Пальма

Евгений Перов
               
Появилась она в моей жизни ранней весной. Я возвращался домой с работы. Чтоб сократить путь, я свернул на дамбу и пошёл по ней. По обоим краям дамбы стоял молодой сосняк. Под деревьями ещё лежал снег, который упорно не хотел таять. Вечернее солнце, пробиваясь сквозь ветки-лапы, приятно радовало глаза и душу, оповещая о том, что скоро всё-таки наступит настоящая весна. Услышав слабый писк, я остановился и прислушался. Тишина. Значит, показалось. Но стоило мне шагнуть вперёд, как вновь послышался писк. «А может, это скрип снега из-под ног слышится мне писком?». Чтоб проверить себя, я потоптался на  месте. Нет, скрип, как скрип, без какого-либо писка. Но писк снова раздался справа от меня. Теперь я его уже ясно услышал. Спрыгнув с дамбы вниз в снег, я увидел под сосной щенка. Не знаю, как он сюда попал, но было ясно, что не по своей доброй воле.
Маленький серый комочек страха и холода, он копошился в мокром снегу и хныкал, и попискивал... Когда я склонился над ним, протянув руку, щенок отчаянно бросился навстречу, заплетаясь неуклюжими лапками в жёстком весеннем снегу, вжался в ладонь трясущимся  невесомым  тельцем, заскулил счастливо и благодарно. Чувствуя на пальцах мягкое тепло крохотного язычка, подумалось, что щенок ещё совсем  маленький, сосунок. Что сволочь какая-то придумала его выкинуть (и, наверное, не одного). Но вот – не вышло, выжил, бедолага, назло всему...
– Что ж мне делать с тобой, малыш?

Присев на корточки, я двумя пальцами осторожно поднял щенка за шкирку.
Забавно щуря глазёнки и моргая ими, он смотрел на меня, теперь уже ни разу не пискнув. Он, словно понимал, что в этот миг решается его судьба: или – или. Внимательно в него вглядевшись, я рассмеялся.
– Малыш, да ты – дама. Вот так дела. Кто ж это так с тобой поступил? Ну, что, поехали домой, там и решим, что дальше делать будем.
Вытащил пакет, который всегда жил в кармане, уложил в него щенка и продолжил свой путь.

Дома, первым делом, пока ещё никого не было, я в тазу вымыл Пальму (имя само как-то пришло на ум) тёплой водой. Вытерев насухо, отнёс её на кухню и положил на половик возле батареи. Налил молока в миску, добавил мелких хлебных крошек и подсунул Пальме под носик. Налакавшись молока так, что раздулись бока, она, облизав нос и губы, прижалась боком к батарее и через минуту уже сонно сопела, закрыв от удовольствия и сытости свои глазёнки-бусинки. Поразмыслив немного, прикинув все «за» и «против», я решил, что оставлю Пальму у себя…

За Пальмой ухаживали все: и мать, и сестра, но признавала она только меня. Очень быстро Пальма сама нашла себе место – на моём одеяле в ногах. Часто свою мордашку она клала на мои ноги и так засыпала. Вечером она сама залезала ко мне на кровать и слезала с неё только утром. Нередко, просыпаясь и открывая глаза, я своими глазами встречался с её и понимал, что она нетерпеливо ждала этого момента.

Она необычайно быстро, с лёгкостью зверя ориентировалась в обстановке и никогда не ошибалась, когда мы после длинных прогулок возвращались домой. Она всегда сама указывала мне дорогу. Видно было, что в тайге она чувствовала себя лучше, чем дома, и подмечала в ней такие тайны, мимо которых я порой проходил равнодушно…

К поздней осени Пальма вполне сложилась. Это была прелестная собака – никогда ни раньше, ни позднее мне не приходилось видеть такой красавицы. Среднего роста, на точёных ножках, с прямой, как стрела, спиной, острая мордашка с глянцевитым чёрным носом, пушистый хвост. Красивые тёмно-карие глаза с огромным чёрным зрачком. Она была вся серая, немного дымчатого цвета, с неширокой чёрной полосой по хребту. К зиме Пальма обзавелась густой пушистой шубкой, которая блестела, будто вычищенная. Всегда она была чиста и опрятна, следя за своим туалетом и часами себя вылизывая. Её сухая шерсть трещала электрическими искорками, когда я её гладил…

Я доверял ей безгранично. Мы бродили с нею вместе весной по болотам и по тайге, осенью сидели в засидке*, карауля уток, жили вдвоём в зимовье. И было видно, что такая жизнь ей больше всего по вкусу…

Она понимала всё, что я ей говорил, и отвечала мне глазами. В тайге я разговаривал сам с собой вслух и часто не знал, с кем я разговариваю – с собой или с Пальмой. Но был всегда убеждён, что наш разговор нам обоим хорошо понятен…

У неё был свой характер. Пальма хорошо разбиралась в моих поступках. Она хорошо понимала, если я её наказывал за дело, и принимала это наказание, как должное, но обижалась, если я её наказывал несправедливо в пылу раздражения. Тогда она старалась держаться вдали от меня и всем своим поведением всячески подчеркивала мою несправедливость: когда я её звал, делала вид, что в первое время не слышит, и долго отворачивалась с обиженным видом даже от тех лакомых кусков, которые я ей протягивал. Затем мы мирились, и она это принимала, как должное, – в знак примирения она быстро, но без особой угодливости лизала мою руку, и наши дружеские отношения сразу же восстанавливались. Когда, она сердилась, у неё щёткой поднималась на хребте шерсть, злобно приподнималась губа, и пасть ощерялась острыми белоснежными зубами. Даже мне становилось тогда жутко, она так походила в эти мгновения на разозлённого зверя – волка, лисицу, песца. Но за всю свою жизнь она, ни меня, ни кого-либо из моих друзей, ни разу не укусила. Удивляло меня всегда ещё и то, что она хорошо различала людей, с которыми я был в отношениях: она отличала моих друзей от людей, которые мне были безразличны и неприятны. Ей, несомненно, передавалось мое настроение…

К зиме Пальма превратилась в совершенно взрослую, сложившуюся собаку. Обратил я своё внимание на Пальму и в другом отношении: я брал её с собой на охоту. И здесь она была на высоте. Она выгоняла на меня зайцев, вынюхивала горностаев, отыскивала белок, всегда обращала моё внимание на белых куропаток, мимо которых зимой так легко пройти мимо. Для неё эти прогулки были сплошным наслаждением,блаженством…

Так ясно я сейчас вижу её перед собой: с огромными усилиями, барахтаясь в глубоком рыхлом снегу, бежит она впереди моих лыж. Она постоянно оглядывается на меня, широкая пасть разинута, из пасти среди острых белых клыков свисает темно-алый, почти малиновый язык, с которого капает слюна. Глаза её горят от возбуждения, всё тело трепещет, вся она – порыв, нетерпение. И вместе с тем её внимание разделено между мною, хозяином, который каждую минуту может ей отдать приказание, и стремлением мчаться всё дальше вперед, в завлекательную, таинственную глубь тайги, где так много всего – шорохов, запахов, следов…
Пальма не была только моей охотничьей собакой – она была гораздо больше всего этого. Пальма была моим верным, испытанным, единственным другом в своём роде. Она никогда не навязывалась мне сама, она просто мне подчинялась и всегда охотно принимала мою ласку. Всю жизнь свою она приспособила к моим привычкам. На улицу выходила лишь тогда, когда я ей это разрешал. Часами могла спать в своей будке или лежать возле неё, ожидая меня. С  величайшей радостью Пальма сопровождала меня во все мои близкие и дальние прогулки. Она, несомненно, изучила мой характер, и сама отличалась необыкновенной консервативностью в своих привычках. Конечно, она чуяла меня ещё издали, отличая от всех других, прекрасно знала мой голос. Я приучил её к свисту. Был один – особенный и пронзительный, на который она спешила, где бы он её не застиг. Когда я вечером шел спать, а Пальмы не было во дворе, я несколько раз свистал этим особым свистом, известным только ей и мне. И всегда проходило не больше минуты, как Пальма вырывалась откуда-то из темноты и радостно бросалась мне на грудь. При этом она иногда от стремительного бега так тяжело и прерывисто дышала, что мне становилось понятно, что мой свист заставал её где-то далеко и она, бросая все свои, может быть, даже  важные дела, – мчалась на мой призыв. Кстати скажу: Пальма никогда не выла, лай же её я слышал лишь на охоте…

На изломе зимы для Пальмы пришла пора любви…

Через положенное число недель я ждал от Пальмы приплода и, не скрою, немало этим обстоятельством волновался.Пальма охотно давала себя ощупывать, ложилась для этого сама на бок и, повернув ко мне голову, смотрела на меня вопрошающими и недоумевающими глазами – она как будто спрашивала меня: «Что это там во мне завелось, что это во мне шевелится?». Прижатой ладонью я чувствовал эти движения, и вскоре они стали видны даже на глаз. Наконец, пришел и тот самый день, так нужный и важный для Пальмы…
Это было вечером, я сидел за столом и читал. Пальма вот уже несколько часов как-то упорно не хотела оставить своей подстилки. Вдруг я услышал возле своих  ног какую-то подозрительную возню и, бросив книгу, нагнулся над Пальмой. Она как-то странно, пригнувшись к полу, кружилась на месте, как бы ища более удобного положения, затем легла. Всё тело её дрожало мелкой дрожью. Затем она вдруг вся изогнулась, закричала каким-то страшным новым голосом – и в ногах её появился чёрный комочек, величиною с кулак. С озабоченным видом, оскалив зубы, Пальма осторожно разрывала клыком пузырь, облекавший этот комочек. Я тихо позвал её по имени и осторожно погладил её голову. Она вся была мокрая, видимо, от испытываемой муки и волнения. Пальма на мгновение скосила на меня глаза и слегка лизнула мою руку, давая тем знать, что понимает моё участие и принимает ласку…

Через час в ногах Пальмы уже копошились четыре комочка. Пальма вынимала их из пузыря, облизывала их досуха своим горячим языком. И эти живые, но ещё слепые комочки жизни, уже тыкались носами в материнские соски и с жадностью их сосали. Четыре сухих и чистеньких блестящих комочка лежали в ногах Пальмы, и в тишине ночи было слышно, как они тянули молоко и им захлебывались. Счастливая Пальма лежала неподвижно с закрытыми от утомления и блаженства глазами…

Как зачарованный стоял я на коленях над Пальмой и наблюдал за этой тайной рождения…
Кто научил всему этому Пальму, кто подсказал ей, что она должна была делать? Ответа я не знал…

Я смотрел на Пальму, на её щенков и думал о таинственной мудрости жизни, о великой и неразгаданной мудрости инстинкта…
*засидка – небольшой охотничий шалаш-скрадок