостоятельного полета. Ответственности они не боя-лись, но и чужой поклажи таскать на своем горбу больше не желали.
Я пообещал содействовать им в поисках, используя свои связи, и не-сколько раз после этого мы встречались, когда как будто наклевывались подхо-дящие варианты, но потом пути наши постепенно разошлись.
Через какое-то время стали говорить, что Гурвиц организовал благопо-лучный кооператив «Экополис», но поток событий, бурливших тогда на раско-ловшихся, как дрейфующая льдина, просторах нашего отечества, захлестнул этот, не представлявшийся судьбоносным, факт…


Пролетарскому государству — если пользоваться бывшей в употребле-нии неадекватной терминологией — суждено было погибнуть от одного из своих «завоеваний» — сделавшегося доступным широким массам образования.
Не зря церковь когда-то пыталась представить книгопечатание как дьявольское изобретение. «Неграмотный — что слепой», — любая ортодок-сальная идея охотнее водительствует слепцами, не ведающими упрека бессло-весными исполнителями воли, которым достаточно одной коллективной веры.
Но большевики открыли ящик всеодаренной Пандоры, «прекрасного зла», — то ли понадеявшись, что понукаемое газетными проповедями «знаю-щее грамоте» стадо пойдет веселее, а скорее из необходимости, — чтоб «но-вый мир построить», требовались все-таки не только землекопы для рытья котлована, но и тысячи специалистов, владеющих сложными знаниями, осно-ванными на фундаменте мировой культуры.
Кто же мог думать, что всё так обернется? — что произнеся первое ликбезовское «А», повторяя корявое «Мы не рабы, рабы не мы», дойдет человек и до «Я» — индивидуального самосознания, озарится гордой латынью — «Homo sapiens», и поймет, что есть он мера всех вещей.
И сделается ему невыносимо тупое ханжество пастырей, и разобьет он унылый черепок догмата, и не захочет больше быть послушной глиной в чужих руках и сам возьмется обжигать горшки. И повернется мир подобно гончарно-му кругу, и снова — кто был ничем, станет всем…


…Однажды в мае, когда душисто зацветает, развешивая пухлые гроздья, одесская белая акация, солнечным утром на Греческой улице я, что называется нос к носу, столкнулся с Эдуардом Гурвицем.
Я не видел его уже несколько лет и даже не сразу узнал — какие-то не-уловимые перемены произошли в его облике, хотя по-прежнему сохранял он застенчивую повадку советского инженера.
Мы поздоровались, и я принялся расспрашивать о делах, любопытствуя, где он сейчас, чем занимается.
— Да вот, — несколько смущаясь, ответил Гурвиц, — иду в первый раз на новую работу.
— И куда, если не секрет?
— Какой уж тут секрет! Председателем Жовтневого райисполкома…
Сказать, что я был ошеломлен, значит ничего не сказать. Конечно, как и все в Одессе, я слыхал о некоем Гурвице — кооператоре, беспартийном, еврее, — который сцепился с номенклатурными бонзами и победил в титанической борьбе, но мне и в голову не приходило отождествить его с тем, пусть и склон-ным к неординарной философии, но рядовым прорабом, который был занят ко-гда-то на ремонте моего издательства.
И вот этот, уже становившийся одесской легендой человек, стоял передо мной и с гимназической неловкостью отвечал на мои праздные вопросы!
Я восхищенно пожал ему руку и пожелал удачи…
Так в Одессе начиналась эпоха Эдуарда Гурвица.


Не упругим — как иным представляется — цирковым трамплином, кото-рый подбрасывает акробата под купол, где нужно уцепиться за блистающую никелем трапецию, стала для него деятельность в Жовтневом, а напоминающий атомную решетку арматурой строительных лесов.
Как хотелось бы здесь притянуть за уши внушительный и не требующий особых толкований образ «ремонта» и насадить на его ось дальнейшее качение сюжета, но ни о каком ремонте речи идти не могло — ибо то, что существовало прежде, было не более как картонной декорацией, не имевшей реального объе-ма.
И Гурвиц выстроил на ее месте, в масштабах отдельно взятого района, рабочую модель нового местного самоуправления, показавшуюся жителям го-рода столь привлекательной, что они не колеблясь отдали ему первенство, когда он, на конкурсной основе, заявил свои претензии на управление городом в це-лом.
Пожалуй, ни об одном его предшественнике не говорили в Одессе так много, как о Гурвице — никто из прежних предстоятелей не влиял таким непо-средственным образом на жизнь города, как это стало возможным в новых ус-ловиях. Само слово — «мэр» — впервые зазвучало полноценно, без всякой иро-нии, в прямом соответствии с вложенным в него смыслом.
Да и личность нового мэра, не походившая на прежнего времени маски с многозначительным выражением бумажного лица, обладала естественной ми-микой, могла по-настоящему смеяться и страдать, а не делать обусловленные драматургией положения штатные гримасы. Его движения были угловаты и он не прятал их в драпировочных складках пурпурной императорской тоги — бо-ясь запутаться — и не становился на котурны, чтоб казаться выше чем есть на самом деле. Он напрочь был лишен актерства, позы, и ощущал себя скорее хло-потливым механиком сцены, озабоченным состоянием колосниковых блоков, плунжеров и поворотного круга, чем захлебывающимся от сознания собствен-ной гениальности бенефициантом.
Его, ставшая знаменитой, из анекдота присказка — на извечный вопрос: «Где взять деньги?» — «Из тумбочки», была сродни театрально-античному «Deus ex machine» — «Бог из машины» — столь же загадочное, но вполне объ-яснимо устроенное сверхъестественное вмешательство для развязывания безыс-ходных ситуаций.
Город преображался — как немолодая женщина расцветает в объятьях негаданной любви. Одесса вспоминала свою юность, озорную, ветреную, когда распахнутая сквозняком рама звонко осыпается стеклянным дребезгом, отворяя створы хлынувшей голубизне неба. Она снова светилась яичным желтком ра-кушняковых распилов, завивала лукавый локон плотничьей стружки. Ее фаса-ды, только перекрашивавшиеся «при советах», слой за слоем, одевались розо-вым мрамором и отражались в зеркальных витринах, она парусила подолами полосатых навесов, и озадачивала головоломкой сцепленных в зам;к тротуаров. И только на Дерибасовской, перед «Домом книги», как памятник семидесяти-летнего коммунистического хозяйствования, как напоминание, оставлен не-большой «асфальтовый» участок — латка на латке, колдобина на колдобине — потому что слишком быстро привыкаем мы к хорошему и забываем дурное.
Не будем приписывать Гурвицу всё — складывались новые экономиче-ские отношения, не им, конечно, придуманные, формировалась частная собст-венность, несовместная с «ничейным» наплевательством, — но так уж это всё случилось, совпало, сплелось в единое полотно, что неотделимо теперь от его имени. Ему достались и хвала и хула переходного периода, и не с чем сравни-вать, поскольку то, что началось при нем, до него не делалось, не могло проис-ходить, а тех, кто явился после, будут сравнивать уже с ним.
Время определит каждому свое место. Но ни о ком другом, никогда, не говорили при бытности, что делает он всё для того, чтоб и ему, как Дюку де Ришелье, благодарный город поставил памятник.


Насколько, должно быть, мир выглядел бы сообразнее, если б в нем можно было обойтись без политики. Но, заботясь своим самоустройством, возводя Вавилоны государственности, человечество лишь потворствует вла-столюбцам, доверяя свои судьбы рвущимся к кормилу распорядителям.
Давно уже не веря в политическое бескорыстие, наученные в том числе и печальным утопическим опытом, мы знаем что распорядительность их все-гда основана на логике личных интересов, что естественное право (Jus naturale) подменяется ситуативным законодательством, которое поворачива-ется, как пресловутое дышло, куда угодно вознице, а политическая «этика» — возведенная в ранг идеологии беспринципность — не имеет ничего общего с нравственным императивом. Макьявелли подвергался осуждению не за то, что проповедовал аморальные способы борьбы за власть, а потому, что высказал вслух то, о чем, зная, не говорят.
Жизнь коротка и только безумец согласится употребить ее всю на со-гласование условий «общественного договора», не сохранив ни времени, ни сил для того, ради чего проходим мы круги ее. С сомнением относясь ко всякой вла-сти, остается только уповать на некое случайное равновесие, сопряжение устремлений человеческих и притязаний «политических». Не помышляя о безу-пречной симметрии узора, присущей одним крыльям бабочки, — мы судим о наших политиках не в осуждение того, чего они добились для себя, но с при-знательностью, если оставят при этом еще что-то и для остальных нас…


Сделавшись мэром, Гурвиц еще не имел политических навыков, не был искушен в тех подковерных играх, умение в которых приобреталось десятиле-тиями утаптывания тихих обкомовских коридоров, представляющихся в плане схемой фундаментального кроссворда.
Дом — машина для жилья, — сказал Корбюзье. Казалось, направляй Гурвиц свои усилия на отлаживание городского механизма, и суждено ему дол-гое и прочное положение управителя Одессы. Не мажордомом в белых перчат-ках, а машинистом, не боящимся испачкать руки, чтобы питать двигатель, чтоб крутились колёса и циркулировало масло в системе.
Выход в политический круг был связан с обстоятельствами энергетиче-ского кризиса (благополучно продолжающегося и по сей день). Одни строили при этом воздушные замки «незалежности», другие — скромные «хатынки» в Швейцарских Альпах. Пока Гурвиц возглавлял парламентскую делегацию в об-реченную Ичкерию, чтоб наладить альтернативное нефтеснабжение, премьер Лазаренко выкачивал из российской «трубы» сотни миллионов в свой незави-симый карман.
Всё заворачивалось смертельным узлом. Нефть, — если попытаться как-нибудь вообразить этот закованный в трубы фонтан, то лишь для немногих он представился бы золоченой спиралью с тембром валторны, для большинства же вышел бы похожим на гигантский стальной кукиш (кулак с большим пальцем, просунутым между указательным и средним), а для кого-то и змеиной породой удава — Boa Constrictor, с протекторным узором изворотливого тела, удушаю-щим трагического прорицателя Лаокоона (с оглядкой на мраморную копию в Одессе), чтоб не препятствовал тот протаскивать в городские стены троянского коня, полая внутренность которого скрывает прославленных коварством данай-цев. В любом случае это был один из тех узлов, которые вяжутся вовсе не для того, чтобы их развязывали.
Нефть, — с каким брезгливым огорчением мы отираем ее со ступней, ко-гда прибивает к пляжному берегу липкое, похожее на сгустки гнилой крови пятно. Опуская подробности, о которых впору судить экологической службе, ограничимся возможностями, предоставляемыми метафорой, — нефть, ее мас-лянистая черная волна, подгоняемая изменчивыми ветрами интриги, накрыла «лучшего мэра», невзирая на то, что имел он уже мандат от горожан на второй срок, и никакой Страсбург с его остывшими пирогами не принимался в расчет при дележе добычи…


…И снова — однажды в мае, в пору, когда конский каштан, расправив пятипалые зеленые звезды, зажигает пирамидальные свечи соцветий… Мы с друзьями стояли перед каменной аркой Еврейского кладбища, выбирая из эма-левых ведер цветочниц тяжелые алые бутоны, чтоб положить их на могилу отца Алика Лиса в годовщину его смерти.
Миша Коломей, известный в городе сочинитель смешных рассказов, не-ожиданно серьезно сказал:
— Ребята, давайте положим цветы и матери Гурвица…
Это, всех нас подстерегающее горе, как раз настигло мэра, уже втяги-вавшегося в страшный круговорот смертей, убийств и покушений, сопутство-вавших завершающей фазе его первого городского правления, или точнее, предшествовавших отстранению во втором избрании…
В сопровождении кладбищенского смотрителя, живущего знанием по-гребальных расположений, мы прошли по центральной аллее к свежему холми-ку с правой стороны, положили цветы и помолчали.
Отец Алика, «Старый Лис», как его называла при жизни вся Одесса, был похоронен в отдаленных тенистых лабиринтах старого кладбища. У могилы, разместившись на предусмотрительно пристроенной скамеечке, мы выпили из принесенной бутылки на помин души.
Как тут к нам снова подошел смотритель:
— Приехал Гурвиц, — объяснился он, — спросил, кто положил цветы,  просит, чтобы подошли к нему…
Гурвиц стоял у еще не обретшей подобающего надгробия могилы, вме-сте со своим братом. Поодаль, растопырив плащи, застыли двое охранников, как черные ангелы.
Мы поздоровались, выразив свое сочувствие. В глазах Эдуарда Иосифо-вича стояли нескрываемые слезы — обычная сдержанность была необязательна в этих печальных обстоятельствах, да и не свидетельствует о силе или стойко-сти человека, скорее наоборот — лишь о каком-то ненужном насилии над его природой. Не зная, как выразить свои чувства, — а только безучастные распо-рядители траурных церемоний знают, как нужно «правильно» выражать чувст-ва, — он стал суетно расспрашивать о делах. Хотя, какие дела могут представ-ляться значительными, когда приходишь на кладбище…
— Если какие-то проблемы, всегда, чем могу… — говорил он, пожимая нам руки.
… Передо мной стоял немолодой уже, уставший человек, — совсем не тот, когда-то резвый прораб, или полный надежд смущенный председатель Жовтневого исполкома, направляющийся в первый день на новую работу. Жизнь обдавила его, сделала плотнее, черты лица, обостренные удивленной скорбью, обрели ту полноценную значительность, которая свойственна портре-там, написанным в звездную пору, когда личности удается осуществить тот промысел, который ей предначертан. И только плечи, скошенные под гнетом груза, который он на себя взвалил, были опущены, как стороны правильного треугольника, и могли бы служить визуальным символом надлома, если б в ос-новании фигуры не вычерчивалась упорная поперечина, делающая кажущуюся слабость положения неожиданно прочной…


Таким он и застыл в моем восприятии, словно под магниевой вспышкой старого фотографа с лаковым деревянным ящиком на треноге.
Суждено ли этому серебристому дагерротипу сыграть только роль эпи-лога в моем рассказе, заняв место в многотомной энциклопедии одесской жиз-ни, или как кадр остановленного фильма вдруг дернется он и задвижется снова, рывками, семафорно разбрасывая руки, озвученный неведомыми еще словами, становясь хроникой стремительно надвигающегося будущего.
Вот оно несется на зрителя, как «Прибывающий поезд» братьев Люмьер, прострачивая сбивчивой перфорацией полотно экрана.
И уже напрягают мокрые загривки носильщики, выкатывая на горячую панель перрона громыхающие тележки, и дамы с зонтиками, обшитыми аба-журной бахромой, высматривают приезжих, и чей-то плоский силуэт выпрыг-нул на экран, чтоб показать «рожки», — и теперь не понять, где заканчивается очарование иллюзиона и открывается шатающая тени платанов улица, ведущая от вокзала, туда, где в самом ее начале проблескивают в темных кронах оплав-ленные осколки моря, а рядом, над зданием с белой колоннадой, час за часом, смыкая сегменты циферблата вызванивают свою опереточную мелодию одес-ские куранты.
Вращая ручку проекционного аппарата, или толкая маховое колесо гон-чарного круга, вгоняя в рамку следующий кадр, или уточняя конфигурацию вы-делываемого на кружале предмета, мы закругляем наше суждение, пытаясь прикосновением увлажненной ладони придать завершающую мягкость линиям, и повторяем вслед за Иеремией — не посягая толковать пророчество, — что ес-ли сосуд, который делал горшечник из глины, развалится в руке его, он снова сделает из него другой сосуд, какой горшечнику вздумается сделать.