Ностальгия???

Валерий Петровский
Воспоминания… Клубок воспоминаний… И представляется почему-то большой клубок из белых шерстяных ниток, которые по вечерам пряла мама, каким-то незаметным движением руки быстро вращая веретено, другой рукой все вытягивая и вытягивая шерсть из пышной кудели овечьей шерсти.  Потом нити будут уложены в большие кольца, чтобы не спутались при стирке, потом – тщательно выстираны, высушены. И уже потом мама попросит меня растягивать эти кольца на вытянутых и широко раздвинутых руках и будет сматывать готовую нить в клубки. В мягкие уютные клубки, которыми так любил играть кот Васька.
Все это происходит в тепло натопленной комнате, в печке еще потрескивают кизяки, из кастрюльки или чугунка пахнет чем-то вкусным, перебивающим специфический запах шерсти.
Иногда здесь же работает отец. Перед ним лежат стоптанные валенки. Между коленями зажата «нога» - такая металлическая штука, с одного конца в виде выкованной ступни, на которую надевают подлежащий ремонту валенок, а с другого вбитая в гладко выструганное поленце, упирающееся в пол. У отца – очень острый нож, сделанный специально, с помощью которого очень легко, как мне кажется, вырезается из старого валенка новая подметка. Уже просмолена дратва и заправлена в «иголки» - скрученную ловко гибкую проволоку, нарезаны из сухих березовых чурочек деревянные гвозди.
Подметка пришивается аккуратными стежками. Острое шило, в образовавшийся прокол – гибкая иголка с дратвой. И так – внутрь валенка, потом – изнутри наружу; дратва протягивается с трудом, приходится помогать плоскогубцами. А в место каждого прокола, через который прошла дратва, вбивается деревянный гвоздик. Проходит не так много времени и валенок готов. Отец с довольной улыбкой громко ставит его на пол:                - Принимайте работу!   
Сейчас понимаю, что он ждал оценки, похвалы. Подшитые им валенки были на славу, лучше новых.
Много раз я наблюдал эту картину. И если пришлось бы, то тоже смог бы подшить валенки. Но валенки сейчас почти не носят.

*          *
*

Наша Барышевка отличалась от многих других подобных поселений тем, что у нас была речка и озеро. Речка называлась Колутон, и где-то далеко-далеко она впадала в Ишим, а тот – в Иртыш...  И так до самого океана. Это мы узнали в школе. А еще узнали, что озеро наше тоже имеет имя – Махты-куль. «Куль» – по-кахахски  «озеро». А вот что такое «махты» - не знаю. Но помню, какой гордостью переполнилось сердце, когда узнал, что у нас не просто озеро, а Махты-куль. И название это есть даже на карте.
Речка и озеро были по разные стороны села и никак не соединялись между собой, хотя родители вспоминали, что раньше, еще до нас, во время весеннего половодья вода из переполненного озера устремлялась в сторону реки, прямо через наши хаты и огороды, к реке. Рыбу, говорят, тогда ловили прямо в хате, через промоины в глиняно-саманных стенах.
Но и потом и в озере и в Колутоне было довольно много рыбы, в основном, карасей. Правда, в озере карасики были золотистые, с розоватыми плавниками, а в Колутоне – серые. Зато в речке еще попадались и окуни, и ерши, и плотва, а в озере – только караси.
Уже в зрелые годы, давно проживая вдали от Казахстана, приехал с племянником в родное село и сразу попросил завезти на Колутон. Маленькая застоявшаяся запруда (Колутон всегда был перегорожен земляной плотиной, чтобы сохранялась вода для полива колхозных огородов), берега заросли камышом, подойти к воде можно только через большую грязную лужу…
А раньше это была «теплушка», где мы учились плавать, прежде чем осмелиться зайти в речку. Сплавать «на тот берег» было для нас событием, почти подвигом, а сейчас противоположный берег был совсем рядом. И людей совсем мало, хотя и день жаркий.
Раньше здесь собирались и дети, и взрослые. Всегда было две-три автомашины, чаще – грузовики, на которых приезжали купаться из других сел, просто сворачивали с недалеко проходящей шоссейной дороги. А мы – детвора, были здесь с утра и до вечера. Каникулы. Родители на работе. 
Порой все же собирались и шли домой. Но, не доходя до огородов, замечали, что трусы совсем высохли, и снова возвращались на речку. И это притом, что по пути обязательно плескались еще в арыках, в которые по горячим черным трубам подавалась вода с того же Колутона. Правда, огороды поливали не каждый день. И в такой неполивной день трубы так нагревались на солнце, что идти по ним можно было только вприпрыжку. А трубы покоились на солидных подпорах из просмоленных шпал и возвышались над землей значительно выше нашего роста.
Но даже если полива не было, была возможность поплескаться в огромном чане – распределителе, в который входила главная труба, доставляющая воду из реки, а выходило в разных направлениях три трубы поменьше в диаметре. По ним вода направлялась в нужные арыки. Чан представлял собой открытый сверху куб высотой метра с полтора. На дне его вода была всегда. На самом дне лежал намытый чистый песок, вода была прозрачной и теплой. Мы с удовольствием бултыхались в ней. А уж если в это время шел полив и из главной трубы била мощная струя воды, вообще было блаженство.
С Колутоном связана неосуществленная мечта. Среди мальчишек было очень престижно иметь «камеру» или «баллон» - хорошо накачанную автомобильную или тракторную шину. С ее помощью мы учились плавать, «топили» друзей-товарищей. И еще мне хотелось иметь таких «камер» несколько, связать их с помощью досок и веревок в большой плот и проплыть по Колутону вверх до самого истока. По словам взрослых, это было не так и далеко.
Я представлял себе этот плот, выбирал, кому из товарищей предложить составить компанию, подсчитывал, какой длины нужно найти шест, которым будем отталкиваться от дна. Мысленно проплывал мимо шуршащих высоких камышей, в которых копошились водяные крысы, дикие утки, мимо сопки, которая у нас называлась «Каменной», мимо стада коров, пригнанных на берег реки для дневной дойки. Может, нас увидят матери, пришедшие подоить своих коров. Мы им помашем и поплывем дальше.
Я ощущал себя одновременно и Томом Сойером, и Геком Финном. Жаль, эта книжка была только у меня – ее привез мне старший брат, которого красивой книгой наградили в школе за очередные успехи.
Но, то ли не хватало баллонов, то ли боялся отпроситься у родителей, которые, знал, не отпустят, но путешествие откладывалось из лета в лето и так и не состоялось. У истоков Колутона я так и не побывал. А он все больше пересыхает…
Высохло совсем и озеро после череды неумелых «мелиоративных» мероприятий.

*          *
*

А воспоминания накатывают. Только замечаю, что это совсем не клубок. А если и можно сравнить с клубком, то только с таким, в котором много нитей, коротких, подлиннее, местами связанных одна с другой, не перепутанных, а именно – связанных. И если все их растянуть, то вместо клубка получится какая-то сеть. И в этой сети – я. Я опутан этой сетью, но мне – хорошо, грустно, но хорошо.   
Но пока нитка не закончилась…  Клубок – шерсть – овцы… Овцы и ножницы, которыми их стригут. Но такими же «овечьими»  ножницами стригли и нас – малышей, пока не появились сверкающие специальные машинки, ласково стрекочущие в умелых руках. И больно щиплющиеся – в менее умелых. А теми страшными ножницами нас стригла тетя Броня – жена дяди Марьяна - маминого брата. То ли она была более умелой, то ли – более терпеливой, не знаю. Но стричь нас было не легко. Упираясь лом в большой тетибронин живот, постоянно перебирая ногами в ожидании очередного щипка коварных ножниц, мы обреченно ждали окончания процедуры. Но все когда-нибудь заканчивается, и вот мы уже подставляем летнему солнцу свои обновленные головы. Стригли «на лысо», надолго. В первые дни, правда, приходилось носить фуражки, так как очень уж бросались в глаза, особенно – не посвященным,  «драбынки» - лестнички на наших головах.
И вот уже новое воспоминание. «Драбына» - лестница на украинском языке. А у нас в селе, населенном высланными с Украины поляками, украинский язык был основным. Правда, мы, дети, не особенно понимали, где слова украинские, где – польские. А поскольку волей-неволей приходилось русифицироваться, то мы старались, особенно если рядом были дети не из польских семей, говорить «по-русски». Так вот, Толик Заремба – один из двоюродных братьев, говорил не «лестница» или, на худой конец, «драбына», а - «драбина». Мы как-то вспомнили об этом с братом. Было смешно…



*         *
*

Как то слышал, что село отличается от деревни наличием церкви. А я вот родился и жил в селе (так и написано было позднее на синей табличке на въезде), а церкви у нас никогда не было.
В детстве я видел только одну церковь, вернее, клуб в странном здании, с высокой закругленной крышей. Сказали, что в нем была раньше церковь. Село это называлось Раевкой. Мы с родителями иногда приезжали сюда проведать тетю Броню, папину сестру. У нее же жил после четвертого класса мой старший брат, так как в нашей Барышевской школе было только четыре класса.
И сразу вспомнилась эта школа, стоящая посреди села. Вспомнилась Ольга Иосифовна – директор, она же учительница в двух классах. А два других класса одновременно занимались у другой учительницы в соседней комнате. В эту школу я, как толстовский Филиппок, впервые пришел лет в пять, со сшитой мамой сумкой, в которой лежала история, еще какие-то учебники старшего брата. Читать я уже умел. Меня не выгнали, и какое-то время таким вот вольнослушателем я ходил в класс, в котором учился один из двоюродных братьев – Толик Заремба.
В детстве мы не задумывались о том, велика или мала наша Барышевка. Для нас она была – мир. Здесь мы жили, учились, проводили лето. Изредка кому-то доводилось с родителями съездить к родственникам, или в больницу в Шортанды – районный центр. А уже упомянутый Толик Заремба однажды с отцом ездил даже в Акмолинск. У него что-то было со зрением и нужно было провериться у окулиста. Очки ему не выписали, но привез он, помню, какие-то витамины, другие лекарства, а также жидкий гематоген, который они с отцом называли почему-то  «медвежьей кровью». И я этому верил.
Не знаю, что было на месте Барышевки до приезда в 1936 году высланных с Украины поляков. Казахов у нас не было, значит, это не был казахский аул. Не припомню и каких-либо старожилов. Все, как будто бы, жили здесь примерно c одного и того же времени – и поляки, и немногочисленные русские. Перед войной сюда же привезли чеченцев, но к моим 5 – 6 годам они все вернулись к себе на родину. Правда, осталось большое чеченское кладбище, соседствующее с нашим, христианским. 
В общем, большинство барышевцев в годы моего детства были поляками. Правда, нашу национальную принадлежность тогда старались не демонстрировать. Об этом как-то просто не говорили. Но нередко, в той же школе, от сверстников – не поляков можно было услышать в свой адрес презрительное – «пшек». И мы тушевались. Какая тут национальная гордость, где польский гонор? Только желание стать незаметным.
И вот что интересно. Сейчас явно осознаю, что взрослые – и родители, и родственники, и просто соседи-поляки не показывали открыто, но несли, тем не менее, в себе некое превосходство над  другими, над не поляками – не могу пока подобрать другого определения для них. У поляков были большие семьи, дети, по возможности, аккуратнее и чище одеты,  лучше учились, хаты – мазанки были белее, а дворы – чище. Поляки лучше и больше работали, меньше пили… И при этом старались быть незаметнее. Это внушалось и детям:. «Покорный теленок двух маток сосет».  Такие «педагогические» постулаты не проходят бесследно. Сейчас эту покорность, осторожность, излишнюю предупредительность, которые не изжить,  в оправдание перед собой я называю здоровым конформизмом. И таких «конформистов», сформированных в тех или в таких условиях, много.
Объяснение всему этому простое – страх. В считанные часы, без предупреждений и объяснений, погрузили в вагоны, повезли в неизвестность, выгрузили в открытой степи. А еще вчера вокруг были сады, зрели вишни, наливались груши… Но ведь могло быть и хуже? Вот это то, если не ожидание худшего, то мысль о том, что ничего лучшего не следует ждать, и ломало гордых поляков.
Правда, особой гордости, думаю, не было и там, на Украине, к которой отошли в свое время польские земли. Украина – это не Польша, да и украинцы при случае не прочь были припомнить полякам  их панство, к которому, впрочем, ни родители наши, ни их родители и близкие никакого отношения не имели. Но кто в этом будет разбираться в лихие времена.
Недавно в интернете попались воспоминания свидетелей волынской трагедии 1943 года: украинцы – бандеровцы грабили польские села, истребляли поляков целыми семьями. В этих зверствах славяне-украинцы превосходили, по словам очевидцев, немецких фашистов.
Может, и лучше, что моих родителей выслали в Казахстан до этого, в 1936 году. Ведь их родная Малая Волица находилась совсем недалеко от волынских земель.

*         *
*

А теперь ниточка к дяде Марьяну. К нему будет много ниток и ниточек. Но эта – первая, коротенькая.
Очень хорошо помню его нескладную фигуру, ссутуленную, наверно из-за довольно большого роста, на кривоватых ногах в огромных сапогах, не всегда опрятно одетого. Но всегда улыбающегося тебе навстречу. И его шутки, очень даже не примитивные.
Дядя Марьян работал трактористом. Работать любил, вернее, работал очень много, и днем и ночью. Весной – посевная, осенью – уборочная, летом – сенокос, зимой – ремонт. И все – «компании», за которыми наблюдало и свое начальство, и районное, и пресса.  Дядя был всегда в передовиках.
Как-то, рассказывали, к нему в поле приехал корреспондент из районной газеты. Его направили потому, что вот уже несколько дней Марьян выдавал по полторы-две нормы за смену.
- Расскажите, как Вам удается за смену вспахать десять (может, и не десять, я в этом не силен) гектаров? – поинтересовался корреспондент.
- Та як? Трактор помогае, - Марьян был немногословен.
-  А пятнадцать сможете?
- Зможу, як трактор не зломыцця, чи плуга не потеряю, - отшутился дядя.
- А двадцать? – не унимался корреспондент.
- Зможу, як бог дасть.
Через несколько дней в газете был снимок смущенно улыбающегося дяди Марьяна и довольно большая заметка о его успехах.  В ней было написано, что передовой тракторист из села Барышевка Сломинский Марьян за одну смену вспахал больше 20 гектаров пашни.
Пресса всегда остается прессой, она должна мобилизовать… В этой связи вспомнился другой эпизод из детских лет.


*         *
*

Для нас в школе, в начальных классах, самым, пожалуй, с нетерпением ожидаемым праздником было 19 мая – День рождения Всесоюзной пионерской организации.   В этот день нас – пионеров, вывозили в райцентр на пионерский слет. Там было очень торжественно, празднично, а, главное, продавали мороженное. В другие дни, даже самым жарким летом, его и там не было.
Председателем совета нашей очень небольшой пионерской дружины был уже упоминавшийся Толик Заремба. Так вот, ему предстояло на этом слете выступить. Об этом мы узнали уже после того, как приехали в Шортанды и начали строиться на стадионе. Выступали взрослые, рапортовали пионеры. Выступления перемежались с песнями, танцами, звуками горнов и барабанов.
Вот, наконец, с рапортом выходит наш Толик. В руках у него страничка из школьной тетради. Он звонким голосом докладывает, что в  Барышевской школе столько-то отличников учебы, пионерами оказана помощь колхозу в прополке полей, собрано столько-то тонн металлолома, выращено столько-то кроликов!?
Ошарашен был, наверно, не только я. Ну ладно, может быть, я не знал, что нужно идти на прополку и поэтому о помощи пионеров ничего не знал. Ладно, металлолом. Его вокруг села много.  И если понадобится, то соберем. Но кролики?! Их в Барышевке сроду не было. Я их видел только в книжке. И если их все же вырастили, то куда отдали? А кто выращивал, и где? Возле школы был только один небольшой сарай, и в него на зиму засыпали уголь.
Но ведь Толик не мне говорит, не другим пацанам. Он рапортует. А текст ему дали здесь, в райцентре. И слушают. А в конце – аплодируют. Значит, так надо.
И мы пошли за мороженным. По дороге домой никто и не вспоминал о наших пионерских успехах. Отчитывались только, кто сколько мороженного съел. Все думали так же, как и я. И мыслями своими не привыкли без надобности делиться.
Позднее я вспомнил о том слете, услышав анекдот:
- В колхозе вырастили две свиньи. Стали отчитываться перед районом, да по привычке отчитались не за два животных, а за четыре.
В рапорте районного начальства областному уже значилось шесть свиней. Министерство получило отчет о восьми… А уж Леониду Ильичу доложили о десяти свиньях.
- Молодцы, - молвил Генсек и расцеловал Министра.
- Думаю, нам хватит и восьми. А двух свиней отправьте нашим друзьям, - продолжил Брежнев и, довольный принятым решением, закрыл заседание.
В одной из стран народной демократии с удовольствием  ели свежую свинину и могли даже завидовать высокому уровню благосостояния советских граждан…
Русские люди не склонны к зависти. Не привыкли они быть и объектом внимания и зависти.
Но зачем же тогда Толик рапортовал о кроликах? 


*         *
*

Мы воспитывались по-советски. Это было нетрудно, так как требования честности, порядочности, ответственности, предъявляемые к нам в школе, а также уже писанные положения клятвы юного пионера почти полностью совпадали с тем, что нам постоянно внушали родители.
О религии нам не говорили. Пасха, Рождество были для нас просто праздниками. У каждого праздника свои атрибуты. Когда был совсем маленьким, помню на шее серебристый медальончик на простом шнурке. Потом, со школьных лет, его уже не было. Зато уже в первом классе нам выдали очень красивые октябрятские звездочки, с маленьким Володей Ульяновым в центре. Честное слово, мне было не боязно, а очень жалко, когда я эту звездочку потерял. Зато и радовался безмерно, когда кто-то из родителей нашел ее в сарае, куда я по какой-то надобности забежал, собираясь в школу или возвратившись из нее.
Потом стали пионерами. Я никогда не жевал кончики галстука, но однажды нечаянно залил его чернилами.
Помню, что меня крестили. В село приехал ксендз, все собрались в хате наших родственников Иверских, и все туда шли. Запомнил только два момента: в передней комнате была женщина в каракулевой шапочке и складывала в маленькую сумочку – «ридикюль» деньги, которые приносили взрослые. А потом священник какой-то жидкостью смазывал голову, крестил.
Молитвы не учили, даже «Отче наш», хотя мама с детства и до конца дней своих была очень верующей. Но я только слышал, если вдруг рано просыпался, как она что-то шепчет. В памяти остались только первые слова молитвы: «Zdrowa;, Maryjo, laski pelna…».  Иногда мама уходила «на ружанец». Мне представлялось, что это какой-то тоже праздник – свадьба, именины, встреча гостей, которые к кому-нибудь приехали.  И только когда потянуло в церковь, в костел, узнал, что речь шла о «Розарии» - своеобразной форме молитвы Богородице, молитвы, которую очень любил Папа Иоанн Павел Второй.
Но было это значительно позднее, уже не в советские времена.
От мамы у меня остались четки. Их мама тоже называла «ружанцем». Правда, читаю молитву Розария в основном в самолете, круга четок от момента посадки в самолет хватает как раз до набора безопасной высоты.


*         *
*

После прошедшего в 1971 году в Москве Всесоюзного съезда студентов, на котором Леонид Ильич лично напутствовал молодежь в будущее десятилетие, по всем уголкам страны стали проводить аналогичные съезды местного масштаба. Собрали студентов и у нас, в Целинограде.
Огромный Дворец целинников был переполнен. Как-никак, четыре ВУЗа, десятки техникумов и училищ. Да и событие не рядовое.
Так получилось, что мне – студенту четвертого курса, одному из комсомольских функционеров вузовского масштаба, поручили быть на этом съезде председательствующим. То ли учли мой голос, то ли просто пришлось срочно заменять подготовленного председательствующего, не знаю. Пригласили на сцену, вернее, за кулисы, и Хабибуллин – первый секретарь нашего обкома комсомола вкратце обрисовал обязанности председательствующего и, главное, порядок и форму представления слова первому секретарю обкома Н.Е. Кручине. Нужно было обязательно и в определенном порядке проинформировать участников съезда, что Николай Ефимович – кандидат в члены ЦК КПСС, первый секретарь обкома партии, Герой соц. труда и еще что-то.
Все прошло нормально, без накладок. Станислав Боянович (Хабибуллин) сидел рядом и не мог дать сбиться.
Кручина выступил, содержания я, естественно, не запомнил, был нацелен на форму. Но выступления его перед молодежью я слышал и раньше - он всегда говорил свободно,  убедительно, вселяя надежду. Нам, студентам, не казалось лишним еще раз утвердиться в своей уверенности в светлом будущем, в наше личном будущем, которое уже не за горами.
Потом была череда запрограммированных выступлений – программа лежала передо мной. Меня задело, что от нашего института выступление было не в первоочередной части.
Вот на трибуне ректор сельхозинститута Моисей Аронович Гендельман. Говорит живо, остроумно, связывает успехи своего института с выдающимися успехами областного сельского хозяйства. Помню, посетовал только, что в наименовании «сельхоза» нет слова «государственный», хотя они выполняют важнейшую государственную задачу. Действительно, институт обозначался как ЦГМИ, педагогический – ЦГПИ, а «сельхоз» - просто ЦСХИ.
Потом был перерыв, а после перерыва первым в списке наш – проректор по науке, заведующий кафедрой факультетской хирургии профессор Волох Ю.А. В эти дни он немножко приболел, перенес ангину. Но его упросили выступить, так как ректора где-то не было, а представить институт достойно нужно. Он согласился и сейчас сидел в первом ряду. Я временами посматривал на него, видел, что Юрий Александрович не совсем здоров, часто вытирает лоб платком.
Он был очень колоритной фигурой, во всех смыслах. Очень толстый, лысый, умница, великолепный лектор. И кафедральный коллектив был  мощный, в основном мужчины – состоявшиеся известные в городе хирурги: Грабовецкий, Осипов, Люст….  Только у Волоха была оборудована видеотрансляция из операционной в его кабинет, откуда он наблюдал за ходом операций. Сам оперировал не часто, но на паре операций с его участием все же присутствовать довелось.
Кроме того, в нашем провинциальном институте очень обращало на себя внимание то, что у него была монография, а в любой статье или книжке об эхинококкозе или альвеококкозе на Ю.А. Волоха обязательно ссылались.
И еще профессор Волох был фронтовиком, полковником медицинской службы; был фронтовым хирургом, возглавлял военный госпиталь. Поэтому и на съезд, нацеленный на воспитание подрастающего поколения, он пришел в пиджаке, украшенном многочисленными наградами, среди которых юбилейных медалей было одна-две…
  И вот мы готовимся работать дальше. Кручина попросил программу, немножко подумал и зачеркнул фамилию Волоха. Что-то недолго переговорили с Хабибуллиным, и тот дал мне откорректированный список….
Поскольку в зале еще только рассаживались, я обернулся к сидящим в президиуме, но во втором ряду, представителю нашего парткома Елене Ивановне Зайцевой - заведующей кафедрой судебной медицины и к Шендрику Юрию Григорьевичу - проректору по учебной работе.
Они забеспокоились, стали теребить Хабибуллина. Потом Елена Ивановна осмелилась обратиться к Кручине, говорила о болезненном состоянии профессора Волоха, просила… Но первый секретарь был непреклонен.
 Почему это так запомнилось?
Во-первых, потому что сразу тогда был поражен мыслью о том, что это не что иное, как антисемитизм. Как же, Гендельман, Волох… Не много ли?
Надо сказать, что у нас половина кафедр, особенно – серьезных, возглавлялась евреями: Шапиро Борис Моисеевич, Гребнева Лидия Самуиловна, Клебанов Вольф Мейерович, Лемпель Натан Максимович…. Мы знали об этом, и поскольку, как правило, личности эти были неординарными, появлялось и закреплялось только уважение не только к каждому из них в отдельности, но к народу в целом.
И вот, оказывается, у наших идейных вожаков мнение другое?!
Ну, а во-вторых, не буду скрывать, запомнился этот случай еще и потому, что я в очередной раз смалодушничал.
- А я вот сейчас объявлю Волоха! – сразу тогда у меня возникла мысль. – Ведь никто не помешает, не успеет остановить. Не убьют же меня, не исключат из института.
Всю оставшуюся  часть съезда мысль эта не покидала. Но так и осталась мыслью. Я и сейчас, вспоминая, корю себя за трусость.
Больше таких масштабных студенческих съездов не проводилось. Тот был как первым, так и последним.
Николай Ефимович Кручина стал впоследствии управляющим делами ЦК КПСС. Во время ГКЧП в 1991 году он покончил с собой.
Нет уже, думаю, и профессора Волоха.


*         *
*

Первая тревога за будущее появилась, помнится, в 1988 году. В Ессентуках, в санатории, оказался за одним столиком с пожилой женщиной. Ей было около семидесяти. Это была очень крупная, даже толстая женщина, по-русски говорила плохо, с сильным акцентом. Отличала ее от окружающих и очевидная интеллигентность. Мне она показалась немкой.
Но, оказалось, приехала она из Таллина, эстонка. Живет одна – недавно умер муж. Он был заместителем министра просвещения Эстонии. Есть сын, но живет отдельно, там же – в Таллине.
Элла Александровна – фронтовичка, воевала в Красной Армии, была разведчицей. Кроме того, она была одной из первых комсомолок Эстонии.
А до вхождения  Прибалтики в состав Союза была прислугой у эстонской помещицы. Об этих годах Элла Александровна вспоминала спокойно. Позднее, когда я к ней приехал, она показывала ложки и другое серебро, которое ей подарила эта барыня.
Накануне войны она вышла замуж. Муж, Александр Муй, был ярым коммунистом, сражался и с эстонскими националистами, и с фашистами. Вскоре он погиб на той войне, на острове Сааремаа.
Элла Александровна рассказывала, как ездила на остров открывать памятник мужу, с которым прожила, к сожалению, только два года, из них последний – военный.
Позднее я посмотрел в интернете, нашел несколько очерков об Александре Муй, в том числе о последних его часах. Все было так, как рассказывала Элла Александровна.
Через несколько дней ее путевка закончилась. Я провожал ее в Минеральных водах, посадил в поезд. Она настойчиво приглашала погостить у нее. Потом пришло несколько открыток из Таллина, и я в тот же год, осенью, поехал.
В Таллине я был впервые. Да и потом больше побывать там не довелось. Элла Александровна встречала на вокзале. На автобусе ехали домой, она жила достаточно недалеко от исторического центра города, но в «спальном» микрорайоне. Название улицы было написано на эстонском языке, на русском это звучало как «улица зерна». Как-то так.
Дом был обычный, можно сказать, «хрущевской» застройки. Квартира трехкомнатная, но небольшая. Нам выделили комнату. В центре комнаты стояло кресло-качалка, по стенам – стеллажи с множеством книг. Но только единичные были на русском языке, в том числе «Апулей», с которым я впервые познакомился там.
Элла Александровна много возила нас по городу. Сами мы тоже старались поменьше сидеть дома. Незнание языка не очень мешало. В принципе, в магазинах отвечали. Спрашивать на улицах не приходилось. Все находили сами по напутствиям Эллы Александровны, по каким-то образом возникавшим догадкам при прочтении непонятных вывесок, афиш.
В газете «прочитал», что проходит медицинская выставка. Элла Александровна восхитилась моими языковыми способностями, хотя и «медицина» и «кардиология», о которой шла речь, не понятны разве что на китайском языке.
В Таллине впервые увидел антисоветскую (или антироссийскую) демонстрацию. Небольшая толпа народа, самодельные транспаранты, из которых и узнал, что речь идет о России. Выступающие в основном говорили по-эстонски, но некоторые выступали и на русском, с сильным акцентом, конечно.
Стало как-то не по себе. Рассказали Элле Александровне. Она подтвердила, что сейчас такие мероприятия не редкость. Рассказала также, что не так давно поругалась в автобусе с пассажирами, когда услышала разговор о независимости, самостоятельности, о русских оккупантах…. Она пыталась полемизировать, говорила о той, прежней жизни, о том, что далеко не всем было так уж хорошо, заикнулась о войне, о фашистах… И уж тут-то она услышала о себе все: и о себе, и о русских, и о предателях. Оставалось только выскочить (хотя это слово к Элле Александровне малоприменимо) из автобуса, не доезжая до дома.
Как-то она пригласила нас в ночной ресторан, где ее племянник работал администратором. Назывался он, по-моему, «Глория», располагался в самом центре старого города. В ресторане этом было варьете.
Зал был полон. Стол почему-то был большим, с нами сидело еще две пары финнов. Они в Таллине работали. Разговор велся через Эллу Александровну, которая с помощью эстонского как-то умудрялась помочь нашему общению. Финны, узнав, что я врач, дружно встали и приветствовали.
И вот началось, как бы сейчас сказали, шоу. Выскочивший ведущий на ломаном русском сразу предупредил, что все представление будет на эстонском языке, который «пора уже выучить». Потом выходили певцы, танцоры, фокусники. И наконец выбежала группа полуодетых девушек, в перьях, блестках… В центре – «прима», тоже в перьях, но с большим их количеством. В руках – из таких же перьев веер, которым  прикрывалась верхняя часть тела. В течение этого и последующих танцев веер на несколько мгновений отводился в сторону, приоткрывая ничем не примечательную грудь. Но зал взрывался овациями.
В общем, ничего особенного, но уже не «совок». А мне было неприятно. И как-то неуютно. Элла Александровна, которой такое зрелище тоже было не по душе, согласилась уйти. 
Через пару месяцев, в том же 1988 году, я был на Первом съезде врачей СССР (который тоже стал и последним). Начался съезд традиционно - с выхода на сцену членов Политбюро и бури оваций по этому поводу. Были в полном составе, с М.С. Горбачевым в центре. Вышли, расселись, просидели до первого перерыва и удалились. Никаких приветствий, никаких речей. Министр здравоохранения СССР Чазов Е.И., который, естественно, знал весь сценарий, был, думаю, раздосадован тем не менее. Дальше съезд вел он.
После ухода Политбюро к сцене подошла группа людей – из состава делегатов. Как оказалось, это представители делегаций прибалтийских республик. Они просили слова для зачтения какого-то документа. Очевидно, это были представители литовского «Саюдиса» или эстонского «Народного фронта». Тогда эти организации были «на слуху». Они, возможно, хотели зачитать какой-нибудь документ о суверенитете. Уже спустя пару месяцев, Верховным советом Эстонии Декларации о суверенитете была принята.  Так же поступили и остальные прибалтийские республики.
Но сейчас это было вне всякого сценария, слова им не дали. Чазов, спустившийся из президиума, долго с ними разговаривал, но очевидно «консенсус» не был достигнут, после чего прибалты покинули съезд.
«Перестройку» было уже не остановить…