Очередь за солнцем

Кира Велигина
                К.Велигина

                ОЧЕРЕДЬ ЗА СОЛНЦЕМ
                Повесть

                Часть I.

1. Есть на свете звезда Лилит.

     В  тот день моей сестре крепко не поздоровилось. Прямо скажем, не хотелось бы мне оказаться на ее месте. Я просто себя не помнила от злости. Она без спросу взяла из ящика стола мои журналы, которыми я особенно дорожила, и дала их, видите ли,  подруге посмотреть! Вообще-то я не жадная, даже наоборот, но ведь я знаю ее подруг. Если уж им что-нибудь попалось в руки, в жизни не отдадут обратно. Так что мои журналы пропали с концами, я это знала точно.
     Кончилось тем, что я разбила Витке нос. Я не хотела этого делать, но так уж получилось. Конечно, она подняла визг. Мать тут же прибежала, взяла Виткину сторону и увела ее в соседнюю комнату, а мне крикнула, что я «с цепи сорвалась». Было похоже на то, и я ушла из дома, чтобы «снова сесть на цепь», то есть немного придти в себя от клокотавшей во мне ярости.
     Родители! Не гоняйтесь за звучными именами. «Вита» значит «жизнь», но эта моя Жизнь иной раз оказывается такой жабой, что хоть лопни, а до царевны ей далеко. Я старше Виты на четыре года, но она ростом почти с меня и толще чуть ли не в полтора раза. И когда ее успели так раскормить? Ей всего-то двенадцать! И хоть бы вникала, что раз уж ты дура, так уважай старших и ничего не бери без спросу. Так ведь нет. Воображает себя невесть кем. Брижит Бордо плюс Аристотель. Верх совершенства. Во дворе ее прозвали Витус Беринг, а нас вместе называют Катарина Витт, потому что я Катька. Глупо! Терпеть не могу, когда нас пытаются соединить, пусть даже в шутку. Нет у нас  с ней ничего общего. Нет – и быть не может. У нас разные отцы. А это, говорят, очень влияет на различие характеров. Ну, а про внешность и говорить нечего; по крайней мере, в нашем случае.
     Конечно, я врезала Витке не за то, что мы разные, а за ее глупость и мои любимые журналы. И еще за то, что она молчит, не говорит, кому их отдала. Тоже мне, разведчица. Партизанка на допросе!
     Так я злилась на сестру целый день. Мне даже в голову не могло придти, что этим же вечером мы с ней будем сидеть, обнявшись, на полу у входной двери, будто бы никакой ссоры между нами и в помине не было. Мы будем сидеть и плакать, и я забуду про свои любимые журналы, а Витка – про разбитый нос. И мы поймем, как хорошо быть сестрами и в трудный час найти поддержку друг у друга. Когда с тобой всё в порядке, о таких вещах не думаешь.  Днем я еще ничего не знала. А вечером…
     Вечером случилось так, что один… не хочу ругаться… натравил на меня свою собаку. Этакую помесь дога с еще кем-то, так что получилась всем псам псина. Эта тварь чуть меня не прикончила. Наверно, я никогда не забуду, как всё это было. Такое не забывается, сами понимаете.
     Я возвращалась домой с дискотеки, злая на Ярослава, моего парня, и вообще на весь мир. На мир – за то, что журналы пропали, и теперь черт знает, где их искать, на Славку – за то,  что он не подарок и никогда подарком не станет. Он у меня из тех баранов, которые заработали нашему городку Лосеву самые смешные и глупые прозвища. Словом, не гений. Но он любит меня, и я не могу его бросить. Понимаете? По-настоящему любит. В тот вечер он перепил и не смог проводить меня домой с дискотеки. Его даже из уборной не вытащить было. Но что до любви, вот вам крест: он знает, что это такое.
     Я шла домой. Декабрьский снег скрипел под ногами, и воздух был мягким, безветренным.
     Проще всего было пройти к дому через детскую площадку. Я обычно не хожу этой дорогой, когда поздно, потому что на детской площадке очень мало фонарей, и много кустов, но сегодня с досады я забыла осторожность, и меня понесло по прямой – наверно, потому, что я думала о том, как я всех не люблю, и других мыслей у меня в голове не было. Конечно, нельзя было так думать. Следовало порадоваться хорошей погоде, снегу, тишине – и простить Ярослава. Всякий же может перепить, это со многими случается. А потом, свет клином на Ярославе не сошелся. Сегодня он, завтра кто-нибудь другой. Обычное дело.
     Вот так бы мне и подумать, а я надулась, как мышь на крупу, и получила. Так меня отделали – ахнуть не успела. И как только ОН в темноте меня разглядел? Но разглядел – и велел, чтобы я подошла. Я ему:
     - Еще чего!
     Я его сразу испугалась. Терпеть не могу, когда меня из темноты окликают хриплым голосом и велят подойти. Да и кому бы такая штука понравилась? Потому что это, правда, страшно.
     Он опять:
     - Ну, подойди!
     Может, стоило как-нибудь повежливей его обмануть, и всё бы обошлось, но очень уж я струсила. Как дернула от него. Я быстро бегаю, он бы ни за что не догнал меня.
     Тут слышу, он орет:
     - Верда, фас!
     Как в фильме про эсэсовцев. Или как в каком-нибудь анекдоте. Со стороны смотреть на это было, наверно смешно. Правда, мне-то смеяться не хотелось. И даже плакать не хотелось, потому что от ужаса у меня, как сказал поэт, «в зобу дыханье сперло». Вряд ли этот тип шутил! Он действительно натравливал на меня собаку: мне это с каждой секундой становилось всё яснее. А уж собака, разумеется, бегала быстрее меня, и я поняла, что от расправы мне не уйти.
     Уж такой у нас двор: высокие густые деревья даже зимой скрывают площадку от окон домов. Это красиво, но по вечерам такая красота иногда обходится людям  дорого, да еще и фонарь один- единственный на полдвора. Там, где так просто могут убить человека, нужно фонарей двадцать, а еще пистолеты и военные бинокли. И никаких деревьев! Потому что не до красоты, когда за тобой гонится смерть. И если тебя убьют, твои родным тоже будет не до красоты.
     Разумеется, эта Верда была не китайский мопс. Она бросилась мне на плечи, повалила на землю и принялась рвать на мне куртку. Заодно она хватала зубами мои ноги и руки - и, скажу вам, хватала, не играя. Она попросту меня кусала: молча, хотя и не очень сильно, но до крови – ужасно было больно. И еще никогда я не встречала у собаки таких злых глаз! Я защищалась, как могла, а этот хмырь подошел ко мне, встал рядом и сказал назидательно:
     - Вот видишь, надо сразу слушаться.
     Прямо школьный учитель, да и только. От боли, страха, неожиданности я закричала не сразу, но уж когда закричала – это был вопль! Я сама не узнала своего голоса: столько в нем прозвучало отчаяния, и даже не человеческого, а какого-то животного.
      Этот мудак, ясно, сразу же испугался. Он оттащил собаку и сказал:
      - Не заткнешься, горло перегрызет.
      Я заткнулась. Меня всю трясло. Я рыдала так, что захлебывалась. А этот подонок тем временем свалил вместе со своей псиной.
      Не помню, как я добралась до подъезда, но помню, что мне пришлось сесть на одну из ступенек лестницы, потому что ноги у меня дрожали, и я несколько минут сидела, ожидая, когда хоть немного пройдет дрожь.
     Наконец я всё-таки добралась до своей двери и позвонила в квартиру. Открыла мне Вита. Мамы и нашего отчима дяди Вовы не было дома. С минуту мы с Виткой молча смотрели друг на друга, и в течение этой минуты глаза моей сестры постепенно становились похожими на монеты-пятирублевки. Я хотела спросить: «Что? Хороша?» Но не смогла – голос пропал. Мои губы судорожно задергались и, неожиданно для самой себя я с ревом повисла на шее у растерявшейся Витки. Это ее потрясло. Через минуту она тоже завыла в голос и, в свою очередь, повисла на мне. Мы обе плюхнулись на пол, едва притворив дверь. Обнявшись, мы долго всхлипывали и клялись друг другу никогда больше не ссориться…


     Весь вечер я отлеживалась в ванной. Как назло вырубили свет, но вод ванной лежали плавающие свечи: целый мешочек. Я нашла их, назажигала себе свечей и пустила по воде. Получилось даже гораздо лучше, чем со светом. И пахло чудесно. Мать покупала нам с сестрой всякие гели, шампуни, пену для ванны – запахи  лаванды, мяты, роз и прочих цветов окружили меня, точно облаком. Обожаю принимать ванну и дышать всем этим. Кажется, будто лежишь в саду, в каком-нибудь сказочном королевстве. Словом, можно вволю помечтать. Но вместо этого я взяла свой мобильный телефон и нажала один номер, который был у меня  «забит». Мне вспомнился стих, написанный знакомым парнем, Андрюшкой Цапиным, попросту Дюком, и я решила позвонить ему, чтобы он прочел мне это свое стихотворение. Я подумала: может оно меня утешит. Вообще мне очень хотелось кому-нибудь пожаловаться, поплакаться в жилетку, как говорят, хотя вообще-то это не в моем характере. Но сегодня мне захотелось, чтобы меня утешили. Хотя бы стихотворением, хотя я, в общем-то, стихи не очень люблю.
     … К моей радости Дюк взял трубку. Он уже был дома – и даже в нормальном состоянии, хотя тоже был на дискотеке и пил. Его споить вообще невозможно. Он никогда не теряет головы и точно знает свою норму. А в Дюка он превратился так: сначала был Андрюха, потом стал Рюха, потом – Дюха, и, в конце концов, - Дюк. Сократили до минимума.
     - Дюк, - попросила я. – Прочти про Лилит.
     Он не стал ломаться и начал читать своим глуховатым голосом, словно диктуя:
                Есть на свете звезда Лилит.
                Голова от Лилит болит.
                Она первая в каждом знаке,
                Чтобы знаки держать во мраке.

                Я с Лилит на столетья слит,
                Я сплошной монолит с Лилит,
                Но живут на Луне обманы,
                От которых сплошные раны.

                О, Лилит, луннорогий бог!
                Я тебя полюбить не смог.
                Мне б уйти из твоей печали
                И зажить так, как жил вначале.      

                Я бы снова летал во мне,
                Я бы оды слагал весне.
                Но нельзя позабыть Лилит,
                От которой душа болит.
     Мы долго молчим.
     - Дюк, - спрашиваю я его, наконец. – А почему ее нельзя позабыть?
     Дюк удивлен.
    - Да так уж, - говорит, - нельзя и всё. Бывает. Ты, что ли, Катька, плачешь?
    - Нет, - отвечаю. – Ты классно сочиняешь, Дюк. Лучше всех на свете.
    - Лучше всех на свете, - с сарказмом откликается Дюк, - сочинял граф Лев Николаевич Толстой. Тебя этому в школе учили. Правда, стихи он не любил. Зато какая глыба, какой человечище! Куда уж мне до него. Я – так. Молодой начинающий рифмоплет. Вот еще, если угодно:
                Вошь упала под насест,
                И никто ее не ест,
                Даже куры не клюют:
                Как увидят, так блюют.
     Он торжествующе замолкает.
     - А дальше? – спрашиваю я.
     Он удивляется:
     - Как, мысль не ясна? По-моему, произведение вполне закончено. Завязка, развязка, подвязка… конфликт, его мать. Подтекст. Одиночество вши на фоне бездушного общества. Что еще?
     - Мораль, - напоминаю я.
     - Точно, мораль, - он как-то зловеще хохочет. – Не падай под насест! И еще: не будь вошью! Да?
     - Дурак ты, Андрюха, - вздыхаю я. – Пока!
     Он мгновенно меняет тон.
     - Катька, стой! Я ведь пошутил. Ну, дурак, ну, виноват. Больше не буду, прости. Не вешай трубку, ладно?
     - Ладно, - говорю. – Прощу за Лилит.
     - Почему ты плакала? – спрашивает он.
     - Потому что ты классно пишешь, - отвечаю. – Правда, классно. Ярослава не видел?
     - Дома уже, - отвечает Дюк. – Можешь ему не звонить. Он лыка не вяжет. Спит, наверно, давно, как сурок.
     - Сурки не бывают пьяными, - вырывается у меня. – Прости, Дюк, спать хочу. Устала, как сволочь. Пока.
     И нажимаю отбой. Дюк умный, хоть и ядовитый бывает. Как змея. Подчас с ним трудно разговаривать. А всё же интереснее, чем с другими. И интересней, и приятней. «Лилит» надо будет переписать. Кажется, это не звезда, а планета, а может, и не планета, какая разница? Главное, красиво. Я не напишу даже строчки, а этот умник, Дюк, уже насочинял черт знает сколько. Если бы я ушла не ушла сегодня с дискотеки позже, чем он, он бы меня проводил, - и не было бы всей этой мерзости во дворе… но ведь я ждала Ярослава.
     Хотела одного дождаться – и не дождалась. Хотела другому поплакаться – не вышло. В самом деле, зачем Дюку знать, как мне плохо? Да и чем он может мне помочь?
     … Поздно вечером, когда я уже лежала в кровати, испытывая боль во всем своем искусанном, смазанном йодом теле, ко мне пришла мать. Она уже всё знала от Витки и, конечно, плакала. Собиралась звонить в милицию, но я сказала ей:
     - Зачем тебе это надо? Они только волынку заведут, и всё равно ничего не добьются, а если и добьются, я буду уже сама не рада, что правда восторжествовала, потому что от ментов сплошная канитель. Весь двор всё узнает; не хочу!
     - Закон есть… - всхлипнула мать.
      - Ага, конечно, - сказала я. – Лучше успокойся – и давай спать. Я с этим хмырем сама разберусь. Вернее будет.
     Мать поцеловала меня и ушла. Я отвернулась к стене (люблю спать лицом к стенке) и призналась себе, что понятия не имею, как с этим подонком справляться и как ему мстить. Я же не граф Монте-Кристо. И, уже почти засыпая, подумала: наверно, это Лилит проявилась сегодня в моем знаке Зодиака, вышла из-за туч, и теперь от нее болит голова…



2. В школе.
    
     Не везет мне и следующим утром. Опаздываю на урок, а там как раз Анна Савельевна или попросту Нюся, классная,  представляет нового учителя. Валерий Григорьевич. Наверно, только что «вышку» закончил: этакий смазливенький студентик. Я смотрю ему в глаза и говорю:
     - Здравствуйте.
     А что мне ему еще говорить?
     Он внимательно смотрит на меня и приветливо кивает: здравствуйте, мол. Я прохожу к своей парте. Нюся представляет меня:
     - Это Младенцева. Колоритная личность. Что поделаешь. Воспитание.
     Прямо гречанка. Умеет лаконично изъясняться. «Со щитом или на щите». И ни слова больше.
     Я спиной чувствую, как она возводит глаза к потолку, будто ей оттуда должны подтвердить: да, дескать, Младенцева сволочь.
     Класс смотрит на меня, слегка вспухшую и вымазанную йодом, с величайшим любопытством. Я слышу шепот, похожий на шелест: «Катька, кто это тебя так? Круто! Жесть! Отстой!» и тому подобное. Делаю вид, что не слышу. С непроницаемым лицом сажусь на свое место, достаю тетрадь по алгебре и учебник по литературе, ручку, которая не пишет и цветной карандаш. Нюське ведь всё равно, что я достану. Для нее я вечный изгой, ее ничем не удивишь.
     Соседка по парте, моя подруга Милка Даровская, потрясена моим видом не меньше других. Она меня такой еще не видела и (я надеюсь) больше не увидит. Она очень тихо спрашивает, кто меня так отделал? Я коротко ей всё рассказываю. Подробности вспоминать не хочется, к тому же, Милке они ни к чему.
     Она пристально смотрит на меня в течение минуты, потом шепчет в кулак, чтобы слышала только я:
     - Пусть Зад`ыба разберется.
     - Даром? – спрашиваю машинально. Мной давно усвоено, что всякую услугу полагается оплачивать. Тем более, разве такая известная личность как Задыба возьмется за такое мелкое дело - отомстить за какую-то незнакомую девчонку? Задыба – его фамилия, имя – Нестор, а кличка – Ворон. Знаю, что ему немногим за двадцать, и что он уже сидел. Еще мне известно, что многие его боятся и уважают, и Милка Даровская с ним лично знакома.
     - Какие с тебя деньги, - она презрительно ухмыляется моей наивности. – Я через Ромку договорюсь. Им крупные дела не каждый день попадаются, а «мелочевка» только в развлечение, для разнообразия жизни.
     Я с Милкой не спорю. Она хорошо знает Нестора, да и с Романом Силудиным, его другом, знакома больше моего. Роман и Нестор живут у Ромкиной бабки, в маленьком доме на окраине города. Я несколько раз видела Ромку, но почти не разговаривала с ним. Он красивый, видный парень, синеглазый, темноволосый – картинка. Такого бы в кинофильм. Он немного нахал, но не груб и не навязчив. С ним, наверно, можно договориться. А вот с Вороном…
     - Попробуй, - говорю я Милке.
     Она улыбается:
     - Вот увидишь.
     Ну-ну. Поживем – увидим, действительно. В знак признательности и дружбы даю Милке списать английский, который мной, в свою очередь сдут с тетради одного нашего отличника еще вчера. А сама думаю: как бы не пожалеть...
     Смотрю на Валерия Григорьевича. Его взгляд тоже, помимо его желания, часто задерживается на мне. Уж слишком я сегодня хороша – только ворон пугать. Сам-то он, видно, из отличников. И вообще, очень правильный, « домашний». Когда уходит Нина Савельевна, Валерий Григорьевич начинает заниматься с нами алгеброй. Его слушают внимательно, не шумят: он действует на всех как-то успокаивающе. Хотя начинать ему нужно с дважды два. Наш класс не пошел дальше этого. Разве что единственный отличник и три хорошиста. Надеюсь, математичка его предупредила.
     На перемене он подходит ко мне и говорит с большим участием:
     - Простите, вы хорошо себя чувствуете? Может быть, вам лучше уйти домой?
      Я благодарно улыбаюсь ему:
     - Нет, спасибо. Я так редко бываю в школе, что этот день, пожалуй, лучше отсидеть.
     - Вы говорите, как о тюрьме, - смеется он.
     - А как же, - я пожимаю плечами. – Тюрьма и есть.
     - Ну, не будем так говорить, - он качает головой. – Ученики не должны чувствовать себя так. Ведь вы понимаете: среднее образование необходимо иметь. Да и высшее – очень желательно.
     Я с ним не спорю, и он уходит, сказав мне что-то шутливое на прощание. Я закрываю глаза и представляю себя с новым учителем на необитаемом острове. Пусть даже у нас не было бы с ним таких отношений, как у меня с Ярославом. Только бы он со мной почаще разговаривал так, как сейчас, этот Валерий Григорьевич.
   Постепенно я забываю об острове и о Валере (так я решаю его про себя называть). Думаю про Ярослава. Наверно, сидит сейчас в училище, штаны протирает. Думает обо мне. Это уж точно. Господи! Везет же мне, как утопленнице. Любовь действительно зла. Если, конечно, это любовь, а не просто «звезда Лилит». Ведь я сейчас тоже думаю о Ярославе. Говорю ему мысленно: не знаешь ты, Славка, как меня вчера… А и знал бы, что бы ты сделал? Таким рыцарям, как ты, воевать только с лягушками. Но ты меня любишь. Ты верный. Не бросишь, не предашь. Да и заступишься за меня, если что, хотя тебя всякий побьет, потому что драться ты не умеешь. Но ты не трус, вернее, трус не всегда. А уже одно это чего-нибудь да стоит.
     Весь день я сижу, как мумия: едва слушаю уроки, ни с кем не разговариваю, даю списывать Милке всё, что могу. Мне ничего не хочется, кроме одно: отомстить. Да, отомстить по-настоящему. Только бы Задыба не отказал…
     - Ой, бэ, - твердит Милка время от времени. – Облмим мы этого «кинолога». Вот увидишь, Катька: обломим.

3. Интернациональная дружба.
    
     Проходит два дня. У Милки вид таинственный. Но она молчит, а я ни о чем не спрашиваю. Наконец, однажды на английском она передает мне записку: «Младенец! Жди гостей». Я так и застываю с запиской в руке. Потом оглядываюсь на Даровскую, которая сидит позади меня с отличником Витькой Зябиным. Она ловит мой взгляд и самодовольно кивает. Значит, и впрямь будут гости. Задыба. Черт…
     Руки у меня начинают немного дрожать. Я забываю, как по-английски СТОЛ. Чудом не получаю «два».
     На перемене подлетаю к Милке:
     - Милка! Это точно?
     - Что я, врать буду? – Милка щурится. – Гляди, только прими хорошо.
     Что значит – «прими хорошо»? «Баня, водка, гармонь и лосось»? Бабки откуда возьму? Ярослава тряхануть – так он тоже голый, у него только родители ничего себе, зажиточные. Всё это я говорю Милке. Она смеется:
     - Ничего не надо. Угости, чем Бог послал. Главное – вежливость.
     - А почему не я к ним, а они ко мне?
     - Скажешь! – она пожимает плечами. – Может, им хочется посмотреть, как ты живешь. И чтобы ты сама им всё рассказала в естественной обстановке. Мало ли, почему. Надо так, понимаешь? Они же тебе не какие-нибудь вышибалы. У них свой статус. С ними спорить не положено. Всё должно быть по высшему разряду, чин чином. Усекла?
     - Усекла, - я хватаю ее за руку. – Ты придешь? Приходи, Милка!
     - Нельзя, - Даровская лукаво поглядывает на меня. – Ромка сказал: только хозяйка. Сама мне завтра всё расскажешь.
     И исчезает. Я остаюсь одна в пустом классе.


     Вечером у меня всё готово. По моей просьбе домашние мне не мешают. Вита ушла к подруге, дядя Вова пожертвовал коньяк из своих запасов (хороший) и тоже ушел – вместе с мамой. Я им сказала, что жду гостей из клуба интернациональной дружбы, так как мне поручено вести переписку со школьниками Финляндии по-английски. Семейка моя струхнула. Сразу у всех дела нашлись. А то как же, вдруг Катька в Финляндию поедет налаживать дружеские связи, а тут немытые рожи ей всё попортят. Умора! Но мне было не до веселья. Я сидела, как на иголках. Два раза звонил Ярослав. Хотел придти, но я запретила. Во-первых, незачем ему меня видеть такую «красивую». А во-вторых, пусть сначала дело будет сделано. Не до Славки мне сейчас: вот-вот «финны» заявятся. Пронеси, Господи…
     В тот вечер я не находила себе места: бродила по комнате взад-вперед, нервно проверяла сервировку стола, свечи в подсвечниках. Что-что, а сервировать и накрывать я умею. Салатики, тарелочки, рюмочки, салфеточки – всё в норме. Ох, скорей бы…
     Ровно в восемь грянул звонок. Я бросилась в коридор и распахнула дверь. И увидела Ромку и Нестора.
     Они стояли и смотрели на меня, огромные, как шкафы. Роман улыбался. Задыба не сводил с меня пристальных и сумрачных глаз. Глаза у него были черные, и волосы тоже, а кожа смуглая, как бывает у южан с Украины. Настоящий Ворон. Я узнала его, хотя ни разу его не видела, только слышала о нем.
      - Добрый вечер, - Роман вошел в квартиру. – Вы позволите, Кэт?
     - Заходите, заходите, - я улыбнулась, но тут же увидела в зеркале свое лицо с синяками, и улыбка сползла с моих губ. Я пояснила:
     - Это  в с ё  т о  ж е, еще не прошло.
     - Пустяки, - светски улыбаясь мне, молвил Роман. – Не смущайтесь такими мелочами. Поверьте, тот, кто это сделал, будет наказан. Вы одна?
     - Одна, - пролепетала я, чувствуя, что почему-то боюсь их обоих, очень боюсь. В них обоих сидели звери: дикие хищные звери. Я чувствовала этих зверей, когда нагибалась, чтобы достать им шлепанцы, когда шла впереди них в комнату, когда обернулась и увидела их глаза. Эти глаза с любопытством следили за каждым моим движением, как, должно быть, кошка следит за мышью, играя с ней перед тем, как съесть.
     В комнате стояла полутьма, на столе горели три тоненьких свечи. Я зажгла их, чтобы отчасти скрыть свои «украшения». И откуда взялись синяки? Наверно, когда я отбивалась от собаки, вставала и падала, вновь сбитая ею с ног…
     - Садитесь, пожалуйста, - предложила я и уселась сама. Они последовали моему примеру.
      - Вот как принимают нас милые девушки, - сказал Ромка. – Что ж, приятно. Выпьем, Задыба, за здоровье хозяйки дома и успехи в делах.
      Они чокнулись со мной, мы выпили, и Роман всем налил опять.
      - Славно. Да, Ворон? - он откинулся на спинку кресла и затянулся сигареткой. Я тут же подвинула ему пепельницу.
      - Да, - обронил Нестор. Я глянула в его сторону: его глаза на темном лице мерцали, как у кошки.
     - Ну, так что, Катя, - Роман повернулся ко мне. – Какие проблемы? Тебе кажется, требуется, помощь. Мы готовы тебе ее оказать. Мы тебе сегодня, ты нам завтра…
     - Какую же я могу оказать помощь? – мой голос прозвучал как-то слабо и робко. Это их позабавило. Роман засмеялся. Угрюмый Нестор, до сих пор не проронивший ни слова, тоже слегка улыбнулся.
     - Как знать, - Роман пожал плечами. – Бывает что-то надо кому-то передать, отвезти. Твое лицо не примелькалось. Так что ты вполне можешь быть нам полезной, и это не будет тебе в тягость.
     - Участковый меня знает, - совершенно некстати ляпнула я.
     На этот раз рассмеялись оба.
     - А знает, так и замечательно, - улыбнулся Роман. – Мы его тоже знаем в лицо. Кажется, приятный человек. Но ты лучше расскажи нам по порядку, что с тобой стряслось три дня назад…
     Я подробно всё рассказала. Гости какое-то время молчали, потягивая коньяк, и курили. Потом Роман, оборотясь к Задыбе, процедил:
     - Сделаем?
     - Сделаем, - снова обронил Ворон низким, немного глухим и каким-то траурным голосом. – Работы не много. Если это лосевский, завтра его найдут.
     Роман кивнул ему и сказал мне:
     - Вот что, Катя: завтра в десять вечера я зайду за тобой.
     И задушевно добавил:
     - Ты нас не бойся, люди мы тихие, спокойные. Только рекламы не любим. Так что ты про нас никому не говори.
     - Вы ешьте, - откликнулась я. – Мне говорить незачем и некому. А бояться я не боюсь.
     - Есть у тебя парень? – внимательно глядя на меня, вдруг спросил Ромка.
     - Есть, - ответила я. – А что?
     - Он знает?
     - Нет, - и я поспешно добавила:
     - Он не такой… ну, не крутой. Переживать будет. А если в драку полезет, ему же самому и достанется. Еще хуже, чем мне.
     - А ты крутая? – они засмеялись.
     - Бывает, - я улыбнулась. – Ешьте. Может, музыку вам поставить? Какую любите?
     - Если есть, то, пожалуйста, Цоя, - попросил Роман. – Или Кинчева.
     Я поставила им песни Виктора Цоя. Они молча ели и пили. Мне было приятно, что они всему отдали должное: и моим салатам, и икре, и пирожкам, и курице со спаржей, и соленым груздям в сметане. Потом вдруг они сразу засобирались:
      - Нам пора, Катюша. Спасибо, всё было очень вкусно. До завтра!
     Я пошла провожать их в коридор и… все мы столкнулись с моей матерью, которая вернулась домой.
      - Здравствуйте! – она подарила моим гостям ослепительную улыбку. – Ну, как интернациональная дружба?
      Оба задумались и посмотрели на меня вопросительно. Я чуть не сгорела со стыда. Вечно мать что-нибудь ляпнет по простоте сердечной. Хорошо, Роман не растерялся: подарил ей сверкающую улыбку, которую и за границей встретишь разве только что в мультфильмах, и, не тратя лишних слов, вышел на лестницу. За ним последовал Задыба.
     Этой ночью я легла спать совершенно спокойно даже радостно. Я твердо знала: теперь всё будет в порядке.

4. Разборка.
      
      Назавтра около девяти вечера Роман позвонил мне на мобильник (Даровская предупредила меня, что дала ему мой номер).
     - Привет, Катя. Узнала? Спускайся на крыльцо, скоро кино начнется.
     Я мигом надела полушубок, шапку, высокие сапожки и глянула в зеркало: красавица, да и только, если бы не уже пожелтевшие синяки на лице. И когда только они пройдут?
     Я спустилась вниз. Роман ждал меня на крыльце. Он предложил мне взять его под руку. Я так ходить не привыкла, но отказаться было неловко, тем более, что вместе мы, кажется,  смотрелись ничего себе. Я взяла его под руку и подумала, что чувствую себя именно так, как надо, то есть спокойно и легко. Небо над нами было совсем темным и чистым, усыпанным звездами, ветви деревьев не колебались; не было ни малейшего ветерка. Прохожие почти не попадались навстречу. Так бы и идти, не останавливаясь, вдруг подумала я. И никого не наказывать…
     Но тут я вспомнила свои рыдания, страх, искусанные руки и ноги, и сказала себе: нет, мне нельзя оставаться неотомщенной. А потом, этот подонок с его псиной подумает, что ему всё можно, и будет постоянно натравливать ее на людей забавы ради. Во что бы то ни стало надо его остановить, чтобы зарекся над людьми издеваться. Да, именно так. Всё шло правильно, и отступать было нельзя. Это просто был мой долг – остановить его.
     Через четверть часа мы очутились в небольшом переулке, куда я редко заглядывала, и свернули в арку, которая до сих пор вообще не попадалась мне на глаза. И вот мы очутились в небольшом дворике с мусорными контейнерами. Пестрая кошка перебежала нам дорогу, таща в зубах какие-то объедки. Взъерошенная ворона прохаживалась под фонарем, и глаза ее тускло и хитро блестели в голубоватом свете.
      Дворик был пуст. Темная тень скользнула из подъезда нам навстречу. Я узнала Задыбу. Только теперь его глаза не мерцали по-кошачьи, а как-то грозно поблескивали. Вчера он показался мне слегка неуклюжим, а сегодня его движения были сильными, плавными, мягкими, как у пантеры. В них чувствовалась грация хищника, приготовившегося к нападению.
     - Дома, - отрывисто сказал Роману Задыба, едва кивнув мне головой. – Всё при тебе? Пойдем впереди, а она, - он кивнул на меня, - сзади.
     И они вошли в подъезд. Видимо, ими всё уже было обговорено и высчитано до мелочей. Я шла позади них. Мы поднимались по темной лестнице старого пятиэтажного дома. Ступени и перила были старые, широкие. Я старалась ни о чем не думать. Не думать, что мне страшно… но всё равно было страшно.
     - Здесь, - шепнул Роман.
     Что-то щелкнуло в темноте неосвещенной лестничной площадки. Потом кто-то из моих новых друзей позвонил в дверь. Кто это был, я не видела, но услышала протяжный звонок, прозвучавший в глубине квартиры.
     - Кто там? – спросили за дверью.
     - Соседи, - ответил Ромка, и я изумилась про себя его спокойному голосу. Он совсем не волновался!
     - Какие соседи? – за дверью немного удивились.
     - От Мыльниковых, - доброжелательно пояснил Роман. – На секундочку! Вы извините…
     Дверь приоткрылась. В одно мгновение цепочка была сорвана, дверь распахнута, а онемевший от неожиданности хозяин прижат к стене собственного коридора. Задыба держал нож у его горла. Я едва взглянула на хозяина, сразу узнала: это, конечно, был он, мой недавний знакомый. Ромка втащил меня в квартиру и захлопнул дверь. Всё это совершилось в каких-нибудь две секунды.
     Огромная черная собака кинулась к нам из комнаты, но раздался глухой хлопок, и Верда упала, даже не взвизгнув. Несколько раз судорожно дернувшись, она издохла.
     Роман спрятал под куртку пистолет с глушителем. Потом схватил хозяина за волосы:
     - Катя, смотри, - он?
     - Да, - ответила я.
     - Ну, что? – ласково спросил Ромка пленника. – Побазарим немного за жизнь?
     - Вали в комнату! – Задыба толкнул хозяина Верды к комнате. – Руки за спину! Разговор есть до тебя, с….
     Мы все вошли в комнату. Не буду врать, чувствовала я себя неважно. Но надо было терпеть.
     - Ну, что, быдло, - сказал Роман. – Узнаёшь девочку?
     Я глянула хозяину в лицо. Оно всё дергалось, в глазах был животный ужас. Конечно, он меня узнал.
     - Узнаёшь? – Задыба тряхнул хозяина так, что у того лязгнули зубы.
     - Д-да, - выдавил он из себя.
      - Так вот, - Роман оскалился. – Запомни. В каждом районе у нас есть свои люди. Если ты, плесень, еще что-нибудь такое отмочишь, как вот с ней, сразу гроб себе заказывай и местечко на кладбище поудобней. Понял?..
     И тут он выругался так, что даже я приоткрыла рот: таких изощренных сочетаний непечатной ругани я еще не слышала. Это было прямо-таки что-то удивительное. И звучало чрезвычайно внушительно. Понимаете, после этих  слов очень не хотелось спорить с человеком, который такое произнес.
      - Я п-понял, - торопливо, заикаясь, ответил пленник.
      - Ну, и отлично. Люблю, когда меня быстро понимают. А чтобы ты нас не забывал, вот тебе!
      И, развернувшись, Ромка ударил его кулаком в лицо. Я ахнула и закрыла лицо руками. Мне и самой порой случалось подраться: то с Виткой сцепишься, то с какой-нибудь девчонкой в школе, которая тоже не прочь «размяться». Но здесь… даже сравнивать нечего. У меня аж дыхание перехватило. Скорей бы, скорей всё кончилось! Мне ничего больше не было нужно: никаких возмездий и долгов. Я твердо знала одно: НЕ ХОЧУ, ЧТОБЫ ОНИ ЕГО БИЛИ.
     А они как раз начали его бить! Да как! У меня до сих пор стоит этот кошмар перед глазами. Вполне может быть, и даже очень вероятно, хозяин Верды этого заслуживал. Но я больше не могла этого видеть и слышать… я смертельно боялась, что они его попросту убьют.
     Плохо соображая, что делаю, я вцепилась в Задыбу и принялась твердить:
     - Всё… всё…
     На кровати была кровь, много крови. Я старалась не смотреть туда, я не сводила глаз с Нестора.
     - Ты что, Катя, - Роман, как ни в чем ни бывало, обнял меня за плечи. – Ну-ка успокойся.
     На меня глянул Задыба – словно не глазами, а черными дулами. На кровати ворочался избитый «кинолог». Слезы лились из моих глаз, мне было жалко этого подонка, а еще больше – себя.
     - Ладно, - молвил Ворон. – Всё, значит, всё. Вставай…
     Избитый с трудом встал. Смотреть на него было страшно. Я зажмурилась.
     - На колени! – велел Роман. – И проси у нее прощения!
     - Простите! Простите!.. – он рухнул на колени и прямо-таки пополз ко мне. Я инстинктивно прижалась к Ромке, стараясь отодвинуться как можно подальше, но он всё полз ко мне и твердил разбитыми губами: «Прости меня… прости, пожалуйста…» и даже попытался обнять мои сапоги.
      - Прощаю… прощаю! – закричала я. – Стой на месте. Ног моих не трогай.
     И слегка, машинально пнула его, чтобы он не хватал меня за сапоги. Он покорно застыл на месте, опустив голову. С его лица и волос на палас капала кровь. Впервые я видела так сильно избитого человека, поэтому нервы мои сдали, я разрыдалась, не желая больше ни слышать, ни понимать ничего из того, что творилось вокруг меня. Я, конечно, знала: бывают вещи гораздо хуже, но и этого с меня было достаточно.
     Задыба зажал мне рот ладонью и повел к дверям. Не помню, как мы очутились во дворе. Прижимая меня к стене, Ворон шептал:
      - Молчи! Молчи, не привлекай внимания…
      Потом он убрал руку и глухо сказал:
     - Только молчи и не плачь. Дело обычное.
     Появился веселый Роман. Оба подхватили меня под руки и повели со двора.
     - Как он там? – спросил Задыба.
     - В норме, - ответил Роман. – Теперь долго гулять не выйдет. А уж насчет собак и прочего, так это у него прошло, мы его вылечили. Уже не болен!
     И он засмеялся.
      - Ну, за этим Грызун приглядит, - тяжело уронил Задыба.
      - Точно, Грызя, - обрадовался Роман.
     Очевидно, Грызя был человеком приятным, несмотря на свое прозвище.
     - Что ты с ним сделал? – спросила я Ромку.
     - С ним? В землю закопал, надпись написал, - пожал плечами Роман, но заметив, что я не настроена на шутки, принялся меня успокаивать:
      - Да ничего я с ним не сделал. Велел помалкивать и лечиться, и пожелал скорого выздоровления.
     Они проводили меня до дверей квартиры. На душе у меня было муторно и темно, хотелось поскорей остаться одной. Но я вежливо сказала Ромке с Вороном:
     - Спасибо вам, теперь я у вас в долгу.
     - Гляди-ка, Ворон, какая должница у нас, - сказал со смехом Роман. – Спи спокойно, Катя, и ничего не бойся.
     - У Даровской есть наш адрес, - произнес Ворон. – Будем нужны – придешь…
     И он исчез в темноте. За ним, обаятельно улыбнувшись мне на прощание, последовал Роман.

5. Яслик, Дюк и Дикий Бача.

     Кровавая баня, свидетельницей которой я стала, никак не выходила у меня из головы. Я была потрясена всем увиденным. Мне-то казалось, я буду чувствовать себя после разборки замечательно. Я собиралась после «отмщения» спросить своего обидчика: «Что, съел?» И удалиться, торжествуя. Но торжества я не чувствовала. Мне было противно и неприятно вспоминать «беседу» Задыбы и Ромки с хозяином Верды, хотя я и старалась радоваться тому, что он проучен на совесть, и что его псина, приученная кусать людей, убита.
     Чтобы успокоиться и отвлечься, я на следующий день отправилась к Ярославу.
     Свидание было долгожданным, и Яслик (так его называли наши общие знакомые, да и я тоже) подготовился к нему основательно: наделал бутербродов из всяких деликатесов: с икрой, сервелатом, семгой, языком… Я чуть не рухнула:
     - Яслик! Ты что, свадьбу решил закатить?
     - Да, - он улыбается, и в его глазах цвета небесной голубизны отражаюсь я. На этом романтическое мгновение завершается. Ярослав скребет за ухом, как кролик, и бормочет смущенно, что у него всегда служит выражением большой радости:
     - Лопай быстрее. Скоро мультики. «Том и Джерри».
     Мной овладевает мгновенное искушение надеть блюдо с бутербродами ему на голову. Но я не делаю этого, а говорю, как можно спокойней:
     - Поставь бутерброды на столик перед телевизором. Я буду есть и смотреть.
     Он удивляется, как эта простая мысль не пришла ему в голову. Выполняет то, что ему сказано. И садится, чмошник, смотреть мультики, даже не вспомнив, что мы с ним не виделись почти неделю! Он словно забывает о моем существовании. Ну, тут уж я взрываюсь:
     - Славка, твою налево!
     Он вскакивает. Я вырубаю телевизор и кричу на него:
     - Ну какого фига ты такой идиот? Сколько тебе лет? Почему «Том и Джерри» для тебя важнее, чем я?! Почему?! Мне морду разбили из-за тебя, недоделок! Сам ешь свои бутерброды!
     Слезы наворачиваются у меня на глаза от злости и обиды. В этот момент я ненавижу Яслика всеми силами души, всем сердцем. Он пугается. Робко пытается обнять меня:
     - Катюха! Ну, ты че? Кто тебе разбил морду? Кать…
     - Дед Пихто! – ору я, вырываясь. – Пить надо меньше. Я себе другого найду, пусть не такого богатого, зато поумней тебя!
     Ярослав расстраивается. И при этом пятьдесят процентов его расстройства – конечно, то, что я вырубила мультики. Это уж точно. Вот беда.
       Я включаю телевизор. Мой слабоумный дружок сразу успокаивается, а я сажусь в кресло, ем бутерброды и пью кофе. Хочется чашкой запустить в экран. Я вспоминаю красивое умное лицо Романа, и меня начинает мутить от горя. Вспоминаю Валерия Григорьевича. Еще больше мутит. Сравниваю с ними Славку и едва не давлюсь бутербродами. Ну, и выбрала я себе человечка: хоть помирай на месте!
     Однако я ем его бутерброды. Мне постепенно становится жалко его. Ведь он старался, готовил их для меня. Незаметно для себя самой начинаю его мысленно оправдывать по принципу «бывает хуже». Подумаешь, «Том и Джерри»! Пусть себе смотрит, кому от этого плохо? Если бы он убивал, грабил или был, как тот мой несчастный мудак со своей Вердой. А то какие-то мультяшки. Да пусть хоть сутками смотрит, если ему так хочется, плевать.
     И всё же я продолжаю чувствовать себя глубоко несчастной. Не о таком друге мечтала я в детстве, когда играла с девчонками в принца и принцессу, не такой парень снился мне по ночам: хохочущий от глупых мультфильмов, слабый троечник по всем предметам, не «догоняющий» множества вещей, не вызывающий ни малейшего уважения, да еще будущий слесарь-сантехник по профессии.
     Я подавляю вздох. Профессия человека, конечно, не может испортить. Зато человек профессию – только так.
     Мной овладевает раздумье. Что же такое всё-таки есть в этом инфантильном подростке, если я, самая красивая девчонка во всех четырех девятых классах нашей школы, и не последняя дура, на него клюнула? Что?
     Да та же самая инфантильность, думаю я, только другая ее сторона. С Ясликом можно расслабиться, с тем же Романом – никогда. Яслик не будет смотреть изучающе, как ты ешь, пьешь, глотаешь, ходишь, сидишь, стоишь. Не потому что хорошо воспитан, а просто дела ему до этого нет. Честно говоря, покой, нормальный человеческий быт для меня главное, и Яслик мне в этом отношении более, чем подходит. Он никогда не дуется на меня, не затевает ссоры первым. В общем-то, характер у него очень даже хороший. И  квартирка ничего себе, уютная и большая. Ярославу всего семнадцать лет, он на год старше меня, а у него уже всё есть, и неизвестно, зачем ему еще училище. Он бы через родителей гораздо лучше устроился в жизни. Хотя такие люди, как Ясликовы родители, любят не пойми что сотворить с родным чадом. Это при том, что стоит им слово сказать – и у чада будет непыльное тепленькое местечко, несравнимо лучше, чем в ЖКХ. И даже всего вероятней, что именно так они в будущем и поступят. Не понимаю, что нужно от ребенка таким людям? Наверно, чтобы он просто был чем-то занят, и всё равно, чем.
     Я чувствую себя старше Ярослава лет на десять. Но бутерброды он делает хорошо. Если кто в нем и гибнет, то никак не сантехник, а кулинар. И вообще, главное, чтобы тебя любили. Остальное приложится.
     После мультфильмов мы с Ярославом занимаемся любовью. Он очень пылок, и, тем не менее, мне ужасно скучно, и я решительно ничего не чувствую. Чтобы время прошло скорее, я начинаю повторять про себя все уроки, которые понимаю и даже которые не понимаю:  всё, что нам задано назавтра. Яслик очень доволен - и по своей наивности полагает, что и я довольна. Пусть считает так, как ему хочется, всё равно его не переделаешь. Я ведь его обнимаю и целую. Откуда ему знать, о чем я думаю, что испытываю? Он не из тех, кто вникает в подобные вещи.
     Таким образом,  мы оба довольны, потому что провели время приятно и с пользой: правда, каждый по-своему.
     Выпив ликеру и послушав музыку, мы решаем пойти погулять. Погода вполне сносная, хотя и нет солнца. Мне очень хочется заглушить в себе незабываемые картины вчерашнего вечера. Но они лезут из всех щелей, и самая страшная из них – окровавленный, ползущий ко мне человек. Я не могу пожалеть о случившемся. Всё произошло так, как я хотела. Тот, кто унизил и обидел меня, был наказан как следует, – не это ли высшая справедливость? Но я словно отравилась этой справедливостью, и неизвестно, когда теперь окончательно приду в себя. Как бы выразился, наверно, Роман, сказалось отсутствие опыта.
     Я предлагаю Ярославу зайти в гости к Дюку. Яслик не против. Он приятельствует с Дюком, и вообще он очень компанейский по натуре. Мне хочется переписать «Лилит», о чем Славка, понятно, не знает. Ему по фиг не только все стихи в мире, но и вся проза, и вообще всё, что пишется. Книг он никогда не читал и не собирается читать. Исключение составляют только письма и учебники. Они не читает ни о спорте, который, в общем-то, любит, ни о технике, которой иногда занимается, ни о музыке, которую слушает.
     Итак, мы идем в гости к Дюку. Дюк живет неподалеку. Обычно он дома, если только не «грызет гранит науки» в своем педколледже. Гулять Дюк не особенно любит, больших компаний чурается. Он слегка отходит только на дискотеках, где темно, и никто друг на друга особенно не засматривается. Больше всего на свете Дюк боится призыва в армию и заранее оплакивает свое будущее. Правда, есть надежда, что его не возьмут из-за зрения, но надежда слабая, так как зрение у Дюка более менее ничего. Всё же он носит очки.
     Роста он невысокого, худенький, темноволосый, и у оправы очков какой-то зеленый цвет. Я часто советую ему переменить оправу и выучить два-три боевых приема покруче – тогда и армии можно не бояться. Дюк в ответ смотрит на меня с тоской и молчит. Должно быть, он не согласен, но спорить не хочет. Вообще он по натуре не спорщик.
     Сегодня он дома. Нам открывает дверь его младший брат Динька – уменьшенная копия Дюка, и тоже в зеленых очках. Ему десять лет. Нас я Ярославом он почему-то называет «чета».
      - Андрей, чета пришла!
     И уходит в свою комнату.
     - Сам ты чета, - говорит вслед ему Ярослав.
     Мы раздеваемся и проходим на кухню, где Дюк обычно принимает гостей. Там уже сидит один: парень по прозвищу Дикий Бача. Ему лет семнадцать. Черноволосый, черноглазый, смуглый,  вертлявый, взвинченный пацан. И тощий, как телеграфный столб. Он неизменно оставляет впечатление не совсем нормального человека, во всяком случае, у меня. Он то орет, то шипит, то что-то бормочет, захлебываясь; разумеется, если рядом есть слушатель. Его речь, конечно, имеет смысл и, в общем-то,  связна, но я предпочитаю с ним не разговаривать. Уж очень бурно он на всё реагирует. Даже если ты будешь нем, как рыба, он сам с тобой заговорит, и отвязаться не сможешь. Здорово это достает. Серьезно, на нервы действует.
      Но следует проявлять вежливость.
       - Здравствуй, Бача, - говорим мы ему.
       - Привет, - лихорадочно поблескивая черными глазами, отвечает Бача. – Как живем? Хлеб жуем? А Дюк сейчас придет. Он в комнате. То есть, в гостиной. В зале, мать его, я хотел сказать. Как это еще называется, а? Комната, зала, гостиная… еще слово есть. А?
     Он начинает нервничать, припоминая очередной синоним, и дергает скатерть за бахрому. Мы следим за ним, не мигая.
     - Ну, так вот, - Дикий Бача поднимает на нас вытаращенные глаза. – Катька… ты, кажется, в школе, да? У вас что, нет уроков сегодня? Или как?
     - Санитарный день, - отвечаю я.
     - Санитарный?! – подскакивает Бача. – В школе? За дурака меня держишь?
     И вдруг, оценив мой убогий юмор, начинает хохотать. Наверно, так хохотать могла бы очеловеченная лошадь. Его пальцы продолжают нервно дергать бахрому скатерти. Мне больше не хочется сидеть в гостях у Дюка.
     Но вот Дюк появляется сам. Он широко улыбается, как всегда, не без иронии, и говорит, кланяясь:
     - Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте! Будьте, как дома, устраивайтесь поудобней. Ловите кайф молодости. Курите гашишь. Повисайте друг на друге. Словом…
     И он делает широкий жест рукой. Ярослав улыбается. Дикий Бача орет:
     - Здесь что, психушка?..
     Я молчу некоторое время, потому что и впрямь – всё происходящее напоминает психушку. Я там, конечно, не была, но, мне кажется, скоро буду. И зачем только Бача приперся к Дюку? С его приходом всё словно переворачивается с ног на голову, и начинаешь видеть себя, как в кривом зеркале. Начинает казаться, что либо ты сама рехнулась, либо все вокруг тебя идиоты. А может, так оно и есть?
     - Андрей, - обращаюсь я к Дюку. – Можно чаю?
     Он наливает мне чай, Ярославу кофе, а дикому Баче фанту.
      - Топчут нас, - глотая фанту, бормочет Бача. – Ходят по нам… А мы кто? Навоз. Всё стерпим, всё снесем. А?!
     И он вопросительно выкатывает на меня свои круглые большие глаза.
     - Да, - покорно соглашаюсь я.
      - Что «да»?! – он взвивается. – Да ведь это хана, Катька! Спектакль! Опера! Водевиль! Гнать всех этих с…, вот что надо делать! Как говорит мой отец, з… в корягу, хотят всех изничтожить, зачем нам такое правительство?! Всех их выгнать на мороз с лопатами! Может тогда, как отец говорит, они поумнеют и перестанут изображать из себя то, чем в корне не являются. Вот так вот. Какие еще базары?!
     И Бача злобно и требовательно смотрит мне в глаза, как будто я занимаю почетную должность в верхах.
     Дергая бахрому за скатерть, он бормочет:
     - А народ страдает!
     И засовывает нос в лимонад.
     С меня хватит. Я решительно встаю, беру Дюка под руку и говорю:
     - Пойдем, Дюк, ты мне покажешь свои записи.
     - Какие? – мигом встревает Бача.
     Я знаю, что ему нравятся рэп и «Крематорий», поэтому отвечаю:
     - «Битлз».
     - Старь-ё, - роняет он (как будто бы «Крематорий» - невесть что современное). И опять погружается во флегматическое созерцание скатерти.
     Ярославу не хочется оставаться наедине с Диким Бачей, но я жестом приказываю ему сидеть. И он, скрепя сердце, подчиняется.
     В комнате Дюка, где Данька делает уроки, я ,наконец, вздыхаю свободно.
     - Ф-фу. Дюк, зачем ты его к себе пускаешь?
     - Ты что, не знаешь Бачу? – Дюк смеется. – Его не выгонишь. Да я к нему и привык.
     - А к раскаленному утюгу ты еще не привык? – спрашиваю.
     - Ну, ты хватила, - Дюк улыбается.
     - Лучше бы Ромку Силудина пригласил, - бурчу я. – Или Нестора Задыбу…
     - Какие у нас знакомые! – изумляется Дюк. Даже Динька перестает делать уроки и внимательно смотрит на меня.
     - Ну, Силудина я, положим, знаю немного, - с расстановкой говорит Андрей. – А Задыба… ты, что ли, с ним знакома?
     - Милка знакома, - отвечаю. – Даровская. А Силудин знаком еще лучше Милки.
     - А, Милка, - вспоминает Дюк. – «Ой, бэ»? Ну, и ладно. Это всё женские дела. А я с такими, как Задыба и Силудин не общаюсь. Во-первых, они старше, и я им на фиг не нужен, а потом, у меня с ними ничего общего. Да если бы и было общее, я бы их не позвал. С ними не по кайфу. Потом сто раз еще пожалеешь.
     - Мгм, - говорю, - с Бачей зато по кайфу. Сплошной балдеж. Сон наяву.
     - Бача безобидный, - спокойно отвечает Дюк. – Я считаю, это важнее всего остального.
     - Считай, считай, - я роюсь в его дисках. – Вот достанет он тебя, не будешь знать, куда от него деваться…
     - Не валяй дурака, Америка, - Дюк отбирает у меня диски. – Ты у меня всё перемешала. А потом, ну что тебе Бача сделал? Чего наезжаешь? Побесится, успокоится, тебе с ним бабочек не ловить. А гнать его я не могу. Он гость. Как и вы с Ярославом.
     - Ладно. Дай переписать «Лилит», - я просительно заглядываю Дюку в глаза. – Пожалуйста, Дюк.
     Лицо Андрея Цапина проясняется. Он достает с полки тетрадку и говорит:
     - Знаешь, тебе одной нравятся мои стихи. Ну, еще родителям. А почему именно «Лилит»?
     - Не знаю.
     Мне хочется добавить: потому что про меня. Но я ничего не добавляю, а сажусь переписывать. На большом столе у Дюка под стеклом лежат открытки с видами природы и с городами: классные панорамы, в том числе, и ночные, с огнями, автострадами, аэропортами. Для меня нет большей радости, чем рассматривать такие вот открытки: я просто с ума от них схожу. Хочется гнать на какой-нибудь шикарной машине по широкой автостраде к какому-нибудь отелю-мотелю, под  хорошую музыку, и знать, что ты богата, независима, и можешь путешествовать в свое удовольствие…
     Но как это сделать? И неужели это может действительно произойти со мной, в наше-то время и при наших средствах, когда с трудом выбираешься летом за пределы города, а ехать куда-то по-настоящему – денег не хватает…
     Дюк, вот, наверно, тоже мечтает жить по-человечески. Ему тоже не позавидуешь. Доходы в его семье такие же, как у меня, ничуть не лучше. Стихи его никому не нужны, и сам он тоже мало кому нужен. Через два года его ждет армия, а точнее, больные на голову «деды» и еще что-нибудь подобное. Если Цапин к концу срока службы останется жив, он поступит в институт. Может, из него получится что-то вроде Валерия Григорьевича. Его стихи по-прежнему будут всем безразличны, кроме меня и еще нескольких человек. И что дальше?..
    А дальше он, наверно, перестанет сочинять. Потом ученики доведут его до нервного срыва (если он будет работать в школе), и он запьет. Ну, а тогда – финита ля комедия. Дюка не станет. В лучшем случае, он отдаст концы на руках родных и близких.
     Воображаемая перспектива Андрюхиной жизни прокатывается передо мной быстро, точно шар в кегельбане. Мне становится горько, что гибнет такой талант. Бедняга Дюк!
     В зеркале я вижу себя – девочку с длинными светлыми волосами и серо-зелеными глазами. Она озабоченно смотрит на свои побледневшие, почти исчезнувшие синяки.
     - Знаешь, Дюк, - говорю я Андрею. – Если тебя заберут в армию, я буду часто-часто приезжать к тебе. И если кто обидит тебя, я буду знать, и так этого не оставлю.
     Дюк растроган.
     - Ну, да, - говорит он. – Где уж им с тобой тягаться. Ты их одной левой…
     Динька смеется. Я сую листочек с переписанным стихотворением в карман и беру Дюка за руку:
    - Пошли на кухню. Я всё могу. Просто об этом мало кто знает.
    В кухне Дикий Бача уже совершенно измочалил Ярослава своим возбужденным бормотаньем.
    - Да достал ты меня, - ропщет Яслик. – Отвали!
    Бача, увидев нас с Дюком, с новыми силами набрасывается на правительство и на страдающий народ. Потом вдруг затихает и, к безграничному моему восторгу, смывается из квартиры с возбужденно-довольным выражением лица, не сказав даже «до свидания». Дюк объясняет: Бача вспомнил о чем-то хорошем.
     С ума сойти, как это вовремя!

6. Педсовет.
    
     Кажется, мне скоро конец. Я делаю такой вывод, потому что меня вызывают на педсовет. Стало быть, дело дрянь, и помощи ждать неоткуда. Классная Анна Савельевна говорит мне наедине звенящим голосом:
     - За всё приходится отвечать, Младенцева.
     Как будто я только что попыталась выстрелить в нее из автомата Калашникова или перебила из того же «калаша» друзей ее детства.  В Нюськином голосе остро отточенный металл. Название ему – Ненависть. За что? Боже, как глупо. На секунду закрываю глаза. И с закрытыми глазами спрашиваю ее:
     - Анна Савельевна, вы дура?
     Нюся чуть не падает.
     - Что?! – взрывается она. – Что ты сказала? Ах ты, дрянь этакая! Ну, погоди, ты у меня сегодня кровавыми слезами умоешься, скотина!
     На меня накатывает смех. Я пытаюсь удержать его, но он выпрыгивает из моего горла, и я принимаюсь хохотать, как будто надышалась веселящего газа. Остановиться я не в состоянии. Впрочем, всё равно приговори мне уже подписан.
     Мы с Нюсей одни в классе, и она этим пользуется. Орет во всю глотку:
     - Хамка! Прогульщица! Да я тебя в спецшколу отправлю, может, хоть это тебя чему-нибудь научит, мерзавка. Заткнись!
     Я выбегаю из класса, зажимая себе рот обеими руками и, наконец, не без труда успокаиваюсь. Кажется, это нервное. Иначе с чего бы меня вдруг так разобрало?
     После шестого урока за мной заходит Ярослав. Но я говорю ему:
     - Нет, Славка, я еще остаюсь. Меня сейчас судить будут.
     И опять начинаю смеяться.
     - Судить? – он не понимает. – Кто? Родителей, что ли вызвали?
     - Нет, - отвечаю. – Домой иди, дурачок. Я к тебе зайду вечером.
     - В кино пойдем? – Ярослав берет меня за руку.
     - Да, - я чмокаю его в губы.
     Как на зло, мимо как раз проходит Лада Мироновна, которая меня тоже терпеть не может. Ей лет семьдесят. Труды преподает. Она косится на нас, точно мы ее враги номер один,  и я понимаю: теперь уж мне точно не жить. До чего ж не везет!
     Ярослав уходит, я остаюсь одна. И тут – вот уродство! – меня начинаю душить слезы. Только что я смеялась. А теперь хочется плакать, не останавливаясь. Чувствую себя в десять раз несчастней обычного. Слезы капают сами собой. Я закрываюсь в туалете, чтобы всласть там нареветься. Окно распахнуто, стоит собачий холод. Честно говоря, хочется умереть. Что это за жизнь, если испытываешь сплошные мучения, а радость – только минутами, изредка, словно украдкой?..
     Но умирать некогда. Через две минуты эти обесточенные андроиды займутся мной, а значит, - долой слезы. Они не должны их видеть. Я вылезаю из кабинки и солнечно улыбаюсь своему измученному отражению в зеркале. Вот так. Теперь всё в порядке. Слегка подкрашиваюсь. Так-с. Чудненько. Да здравствует сила духа.
     Думаю про Нюсю. И чего она такая злая? Наверно, у нее плохо с личной жизнью. Или было несчастное детство. Или катастрофа с финансами. Одно из трех. Определенно, что-то мешает ей жить. Хоть бы расслабилась, приняла грамм триста в узком кругу. По себе знаю, помогает. Жизнь светлее становится. Честное слово.
     Мне совестно, что я обозвала ее «дурой». Но если бы она не говорила со мной таким враждебным тоном, я бы и не подумала ей грубить. И всё же мне неприятно. Конечно, никто в жизни не скажет искренне, что наша классная умна, но ведь не обязательно же говорить это вслух, да еще ей в глаза. Лучше было помолчать… но, как известно, сделанного не воротишь. А просить у нее прощения бесполезно. Такие, как она, никогда никого не прощают. Просто не умеют.
      Я выхожу из уборной в коридор царственно, как Екатерина II, чуть не подбирая подол, - даром, что платье короткое. Смотрю по сторонам с туманным, царственным пренебрежением. Мой царственный взгляд скользит вдоль пустого коридора. Елки-палки! Такой исторический выход – и ни одного свидетеля. Что же это такое?!
     И тут – о, ужас! – появляется Валерий Григорьевич. Я в смятении прижимаюсь к стене и уже совсем не царственно бормочу ему:
     - Здрасьте…
     - Привет, Катя, - он улыбается. Я пытаюсь улизнуть. Не перед ним я хотела разыграть царицу, это спектакль для других. Но Валерий Григорьевич явно напрашивается в зрители. Он поспешно окликает меня:
     - Катя!
     - Да? – я оборачиваюсь.
     - Ты чем-то расстроена?
     - Нет.
     - Ты не сердишься, что я на «ты»? – он вдруг смущается.
     Меня бесконечно трогают его слова. Я качаю головой и отвечаю:
     - Что вы. Кто же на это сердится? Я только рада. Просто сейчас будет педсовет. И меня на нем разберут по косточкам. Так что вам не с кем будет на «ты» разговаривать.
     - Педсовет? Постой, - он подходит ко мне. – А за что тебя разбирать? Разве ты хулиганка?
     Он еще шутит.
     - Я прогульщица, - отвечаю. – А это хуже. Хулиганят те, кто сюда ходит. А я сюда редко хожу. Потому что ненавижу эту школу. И вообще все на свете школы. Я люблю знаете что? Пикники на альпийском воздухе под шум водопадов. А всё это убожество наводит на меня тоску. Вашим коллегам надо просто умыться холодной водой и выпустить пар. Мы, видите ли, говорим с ними на разных языках. Сытый голодного не разумеет.
     И я смотрю на Валерия Григорьевича глазами несправедливо наказанной сироты.
     Он теряется.
     - Да, действительно, нехорошо получается. Слушай, Кать, а ты не могла бы меньше прогуливать?
     Он задает этот вопрос робко и деликатно, как хороший ученик учительнице.
      - Вполне могла бы, - соглашаюсь я. – Почему нет? Просто, - вздыхаю, - у меня сложная обстановка в семье… Да и чувствую я себя неважно. Приболела, что ли.
      - Слушай, - он подходит ко мне совсем близко. – Иди на педсовет и ничего не бойся. Никто тебе ничего не скажет, вот увидишь. Только не дразни их, соглашайся с ними во всём. Хорошо?
     - Хорошо, - отвечаю. – Валерий Григорьевич! А вы любите Майами?
     - Я там не был, - он смеется. – Как я могу любить то место, где я не был?
     - Но вы бы хотели там побывать?
     Он пристально смотрит на меня. И что-то не совсем правильное и благообразное вдруг мелькает в его взгляде – вспыхивает и тут же гаснет. И я знаю: он представил нас там вдвоем.
     - Да, - отвечает он.
     На меня вдруг накатывает желание действительно с ним уехать, хоть на край света, но только сейчас, сию же минуту. На далекий остров, где растут пальмы, а над ними светит солнце, и  иногда льет дождь. Там много негров в цветных рубашках, спелых бананов и кокосов, а еще – море… и горячий черепаший песок.
      Между нами словно проносится молния. Мы глядим в глаза друг другу, испытывая какое-то высоковольтное напряжение и при этом – ничем не объяснимую радость. Затем мой учитель вдруг краснеет до корней волос и убегает со словами:
     - Педсовет сейчас начнется…
     От него исходит почти солнечный жар. Можно подумать, что мимо меня пронесся Карлссон с реактивным двигателем вместо пропеллера за спиной. Вот ужас.
     С трудом подавляя улыбку, поднимаюсь этажом выше – туда, откуда сейчас должна полететь моя голова. Но удивительно: теперь меня это абсолютно не волнует. Есть, оказывается, вещи поважней. И комариный писк учителей меня уже не тревожит. Вот что значит переключиться.
     Педсовет еще не начался. Валерий Григорьевич беседует у дверей с моей классной. Анна Савельевна недовольно. Кривит свой и без того кривой рот, но кивает. Вяло так, словно бракованный игрушечный слон. Хочется подойти и посильнее наклонить ей голову.
       Я захожу в класс и усаживаюсь за последнюю парту. Никто не обращает на меня внимания. Учителя галдят, как первоклассники. Информация не фонтан: кто где обзавелся жильем, сколько метров, какие удобства, к кому приехали родственники, кто что успел подороже продать и подешевле купить. Если бы не их довольно-таки свободные шутки, которые меня развлекают, было бы ужасно скучно. Занудный народ, эти педагоги. Еще молодые, а уже песок из них сыпется.
     Наконец все рассаживаются по местам. Начинаются выступления: какой-то дешевый треп и ненужные разборки. Кто-то у кого-то крадет часы (я имею в виду учебные, а не «роллексы»). Кто-то болеет дольше, чем положено министерством образования. Директриса еще не вставила зубы, поэтому объясняется, в основном, жестами. Максим Егорыч, препод по физкультуре, видимо, плохо слышит, потому что орет так, что всех начинает знобить. Он стучит по доске мелком, мелок крошится, его крошки падают на колени Нюсе. Нюся злобно их стряхивает, но помалкивает. И чего ее потянуло сесть прямо у доски? А Егорыч всё колотит мелком, объясняя, чем он недоволен, и чего хочет добиться от учеников. У меня постепенно создается впечатление, что я попала в дурдом, где все с острым диагнозом. И у каждого он по-своему проявляется.
     Наконец выступает Нюся. Когда я слышу ее голос, у меня начинают ныть зубы и происходят еще какие-то неблагоприятные процессы в организме. Однако – вот чудо! – про меня ни слова. Где бы это записать? Записываю прямо на парте плохими словами. Ничего, от радости можно. Нюся, а вы, вроде как, лучше, чем я думала о вас?..
     Но едва я успеваю так подумать, как тут же она квакает:
     - Здесь присутствует Младенцева, мы собирались сегодня обсудить ее поведение…
     - Пушть вштанет, - шамкает директриса.
     Я встаю. О, корабль уродов! «Что ты готовишь мне?»
     - Нет, нет, - кривясь, мямлет Нюся. – Катя сегодня неважно себя чувствует. Сядь, Катя. Мы с ней сегодня беседовали. Думаю, она всё поняла - и теперь исправится…
     Я нежно ей улыбаюсь. И тут срывается с места моя неожиданная защитница, Людмила Сергеевна Лапина (по-нашему, Лапуся), которая ведет у нас драмкружок. С недавних пор я хожу к ней на занятия. Милейший человек. Честно говоря, я уважаю ее и люблю, как родную. Особенно сейчас.
     - Катя Младенцева? – она расцветает, как маргаритка. – Ну, кончено, исправится. Мы сейчас готовим спектакль, отрывок из «Гамлета», и Катюша у меня там будет Офелия. Я уже ее проверяла. Вы знаете, какая она Офелия? Просто прирожденная!
     Учителя смотрят на меня с нескрываемым почтением, а Валера – с восторгом и радостью. Он не знал, что я Офелия. Да и я сама, признаться, совсем недавно узнала об этом. Мы только пять дней назад начали репетировать.
     Я сижу, скромно потупившись.
     - Она будет у меня играть и в следующем году, - не унимается Лапуся. – Она будет и Машей Мироновой, и Соней Мармеладовой. И Дюймовочкой!
      Всё правда. Эти роли мне обещаны. Единственная отдушина в тяжелой школьной жизни – драмкружок. Там только и отвлекаешься по-человечески от всего дурацкого. Оазис в пустыне.
     - Ишь ты, – раздаются голоса. – Способная, значит, девочка. Талантливая!
     - Я за нее ручаюсь! – горячо восклицает Валера. Он готов рубашку на груди разорвать в знак своего поручительства за меня. Нюся отступает. Итак, вместо того, чтобы в слезах взойти на эшафот, я почиваю на лаврах. Теперь я вечная должница Людмилы Сергеевны и Валерия Григорьевича. Это они спасли меня от унижений и тягостных разбирательств. Я мечтаю, как, вдруг внезапно, ни с того, ни с сего разбогатев, щедро одариваю их обоих солидным капиталом, коттеджами на берегу моря – и всем, всем! Валере дарю машину, моторку и яхту, а Лапусе – конечно, собственный театр вместе с коллективом и директором. Пусть ставить спектакли. Это ее мечта – работать «с размахом». То-то бы она обрадовалась!..
      Педсовет скоро заканчивается. И с кем, вы думаете, я выхожу из школы? С Валерием Григорьевичем, конечно. Честное слово, если я чего-то хочу, я этого обязательно добиваюсь…


7. Милка.

     Ко мне приходит во сне страшный человек. У него длинные зубы. Его зовут Грызя. Во сне я забываю, откуда мне известно это гадкое прозвище. У меня такое чувство, будто я знаю Грызю буквально с рождения.
     - Привет, - говорит он мне, вертя на тощем пальце грязный пластмассовый браслет. – Ты, значит, не любишь людей, Катька?
     - Нет, - отвечаю я. Это чистая правда. За что их любить?
     - А в Бога ты веришь? – хихикая от радости, спрашивает Грызя.
     - Не знаю, - вырывается у меня. При чем тут Бог?
     Грызя очень доволен.
     - Это чудесно, - он лязгает длинными ужасными зубами. – Значит, теперь ты наша. Идем со мной. Ты увидишь много веселого.
    И он, захохотав, повернул меня лицом к какой-то темной пещере, в которой шевелилось что-то страшное. Я зажмурилась, чтобы ничего не видеть, закричала от ужаса и проснулась.
     О, Боже! Это, конечно, был черт, я это сразу поняла. Черт приходил за мной. Слов нет, как я струсила. Я поскорей достала из шкатулки свой крестик и надела на шею. Молитв я не знала, да и не привыкла молиться. Мне удалось только с трудом пробормотать:
     - Господи, прости! Я в Тебя верю! Убери, пожалуйста, Грызю – спать не дает. Милый Господи, убери его. Пожалуйста.
     И Грызя исчез. Он сбежал из моих снов и больше не появлялся. Вместо него мне всю оставшуюся ночь снился Ярослав. Это было, конечно, лучше, хотя всё равно, не совсем то, что надо…
      

     Грызя приснился мне в ночь на четверг. А в субботу, после школы, я сидела в гостях у Милки Даровской. Мы были вдвоем. Когда я с Милкой, нам никто не нужен. Из нас и так получается отличная компания.
     Я рассказываю ей, как была в гостях у Валерия Григорьевича. Он не женат. Живет с матерью. Весь в заботах о ней. Валерина мать поила меня чаем со всякой всячиной, а потом Валера повел меня в комнату показывать книги. Наверно, он решил, что раз я собираюсь играть Офелию и всех прочих, значит, очень люблю читать. Я его не разубеждала. Мне было неловко признаться ему, что читаю я только журналы, и кино по мне гораздо интересней книг. Но зачем ему знать об этом?
     Валерий Григорьевич торжественно попросил меня выбрать книгу домой почитать. Я наугад ткнула пальцем в томик стихов. Это оказался Лермонтов.
     - Ты любишь поэзию? – растрогался мой учитель. Бедняга! Как ему хотелось, чтобы я действительно всю эту муру любила. И мне ничего не оставалось, как прижать Лермонтова к груди:
     - Очень люблю!
     А про себя подумала: надо будет хоть заглянуть в книгу. Может, у Лермонтова действительно есть неплохие стихи? Которые не хуже «Лилит»… То есть, конечно, он классик и всё такое, но это ничего не значит. Если его стихи мне не понравятся, значит, не понравятся. А если понравится хотя бы одно стихотворение, я буду считать его великим поэтом по-настоящему, а не просто делать вид, что он великий поэт.
      С коварной улыбкой я сказала Валерию Григорьевичу:
     - А я думала, у вас только математические книги.
     - Я увлекаюсь искусством, - признался он. – Просто меня притягивает точность. Понимаешь? Когда ничего лишнего, всё четко, просто и гениально. В математике это всё есть.
     - Может, вы знаете, - решилась я спросить, - откуда имя «Лилит»? Кто это – Лилит?
     - Лилит – дух из иудейской мифологии, достаточно злой. А что? Тебя интересуют мифы? У меня есть двухтомный словарь, могу дать почитать.
     Я съежилась. Не хватает мне только двухтомного словаря! Но отказываться неудобно. Остается только молчать и ждать, когда Валера забудет и про мифы, и про Лилит. Но он не забывает. Наоборот, вовсю вдохновляется, откапывает словарь и начинает читать вслух:
     - «Согласно одному преданию Лилит была первой женой Адама: Бог, сотворив Адама, сделал ему из глины жену и назвал ее Лилит. У Адама с Лилит сразу же возник спор. Лилит утверждала, что они равны, так как оба сделаны из глины. Не сумев убедить Адама, она улетела…»
     И ее про трех ангелов и про то, как Лилит вредит новорожденным. Мне было интересно, я заслушалась. Особенно запомнила, что ежедневно умирает по сто детей Лилит.
     - Представляешь, Милка, - я смотрю в глаза Даровской, круглые и голубые, как у куклы. – Сто детей! Каждый день!
     Милка встряхивает белокурой шапкой овечьих завитков:
     - Да ладно ты! Дальше давай…
     - А дальше ничего не было. Просто: спасибо, мне пора. И я ушла, не оглядываясь.
     - Так просто ушла? – Даровская разочарована.
     Я пожимаю плечами.
    - Ну, да.
    - Ой, бэ, - Милка закуривает сигарету. – Я-то думала, ты за него всерьез взялась.
    - Отстань, - я делаю вид, что сержусь. – Я еще сама не знаю, возьмусь я за него или нет. Скажи лучше, откуда ты знаешь Ромку Силудина?
     - Дружка моего, Данилку Сытёхина помнишь? – Милка стряхивает пепел в пепельницу и щурится.
      - Ну, помню.
      - Так вот, пока еще Данилка дружок мне был, он чем-то помог Силудину с Задыбой, а те его защищать обещались. И меня впридачу. Поняла?
      - Поняла. Только вы же расстались с Дэном; почему же они тебе помогают?
      - Дура, мы с Дэном по-доброму расстались. А потом, я им нужна бываю. Хочешь, в гости к ним сходим?
      - Потом. Где теперь Данил?
      -  Он валютчик, с менялами на пятачке тусуется, - Милка машет рукой. – Возле ларьков, у театра. Ну, помнишь?
      - Помню, - я морщусь. Не очень-то приятно вспоминать это место. И что он там нашел, король нашего двора, Данил Сытёхин, светловолосый красавец, по которому тайком вздыхали чуть ли не все известные мне девчонки?
     Милка, словно угадав мои мысли, разводит руками:
     - Жить-то надо. Данилка с претензиями. У него это получается – бизнес. Пусть себе. Станет богатым челом, мне только лучше. Я ему верный друг, он это знает.
     Он ухмыляется:
     - Когда там ваш спектакль? Скоро?
     Я в ответ:
     - Придешь смотреть?
     - Ясно, приду, - Милка забирается с ногами на диван и тянет ликер через соломинку. – Уж больно охота посмотреть, как ты там Офелию из себя корчишь. Офелия! Пф! Что за костюм-то на тебе будет? Ночная рубашка?
     - Сама ты рубашка, - я тоже беру бокальчик с ликером и тяну его через соломинку. – На мне будет Лапусино свадебное платье.
     Милкины глаза расширяются:
     - Свадебное?
     - Свадебное! – я ликующе кружусь по комнате. – И на голове венок – вот такой. Из нарциссов.
     Даровская сражена. В ее голубых глазах вспыхивает непритворная зависть.
     - А кто королева? – спрашивает она, часто моргая.
      - Королева – сама Лапуся, - я снова сажусь в кресло и продолжаю тянуть ликер. – А король – угадай кто! Витька Зябин. Прикол. Представляешь, мы с Витькой…
      - Витька – король? – Милка потрясена окончательно.
      - А что? Знаешь, какой он король, - заступаюсь я за Зябина. – Да лучше него никто не сыграет. Вот увидишь сама. Он очень стареется. Прямо-таки из кожи вон лезет, как змея.
      - Класс, - Милка вздыхает завистливо. – Мне бы тоже хоть какую ролишку…
     - Через неделю уже спектакль, - я сажусь рядом с ней и в утешение треплю ее по кудрявой голове. – Зато в следующий раз Лапуся тебя сделает главной героиней, еще покруче Офелии. Я ее попрошу.
     - «Героиня на героине», - с ухмылкой цитирует Милка.
     Даровская никогда не покажет, что ей завидно или грустно. Временами мне ее очень жаль: по-моему, она как-то внутренне одинока и всё держит в себе, как пленный партизан, хотя никому и дела нет, что она там думает и чувствует. Мне жаль даже не ее, а глубоко заключенного в ней здорового красивого ребенка с солнечными кудрями, каким она, была когда-то в глубоком детстве (я видела фотографии). Мне жаль жизнерадостное счастье отрочества, убитое в Милке безжалостным, убогим, циничным миром. Не люблю, когда цветы превращаются в грязь, а смеющийся белокурый ребенок – в грустное, потасканное, накрашенное существо с сигаретой в руке, тянущее то и дело: «Ой, бэ…»
     Да, я не люблю таких превращений. Но разве я сама в чем-то не такая? И не пора ли пожалеть о себе самой?

8. Венок Офелии.
    
     Я редко говорю о чем-нибудь школьном «наш». Обычно в этих стенах мне всё чужое. Я здесь не хозяйка, и никто не хозяин. Даже директриса. Ее всегда проверяют. Она как бы управляющая. И те, кто ее проверяют, тоже не главные. Главного как будто всё время ждут, а он всё не приходит. И мы живем, чужие и в чужом, испытывая извечную печаль недозволенности. И еще – тоску и по лугам и полям, где ТВОИ травы и ТВОЕ небо. И твоя к ним бесконечная любовь.
     Часть этой любви открылась мне в Лапусином «Гамлете». Отрывок мы выбрали странный: без участия самого Гамлета, но зато с безумной Офелией, у которой на голове пластмассовый венок из нарциссов. Так хочется в день спектакля заменить его настоящим. Не знаю, получится ли у меня это. Людмила Сергеевна не против. Венок из живых цветов! И свадебное платье.
     На нашей сцене за кулисами есть старое зеркало. Там всегда холодно и почти всегда темно. После спектакля туда стаскивают реквизит, пыльный и покосившийся, как выброшенная на свалку мебель. Я перелезаю через груды этого чердачного хлама – не хватает только летучих мышей! – и благоговейно застываю перед зеркалом. Оно тоже кривое и похожее на бутафорское, но в слабом свете дня, проникающем за кулисы, я в нем – настоящая принцесса: в белом, кисейно-кружевном наряде, с распущенными волосами. И мне плевать на качество этого древнего волшебного стекла, делающего лицо человека лошадиной мордой, а руки – черенками от лопат. В нем заключено мое очаровательное, пленительное отражение. У меня зябнут руки, но за плечами точно колышутся кружевные крылья, и голос Лапуси, обладательницы платья, зовет меня:
     - Офелия!
     И я мчусь туда, где уже стоят Лаэрт, Горацио, придворный, датчане и сам Витька Зябин, король Клавдий, подлец и негодяй.
     Мы играем пятую сцену. Сначала мы прячемся, а на сцене только королева, Горацио и придворные.
     - Я не хочу с ней говорить, - царственно изрекает Лапуся, имея в виду меня. За меня вступается придворный, Гриша Егоров:
     - Она вас просит так тепло и неотступно, что вам нельзя о ней не пожалеть.
     - Чего же надо ей? – смягчается Лапуся.
     Тут Гриша начинает ей расписывать, как я себя веду, как страдаю и как не похожа на нормального человека. После Егорова  придворный-Леша Коровкин тоже просит за меня королеву: примите, мол. И Лапуся, наконец, сдается:
     - Впусти ее… - и тыры-пыры, еще чего-то там. Что, мол, и без Офелии-то фигово, а тут еще она, то есть я.
     Горацио вводит меня.
     Я. Где прекрасная королева Дании?
     Лапуся. Что с тобою, Офелия?
      Я (пою). Где же милый твой, девица?
                Он ушел к святым местам.
                Босиком и в власянице –
                Скоро ль будет снова к нам?..
     Мне подыгрывает на гитаре Генка Гусь (его еще зовут Кришной, потому что у него фамилия – Харин). Гусь играет церемонно, с переборами, как на лютне.
     - К чему эта песня, милая Офелия? – обнимает меня королева, и я трепещу от вдохновения и восторга. Как мало нужно человеку, чтобы быть счастливым!
     Я (звенящим голосом). Что вы говорите? Нет, пожалуйста, послушайте!
                Будь покойна: схоронили –
                Не воротится домой!
                Вечный домик осенили
                Крест и камень гробовой.
    Я пою и думаю о том, что у Офелии убили отца. Не зря, конечно, он был скотиной порядочной. Гамлет его прикончил. Правильно сделал. И в то же время это был мой, Офелиевый отец. Слезы текут у меня по щекам: я думаю о своем отце, который когда-то покупал мне мороженое, а сейчас, наверно, спился и едва сводит концы с концами, если еще жив…
     - Говорят, сова была дочь хлебника… - обращаюсь я к озабоченному Витьке Зябину, и слезы капают на мои свадебные кружева. – Боже мой! Мы знаем, что мы, да не знаем, что с нами будет. Хлеб-соль вам!..
     Я много чего еще пою и говорю. Рассказывать об этом нет смысла. Дело ведь не в моей игре, а в светлом чувстве, с которым льются слезы об умершем отце, в воодушевлении, с каким врываются вслед за Лаэртом лохматые шестнадцатилетние «датчане»:
     - Впустите нас с собой!    
     Дело в нашем сценическом, смешном и в то же время священном единении, когда мы уже не в жалкой Лосевской школе, а в средневековой Дании – еще одной тюрьме человечества, где столетиями страдали короли, принцы и некоторые их подданные.
     Вот, в чем дело. И мне понятна зависть Даровской, на мгновение ощутившей величие того, кто творит искусство. Она завидует не самому величию, а его символам: платью и нарциссам. А я мучаюсь тем, что мое величие мгновенно, что я не вечно в кружеве и нарциссах, и не вечно люблю Гамлета, и не вечно плачу о погибшем отце – и так редко испытываю свободу под солнцем желанных лугов. Мой сценический полет – это полет лягушки-путешественницы. В день спектакля лягушка раскроет рот, крикнет:
     - Это я! – пронзительно, как морская чайка.
     И упадет в черное болото беспросветной и бесперспективной жизни. Бесцельный бег по тюремному кругу. До следующего спектакля.


     Но спектакль еще есть; вот он, сегодня. Дрожащая от волнения, я стою перед королевой Людмилой Сергеевной. Она крепко держит меня за руку:
     - Спокойно, Катерина! Ты блестяще сыграешь, слышишь? Только не волнуйся.
     Не припомню, чтобы так переживала, даже, когда меня травили собакой. Тогда у меня был просто шок. А сейчас… сейчас я задыхаюсь в аромате живых нарциссов, и щеки мои горят. Свадебное платье колеблется, от его белизны болят глаза. Сегодня на меня будет смотреть вся школа. Милка, Витка и Славка. Мать обещала придти. И Валерий Григорьевич. Я закрываю лицо руками.
     - Ты как, Офелия? – Лаэрт-Серега заглядывает мне в лицо. – Гляди, в обморок не хлопнись. Это будет не по Шекспиру.
     За кулисы пролезает Яслик. Он смотрит на меня, онемев от восхищения. Я отвожу его в сторону. Он бормочет вдохновенно:
     - Катька, когда мы поженимся, у тебя будет такое же платье?
     - Купишь – будет, - отвечаю.
     - Ты в нем просто богиня, - говорит он, не задумываясь.
     От этого простодушного комплимента слезы наворачиваются у меня на глаза, я порывисто целую Ярослава и бегу прятаться в реквизитах. Мне никого не хочется видеть и слышать: пока не кончится спектакль. Я чувствую себя счастливой и полной глубокой и светлой нежности к миру, которому намереваюсь сегодня подарить всю себя.
     Спектакль начинается. Откуда Лапуся взяла такую классную музыку? Я слушаю ее, прижимаясь горячей щекой к пыльному бархату занавеса, аромат цветов кружит мне голову и сжимает виски. Мелодия мне не знакома, мы репетировали без нее. Когда же мой выход?
     И вот наконец:
     - Где прекрасная королева Дании?
     Мне кажется, мой голос сейчас разорвется на тысячи бумажных обрывков. А когда начинаю петь, чувствую, что пою совсем не я, а кто-то другой:
                Где же милый твой, девица?
                Он пошел к святым местам…
     И улетаю со сцены под звуки гитары-лютни. Всё остальное говорит и делает за меня настоящая Офелия. Сама я лишь наблюдаю за собой со стороны, но с каким-то надрывным, нечеловеческим трепетом. Я томлюсь в белоснежной кисее одежд, пока не замечаю в первом ряду Милкины широко распахнутые голубые глаза, полные слез. Тогда я изгоняю из себя безумную, больную Офелию и протягиваю к Милке руки с нарциссовым благоухающим венком на раскрытых ладонях:
     - Вот незабудки – это на память: не забывай меня, милый друг! А вот повилика – она означает верность… Вот вам хмель и васильки. Я хотела дать и фиалок, но все они завяли…
     И кидаю Даровской свой живой нарциссовый венок, хотя это совсем не по инсценировке. Даровская плачет навзрыд, утыкаясь в цветы и дергая плечами. Но я знаю: сейчас не самый грустный момент в Милкиной жизни. Я передаю ей эстафету духовного волшебства. Замученные, никем не понимаемые, ленивые и уставшие от жизни, мы всё-таки вознесемся туда, где роль не имеет границ, - и сыграем прекрасных девушек в свадебных платьях.
     Потом я вижу мать. Она тоже плачет. Дыхание мое на секунду останавливается. Я понимаю, что уже больше никогда не сыграю ТАК. И с сухими глазами созерцаю свое возвращение. Вот я уже сама в себе, и Офелии больше нет. Но все, видевшие нас сегодня – клянусь! – были счастливы…
     Гаснут прожекторы, вспыхивают лампы. Мы кланяемся. И я, «маленькая девочка со взглядом волчицы» под оглушительные овации, в ореоле славы в последний раз пробираюсь за кулисы: глянуть на свое платье и, главное, на свое исполненное новой силы и радости лицо. Мне хочется запомнить себя настоящей. Такой, как теперь…

                Часть II.
1. Подарки.
    
     - Катька, почему все на спектакле плакали? – спрашивает Ярослав. Мы сидим у него на кухне. Ясликовых родителей, как всегда, нет; я успела принять ванну и даже подремать.
     Мне трудно ответить на этот вопрос. Я сегодня совсем другая, не та, что была несколько дней назад.
     - Не знаю, - говорю. – Хотели и плакали. Так бывает. Как в детстве.
     Развалившись в кресле, я пролистываю журнал с модами и рекламой, прихлебываю кофе со сливками и размышляю. Недавний успех вскружил мне голову. Но о нем очень скоро позабудут. Люди склонны больше помнить плохое, чем хорошее. Будут называть прогульщицей и хамкой. А не Офелией. Так уж заведено. И мне горько от этого.
     Зауважали меня по-настоящему только трое: Яслик, Валерий Григорьевич и Милка. Уважение Яслика, правда, всегда трансформируется в какое-нибудь другое, более активное и беспокойное чувство: обожание, восхищение, трепет. Уважать просто так ему скучно.
     Милка подарила мне морской кортик своего деда: как символ защиты от свирепых собак, а Валерий Григорьевич цветы: розы. Букет совершенно шикарных, розовых с красным роз, который, наверно, стоил ему чуть ли не половину его зарплаты.
      Каждый вечер я бросаю розы в ванну, наполненную водой, все двенадцать штук. Они плавают там, как лебеди, а я сижу на бортике и любуюсь ими. Днем розы стоят в большой розово-перламутровой вазе в большой комнате. Почти каждый час я подхожу к ним и смотрю на них, затаив дыхание. Ни у кого в Лосеве больше нет такого букета роз, это уж точно. Ведь нет же такой, как я, Офелии! И даже не в Лосеве, а в целом свете. Может, есть Офелии лучше. Но такой же, как я, - нет.
     … Кортик Даровской я повесила на ковре над своей кроватью. У него ножны из черной кожи, витая позолоченная рукоятка, а сам он острый, стальной, блестящий, как бритва. Страшно дотронуться до него.
     - Им можно убить? – спросила Витка, украдкой подобравшись к моей кровати.
     - Конечно, можно, - ответила я, в волнении облизывая губы. – Спрашиваешь! Коснись только пальцем – и пальца не будет. У Милки дед был военным офицером. А офицеры кухонные ножи не носят, сама понимаешь.
     Кортик подвешен так, чтобы его легко можно было сдернуть. Даже дядя Вова, наш с Виткой отчим, струхнул, как увидел. Запросил кортик себе на хранение:
     - Ты, Катька, еще ребенок. Пырнешь кого-нибудь по малолетству. Оружие в спальнях не держат. Дала бы мне, я бы его поберег…
     Я ответила:
     - Не хуже вашего поберегу. Подарок-то мне. Вам, дядя Вова, лишь бы меня обобрать…
     Я это сказала с улыбкой и, конечно, в шутку. Дядя Вова никогда меня не обирал. Мы с ним засмеялись, и он не стал спорить. Но про себя я знаю, что дяде Вове лучше не давать в руки ничего острого. Потому что когда он выпьет, ему море становится по колено, и если его в это время рассердить, он, конечно, вспомнит про кортик – и обязательно или сам кого-нибудь ранит, или его ранят. Я вовсе не хочу, чтобы это произошло. Вообще-то он человек смирный, но когда выпьет, его лучше не дразнить: вспыхивает, как порох, и потом долго не может успокоиться.
     Словом, дядя Вова понял, что кортик - мой, и что я теперь при оружии. Сразу проникся ко мне особым чувством. Нежным стал, как родной брат. Как сорок тысяч братьев. И еще нежней. Когда он трезвый, он здорово побаивается всякого оружия, особенно колющего. Наверно подумал: вот если Катька теперь разозлится, мне несдобровать. Шоколад мне стал носить, с матерью перестал цапаться, и вообще так ко всем переменился в лучшую сторону, что мы только рты поразевали. Был обычный пролетарий, в меру грубый и буян. А стал просто Жан Поль Бельмондо. Любящий отец и муж. И если напьется в выходные, то сразу в койку – и до утра его не слыхать. Умеет же Милка дарить подарки!
    

     После того, как дядя Вова «исправился», он как-то сразу проникся ответственностью за наше с Витой будущее. Что он придумал насчет Витки, не помню, а меня взял под руку и повел устраивать на работу в офис «Виндроуз компани». Он работает там столяром: делает двери, привинчивает ручки, вставляет замки и еще там что-то по мелочи. Моя задача – три раза в неделю там убирать и мыть полы после школы. Я не против, потому что офис небольшой. Мне обещают три тысячи в месяц. Так себе деньжата, но пригодятся. Да и вообще работа  - это шаг к самостоятельности. Деньги я, конечно, буду тратить только на себя.
     Офис мне нравится. Здесь стеклянные двери, мраморный пол, бархатные стены, компьютерные комнаты с шикарной модерновой мебелью. Мне показали щеточки для чистки стен и паласов, какую-то навороченную лентяйку, которая едва ли не сама собой пол моет, как в сказке, растворы для мытья полов, ведра и так далее. Всё это мне понравилось. В «Виндроуз компани» всего три кабинета, один небольшой коридор и холл. Подсобки убирает сторож. Я тайком вздохнула, что я не сторож, и что нельзя остаться здесь на ночь, вовсю поваляться на диванах и креслах, поскакать под музыку, поиграть в компьютерные игры и посмотреть видики.
     Чем они тут занимаются, меня не интересует. Зато я с любопытством рассматриваю искусственные пальмы и лимонные деревья в керамических кадках, верчусь на компьютерных стульях с удобными спинками, заглядываю в столы и ящички, которые не заперты: интересно, что там, внутри? А там ничего нет, одна фигня, вроде блокнотов, дисков не пойми с чем, массы бумаг с какими-то цифрами.
     Я уже познакомилась с начальством, что-то подписала и теперь жду дядю Вову, который задержался в кабинете. В скором времени он появляется:
     - Пойдем. Смотри, не опаздывай. Здесь нельзя опаздывать, тут всё по минутам…
     - Да, - говорю ему. – Центр управления полетом. Ядерный чемоданчик.
     - Не вздумай опаздывать, - дядя Вова хмурит брови. – Чемоданчик не чемоданчик, а приходи вовремя. Слышишь? Это тебе не школа!
     - Хотя и в школу нельзя опаздывать! – добавляет он, спохватившись, но как-то не совсем уверенно.
     - Я не буду опаздывать, - успокаиваю я его. – Ни сюда, ни в школу. Спасибо вам. Теперь хоть деньги буду зарабатывать, делом займусь.

2. На работе.

- Катя, хочешь пойдем сегодня в кино? – спрашивает Валерий Григорьевич.
- Хочу, - отвечаю, не задумываясь, хотя мне интересно, на какой фильм мой учитель собирается меня вести. Я кинотеатры не очень люблю. Ноне скажешь же Валере: «Слушай, кореш, обломись, у моего парня видик, зачем тебе тратить бабло, пойдем к Яслику, посмотрим «Бумер». Я улыбаюсь Валерию Григорьевичу счастливой улыбкой: мол, конечно, хочу в кино. И вообще, хоть на хоккей с мячом.
- Мы пойдем в «Железнодорожник», - вдохновенно говорит Валера. – Его еще не успели в рынок превратить. Там старые фильмы показывают, наверно, знаешь? Сегодня там «Андрей Рублев» Тарковского. Тебе должно понравиться…
     Ну, конечно, должно. Валера всегда убежден, что то или иное ДОЛЖНО мне понравиться, иначе и быть не может. Эта самоуверенность порой раздражает меня: откуда он знает, что я согласна со всеми его взглядами и полностью разделяю его вкусы? Ведь мы с ним не один и тот же человек!
     На вечер у меня намечены» Виндроуз компани» и Ярослав. Я поспешно звоню Ярославу:
    - Яслик! Жди меня возле «Виндроуза» в восемь.
      И бегу переодеваться. Валера ждет меня у киоска, и мы чинно шествуем в «Железнодорожник», красивые и важные, точно ожившие манекены. В буфете я ем мороженое и пью кока-колу, отдающую одеколоном. Потом мы смотрим «Андрея Рублева».
     Не скрою: мне действительно нравится. Но это слишком хорошо для меня. На протяжении всего фильма я поневоле мучаюсь комплексом неполноценности. Украдкой слежу за Валерием Григорьевичем. Он весь поглощен «Андреем Рублевым», и я завидую, что не могу, подобно ему, тащиться от «Андрея». Часть фильма мне просто не понятна, часть скучна, часть интересна: там, где пацан отливает колокола. Но, в основном, мне грустно. Я сознаю, что не доросла, не дозрела до таких фильмов и, может, никогда не дорасту. «Андрей» выше меня. Это мне понятно. И неприятно. Я хочу быть с тем, что полностью доступно мне, там, где нет загадок. Я устаю от загадок. Для меня загадка – вся жизнь.
      - Ну, как тебе? – спрашивает Валерий Григорьевич, когда мы покидаем «Железнодорожник». Его глаза сияют, он вдохновлен.
     - Не передать словами, - отвечаю я. Знаю: это как раз то, что ему хочется услышать. Ну, и пусть. Раз ему нравится, чтобы я «улетала» от элитарных фильмов, я «улечу». Прикинусь отпетой киноведкой с чутким и тонким вкусом и художественным слухом повышенной абсолютности. Если я хочу общаться с Валерой, придется терпеть все его закидоны с фильмами, книгами, театрами.  Хочет, чтобы я была умной, буду умной. Шут с ним, в самом-то деле.


     Мы тепло расстаемся с Валерием Григорьевичем, и я бегу в свой офис. Там меня ждет начальник: лет на десять старше меня. Его зовут Дима Светловский.
     - А, Кэт, - он улыбается мне. – Я ухожу, вот ключи. Придет Женька, отдашь ему. Можешь слушать музыку, - и он хлопает ладонью по какому-то агрегату с динамиками.
    - Всё поняла, - говорю. Кладу ключи в карман фирменного фартука, который надеваю перед работой. Женька, которому я передам связку ключей, - сторож, он придет через два часа. Ему около сорока лет. Здоровый, как медведь. С ним его собака, какое-то сказочное чудовище типа пит-булля. Зовут Джильдой. А сам Женька – бывший омоновец, его голыми руками не взять. Да и Джильда прямо как из сказки Андерсена «Огниво». Она бы моей подохшей «подруге» Верде сто очков вперед дала. Диме Светловскому нечего бояться за свой «Виндроуз копани», пока Женька с Джильдой у него в сторожах.
     Дима надевает свой модерняцкий плащ до щиколоток, протягивает мне шоколадку «Аленка», запирает кабинет и выходит в вечер, за стеклянные двери. Сквозь зарешеченные прозрачные стены при дверях я вижу, как Дима садится в тачку и машет рукой шоферу. Машина срывается с места. А я остаюсь одна-одинешенька во всём офисе. На мгновение представляю себе, как вдруг появляются Роман и Задыба и говорят мне: «Ну, что, Катюша? Пусти-ка нас в холльчик. Может, нам здесь что-нибудь нужно?»
     От этих мыслей меня бросает в дрожь. Всё, что угодно, только не это, думаю я. И сама себя успокаиваю: нет, вряд ли такое случится.
     Я принимаюсь за работу. Драю полы, чищу щетками диваны, ковры, бархатные стены. Всё это мне не трудно, я быстро со всем справляюсь и объявляю себе заслуженный отдых. Ему шоколад, пью фанту, пепси, кока-колу, валяюсь на кожаных подушках диванов и прыгаю перед зеркалами, точно душевнобольная балерина. Хочется побалдеть, повыделываться, но в одиночестве не очень-то оторвешься. Жду Ярослава. Хоть бы с ним вместе побеситься, пока нет Женьки.
     Паласы я почистила специальным пылесосом. Раз в неделю мне наказано мыть окна. Работа не трудная, потому что в «Виндроузе» на редкость чисто. Здесь ведь мало кто бывает. Интересно, чем они тут занимаются? Можно спросить дядю Вову или Диму, но вряд ли я пойму их ответы. В коммерческих делах я дуб. Да и какая мне разница? Деньги платят, работа «не бей лежачего», чего еще мне надо? Просто меня всегда мучает вопрос нищего: откуда у богатых людей столько денег? И почему у меня таких денег нет? И почему вообще деньги имеют такую власть над людьми? Ведь люди – живые, а деньги – это металл и бумага, больше ничего. А из-за них умирают, кончают с собой или наоборот – лопаются от счастья, дуреют и тащатся. Вот кутерьма. Кто это придумал? Для чего? Зачем?..
      Я не ломаю себе голову. Просто слушаю хорошую музыку (для меня хорошая музыка – это когда есть мелодия, и можно потом ее напевать). Еще я смотрю компьютер вместо телека. Дима оставил мне целый ящик с клипами на дисках. Жаль, что такое счастье всего на час с небольшим. С Женькой и Джильдой особенно ничего не насмотришься, это я уже поняла. У них обоих нет чувства юмора, они далеки от современности, и им нужна тишина, чтобы слышать посторонние звуки. Вдруг кто в офис полезет? Они ведь головой отвечают, если что.
     Что касается меня, то я совершенно не испытываю страха. Быть может, по малолетству. Мне нравится быть одной, слушать музыку, смотреть фильмы, валяться в креслах. Во мне живет неистребимая уверенность, что меня никто не тронет, и что вообще, пока я убираю «Виндроуз компани», он даром никому не нужен со всеми его деньгами, аппаратурой и пластмассовыми пальмами на роскошных паласах. По-моему так оно и есть: пока я убираю офис, мы оба в полной безопасности.
     … Ага! Вот уже кто-то постукивает в стекло. Наверняка, Ярослав. Прячусь за штору и гляжу сквозь решетку. Точно, Яслик. И еще кто-то рядом с ним. Ну-ка, кто? Приглядываюсь внимательней. И чуть не падаю на до блеска вычищенный палас. Рядом с Ясликом собственной персоной стоит не кто иной, как Дикий Бача.
      О, Господи! И каким ветром сюда занесло эту чуму? Первый мой порыв: не открывать дверей и притвориться, что меня уже нет. Но Славка дотошный, он стучит снова. Знаю: он будет так стучать до самой смерти. Чего у него не отнимешь, так это настойчивости, даже когда она совершенно не нужна.
     Скрепя сердце, я открываю дверь.
     Ярослав вваливается в холл и тут же заключает меня в объятия.
     - Вытирайте ноги! – говорю я, высвобождаясь.
     Дикий Бача начинает неистово шаркать ногами по импортному половику и блеять:
     - Шарк-шарк, детушки, шарк-шарк, козлятушки…
     Вот притырок! Я прекрасно понимаю, что это еще только начало, поэтому делаю попытку надолго запастись терпением. Бача разваливается на диване, как будто вычищенном специально для него, роется в дисках и врубает музыку. Откуда он выкапывает свой «Крематорий»? Звучит незабвенное: «Маленькая девочка со взглядом волчицы, я тоже был когда-то самоубийцей, я тоже лежал в окровавленной ванной…» Я молча тоскую. Изгнать этого зловредного беса не представляется никакой возможности. Он вездесущ и всемогущ. И на лице его полное удовольствие. Он сует в рот жвачку и перемалывает ее своими несокрушимыми зубами. Мне хочется забить ему в глотку трубу от пылесоса. Нельзя сказать, чтобы я его ненавидела. Но таким людям, как он, трудно радоваться: они точно приносят с собой болотные испарения. Рядом с ними нечем дышать, хотя от них ничем не пахнет.
     - Ты нехило устроилась, Катька, - чавкает дикий Бача. – И диванчики, ё мое. И креслица. И песенки.
     - Надо собираться, - говорю. – Скоро сторож придет. С большой собакой. Джильда. Баскервильсикй волкодав с родословной.
     - Никогда таких не видел, - чавкает Бача. – За всю жисть. Тебя кто сюда устроил, Катька?
      - Отчим дядя Вова, - отвечает за меня Яслик и тут же получает кулаком в бок, но уже поздно. Вот же трепло!
     Бача ухмыляется:
     - Отчим? У тебя с ним, случайно, не шуры-муры? А то у многих девок с отчимами – фью; ну, сама знаешь что.
     - Знаю, - говорю. – Только дядя Вова не идиот. И я не идиотка.
     Дикий Бача разражается хохотом, напоминающим мне лошадиное ржанье.
      - Ну, да, - отзывается он. – Вы уж точно не идиоты. Такую малину надыбали! Щеточки-то покажи! Сколько платят? Евро, баксами?
     - Факсами, - отвечаю. – И «Тампаксами». Насиделся? Давай вали отсюда, а то наш сторож шутить не любит. Слышишь, Бача?
     - Слышу, - Бача хладнокровно наливает себе еще фанты. – Не любит, значит? Полюбит. Никуда не денется. Кабинетики-то покажи. Там, небось, тоже всякие штучки-дрючки… а, Катька?
     - Где ты эту шваль подцепил? – шиплю я на ухо Ярославу, трясясь от злости.
      - Сам пристал, - Яслик немного пугается. – Честное слово. Встретился по дороге. Не мог же я послать его…
      - Тогда я его пошлю, - меня начинает колотить. – Бача! Ты, блин, уберешься отсюда ,к едреной матери, или мне рабочих позвать из подсобки?
     Никаких рабочих, конечно, нет, но вдруг он испугается? И точно, Бача пугается. Заглатывает остатки фанты, как питон, встает и торопливо пятится к двери:
     - Ну, тихо, тихо! Что я, вам кайф обломал? Извините, если так, не хотел.
     И, точно, оправдываясь, добавляет:
     - Я ведь тоже хочу красивой жизни, ну? Я же человек, всё-таки. Что я: ворую или стекла бью, в самом-то деле?
     Я неумолима:
     - Проваливай! У меня из-за тебя проблемы будут. А мне их не надо. Слышишь?
     - Кстати, Катюха, - Яслик заглядывает мне в глаза. – Ты где после школы была? У тебя мобильник не отвечал.
      - С подругой в кино ходила, - вру я. Ярослав не ревнив, можно было бы ему сказать и правду. Но Бача уж точно будет рад позубоскалить насчет меня с Валерой, а мне это противно. Он-то кто такой, чтобы совать нос в чужие дела?
     - Какой фильм? – любопытствует Яслик.
     - Так, мура, - отвечаю я небрежно. Незачем им знать про хорошие фильмы. Пусть непонятные, но хорошие. Им этого не понять. Для них только то хорошо, что им до конца ясно; уж такие люди. Да и вообще, фамилия Тарковский им ничего не скажет.
     Бача замер у двери: неприкаянный, готовый уйти. И мне, вдруг совершенно неожиданно для самой себя становится жаль его. Никто ему не рад, никому он не нужен. Разносит себе газеты, расклеивает рекламу в любую погоду. Да еще зазывалой работает при магазине. Ходит там у дверей в костюме Чебурашки и толкает речи: мол, покупайте детские товары! И прозвище у него какое-то отстойное: Дикий Бача. Не то что какой-нибудь Красавчик Смит. Я всё больше проникаюсь к Баче сочувствием. Мне даже неизвестно его настоящее имя. Спрашивать это имя сейчас так же неуместно, как просить Бачу поцеловать ручку входной двери нашего офиса. А ведь, наверно, имя у него хорошее. Какой-нибудь Саша или Вася. Алеша, может быть…
     Я подхожу к Баче и кладу руку ему на плечо:
     - Слушай, приходи в другой раз. Посмотрим классные клипы. Ладно?
     - Ладно, - он отворачивается. – Да я не навязываюсь.
     - Знаю, - я смотрю в его некрасивое, смуглое, костлявое лицо. – Всё равно приходи. Приглашаю.
     Его крупные глаза немного на выкате на мгновение обращаются на меня, потом он снова отводит взгляд. Он напоминает мне верблюжонка, которому вместо обычных верблюжьих колючек вдруг дали медовых груш.
     - Ты с чего вдруг так подобрела? – его темные губы вздрагивают. – За дурака меня держишь? Думаешь, не приду? Вот возьму и приду, поняла? Нарочно приду!
     И, нахлобучив шапку на жесткие черные волосы, исчезает.
     - Что с ним? – удивляется Ярослав.
     - Ничего, - я выключаю «Крематорий» и прячу диск. – Как его зовут, ты не знаешь?
     Ярослав пожимает плечами:
     - Дикий Бача…
     - Что, он и по паспорту Дикий Бача? – в моем голосе насмешка.
     - Нет, - Яслик смеется. – Я не видел его паспорта. И, наверно, никто не видел. Знаю только, что ему уже семнадцать лет, как и мне. Целая вечность прошла с тех пор, как мы родились. Правда?..

3. День рождения.

     Правда. Семнадцать лет – целая вечность. Я еще не дожила до нее; моей вечности пока что только шестнадцать. А не так давно мне было пятнадцать.

                Пятнадцать лет – какая радость!
                Вкушать бы только жизни сладость,
                Да рвать весенние цветы…

     Это написала одна наша учительница. Я была тогда в пятом классе. Учительницу мы очень любили за самобытность манер. Она швыряла в нас лентяйкой прямо на уроке, если мы слишком шумели. Лентяйка летела вдоль рядов, как копье, но ни разу ни в кого не попала. Всем это страшно нравилось. Напоминало метание дротиков и вообще – индейцев, янычаров, ристалище, бой быков. Словом, вносило разнообразие в серую муть уроков. Все просто тащились. Мы эту учительницу обожали. Правда, без всякой взаимности. Ее от нас просто трясло. Бывало, схватит указку – и давай лупить по столу, если слишком шумно. Ну, тут вообще был атас. Все такой хай сразу поднимали, что ничего не было слышно. Это чтобы она еще сильней лупила. Она, ясное дело, зверела – и колотила, колотила: так, что указка, к черту, разлеталась. Тут все просто выли от восторга. Тогда она за лентяйку – и в нас… о-о! Ну, тут уже было все двести вольт – такой стоял балдеж. Дети – звери, конечно, ничего не пропишешь. Они человека могут до психушки довести. У них это запросто. Нервы крепкие, здоровье тоже – щеки из-за спины видать. Такие быстренько в могилу загонят. До свидания не успеешь сказать.
      Но я не об этом. А о том, что учительница писала стихи. И, наверно, вспоминала то время, когда ей самой было пятнадцать. Тогда, должно быть, она еще всех любила и не думала, что станет когда-нибудь посмешищем для притырков-детей, будет кидаться лентяйками и ломать указки, а дети будут ржать и подзадоривать ее, как матадоры быка. Она не знала этого и не думала, что так всё обернется. И я ее сегодня вспомнила, ту учительницу. Не хотелось бы мне, когда я вырасту, страдать так же, как она.
     Сегодня день рождения Виты. Ей исполняется тринадцать. Хорошо, что не в пятницу. Витка с утра бегает довольная и нарядная, как радостный слон. Она не знает, что с годами умножается всякое знание, а всякое знание, в свою очередь, умножает печаль. Я в это верю. Валерий Григорьевич иногда читает мне Библию. Кое-что мне понятно: в частности, что всё – суета сует, и придаваться унынию так же глупо, как и нелепым восторгам. Витка Библию не читает, она суетно весела и беззаботна. Я ей это прощаю. Дарю ей косметику с натуральными добавками, духи «Шанель» и сиреневый лак. Пусть веселится, пока молода. Мне уже не так весело, как ей. Я знаю, что такое быть несчастной.
       Впрочем, всерьез несчастной я еще не была. Но одинокой – случалось. И так будет не раз: долгое зябкое одиночество под знаком черной луны Лилит, у которой в день умирает по сто ее собственных детей…
     Длинный стол накрыт розовой скатертью. Вита сидит во главе стола в самом своем красивом платье цвета морской воды, с бирюзовыми бусами на шее и такими же сережками в ушах. Сегодня она похожа на хорошенького поросенка. В жизни не дала бы ей тринадцати лет: она выглядит на все восемнадцать.
     В вазе много-много цветов, стол заставлен всякой дребеденью. Дядя Вова с матерью круто раскошелились.
     Рядом с родителями сижу я и Виткины подруги: Тома и Вера. Я их знаю плохо, потому что с малолетками не общаюсь. У меня с ними не получается человеческой беседы; не знаю, почему. Еще за столом сидят мои приглашенные: Милка Даровская, Наташа Иванова, Люба Сорокина и два друга – Ярослав и Андрюха Цапин. Наталья с Любкой – подруги детства, мы вместе лепили куличики в песочнице и никогда не ссорились. Я люблю их за покладистый, спокойный характер. Мы, в общем, не дружим, но я всегда рада видеть их, а они – меня.
     - Ну, что? За именинницу! – отдуваясь, говорит дядя Вова. Мы все встаем, как в минуту исполнения государственного гимна. Хлопает пробка, ударяясь прямо в люстру, которая от этого звенит подвесками; шампанское, пенясь, льется в бокалы. Мы чокаемся. Потом хором поем на английский мотив по-русски:
                С днем рожденья тебя,
                С днем рожденья тебя,
                С днем рождения, Вита,
                С днем рожденья тебя!
     Витка стоит, красная, как помидор, смущенная и счастливая. Родители смокают ее в круглые щеки. И все мы выпиваем. Потом каждый говорит Вите много хороших и теплых слов. Я молчу, потому что уже всё сказала до застолья, и только мысленно прошу у сестры прощения за все наши с ней терки. Но она сейчас об этом не думает. И я рада этому.
     Мы дружно принимаемся за салат из крабов и кальмаров, икру и сервелат. Ничего вкуснее я в жизни не ела. И остальные тоже: видно по лицам. Нам крупно повезло, что дядя Вова столько зарабатывает. По нынешним временам его деньги очень кстати. Без них мы сейчас застенчиво обгладывали бы куриные косточки, запивая их плохим томатным соком. А вместо косметики, одежки, нового плейера и прочей дорогой фигни Вита получила бы сегодня, в лучшем случае, новые колготки, а в худшем – какую-нибудь заколку для волос. Гости уныло грызли бы прошлогоднее печенье, а мой старый дряблый магнитофон тянул бы музыку, которую все принимали бы за неизвестную восточную мелодию – так искажался бы звук. Так что, хотя дядя Вова порой и дает нам жизни, но нам с ним повезло: душа у него широкая, совесть на месте, да и вообще, наши с Витой отцы, наверно, были гораздо хуже. Глупо, конечно, судить о людях, когда их не знаешь. Но если им нет до тебя дела, что о них можно думать? Только то, что они чужие. А дядя Вова свой. Пусть он не самый мудрый и красивый. Зато он нас кормит, поит, одевает и называет «мои дочки». Значит, он наш. И мы его не предадим, даже если наши отцы будут нас очень об этом просить. Только они не будут. Плевали они на нас. А значит, и мы на них тоже. Вот так.
     Витке-то уж точно не до ее папаши. Она восхищается очередным подарком: какой-то фарфоровой статуэткой балерины, которая, правда, неплохо сделана.
     - Младенец, - шепчет мне Даровская. – Пойдем, подымим на кухне…
     Мы уходим в кухню: всё равно гости уже болтают каждый о своем, и наше отсутствие никому в глаза не бросится.
     Даровская курит. Я смотрю в ее утомленные накрашенные глаза и думаю о том, что Милка внутри себя гораздо старше всех нас, и я по сравнению с ней действительно ребенок.
     - Милка, - спрашиваю я с надеждой. – Ты не помнишь, как зовут Дикого Бачу?
     - Б-бэ, - она устало выдыхает дым. – Бачу? Виталик Саденко. Что, еще одна колоритная личность завладела твоим сердцем? Новый фаворит? Заместо учителя, Силудина и Задыбы? Ненасытная же ты, Младенец. Как тебя на всех хватает, ума не приложу. Зачем он тебе?
     - Он мне не нужен, - уверяю. – Просто хотелось узнать его настоящее имя. А то всё Бача. Бача… скучно. Понимаешь?
     - Когда скучно, пьют водку, - Милка затягивается. – Я с ним ходила в детский сад. Он – в подготовительную группу, я – в старшую. Нас иногда вместе соединяли, когда воспитательниц не хватало. Так знаешь. Что он там делал? Всё время женился на разных игрушках. И сам с собой разговаривал. Женится на плюшевом медведе – и рассказывает ему про «Трех поросят». Никогда не пил молока. Еще играл в похороны, когда воспитательница не видела. Покойников изображал.
     - А как он женился? – осведомляюсь я.
     - Да так. Возьмет, бэ, салфетку, наденет на игрушку: это, говорит, тебе фата. Потом обнимает ее и целует. И рассказывает ей про «Трех поросят». Или хоронить начинает. Смотря чего ему больше хочется – свадьбы или похорон. А хоронил всегда под шкафом. Засунет медведя под шкаф  - и сидит. Похоронил, значит. Вот идиот.
     Милка хрипло смеется. Я тоже смеюсь. Бача определенно бедняга. Интересно, кто его родители? Виталик Саденко…
     Я меняю тему беседы.
     - Слушай, Даровская, - говорю. – Пойдем в гости к Задыбе и Силудину?
     - Пойдем, - Милка вдавливает окурок в пепельницу. – В субботу. Идет?
     - Мгм, - соглашаюсь я. – Им не в напряг?
     - Ты их должница, - она пожимает плечами. – А им нужны благодарные люди. Они любят общаться: особенно с теми, кто им может пригодиться.
     Интересно, чем я всё-таки могу пригодиться Задыбе и Силудину? Ну да ладно. Поживем-увидим. Задавать вопросы Даровской мне больше не хочется.


     Мы возвращаемся в комнату, где уже отодвинут в угол стол, выключен свет, мигают огни и гремит музыка. Дядя Вова с матерью ушли к себе в комнату, чтобы не мешать молодежи. И молодежь топает, пляшет, скачет, бесится – словом, отрывается вовсю. Гостиная у нас довольно большая и смежная с ней комната (моя и Виткина) тоже – есть, где развернуться. Меня томит ностальгия по настоящей дискотеке в педколледже, куда так же нелегко попасть, как в какой-нибудь университет. Мы с Даровской два раза проникали туда благодаря Дюку.
     Сегодня мы разбиваемся на пары. Наши парни нарасхват. Звать дядю Вову танцевать после того, как он выпьет – дело рискованное, и мы его не зовем. Просто танцуем друг с дружкой. Я танцую сначала с Милкой, потом с Ясликом и Дюком. Эх, были бы здесь еще Ромка или Валерий Григорьевич! О Задыбе я не мечтаю: не похоже, чтобы он когда-нибудь танцевал.
     «В жизни раз бывает восемнадцать лет», - поется в песне. Но и пятнадцать бывает только раз. И шестнадцать. И нет ничего, что повторилось бы, делая нас счастливыми. Несчастное же повторяется без конца.
      Я хочу, чтобы ты кончилось! Слышишь? Я не буду твоим сотым младенцем, Лилит. Я буду отныне живой и счастливой. И в шестнадцать, и в двадцать, и позже, и даже когда настоящая старость заглянет мне в глаза. Пусть мое несчастное больше не тревожит меня…
      Выпитое шампанское кружит мне голову. Я повисаю на шее у душистой и невидимой в полутьме Милки и кричу ей сквозь грохот музыки:
     - Милка! Я больше не хочу умирать. Давай будем жить вечно, как любовь. А умирать только во сне.

4. В гостях.

     Вот и наступает, наконец, суббота. Чего я жду от нее, не знаю. Мне хочется и не хочется видеть их – будущих королей Лосева, отомстивших за меня. Они были со мной великодушны, но в них чувствуется какая-то внутренняя тьма, которой я побаиваюсь. В этих людях мало добра. Но что такое добро? И почему мне хочется видеть их, говорить с ними и не забывать, что они есть?
     Мы с Милкой едем на окраину города, туда, где деревянные дома, палисадники, злые цепные собаки. Потемневшее дерево изб, покосившиеся крыши, придорожная слякоть – вот, что мы видим. Старые дома скоро разрушат, на их месте построят новые, бетонные. И мне почему-то жалко этого. Я люблю деревянные дома – даже старые. Один старый деревянный дом для меня дороже двадцати бетонных, этих бездушных коробок, похожих на исполинские могильные памятники.
     - Они живут с бабкой? – спрашиваю я Милку, проходя через ряды развешенного на веревках молочно-белого белья.
     - Да, с Ромкиной, - кивает Милка. – Ты ее не бойся. Она сама всех боится.
     Мы заходим в палисадник захудалого домишки. Поднимаемся на крыльцо. Милка стучит в дверь. Я оглядываю кусты и деревья вокруг, покрытые снегом грядки огорода. Наверно, весной Романова бабка сажает здесь лук и картошку.
     Дверь отворяется со скрипом, и я вижу сморщенную старуху в платке, из-под которого слегка выбиваются седые волосы.
     - Здравствуйте, - говорит Милка.
     Старуха окидывает нас недобрым, настороженным взглядом, потом что-то бормочет себе под нос и кричит в дом:
     - Ромка! Девки к тебе…
     И уходит. Вместо нее появляется Роман. Его лицо расцветает улыбкой, которая заставляет меня улыбнуться в ответ. Моя робость постепенно проходит. Значит, здесь есть место для радости, в этих унылых домах. Это меня ободряет.
     Мы снимает в сенях сапоги и проходим в комнату по теплым половикам.
     Комната большая. У стены – русская печь, у окна стол, а в центре комнаты, слегка расставив ноги и скрестив руки на груди, стоит, подобно Аль Пачино в «Крестном отце», могущественный Ворон, Нестор Задыба.
     - Здравствуй, Нестор! – говорим мы с Милкой едва ли не хором, и тут же Милка заводит сладким голоском (точь-в точь Лиса Алиса):
     - Ой, бэ, как давно я у вас тут не была. Данилку моего не встречали? Забыл меня Сытёхин, - и голос Милки рассыпается смешком. Она с почтением обходит Нестора и останавливается перед ним:
     - Может, чем помочь? Всегда рада. Вон, Катюха по вас соскучилась. Проходи, Младенец… можно, Нестор?
     - Будьте гостями, - роняет Задыба. От его голоса мороз бежит у меня по коже. На мгновение мерещится вместо Задыбы Вий, властно приказавший: «Поднимите мне веки! Не вижу…» И захотелось перекреститься. Я украдкой перекрестилась и села у стола. Милка устроилась напротив меня. Появился Силудин, как всегда, веселый и любезный.
     - Голодные, девушки? Сейчас накормим, напоим… Бабаня у меня тут пирог испекла. Ба! – позвал он.
     Старуха мигом заглянула в комнату:
     - Чего?
     - Пирога с чаем давай, - попросил Силудин. Бабка, со страхом покосившись на монолитную фигуру Задыбы, который даже не повернул головы в ее сторону, исчезла и вернулась со здоровенным вишневым пирогом, усыпанным маковыми зернами. Такт же, как по волшебству появились чайники, чашки, блюдца, ложечки…
      - Послушная, - одобрительно сказал Ромка про свою бабушку. – Расторопная, дай ей Бог здоровья.
     - Чудо бабка, - согласилась Даровская. – Мне бы такую.
     - Сразу такие редко бывают, - заметил Ромка. – Я вот свою долго дрессировал, пока человеком не стала. Думаешь, она меня, внука своего, любит? Вот ни на столько. Она меня десять лет назад в детдом хотела сдать. А теперь мы с Нестором ее перевоспитали. Она Ворона-то боится. И меня, внука своего, тоже стала побаиваться. В детстве крапивой лупила, - Роман рассмеялся, - а теперь на цыпочках ходит: «Удобно ли тебе, Ромка, спать? Простынка, перинка мягкие ли?..» Поняла, старая, что я ее последняя радость, что без меня она совсем одна останется, и похоронят ее в целлофановом мешке. Верно, Ворон?
     Задыба посмотрел на Силудина, и на мгновение что-то теплое и человеческие мелькнуло в его глазах, наполненных черной дремучей пустотой. Он обнял Ромку за плечо и сказал:
     - Водку достань.
    И сел за стол.
   - Мы с тобой, Чех, здесь не останемся. Что я тебе обещал? Заграницу? Будешь ты за границей. А бабке лимон оставишь. Гроб ей купишь позолоченный, когда время придет. Родню почитать надо. Простишься с бабкой – и больше не увидишь эту страну. Заведешь семью, детей отошлешь в Оксфорд. А ты, – он глянул на Милку, – разливай чай.
     - Ворон у нас, - подмигнул нам Ромка, наливая Задыбе водки в стопку, - большой человек. Отец у него цыган, мать татарка, а сам он великопольский князь из Рюриковичей, Задыбовский. В длительном ходе истории был сокращен до Задыбы.
     Мы засмеялись. Задыба улыбнулся. Видимо, Ворон любил Ромку за живой, веселый нрав, потому что сам был выпит до дна какой-то сумрачной печалью. Это был человек из железа и камня, и мне казалось, что ему не двадцать три года, а тысяча лет. И только Ромка мог иногда оживлять эту уставшую от жизни, безрадостную душу. Задыба любил Ромку. Я вдруг ясно это поняла. Значит, он умеет любить.
     - Тебе крепкий, Нестор? – Милкин голос поневоле дрогнул, и она замерла с заварным чайником в руках.
     - Крепкий. Роман, Грызуна позови. Хватит ему спать. Пусть чаю выпьет, взбодрится.
     Как интересно. Ромкино прозвище – Чех. И сейчас я увижу того самого Грызю, который напугал меня недавно ночью во сне… Как всё это необычно и странно. Но страшно мне уже не было. Любопытство пересилило страх и настороженность, хотя я и продолжала внимательно наблюдать за собой и окружающими. Но уже спокойно, без напряжения.
     Я вспомнила лица Задыбы и Ромки у меня в доме, при свете свечей, и на следующий день, в чужой квартире – искаженные кровожадной радостью вседозволенности. Картина того незабываемого вечера встала перед моими глазами во всей своей неприглядности. Кусок пирога застрял у меня в горле, и я запила его горячим, сладким чаем. Кулак Романа в моем сознании вновь обрушился на беззащитное человеческое лицо, несколько дней назад перед этим кричавшее: «Верда, фас!»
     О Господи. Кто добр, кто нет, помоги мне понять. Я не знаю. Но если Ты есть, знаешь Ты.
     Роман подсел ко мне:
    - Ну, что, Катюша? Не обижают тебя больше?
    - Нет, - ответила я. И, помолчав, добавила:
    - Спасибо.
    - Я тебя видел тут с пацанчиком, - Роман усмехнулся. - Это, что ли, твой приятель? Светленький, худенький, на ангелочка похож…
     - На дурачка он похож, - с презрением заметила Милка. – У него и прозвище-то «Яслик»!
     Она фыркнула.
     - Его зовут Ярослав, - резко оборвала я Милку. – И он не дурачок.
     - Ну, не сердись, - Роман примирительно притянул меня к себе, и я почувствовала запах сигарет и дорогого мужского одеколона. Волнение, смутное и необъяснимое охватило меня. От Ярослава никогда так не пахло, он не обнимал меня так властно. И рука его ложилась на мои плечи не с мужской тяжестью, а по-мальчишески легко, но с глубокой любовью, которую даже теперь, одурманенная чужой лаской, я не могла предать.
     - Ты его любишь? – Роман заглянул мне в глаза.
     - Да, - ответила я, и поняла, что лгу. Я не любила Славку. Но ОН любил меня. Любил так, как не любил Роман, рядом с которым мне было так спокойно, так удивительно хорошо.
     - Люблю, - повторила я упрямо.
     Задыба рассмеялся. Я посмотрела на него. Он наблюдал за нами, и я почувствовала, что он всё понимает: и что я вру, и что мне хорошо рядом с Ромкой, и что я готова, несмотря на всё свое мужественное сопротивление, вот-вот бесславно сдаться на милость победителя. Кровь прилила к моему лицу, мне захотелось провалиться сквозь землю. И зачем я только пошла в гости к этим людям?!
     Положение спас Грызун. Он вошел в комнату, поздоровался и сел возле Милки. Он оказался совсем другим, чем у меня во сне. Я увидела красивого парня лет двадцати, с темными, волнистыми волосами и большими серыми глазами.
     - Влад, - он приветливо протянул мне руку.
     - Катя, - ответила я, стараясь держаться независимо и спокойно. Роман отпустил меня. Мое сердце заныло, меня потянуло опять прижаться к нему и не отпускать, но, в то же время, хотелось, чтобы он при этом ничего не говорил и не делал, просто обнял бы меня, и мы долго-долго сидели бы так…
     - Катя – красивое имя, - заметил Грызун. Милка налила ему чаю и засмеялась:
     - Влад – тоже.
     Я исподтишка взглянула на Задыбу. Он задумчиво и пристально смотрел то на меня, то на всех остальных, но на мне его взгляд задерживался чаще, чем на других. В его глазах уже не было насмешки. В них была жалость сильного к слабому. Он что-то думал обо мне. Но – что?
      - Выйдем, - сказал он мне вдруг.
      За столом все замолчали. Роман скорчил рожу и сказал, шутя и пугая меня:
      - Нестор, ну что ты, она же занятой человек. «Ты моя женщина, я твой мужчина». Любит. Верит. Не предаст. В конце концов, пощади девушку, Ворон, не бери пример с Чикатило…
     - Дура, не трясись, - шепнула Милка. – Иди с ним. Что, думаешь, ты ему нужна? Да ничего подобного. Иди!
     Я пошла за Вороном. Звенящая тишина в комнате, казалось, сейчас, лопнет.
     В прохладном коридоре Ворон обернулся ко мне и сказал:
     - У меня посидим. Там тепло. Бабка печь затопила.
     И, скользнув глазами по моему испуганному лицу, он распахнул дверь маленькой комнаты. Не чуя под собой ног, я вошла и услышала, как Задыба закрыл дверь.
     В комнате тикали часы, пол был чисто вымыт, стояли две кровати и стул возле тумбочки. Окна были занавешены голубым ситцем.
     - Садись, - бросил Задыба.
     Я осторожно села на стул, словно боялась, что он подо мной вдруг развалится. Мне хотелось закрыть глаза, а еще больше – вскочить и убежать, не оглядываясь. Ведь сегодня Ворон увидел меня насквозь. Он разгадал то, что я так старательно пыталась скрыть. Но так и не смогла. И мне хотелось уйти и больше никогда не видеть того, кто так много про меня понял.
     Задыба сел возле меня на кровать, и я совсем близко увидела его черные, мерцающие глаза. Он взял меня за руку:
     - Не бойся.
     Сухое и равнодушное тепло его руки успокоило меня.
     - Чего ты боишься? – спросил он бесцветным голосом.
     - Тебя все боятся, - ответила я.
     - Не бойся, - повторил он. – Будь смелее. Не бойся никого: ни себя, ни других. Тебе хочется, чтобы рядом с тобой был такой, как Роман, но это всё чушь. Твой пацан с тобой? Будь и ты с ним. Мы не те люди, не теряй головы. Роман едва ли не каждый вечер с новой девчонкой; ты не такая. Не думай о нем. И о таких, как он, не думай.
     - А ты – как он?
     - Мне никто не нужен, - Нестор вперил в меня тяжелый взгляд. – Никто. Я возьму Чеха с собой за границу. И всё. Я ничего не хочу. Только денег. Миллионы. Миллиарды. Ты красивая девчонка, - он провел рукой по моим волосам. – Но это не то… ты чистая. И парень твой чистый. А мы… ты, наверно, понимаешь, какие мы. Побереги себя. Когда тебе захочется таких, как Ромка, ломай себя, не иди на приваду. Ты чистоты не вернешь…
     - Мне не нужен Ромка, - я покачала головой. – Мне, наверно, просто не хватает брата. Или отца. Чтобы я их любила. А они – меня.
     - Я не знаю, что такое любовь, - вымолвил Нестор. – Но я вижу: ты теряешь голову. Мне жаль тебя… - он замялся. – Тебя легко подчинить, ты плохо сопротивляешься. Но я говорю тебе: если тебя любят, то и ты люби, как умеешь. Тебе хочется силы, нравятся сильные парни – это всё чушь. Это не главное в жизни. Ты найдешь то, что тебе нужно, пусть не теперь…
      Он сжал мою руку, наклонился ко мне и сухо поцеловал в губы, а потом снова коснулся рукой моих волос:
     - У нас свои дела. А ты… ты просто еще маленькая. Развезло меня немного с водки, не то бы я этого всего тебе не сказал. Черт, развезло, - и он сжал руками голову.
     На тумбочке я увидела небрежно брошенную фотокарточку. С нее, любительской, плохо сделанной, на меня смотрел маленький мальчик с угрюмыми глазами, черноволосый и коренастый, Я тотчас узнала этот не изменившийся взгляд и взяла Нестора за руку, как он меня несколько минут назад.
     - Нестор… ты?
     - Я, - ответил он.
     -  Тебе было тогда хорошо? – спросила я.
     - Мне никогда не было хорошо, - он улыбнулся мне. – И не будет хорошо. Мне всегда одинаково: никак. Поняла? Такая, как ты, должна понять. Мне просто хотелось побыть с тобой и сказать: не теряй, что имеешь. Я вот ничего не имел, и мне нечего было терять.
      Он открыл ящик и вынул оттуда пачку денег:
      - На, возьми. Истрать, на что хочешь. И еще вот.
     Он достал замшевую коробочку и протянул мне. Я открыла ее. К моему изумлению, там лежал золотой  перстень – видимо, очень старый, с крупным драгоценным камешком посередине.
     Затаив дыхание, я закрыла коробочку.
     - Нестор, - сказала я. – За такое «спасибо» не говорят, и вообще ничего не говорят. Но если я буду нужна тебе, то помни, я в твоем распоряжении.
     - Вряд ли ты будешь нужна, - он с сомнением покачал головой. – Но если что, я позову. Пойдем.
     Он вывел меня из комнаты, и мы опять оказались в большой горнице, где все пили кто водку, кто чай. При нашем появлении шум затих, и все посмотрели на нас. И с особым почтением – на мою замшевую коробочку и пачку евро.
     - Да-с, - почтительно улыбнулся Роман. – Ворон сегодня царственно щедр. Цела, Катюша? Нашатырный спирт не понадобился?
      - Дай ей, куда это положить, - Задыба кивнул на мои драгоценности. – Сумку дай, театральную, кожаную, помнишь?
     Роман достал откуда-то и преподнес мне сумочку:
     - Пр`ошу, пани!
     - Спасибо.
     - На и тебе, - Задыба сунул деньги Милке. – Будешь нужна на неделе. Только приходи одна.
    

                Х Х Х Х
      - Ну, бэ, он сегодня и щедрый, - удивлялась Милка, пробираясь обратно вместе со мной к троллейбусной остановке. – Редко с ним такое бывает. А ты ему понравилась.
      И она одобрительно оглядела меня.
     - Бедный он, - вырвалось у меня.
     - Чем это он бедный, - Милка прыснула презрительно. – Он скоро на Канары уедет. Это ты бедная, а не он.
     - Он какой-то мертвый внутри, - сказала я.
     - Ничего, на Канарах оживет, - уверенно ответила моя подруга. – Ты о нем не волнуйся. О себе лучше думай.
     В самом деле, может, Ворон и оживет на Канарах, подумалось мне. Канары, конечно, не Лосево, это верно. Но до конца ему всё равно будет трудно ожить. Слишком уж он погрузился в свой собственный мрак, выбраться из которого бывает тяжелее всего.
     - Как ты думаешь, Милка, - спросила я. – Задыба с Ромкой и грабанут мой офис?
     - Смеешься, - Милка расхохоталась. – Настоящий ты младенец, ничего в этих делах не понимаешь. Дима Светловский ведь платит тому, на кого они работают.
     - А на кого они работают? – я внимательно посмотрела на Милку.
     - Ну, этого я сказать не могу, сама не знаю, - она лукаво покосилась на меня. – Знаю только, что работают не дворниками, и что Задыба у этого человека – правая рука, а этот человек свой в доску в одной большой группировке. Больше ничего не знаю, не спрашивай.
      И добавила, не удержавшись:
     - Но уж ты мне поверь, Задыба с Силудиным далеко пойдут.
     Я поверила. Ворон не мог не пойти далеко – настолько мощным в нем было сознание собственной силы и значительности в этом мире, сознание своей власти над другими. Но то человеческое, что открылось мне в нем, с болью отдалось внутри меня, и я подумала,что никогда не забуду того, что было сегодня. Я погладила ладонью свою новую сумочку из мягкой кожи, где лежал подарок Задыбы – перстень и деньги, добытые, конечно, ценой преступления. Я решила принести этими деньгами кому-нибудь пользу; мне подумалось, что, может, Задыбе от этого будет легче. Может, это ему зачтется, как говорит Валерий Григорьевич.

5. В ресторане.

     Валерия Григорьевича я решила не соблазнять. Уж слишком мы с ним были разные люди – при том, что общаться с ним мне страшно нравилось. Огонек, начавший, было, разгораться между нами, погас, но осталась заинтересованность друг в друге учителя и ученика. Валера был друг, но он не дал бы мне счастья. Нестор сказал правду: я должна была держаться за Ярослава, единственного, кто любил меня и был мне верен. Даже Дюк, старый дружище, не заменил бы мне Славку.
     С Валерием Григорьевичем мы посмотрели по телевизору оперу «Риголетто». Ночью после оперы я увидела сон: бородатый сторож Димы Светловского Женька кричит с горестным надрывом:
     - Джильда!!!
     И помесь пит-булля с неизвестно каким чудовищем превращается в нежную девушку.
     Я рассказала Женьке этот сон. Он остался очень доволен.
     - Ишь ты, еще сны какие-то видишь. Я уж давно ничего не вижу. Завалюсь себе – и сплю.
     Приглашенный мной Дикий Бача в скором времени не замедлил явиться.
     - Привет, Бача, - сказала я ласково, как будто передо мной был не Бача, а родной сын.
     - Здорово, - Бача выразительно провел ладонью по горлу. – Жрать хочу, Катька! Вот так! Есть у тебя хлеб, хотя бы?
     Он голодными глазами оглядел холл офиса, надеясь увидеть что-нибудь съедобное.
     - На, - я дала ему тысячу. – Иди поешь. И возвращайся.
     Бача долго смотрел на деньги, потом воззрился на меня.
     - Можешь не отдавать, - сказала я. – Давай быстрей, будем смотреть видик.
     Не вымолвив ни слова, Бача ушел. Через час, сытый и довольный, он уже сидел на вычищенном мной диванчике и смотрел клипы. Его глаза изредка обращались в мою сторону, и я читала в них глубокую благодарность.
     Уходя, Бача сказал неизвестно к чему:
     - Скорей бы в верхах перевыборы, что ли…
     И добавил:
     - А ты с чего-то подобрела, Катька. Я ведь не дурак. Ты чего вдруг так прониклась моей горькой долей? Занялась благотворительностью? – и он осклабился.
     - Тебе что, не нравится? – спросила я.
     - Нравится, - он испугался. – Еще как нравится! Просто я удивился…
     - А тебя не удивляет, что тебя называют Дикий Бача, - рассердилась я, - а не Виталик, как родители назвали?
     - Откуда ты знаешь, что я Виталик? – заорал Дикий Бача.
     - От верблюда! – крикнула я в ответ. – Прекрати беситься. Я не хочу называть тебя Бачей, надоело. Хочу, чтобы ты стал Виталиком. Витькой. Или, хотя бы, прозвище себе нашел человеческое.
     - Сам себе прозвище не найдешь, - пробормотал Бача. – ТЕБЕ найдут, и будешь, как клейменый…
     - Если тебя еще раз назовут Диким Бачей, - я впилась взглядом в его лицо, - ты ответь: я не Бача. Я Виталий. Всем ясно? Виталий, и всё тут, и пошли все..! Понял? Пусть такие прозвища дают сами себе. Ты же мужик! Тебе семнадцать! Ты только жить начал. Еще не пора подыхать-то, в конце-то концов!
     Бача схватил меня за плечи и принялся трясти:
     - Да, мужик! Да, жить начал! Только мне уже плевать, начал я или кончил, Бача я или Виталик! Плевать! Я жрать хочу каждый день, задолбала такая жизнь. Поняла ты меня? Задолбала!
     И вдруг пожал мне руку:
     - Ты чудо, Катька. А я идиот, меня уже не исправишь. Прощай! Я еще приду, ладно?
     Он с каким-то отчаяньем махнул мне на прощание и ушел.


     Я часто думаю про тебя, Нестор. Мне кажется, что таких, как ты, больше нет – во всяком случае, в Лосеве. Ты ни на кого не похож.
     Смешно сказать, но несколько дней я ходила, как в тумане, размышляя о тебе. Должно быть, я была в тебя влюблена. Потом влюбленность прошла. Осталось чувство странной печали, что мы не соединены судьбой, и ты не станешь моим, потому что у нас обоих разные дороги в этом мире. Мне суждено быть с тем, кого я не люблю, но кто любит меня. Есть ли что-нибудь безрадостней этого? Разве только наоборот: тебя не любят, а ты влюблена. Но со мной бывает и так, просто я не позволяю себе по уши влюбиться в кого-либо, если не чувствую надежды на взаимность. Это помогает мне не страдать.
     Перед тобой меркнет даже Ромка Силудин с его искрометным обаянием. Если бы ты`  обнял меня, я бы не вырвалась: просто не захотела бы. Но я не нужна тебе. «Меня ты скоро позабудешь…» Да, скоро. И я тоже перестану о тебе вспоминать. Судьба не соединила нас и не соединит, а я всё думаю о тебе.
     Хорошо, что в безжалостном преступном мире, где никому никого не жаль, есть ты, а не только хитрые, сытые типы и безучастные отморозки, не ведающие ни страха, ни сострадания, ни щедрости, ни милосердия.
     Пусть тебе кажется, что ты умер. Я уверена, что душа твоя жива. Когда ты уедешь, я буду думать о тебе только хорошее и желать, чтобы ты оставался таким же, как сейчас; ну, а если станешь еще лучше, я только обрадуюсь. Я буду желать тебе счастья.
     Мне тоже хочется уехать. И я, наверно, уеду когда-нибудь. Гораздо позже, чем вы с Ромкой, но уеду. И, может быть, мы с тобой еще встретимся на каких-нибудь далеких, не известных мне пока островах.


     Нестор Задыба дал мне много денег, целых шесть дяди Вовиных зарплат. Я тратила понемногу: на всякую свою мелочь (журналы, косметику и прочее) и на нищих. Нищих я просто одаривала, и они все меня благодарили и благословляли. Это было ужасно приятно: гораздо приятней, чем что-то покупать. Тем более, что в плане еды или шмоток у меня всё в порядке. А шикарно одеваться в задрипанном Лосеве казалось мне нелогичным: зачем? Для кого?
     Потом мать часть денег обнаружила и забрала у меня. Даже не спросила: откуда у тебя столько? Хорошо, что хоть не евро ей попались – я успела поменять.
     Все-таки я купила себе голубое, мерцающее мелкими блестками платье с вышитой сеточкой на груди, очень хорошенькое, сделала прическу в парикмахерской и сказала Ярославу:
     - Знаешь что, Славка, пойдем сегодня с тобой в ресторан!
     Потому что в ресторане я еще ни разу не была.
     - У тебя есть бабки! – Ярослав чуть не подскочил от радости. Карманными родители его не балуют. А в ресторане он тоже еще не был.
     - Сегодня есть, завтра кончатся. Пойдем?
     - В «Золотые пески», - глаза Ярослава загораются вдохновением. Это лучший ресторан в Лосеве.
     - Можно и в «Пески».
     И не выдерживаю:
     - Хоть бы сказал мне, как я выгляжу.
     - Ты? На все сто! – искренне отвечает Ярослав. – Ты всегда потрясно выглядишь. А вот мне-то что надеть?
     - Твой вишневый костюм с белой рубашкой.
     Ярослав одевается. Я завязываю ему галстук – мать меня научила. А потом надеваю себе на руку мой серебряный браслет в виде змейки и с трепетом – перстень Ворона. Он мне чуть-чуть великоват, но всё-таки не спадает с моего среднего пальца.
     - Ух ты! Это откуда у тебя? – изумляется Ярослав перстню.
     - Так, от бабушки осталось, - вру я. Другой бы нипочем не поверил, но Яслик тем и хорош. Ему можно сколько угодно лапши на уши навесить, он всё равно поверит.
     Мы ловим тачку и едем в «Золотые пески». Я чувствую себя кинозвездой. Славка вертит головой во все стороны, и его лицо не покидает озабоченно, почти испуганное выражение.
     - Не вспоминай каждую минуту, что ты будущий сантехник! – с досадой шепчу я ему на ухо. – Расслабься. Мы едем отдохнуть. Понял? Как белые люди.
     Но у Ярослава сердце угнетенного негра из гетто, который вдруг попал в лимузин, набитый воинствующими расистами. Ему не сидится спокойно, он дергает себя за галстук, точно галстук – это удавка.
     Тоска с ним! Ну, какой тут отдых?
     Мы расплачиваемся с шофером и чинно вползаем в ресторан.
     - Сколько вам лет? – строго осведомляется у нас швейцар.
     - Восемнадцать, - отвечаю. – Исполнилось сегодня.
     - Обоим сразу? - он саркастически усмехается.
     - Да. Мы двойняшки-близнецы, - я сую ему в руку несколько бумажек.
     - Проходите, - он отводит глаза в сторону.
     Я веду Ярослава в гардероб. Там оставляю помимо полушубка и свои сапожки и надеваю туфли – синие лодочки на небольшом каблуке. Смотрюсь в зеркало. Как и следовало ожидать, я ослепительна, свежа и молода.
     В «Золотых песках» два больших зала, и оба великолепны. Мы садимся за столик, я смотрю меню и заказываю: два винных коктейля, салаты из овощей, бутерброды с семгой, устрицы с лимонно, кофе, пирожные и мороженое.
     - Вот кайф! – шепчет Ярослав, когда уходит официант. Наконец-то мой друг начал приходить в себя. Впрочем, было бы трудно поступить иначе. За нашим столиком очень уютно. Горят три настоящих свечи в подсвечнике. И стоит хрустальная солонка в виде двух играющих леопардов.
     - Ты и я, - говорю Ярославу.
     … Нам приносят заказ. Мы едим и болтаем под музыку. Многие поднимаются с мест и идут танцевать. Мы тоже идем. Мне хорошо. Только вместо Ярослава представляются либо Ромка. Силудин, либо Дюк, либо Валерий Григорьевич… это, наверно, у  меня уже болезнь какая-то. Клиника, как говорит наша классная. А Славка ничего не замечает, потому что я ему улыбаюсь. Он уже совсем освоился, успокоился, и теперь полностью всем доволен. Мы танцуем. Обычно Ярослав на дискотеках сущий медведь, но сегодня, вдохновленный моей красотой, уютом и устрицами при свечах, он становится удивительно грациозным: порхает, как бабочка. На его лице счастливая улыбка. Честное слово, ничего глупей я в жизни не видела. Но его глаза смотрят на меня с таким обожанием, что я решаю быть добрей и снисходительней. Ну, не может Славка быть умнее, чем он есть! Что тут поделаешь…
     Музыка, в общем, звучит хорошая. Я потихоньку разглядываю общество, в котором очутилась. Ничего особенно хорошего: ну, какое общество в Лосеве? Какие-то тетки, парни, девчонки; почти все одеты безвкусно, хотя видно, что с деньгами у них лучше, чем у меня.
     Мы со Славкой среди этих людей самые красивые. Устав, мы садимся за свой столик. От коктейлей у меня кружится голова. Я чувствую вдохновение, мне хочется танцевать. Но только не с Ярославом…
     Как будто прочитав мои мысли, возле нашего столика вдруг появляется Некто. Лицо его плохо видно, потому что свечи уже не горят, а только мигают лампочки светомузыки. Он кланяется мне:
     - Можно вас пригласить? – и вежливо обращается к Ярославу:
     - Вы позволите?
     - Конечно, - дружески улыбается ему Яслик. Ему всё по фиг: совершенно нет чувства собственности. О ревности же я вообще не говорю. Для него это такой же атавизм, как хвост или жабры.
     Незнакомец уводит меня от столика, и мы танцуем. Я, наконец, разглядываю лицо пригласившего меня человека. Ему лет тридцать пять, он высок, довольно строен и очень солидно одет. У него хорошая улыбка, темные усы, окладистая бородка, мягкие, спокойные глаза и на редкость большой нос. Про такие носы моя бабушка, помню, говорила: «Бог нос семерым нёс – одному досталось», и еще: «Нос большой не укора, упадешь, так подпора». Но, конечно, я не говорю всего этого своему партнеру по танцам.
     - Как вас зовут, если не секрет? – спрашивает он.
     - А вас? – я улыбаюсь.
     - Бертольд, - он смеется. – Это, вообще-то прозвище, но я к нему привык.
     - А я Катерина.
     - Очень приятно. Можно ли узнать имя вашего друга?
     - Ярослав.
     - Красивое имя. Вы, случайно, не брат и сестра. Чем-то очень похожи…
     - Нет. Но швейцарцу я сказала, что мы двойняшки-близнецы, и нам как раз сегодня исполнилось восемнадцать лет, - меня начинает разбирать пьяный смех.
      Бертольд тоже смеется и смотрит на меня заинтересованно.
     - Сколько вам по-настоящему лет, если не тайна?
     - Мне шестнадцать, а Ярослав на год старше.
     - Тогда, ввиду того, что вы очаровательно танцуете и сами очаровательны, может, выпьем на брудершафт? – он заглядывает мне в глаза.
      - Выпьем, - соглашаюсь я. – Но ведь вам-то не шестнадцать.
      - О, нет, - он снова усмехается. – Значительно больше. К сожалению, годы летят, их не остановить. Но я хотел бы, чтобы мы с вами познакомились поближе.
     Что-то екает у меня в груди, я вспоминаю: тебя любят, и ты люби, чистоты не вернешь…
    - Пойдемте за наш столик, - приглашаю я со светской непринужденностью. – Может, Ярославу тоже можно выпить с вами на брудершафт?
    - Разумеется.
     Кажется, он слегка разочарован: я не попалась в сети. Но невозмутимо берет свой бокал и подсаживается к нам, не сводя с меня глаз. Как мне нравится быть красивой! Чтобы на меня смотрели, мной восхищались! Сразу чувствую себя суперзвездой Голливуда. Как хорошо – и в то же время не по себе…
     Нам приносят шампанское. Мы пьем с Бертольдом на брудершафт. Он говорит:
     - Друзья, приглашаю вас в свое «имение» на этой неделе. Созвонимся? Вот мой телефон.
     И протягивает мне солидную визитную карточку. Я благодарю и прячу ее в сумку. Честно говоря, Бертольд для меня староват, а потом, он мне подозрителен. Надо будет спросить Милку, известен ли ей такой.
     Но пока что я солнечно улыбаюсь Бертольду.
     - Потанцуем еще? – предлагает он.
     - Да, - соглашаюсь я и замечаю, как его взгляд задерживается на моем перстне.
     - Остался в наследство, - говорю я. И тут же пугаюсь: вдруг он подумает, что у меня много подобных вещей, и всё это кончится плохо; ведь я его совсем не знаю…
     - Единственная вещь, - я с сожалением гляжу на перстень. – Всё остальное конфисковали в семнадцатом году.
     Он вдруг смеется. И его смех напоминает мне смех Ромки Силудина и Нестора: от него так же мурашки бегут по коже. Но он смеется от чистого сердца. Я только улыбаюсь – и, внутренне подобравшись, напряженно наблюдаю за человеком, который из обыкновенного волокиты вдруг на моих глазах превращается в некую опасную, власть имеющую силу, которая способна по своему усмотрению причинить мне добро или зло. А потом, перстень… вдруг он ему знаком? Вдруг это вообще ЕГО перстень?
      Меня на мгновение парализует эта догадка, но потом я начинаю сомневаться: нет. Вряд ли Нестор подарил бы мне вещь, которую могли бы узнать в Лосеве. Бертольда, наверно, просто рассмешила моя наивность, «семнадцатый год» и мой испуг: что он подумает, будто я богата. Наверно, сам не бедный, раз может себе позволить ТАК смеяться. И дом свой называет «имением». Забавно. Вдруг он местный мафиози? Вот бы узнать о нем побольше…
     - Ты живешь в Лосеве, Бертольд? – спрашиваю я с невинной улыбкой.
     - За Лосевом, - он машет рукой в неопределенном направлении. – У меня там дом – в сторону Петровского шоссе. Я приезжаю туда на месяц-другой. А живу не там. Совсем в другом городе.
     - В каком? – не выдерживаю я, позабыв о том, что нехорошо быть слишком любопытной.
     - В Бостоне, - отвечает Бертольд.
     - В Америке? – я раскрываю рот.
     - Ну, да. Что здесь удивительного? – он смеется.
     - Ну, и везет тебе! - вырывается у меня.
     - Это еще вопрос, малыш, - Бертольд кружит меня под музыку, и огни сливаются перед моими глазами в одно неразрывное, радужно сияющее кольцо. – Я приезжаю сюда отдыхать. Здесь тихо, спокойно. Тут мой дом. Вернее, крепость. Дом в этой стране должен быть крепостью.
     - Да, - соглашаюсь я и вспоминаю «Трех поросят»: «Дом поросенка должен быть крепостью…» До чего справедливо!
     Итак, кажется, Бертольд – еще та штучка. И очень возможно, что Нестор с Романом знают его. А он – сто процентов, что он знает их! Но перстень ему не знаком. Слава Богу. Пока я не узнаю, что за птица этот Бертольд, лучше не говорить ему, с кем я знакома. Мало ли, в каких он с ними отношениях…
     Домой мы возвращаемся в «Мерседесе» Бертольда. Ярослав шепчет мне:
     - Катька, а он нехилый чувак! – и я вижу, как глаза Яслика загораются восторженной завистью.
     - Будь таким же, - шепчу ему в ответ. – И цены тебе не будет.
     Хотя про себя знаю: цена будет. Бертольду-то есть цена – и, видать, приличная. Славке с его младенческой хваткой в деловых вопросах никогда не стать таким Бертольдом, у которого всё схвачено, за всё заплачено – и душа, по-видимому, заперта на замок. Я убеждена: этот человек перешагнул через многое, сделал то, что у Нестора еще впереди. Но если Задыба последует примеру Бертольда, он, конечно, пойдет дальше него, я уверена в этом.
     А мы с Ярославом будем ждать своего звездного часа, который, возможно, никогда не наступит. Но кто знает, что такое звездный час, и не лучше ли ни через что не перешагивать?..
    - Звоните, малыши, - приветливо говорит нам на прощание загадочный новый приятель с внешностью Синей Бороды. И укатывает куда-то в ночь, в свой дом-крепость или еще в какой-нибудь дом… кто знает?
     - Я стану таким, как он, - заверяет меня вдохновленный Ярослав, глядя вслед мерседесу.
     - Непременно, - соглашаюсь я, чувствуя невольное облегчение от того, что Славка никогда таким не станет, сколько бы ни старался. – Ну, пока! Уже поздно.
     И, чмокнув Славку, убегаю в свой подъезд, совсем не похожий на крепость.

6. Смех и слезы.

     - Слушай, Даровская, кто такой Бертольд?
     - Бертольд? – Милка удивленно моргает. – Бизнеснюга один такой. Богатый. Когда-то был просто Боря Нерухин. А что? Ты уже и его подцепила? Быстро действуешь. Оперативно.
     Я отмахиваюсь:
     - Да не оперативно это, а случайно. Мы с Ясликом пошли в ресторан, а там этот Бертольд. Визитную карточку дал. Говорит, в Бостоне живет. А тут у него дом под Лосевом.  Звал нас посмотреть.
     - Ну, да, - Милка смеется. – Любит таких, как вы, к себе домой возить, чтобы ахали: как красиво, как богато! Устроился. Только грохнут его, - Милка спокойно затягивается сигареткой.
     - За что?
     - Слишком уж ему хорошо. Что, думаешь, он честным трудом Бостон себе нажил? Да он по уши в чем только можно. Замочат его, это точно. Ему бы сидеть себе в Америке и носа не показывать. А он маячит, храбрый очень… ну, и получит, помяни мое слово.
     - Он знает Нестора с Ромкой?
    - Знает, - Милка пожимает плечами. – Они на него иногда работают. Но его дело дохлое, Задыба говорил. Уберут его, чтобы каштаны из огня не таскал. Ведь не раз уже обжигался, а всё за своё. Ему уже русским языком говорили: мол, не лезь, куда не следует, сиди себе в Бостоне. Так ведь он не понимает.
    - Но сам-то он не опасный?
    - Кому как. Вам со Славкой, конечно, нет, а кому другому, с кем он знается, - очень даже. Вы к нему поезжайте, гляньте на его малину. У него там солидно. Он вас от скуки зовет. Ну, и вы от скуки поезжайте. Подумаешь, Бертольд! – Милка смеется. – Плохого он вам ничего не сделает, он нормальный. Только самых главных вещей не догоняет.
     - Просто люблю новых людей, - признаюсь я Милке.
     - Я тоже из люблю, когда спят зубами к стенке, - говорит Милка. – Хорошо еще, что вам Бертольд попался. А то в ресторанах такое можно подцепить… не домой поедешь, а сразу на кладбище. Ты особо со всякими там не знакомься. Не думай, что Задыба с Ромкой всегда помогут. Они не пойдут против своего шефа. Так что, от незнакомых только Бог избавит, сама понимаешь.
     Понимаю. Поэтому спустя несколько дней звоню неопасному и богатому Бертольду. Мне очень хочется побывать в его доме-крепости. Но выясняется, что я опоздала: Бертольда нет.
     - Уехал, - отвечает мне по телефону мужской голос.
     - В Бостон? – вырывается у меня.
     - С кем я говорю? – спрашивают меня на том конце провода.
     - Мы недавно познакомились, - отвечаю.
     - Он уехал, девушка, - повторяет голос. – Больше ничего сообщить вам не могу. До свидания.
     И мой собеседник прерывает связь. Вежливо, нечего сказать.
     Я разочарована до глубины души. Милка успела мне столько порассказать о загородном «имении» Бертольда, что теперь у меня чувство, будто меня не пустили в волшебный дворец.
     В эту ночь мне снился Бертольд. Я ходила с ним по деревянным лестницам, покрытым ковровыми дорожками, пила вино, танцевала, ходила в сауну, плавала в бассейне. А когда проснулась в семь часов под скрежет будильника (он у нас не звенит, а скрежещет, словно задыхаясь от бессильной ярости), было пора в школу. Где-то у соседей гудел кран, кто-то сверлил стену так, что, казалось, она сейчас рухнет, и мне сделалось очень плохо. Не то, чтобы, конечно, слишком плохо. Но стало как-то невыразимо тяжело на душе. Однако я взяла себя в кулак, оделась, кое-как перекусила и отправилась в школу.
     В школе, на уроке, я угрюмо сказала Милке:
     - Уехал твой Боря…
     - Поумнел, - сделала вывод Даровская. – Наверно, дали ему понять, что «пора, брат, пора», вот он и смылся. Да и что тебе он? Боб на пороховой бочке сидит, ему не до гостей. Он скоро в лепрозории с прокаженными будет жить, только бы его не трогали. Да, бэ, Бертольд свое отыграл. Теперь Задыбина очередь…
     Я с уважением посмотрела на умную Даровскую и задумалась. Мне было жаль не столько так и не увиденной мной роскоши, сколько того, что Бертольд ускользнул от меня, как угорь, и я не успела разгадать, что он за человек. Это было обидней всего.
     - Что, Младенцева, задумалась? – осведомилась Анна Савельевна, подбираясь к моей парте неслышно, как ниндзя. После того как я попросила у нее прощения за «дуру» и сыграла Офелию, она со мной заигрывает. Это меня забавляет. И не только меня. Весь класс просто торчит от наших диалогов.
     - Да так, - говорю. – Амстердам вспомнила. Вина тридцатилетней выдержки.
     В классе начинают хихикать.
     - И где же такое подают? – любопытствует Нюся.
     - В «Золотых песках», - отвечаю. – По четвергам. А по пятницам у них лангусты табака.
     Хихиканье в классе перерастает в смех.
     - Лангусты? – Нюся поднимает брови. – Кто это?
     Она не биолог. Я тоже. И правда, кто же такие, эти лангусты-мангусты?
     Я пожимаю плечами:
     - Понимаете, когда они все в табаке, уже непонятно, кто это такие. Вроде улиток в раковинах. Только они, конечно, не совсем улитки, а другие, с ножками. Их живыми подают. А они пищат, из-под гарнира вылезают…ну, тут надо не зевать, есть их скорее.
     Анна Савельевна вдруг резко бледнеет и, прижав ладонь к губам, выбегает из класса. Я победно оглядываю поле брани. Все уже не просто хохочут, а конвульсивно дергаются и стонут, точно им скоро конец.
     - Ну… ты… даешь! – всхлипывает Даровская, задыхаясь от хохота.
     Один Зябин, бывший Клавдий, единственный отличник в классе, недоволен.
     - Как вы экзамены собираетесь сдавать? – бурчит он. – Нюся же дает материал…
     Ему не могут ответить, так как все не в состоянии говорить.
     Наконец мои однокашники с трудом приходят в себя. Но тут возвращается Анна Савельевна – и все опять падают на парты, изнемогая от смеха и вытирая слезы. Жуть, как их разобрало! На такой эффект я, признаться, даже не рассчитывала. Мне становится немного не по себе.
     - Тихо! – кричу. – Вы что, с ума все посходили? Пошутить нельзя.
     Удивительно: они меня слушаются. Замолкают. Те, которые всё-таки не могут остановиться, выходят в коридор.
     Я пожимаю плечами, честно глядя Нюсе в глаза, которые она старательно отводит в сторону.
     - Простите, Анна Савельевна. Они просто какие-то дикари. Им скажешь слово «лангусты», сразу: ха-ха-ха! Скажешь «пищат»: хи-хи-хи! Скажешь «вылезают»: га-га-га! Да что же это такое…
     Договорить я не успеваю. Кажется, опять всё испорчено. Нюсе снова худо, она покидает класс. А класс опять лежит, надрывая животы, и чуть ли не рыдает. Честное слово, я этого совсем не хотела. Даже не ожидала.

7. Театр.

     Вечером на всякий случай я звоню Дюку и спрашиваю:
     - Дюк! Кто такие лангусты?
     - Лангусты – ракообразные, - с готовностью сообщает Дюк. – Живут в теплых морях, и у них десять ног.
     - Ага, - говорю, - значит, я кое-что угадала, всё-таки. Их можно есть?
     - Можно. Только я ни разу не ел.
     - Я тоже. А ведь они, наверно, ничего.
     - Ну, как знать, - Цапин смеется. – На любителя, наверно. Слушай, Катька! Ты не хочешь сходить сегодня в театр?
     - С тобой? – спрашиваю.
     - Не только со мной. Ах, да, - он вспоминает. – Ты не любишь этого человека.
     - Которого?
     - Да Дикого Бачу…
     - Бача идет в театр? – я изумлена. И тут же сержусь:
     - Почему Бача? Его Виталик зовут!
     - Катька, - Дюк терпеливо выдерживает паузу. – Скажи по чести, на кого он больше похож, на Виталика или на Бачу?
     - На Бачу, - говорю честно. – Хотя я и не знаю, что это слово значит. Но это всё равно. Для меня Бача – Виталик.
     - «Карфаген должен быть разрушен», - смеется Дюк. – Ты что это к нему вдруг прониклась сочувствием?
     - Да так, - говорю. – Он был у меня в офисе…
     - Ах, он был, а я еще не был…
     - Ну, и ты приходи. Он в первый раз тоже сам пришел, никто его не звал. Наоборот, я его даже выгоняла. А потом – что? Он тоже человек. Ладно, думаю, пускай. А насчет театра я согласна. Давай встретимся на стоянке у Мертвой Собаки?
     - Идет. Жди нас в семь, - говорит Дюк. – Или мы тебя. Да? Ну, пока.
     Я нажимаю отбой.
     «У Мертвой Собаки» - детское прозвище перекрестка, неподалеку от которого находится дом Дюка. Когда мы были маленькие и играли все вместе, мы увидели на этом перекрестке, возле стоянки машин, труп задавленной дворняжки, похожей на овчарку, – плоский, грязный и страшный. Собака лежала, запрокинув голову, ее окоченевшее тело было навек напряжено, согнуто и помято. Потом ее занесло снегом. Осталась торчать только окоченевшая лапа – черная и мертвая. Собака лежала на стоянке дня три, и мы то и дело приходили на нее посмотреть. Потом ее убрали. А название осталось: Перекресток У Мертвой Собаки.


     Около семи часов я стою на том самом месте, где лежала когда-то собака, и меня, как и ее в свое время, заносит печальным снегом. Рядом со мной – ряд машин, пустых и безжизненных, как будто их тут бросили навсегда. Их тоже заносит снегом. За моей спиной светится огнями бывшее детское кафе «Филя». Теперь здесь бар «У Фили».
     Наконец я вижу две худощавых угловатых фигуры в капюшонах. Которые торопливо приближаются ко мне, как в ускоренных кадрах кинохроники. Уж наверняка это Дюк и Бача, кому еще быть.
     И точно, они.
     - Привет, - поблескивая глазами, улыбается Бача.
     - Привет, - отвечаю. – Что за спектакль?
     - Да фигня какая-то, - морщится он. – Что-то из Шекспира.
     - «Сон в летнюю ночь», - уточняет Дюк. – Сам ты фигня.
     - А! – Бача машет рукой. – Не скучал бы, так и не пошел бы. Знаю я все эти ночи, сны.
     Мы все вместе направляемся к театру. Театр у нас не очень большой и довольно красивый. Но со всех сторон его окружают ларьки, а возле ларьков полно окурков, бумажек, и весь асфальт заплеван, смотреть противно. Как еще здесь что-то покупают?
     У входа в театр встречаем Людмилу Сергеевну Лапину. Она очень нам радуется. У нее вообще хорошее настроение. Еще бы. С мужем пришла. Наверно, с мужем приятно ходить в театр, если муж – твой собственный, а не чужой. Со мной вот целых двое, но не мужья и не дружки, а просто приятели. И радости немного меньше. Сразу чувствуется разница между мной и Лапусей: она солидная замужняя женщина, а я так, сопливая девчонка.
     Муж у Людмилы Сергеевны тоже солидный, черноусый, с добрыми глазами.
     - Это Катя Младенцева, наша Офелия, - с гордостью представляет меня Лапуся.
     Ее муж улыбается мне:
     - Очень приятно, я о вас наслышан от супруги.
     Пацанам он тоже говорит «очень приятно».
     - И нам, - вежливо отвечает Дюк. Бача с тоской озирается по сторонам. Одет он хорошо, но не привык к такой обстановке. Он нервно похрустывает пальцами и топчется на месте. Я шепчу ему, чтобы он шел в зал и садился. Он светлеет лицом и покидает нас.
     - Удивительно, - философствует Людмила Сергеевна. – Где-то война, эпидемии, все эти бандиты, ужасы. А тут театр, спектакль. Искусство!
     Она печально и тихо смеется – точно звенит серебряный колокольчик. Я тоже смеюсь. И думаю: ничего, мир тесен. Всё взаимосвязано больше, чем нам кажется. Сегодня я Офелия, а завтра, может, буду гостить у Задыбы в его домике на окраине (как позже оказалось, меня посетило провиденье). Сегодня кто-то смотрит спектакль, а завтра или, может быть, этим же вечером подхватит какую-нибудь болезнь или получит известие о смерти родственника, или сам кого-нибудь убьет. Контрасты в мире всегда рядом, их незачем искать на войне или в театре. Война, в конце концов, тоже театр. Правда, довольно-таки скотский.
     Я высказываю эту мысль Дюку. Дюк улыбается:
     - Бача считает, что кое с кем пора разделаться, тогда и войн не будет.
     Я вспыхиваю:
     - Что, мало разделывались?!
     - Все претензии к нему, пожалуйста, - Андрюха пожимает плечами. – Знаешь басню Михалкова? Щенок жаловался змее на своих занудных друзей, которые его учат жить, а змея молча смотрела на щенка и слушала. Ему понравилось, что она молчит и ничему его не учит. Он предложил ей свою дружбу. Тогда она развернулась и ужалила его, не говоря ни слова. Насмерть. Вот и ты, наверно, такая же, как тот щенок. Всё бы тебе искать в людях друзей. А пока ты ищешь, они высматривают, куда бы тебя лучше ужалить.
     - По-моему, ты такой же, как я, - отвечаю. – Но это лучше, чем видеть в каждом человеке змею, как Бача.
     На этом дискуссия завершилась. Мы заняли свои места в зале. Я очутилась между Бачей и каким-то мужиком, который пыхтел и сопел, как паровоз. Но я о нем забыла, как только начался спектакль. И не только о нем. Я забыла всё на свете…
     О, какое это было чудо! Я еще никогда в жизни так не смялась. Весь зал прямо-таки загибался от хохота, даже Дикий Бача вовсю веселился и повторял:
     - Кайф! А?
     Под конец мы уже даже смеяться не могли, только стонали, склонив головы на плечи друг другу. Если бы записать отдельно от других звуков наши стоны, вышло бы нечто похожее на эротическую композицию. Оказывается, классика бывает очень веселой и живой, если ее талантливо поставить и хорошо сыграть. Честное слово, милей этого спектакля я в жизни ничего не видела.
     После спектакля нам было так светло на душе, что не хотелось идти домой.
     - Идемте ко мне! – предложил Дикий Бача. – Чаю попьем. Квартира пустая, отца всю ночь не будет.
     - Идем, - согласился Дюк. – Да, Катька?
     - Пошли, - кивнула я.
     Нас догнала Лапуся с мужем:
     - Ну, как? Понравилось?
    Она сияла.
    - Да! – закричали мы.
    Она ласково засмеялась, они с мужем кивнули нам на прощание, и мы разошлись в разные стороны.
     До Бачиного дома идти было недалеко. Он оказался старым, трехэтажным. А квартира была коммунальной. Мы разделись и прошли в комнату: довольно маленькую, но вполне уютную.
     - Соседей тоже сейчас нет, - сказал Бача. – Я вам сейчас свой костюм Чебурашки покажу.
     Он быстро влез в костюм Чебурашки, и мы с Дюком расхохотались: до того этот костюм не подходил к Бачиному лицу. Бача, скорее, походил на крокодила Гену. Вдохновленный театром, Бача принялся зазывать воображаемых прохожих в магазин детских товаров:
      - Заходите к нам! Только у нас вы найдете коляски, в которых дети чувствуют себя хозяевами.  Они готовы объездить весь мир в своих экипажах. И экипажи их не подведут. Любые коляски на любой вкус. Мало колясок? Но у нас есть и всё остальное: одеяльца, пеленки, бутылочки, соски, погремушки, игрушки и – запомните! – только в нашем магазине самая разнообразная одежда для маленьких детей. Теплые разноцветные комбинезончики, ползунки, распашонки. Ваш ребенок будет очень доволен. Оденьте его, посадите в коляску и покажите ему мир, который он так стремится познать…
       Бача еще долго говорил, и с таким вдохновением, что мы его слушали очень охотно.
     - Артист! – шепнул мне Дюк. И, правда, Бача был исполнен вдохновения. Его глаза сияли, голос звучал ясно и звонко. Он улыбался и как будто даже стал выше ростом. Даже то, что он совсем не походил на Чебурашку, как-то ему шло. И я подумала: наверно директор магазина, где Бача работает, очень им дорожит.
     Потом Бача стал сам собой, снял костюм Чебурашки и с гордостью спросил:
     - Ну, как?
     - Черт, - восхитился Дюк. – Да я бы после такого все деньги в вашем магазине оставил. Ну, ты артист!
     Бача гордо и самодовольно улыбнулся.
     - Выпьем теперь, что ли? – спросил он.
И вытащил из шкафчика бутылку ликера.
    - Отец вчера оставил. Сказал: выпьешь – шкуру сдеру.
    - Ну ее тогда, - испугался Дюк.
    - Да это он болтает, - Бача открыл бутылку. – Всерьез, думаешь, говорит? Если бы всерьез говорил, давно бы уже содрал. Я у него уже тьму бутылок выпил. Ничего, терпит. Я же ему деньги зарабатываю.
     - А где мать? – спросила я.
     - Умерла, - сказал Бача. – Давно. Достань, Катька, стопки из шкафа.
     Мы сели пить ликер за круглый стол, под старомодным апельсиновым абажуром. Закусывать Бача предложил сосисками.
     - Всё хорошее я уже съел, - пояснил он. – А сосиски отец купил для Барсика. Барсик гуляет, отца тоже нет… ну, мы съедим.
     - Ты с ума сошел, - сказала я. – Желудок портить? Это же кошачьи сосиски. Давай, я схожу куплю нормальной закуски.
     - Я только завтра заработаю, - возразил он.
     - Мне не надо отдавать, - я махнула рукой. Сбегала в магазинчик рядом, купила хлеба, колбасы и шоколаду.
     - Пить, так пить, - сказала я.
     Сначала мы, конечно, поели хлеба с колбасой. А потом начали пить.
     Ну, и напились же мы! У Бачи, кроме ликера, оказалась еще наливка из яблок, до того крепкая, что скоро мы перестали воспринимать друг друга в нормальном количестве, а только по двое и по трое. Конечно, я постепенно забыла, что уже поздно и пора домой; даже забыла, что нужно позвонить. И телефон не включила; всё из головы вылетело. Дюк тоже забыл, что нас дома ждут родители. Помню, что он, пошатываясь и воздев руку к потолку, читал какие-то нудные стихи, а мы с Бачей целовались под музыку, а потом принялись танцевать все втроем.
     - Представляешь?! – орал мне в ухо Дикий Бача и тряс передо мной дорогим плейером.
     - Сломался!!! Катька! Только купил – и сразу сломался, б…!
     Он швырнул плейер  - хорошо, на кровать – и, схватив меня в охапку, снова принялся целовать.
     - Катька! Ты у меня в гостях! И я тебя целую! Да это же сон!
     - Я тоже ее целую! – завопил Андрюха и тоже принялся целовать меня, а я отбивалась от них обоих и хохотала.
     Неизвестно, чем бы всё закончилось (а закончиться могло чему угодно, так мы здорово напились), но нас вдруг резко подкосил сон. И мы, как были в одежде, все втроем повалились на кровать и мгновенно вырубились, точно нас оглушили чем-то тяжелым.
     … Проснулась я (вернее, очнулась, так как мой сон, скорее, походил на беспамятство) уже ясным днем. Голова раскалывалась и тошнило. Бача с Дюком сидели около меня, опухшие, бледные, страшные и смотрели на меня, не мигая.
     - Сколько… времени?..- пробормотала я.
     - Час, - ответил Дюк.
     - Дня?! – я подскочила на кровати.
     - Как видишь.
     Дюк протянул мне рюмку наливки:
     - Опохмелись.
     Опохмеляться было противно, но я всё-таки выпила. На душе скребли кошки, и даже не кошки, а тигры. Я сознавала, что погибла, и что нет мне прощения. Дома все уже, конечно, в обмороке, милиция ищет меня, дядя Вова точит кортик Милкиного дедушки и поминает меня трехэтажными матами. Да, дела… как же быть?
     - Ты звонил домой? – спросила я Цапина, глядя в сторону.
     - Звонил, - он тяжело вздохнул. – И тебе  т о ж е  звонил.
     - Ну? – я тревожно впилась в него глазами. – И что?
     - Хреново, - Дюк нехотя качнул головой. - И у тебя, и у меня. Хоть домой не приходи.
     И он сплюнул в платок.
     Бача смотрел на меня и молчал.
     - Что, - сказала я ему, - радуешься, небось, что теперь я страшнее тебя?
     Он улыбнулся:
     - А то! – и подал мне зеркальце. – Рожа-то кирпича просит. Привет с большого бодуна, называется.
     И правда: рожа просила кирпича. Такой страшной я еще в жизни не была: даже когда собака меня покусала. Мои нервы не выдержали. Я пожила зеркало и разревелась, закрыв лицо руками.
     - Катька! – Бача торопливо обнял меня. – Ты что! Оклемаешься, опять будешь красивой. Это я не буду, а тебе-то что сделается.
     - Дома всыпят, - пояснил Дюк.
     - Ну и что, не убьют же, - Бача встряхнул меня. – Катька! Не плачь. Слышишь?
     - Уйди от меня! – закричала я вдруг, стряхивая с себя его пальцы. – И ты уйди! – заорала на Андрюху. – Ненавижу вас! «Театр, театр»! Идите вы все…!
     Не знаю, как у меня вырвались такие слова. Если бы не отчаяние, не малодушный ужас перед предстоящим мне тяжелым разговором с родителями, я бы, конечно, никогда так себя не повела. Неприятно, конечно, было вспоминать, как я, пьяная, лихо отплясывала и целовалась с Бачей и Дюком – хорошо, до большего не дошло. Но они ведь не были в этом виноваты. Была виновата я. И от этой мысли делалось еще хуже.
     Они не обиделись. Они поняли меня, как самые настоящие друзья. Не разозлились. Не сказали: «А ты-то, дура! Полночи лакала с нами бухалово, а теперь брезгуешь, морду воротишь? Не пожалей». Ничего этого не было. Просто Бача еще раз обнял меня и сказал:
    - Кать… не думай про нас плохо. Нам было вчера весело, вот и всё. Тебе не о чем жалеть. Ну, наорут, и ты на них наори. Со всеми бывает, пусть себя вспомнят. Сами, наверно, в наши годы по ночам отрывались.
     - Точно, - подтвердил Дюк без особенной уверенности. – А если и нет, то просто, значит, люди другие были. И время другое.
     - Ладно, - я вытерла слезы; мой голос звучал примирительно. – Не переживайте. Если я про кого и думаю плохо, то только про себя.  Хотя ведь ничего серьезного не было, правда? Так, подурачились… ну, пойду домой.
     Я умылась, накрасилась, стала немного больше похожа на человека – и ушла.
     - Я зайду к тебе в контору? – спросил на прощание Бача.
     - И я, - эхом повторил Дюк.
     Я пожала плечами:
     - Заходите…
     И пошла домой. Шла я медленно, словно ступая по раскаленным камням. Не хотелось никуда идти. Хотелось заснуть и долго, долго не просыпаться.



    
8. Последствия

     «Театр» обошелся мне дорого.
     На пути к дому я, как назло, столкнулась с Валерием Григорьевичем. Удирать было поздно, пришлось остановиться и поздороваться. Разумеется, он увидел мое лицо и всё понял. «Всё» - это значит, ничего. Мой замудоханный вид он истолковал по-своему, как всегда делают учителя, когда им лень разбираться, что к чему. После сухого приветствия Валера спросил сурово:
     - Почему не была на уроке?
     - Болею, - ответила я еле слышно.
     - А. Ну-ну, - сказал он с такой едкой издевкой, что меня передернуло. Эта издевка была хуже самого громкого крика. Лучше бы он меня ударил. Я поняла, что меня для него больше нет. Ноги мои задрожали и подогнулись. А Валера пошел прочь, не оглядываясь. Я бросилась за ним, крича сквозь слезы:
     - Валерий Григорьевич! Валерий Григорьевич! Подождите!
     Всё тело мое ослабло, как это бывает во сне, и мышцы едва мне подчинялись. Я бежала на одном желании догнать его, как бежала бы тряпичная кукла, перебирая мягкими ватными ногами.
      - Валерий Григорьевич! – я загородила ему дорогу. – Вы не поняли…
     От меня разило перегаром, голос был сиплым и грубым от перепоя, а по щеками текли слезы. Мне было стыдно за мое раскрашенное опухшее лицо, за предательский синяк от поцелуя на скуле (Андрюха или Бача спьяну постарались), за кокетливую юбчонку, безобразно мятую после бурной ночи, и за театральную сумочку, неуместно свисающую с моего плеча.
     Валера оглядел меня с головы до ног, и в его взгляде выразилось такое глубокое, безжалостное отвращение, негодование, презрение, что я невольно попятилась. Он пошел дальше. Я схватила его за рукав пальто. Он резко дернул к себе руку, но я держала крепко – и кричала:
     - Стойте! Выслушайте! Вы ничего не поняли!
     - Да всё я понял! – крикнул он в ответ с обидой. – Можешь не объяснять. Тут стараешься, делаешь из тебя человека.  А ты – шваль, и цена тебя копейка, даром что всего шестнадцать лет. Дрянь ты! И еще врешь. Да ты… да тебя… в спецшколу тебя надо. Офелия! Изолировать бы таких еще в детстве, чтобы других не портили.
     Услышав слово «Офелия», я выпустила Валерин рукав. Хотела сказать «простите меня» - вдруг бы разжалобился? – но вместо этого неожиданно рассмеялась сквозь слезы. Мой благородно вознегодовавший учитель удивился. Застыл на месте и даже посмотрел мне в глаза, словно пытаясь угадать: чего это я вдруг так развеселилась?
     - Да, - сказала я. – Тяжело, когда ни за что попадает. Ведь я всего только прогуляла уроки. Ну, перепила немножко с друзьями, и то не нарочно, и ничегошеньки больше не было. Но пусть это будет на твоей совести. Ты, без году неделя учитель, ну и мудак же ты. Давай, изолируй меня! Только прежде вспомни, как ты со мной гулял, в кино водил, мороженым кормил, деньги тратил, розы покупал. Предатель! Значит, теперь я шваль? Ну-ну. Вежливый, значит. Добрый. Так вот, добрый: из меня человека делать не нужно, я уже человек. А вот ты – пустое место. И человеком никогда не станешь. Запомнил?
     И я плюнула на землю возле его ног. Валерий Григорьевич побагровел и быстро зашагал прочь. Мимо меня проскочила фигурка в полушубке и засеменила за Валерием Григорьевичем. Я пригляделась. Анна Савельевна! Ну, конечно: где-нибудь в сторонке за деревьями стояла и подглядывала. Сейчас догонит Валеру, и начнут мне оба перемывать кости. Вот, догнала. Идут вместе. Господи!
     Я отвернулась и, тихо заплакав, побрела к дому. Тяжко быть низверженной Офелией, ох, как тяжко. И всё из-за какой-то глупости, какой-то ерунды…
     Словесная битва с Валерой не подняла мне настроения, но вселила в меня боевой дух. Я постепенно успокоилась, спокойным, твердым шагом вошла в свой двор, неторопливо поднялась по лестнице и недрожащей рукой открыла ключами двери.
     Едва я вошла, как откуда-то появился дядя Вова. Меня оглушил град пощечин. Дядя Вова схватил меня за волосы и, не говоря ни слова, принялся бить.
     - Вова! Не надо! – кричала мать.
     Сцепив зубы, я яростно защищалась. Дралась ногами, а потом впилась дяде Вове зубами в руку. Он заорал и выпустил меня. Я кинулась в нашу с Виткой комнату, выхватила из ножен кортик и завизжала:
     - Убью! Убью, кто подойдет!
     Стальное лезвие со свистом рассекло воздух. Дядя Вова поспешно отступил. Я заперлась в комнате и даже матери не открыла. Сидела у себя на кровати. Прижимая к груди кортик. Прошел день, наступил вечер, а я всё сидела, неподвижно, как изваяние. Даже мыслей никаких не было в голове. Я вспоминала презрительное лицо Валеры и свою пламенную речь. Крепко ему от меня досталось, предателю. Но друга я, конечно, потеряла…
     Плакать по этому поводу было не время, пусть и хотелось. Я вытерла глаза и, всё еще сжимая кортик, достала из сумочки телефон. Набрала номер Ярослава. Он был дома и очень обрадовался:
     - Катька! А я тебе звонил вчера, звонил… Где ты была?
     - В театре, - ответила я. – Очень поздно вернулась. Славка! Я хочу уйти из дому.
     - Из до-ому? – протянул озадаченно Яслик. – Куда?
     - Куда! – я горько усмехнулась. – Не знаю, куда. К тебе, может?
     - Что ты, - испугался этот чмошник. – Да у меня же родичи на дыбы встанут. Обоих выгонят. Вот когда мы поженимся...
     - Заткнись! – крикнула я. – Мы никогда не поженимся, понял, дубина?
     Я вырубила Славку и нажала номер Даровской. Телефон сообщил мне, что Милка вне зоны действия сети. Я выключила телефон.
     Несколько минут я провела в угрюмом раздумье: что же мне теперь делать? Ничего не придумав, заплакала: хотелось есть, и вообще всё тело болело – дядя Вова меня здорово отлупил. Правда, теперь его дома не было. И матери тоже не было. Я слышала, как они оба ушли. Но ведь они вернутся.
     Чувствуя себя несчастной и беспомощной, я, точно вор, пробралась в ванную, хотя в квартире было пусто, быстренько приняла душ, переоделась в чистое белье, джинсы и свитер, бросила в сумочку кортик, косметичку, расческу и кошелек, но краситься уже не стала. Я не была уверена, что не буду больше плакать, а от слез тушь растекается по лицу. Приведя себя в порядок, я бесшумно покинула квартиру.
     … Я шла по темным улицам, унылая, голодная, исполненная безнадежной решимости. Конечно, я плохо поступила с родными, но они поступили со мной еще хуже, а про Валеру с Ясликом и говорить нечего. От Ярослава я, правда, другого не ждала: какой он мужчина! Так, декорация. А вот с Валерой дело посложней. Он, конечно, гад. Сильный, правильный, взрослый гад. Сделал из меня подопытного кролика. Пиг-ма –ли- оном решил себя показать. Ну, я ему устрою. А вообще-то – ладно, пусть живет. Потому что я в школу больше не пойду. Да, да, не пойду.
     Шмыгая носом, я позвонила в дверь Милкиной квартиры. Мне открыла Даровская-старшая.
     - Милка? Да шляется где-то, - она устало поправила волосы. – Совсем от рук отбилась, не знаю, где.  Горе мне с ней.   
     Я не решилась попроситься остаться на ночь. Мне подумалось, что, может, Милка, у Задыбы? И, преодолевая страх и нежелание видеть сегодня моих новых друзей (мне не хотелось показываться им с таким лицом), я отправилась искать дом Ромки Силудина.
     Ну и страшно же там было, в этом частном райончике! Всхлипывая, я бродила в почти ничем не озаренной темноте. Промерзла до костей, а тут еще пошел снег. Какие-то пьяные, бомжеского вида, фигуры попадались на пути и с бессмысленным смехом и руганью грозили мне пальцами. Я не осмеливалась спрашивать у них дорогу, да это было и опасно: когда люди в таком состоянии, с ними лучше не заговаривать, даже не отвечать им. И смысла нет, всё равно ничего не скажут. Сама же я ничего не могла найти. Наверно придется возвращаться в центр, идти на вокзал, там ужинать и ночевать, другого выхода нет. Но до чего мне этого не хотелось! Усталость и тоска слились во мне в одно мерзкое темное чувство, заполнившее всю мою душу. Не выдержав, я разрыдалась и крикнула:
     - Господи!
     И секла на корточки под тусклым фонарем.
     Сколько я просидела так, не знаю. На меня нашло оцепенение, потянуло в сон. Я задремала. Мне привиделся Валера, он злобно ударил меня наотмашь по лицу; потом приснился Яслик, звавший: «Где ты, Катька?», дядя Вова, плачущая мать. И… Задыба. «Эй, - говорил он, - очнись. Слышишь? Вставай!»
     Вздрогнув, я открыла глаза. И увидела его. Наяву! Он тряс меня за плечи. Я вскочила со слезами:
      - Нестор!
     И крепко его обняла. Он спокойно оторвал меня от себя и, держа за плечи, спросил:
     - Ты зачем здесь?
     - Ушла… ушла из дому, - пробормотала я и сбивчиво принялась рассказывать. Что со мной случилось, не упоминая о нелепых подробностях. Задыба слушал меня несколько минут молча, потом перебил:
     - Стой. Во-первых, никуда уходить тебе не надо. Будешь жить дома. Во-вторых, будешь ходить в школу. И не одна собака тебя не тронет. Поняла? А сейчас пошли к нам, переночуешь.
     Помню, я благодарила его. Он молчал, не отвечал мне. Мы пришли к дому Силудина очень быстро, и я удивилась, что так долго плутала: ведь дом оказался совсем рядом.
     Мы вошли в теплую светлую избу. Бабка встретила нас.
     - Чаю горячего! – велел ей Ворон. – Где Ромка?
     - Не пришел еще, - бабка с любопытством покосилась на меня и ушла.
     Я села рядом с Нестором за стол. Хотела спросить его про Милку, нет ли ее здесь, но вдруг поняла, что ее нет, да и спрашивать его постеснялась. Бабка принесла чайники и кружки. Потом появилась тарелка с жареной курицей и картошкой, и хлеб – это предназначалось мне. Задыбе Ромкина бабка принесла баранины. Я набросилась на еду, и от курицы вскоре остались одни только косточки, а картошка и хлеб исчезли.  После этого я принялась за сладкие пирожки с чаем и всё посматривала на Нестора. Он тоже задумчиво потягивал чай с бренди, казалось, совершенно забыв про меня. Я не решалась ему о себе напомнить. Я сидела тихо, как мышь, объевшаяся сыром, и то и дело задремывала в уютном тепле.
     - Ну что, сыта? – спросил, наконец, Нестор.
     - Да, спасибо, - ответила я.
     - Спать хочешь?
     - Да.
     - Ляжешь в моей комнате.
     - В твоей?! – я уставилась на него, мгновенно очнувшись от дремы и внезапно ослабев. – Почему в твоей?
     - Так удобней, - он пожал плечами. – Там две кровати. С другими я тебя оставить не могу: мало ли что. А на печи бабка спит. Не положу ведь я тебя к ней. Неудобно там, да и жарко.
     И мрачный Ворон усмехнулся. Потом спросил:
     - Водки хочешь?
     Я помотала головой.
     - Пойдем, - он встал. – У меня теплее, чем здесь.
     И мы с ним вошли в его комнату, где я уже была однажды. У Задыбы тоже топилась небольшая печка, а за маленьким окном уютно чернела тьма. В углу, напротив иконостаса, накрытого рушником, уютно горели лампадки, подвешенные на цепочках к потолку.
     «Вот он, Бог, - подумала я, совсем успокаиваясь. – Не то, что у Валеры. Он только болтает. А тут – по-настоящему. Как надо».
     - Грехи замаливаешь? – неосторожно спросила я Задыбу.
     Он скользнул по мне черным взглядом:
     - Не твое дело.
     И отвернулся. Я схватила его за руку.
     - Прости! Нестор, прости меня; я так, сдуру сказала. Не сердишься?
     - Нет, - он мягко высвободил руку. – Вот твоя кровать, ложись. Белье чистое, бабка сменила.
     И вышел из комнаты. Я разделась и с наслаждением вытянулась на мягкой постели. Как мне было хорошо! Но через несколько минут я насторожилась, мной овладел страх. Ведь я была во власти людей, которых знала очень плохо и, к тому же, побаивалась. Мне вдруг стало неуютно под теплым одеялом  с пахнущим цветами пододеяльником, и сон куда-то исчез. С минуту я тревожно прислушивалась, охваченная недобрыми предчувствиями, потом села в постели и торопливо оделась. Затем встала на колени перед иконостасом и помолилась:
     - Господи, пусть меня здесь никто не тронет! Я так устала…
     Полчаса я провела у двери, прислушиваясь к доносившимся из большой горницы голосам и смеху. Голосов становилось всё больше, и все они были мужскими. Мне даже показалось, что я различаю голоса Романа и Влада - Грызуна. Наконец кто-то вышел из горницы и подошел к моей двери. Я быстро села на кровать, держа в руке свое единственное оружие. Мое сердце гулко билось, и руки немного дрожали.
     Вошел Задыба.
     - Не спишь? – спросил он удивленно.
     - Я лучше домой пойду, - вымолвила я сдавленно. – Можно? Мне очень надо домой… 
     И тут вдруг кортик, неожиданно выскользнув из моей руки, загремел на пол. Я быстро нагнулась поднять его, но Задыба перехватил мою руку. Холодея, я медленно подняла на него глаза. И не поверила тому, что увидела. Ворон смеялся! Да, он смеялся. А я – я вдруг заплакала, низко опустив голову, сама не зная, почему.
     Тогда он сел рядом со мной на кровать и сказал:
     - Никто тебя здесь не тронет, спи спокойно. Защищаться решила? Смелая! Это ты с чего такая?
     Я рассмеялась сквозь слезы.
     - Устала, - сделал вывод Ворон. – Спасть хочешь, вот и занимешься дурью. Ложись и чувствуй себя, как дома. Поняла?
     Я кивнула. Очень хотелось поцеловать его в щеку, но я не осмелилась. Он потрепал меня по волосам:
    - Смелая девчонка! Кортик… Я тебя потом научу, как им пользоваться. Ложись.
    И снова вышел из комнаты. Я подняла свой кортик, положила его в сумочку. Потом разделась, опять забралась под одеяло. И на этот раз крепко заснула, едва коснулась головой подушки.

9. Возвращение.

     Когда я проснулась, в доме царила тишина. Казалось, там нет ни души. В окна ярко светило солнце. Я отдернула ситцевую шторку: выпавший за ночь снег лежал нетронутый и блестел под солнечными лучами.
     Я оделась, умылась у рукомойника, причесалась, надела шапку, полушубок и сапожки и вышла на крыльцо. Холодный, влажный воздух начинающейся оттепели обхватил меня со всех сторон. Вокруг, в ветвях кустов и деревьев перекликались лесные птицы. Я сошла с крыльца во двор, медленно ступая. Потом взглянула на дом – и вдруг увидела Задыбу. Он стоял у бревенчатой стены, задумавшись о чем-то. Но почувствовав мой взгляд, поднял голову – и улыбнулся мне. Я улыбнулась ему в ответ. Больше в тот день я не видела и тени улыбки на его лице, но для меня всё пребывание в Ромкином доме прошло под ее знаком. Ворон и его улыбка озарили в те нелегкие дни мою жизнь. И еще: его участие, его великодушие и покровительство, его неизъяснимая доброта ко мне, чужой девчонке, которая ничем не заслужила такой милости.
     Он мало говорил со мной. Но одно его присутствие наполняло меня спокойной радостью и заставляло думать о нем, отвлекая от печальных мыслей. Что хорошего я могла вспомнить? Пьяную ночь, пусть и проведенную с хорошими людьми, ссору с Валерой, дядю Вову, скитание в одиночестве, беспомощность и печаль. Особенно тяжело было вспоминать, как я обругала Валерия Григорьевича. То, что он обругал меня, было полбеды, но я его! Смолчи я, он, наверно, простил бы меня, а теперь между нами вечная пропасть – и никогда мы не будем друзьями по-прежнему.
     Я не думала, что мне будет так нелегко его потерять…
     Потом вспомнилась мама. Наверно, она сейчас плачет, ждет меня. А я не иду, не звоню. У матери нет мобильника, она в этих телефонах ничего не понимает; я могу позвонить только на домашний. Вернее, не могу: вдруг дядя Вова дома и возьмет трубку. Можно, конечно, с ним не разговаривать, но ведь даже голоса его слышать не хочется.
     Я смотрела телевизор, ела, пила, и всё думала про Задыбу. Как бы то ни было, он у меня остался. И Роман, и Милка. Главное, их не потерять. Остальное – переживу.
     Роман заглянул днем в Задыбину комнату:
     - А, Катюша, привет, - и попросил:
     - Покажи-ка финку.
     Его глаза смеялись. Видимо, Нестор уже рассказал ему, как я вчера собиралась защищаться неизвестно от кого и от чего, и это его позабавило.
     Я показала ему кортик. Ромка присвистнул, его глаза вспыхнули живым интересом. Он взял у меня кортик, сделал несколько выпадов в воздух и с любопытством повертел в руках.
     - Да, - сказал он. – Хорошая вещь.
     Мы с ним поболтали о том, как хорошо уметь защитить себя в нужный момент. Потом Ромка куда-то ушел, а вместо него появился Нестор. Он посмотрел на часы и сказал:
     - Собирайся. Отведу тебя домой.
     И я беспрекословно пошла с Вороном. Вечерело. Мы шли молча, снег поскрипывал под нашими ногами. Пасмурное небо тепло, не по-зимнему нависло над землей. Из его глубины на нас сыпался мелкий апрельский дождь. Задыба посмотрел вверх, на серые облака. Его профиль на фоне дымчатых туч напомнил мне портрет крестоносца в Палестине, который я однажды увидела в каком-то журнале.
     - Нестор-завоеватель, - прошептала я еле слышно.
     Он посмотрел на меня. Лицо его было в каплях дождя.
     Пусть Валерий Григорьевич отвергает меня, подумала я. Вот рядом со мной человек, готовый меня защитить – мужественный, немногословный, сильный: кремень и железо. И никто мне больше не нужен. Пусть он убийца, вор, вымогатель, кто-нибудь еще, поважнее и покруче. Мне всё равно. Он мой друг, вот что я твердо знаю. И навсегда им останется.
     … В скором времени мы с Задыбой стояли перед дверью моей квартиры. Я открыла обе двери ключом, и мы вошли.
     - А-а! – закричал дядя Вова, кидаясь ко мне из кухни с явным намереньем продолжить начатое вчера.
     Задыба молча заслонил меня собой.
     - Что?! – возмутился дядя Вова. – Это что такое? Ты еще кто?
     - Неважно, - ответил Ворон. – Руки уберите.
     - Руки?! – дядя Вова позеленел. – Да я топор сейчас возьму! Руки! Ах, ты…
     Глаза у него налились кровью, как у быка. Я страшно испугалась. Нестор же был спокоен, даже как-то безучастен. Он посмотрел прямо в лицо дяде Вове и молвил безжизненным голосом:
     - Тихо. Она ни в чем не виновата. Успокойтесь.
     - Это с тобой она ночевала? – заскрипел зубами мой отчим.
     - Неважно, - сухо повторил Нестор, и я почувствовала: он жалеет, что приходится объясняться словами. Не в его обычае было так долго разговаривать.
     - Как неважно?! – крикнул дядя Вова. – Важно, милый, очень важно! Важней некуда…
     - Она сама всё расскажет, - прервал его Задыба. – А я много не говорю. Не привык. Одно скажу. У меня вот здесь, - он сжал кулак, - всё Лосево. И я очень не люблю, когда идут против меня. Даже по мелочи. Меня надо слушаться сразу и лишних вопросов не задавать. Ее, - он кивнул на меня, - не трогайте. Меньше будет проблем. Понятно?
     Ответом ему была тишина. Отчим озадаченно моргал.
     - Понятно? – опять спросил Нестор, не повышая голоса. Но что-то прозвучало в этом голосе такое металлическое и тяжелое, что дядя Вова тотчас признал себя побежденным.
     - Да, - поспешил ответить он.
     - До свидания, - сказал Нестор. Выходя за дверь, он кивнул мне, а я ему. Так мы расстались.
     - Вова, это же тот был, - плача и обнимая меня, сказала мать. – Катюшкин финн… в январе приходил. Я его узнала.
     - А-а, - зловеще протянул отчим. – Значит, интернационалист? Хар-рашо. А мне, теперь, значит, дочь не воспитывать? Хар-рашо. Так и запомним.
     - Я больше не буду, простите, - сказала я. И умоляюще добавила:
     - Дядя Вова! Можно я всё расскажу?
     - Валяй, - дядя Вова пожал плечами. – Мне, отцу, угрозы… Что ж! Говори теперь.
     Он развел руками. Сгорая от стыда перед родителями за то, что доставила им столько неприятностей, я выложила, как всё было. Меня слушали внимательно и, что удивительно, поверили! Не стали больше ругать. Простили, значит.
     - Смотри, звони в следующий раз! – велели.
     А дядя Вова, который уже пришел в себя, сказал с затаенным восхищением:
     - Ну и хват этот Нестор! Тебе бы, Катерина, такого мужа. Мы бы уж с ним столковались. Дернули бы по бутылочке. Еще молод, а такой герой. Хозя-аин! Хоть присягу на верность ему приноси.
     А я подумала: снова ты проиграла, черная Лилит! Мне опять хорошо, как было до сих пор. И долго-долго не будет плохо…

10. Встречи

     В квартире у Ярослава полутьма. Горят бра. Мы лежим на широкой Ясликовой кровати. Яслик зубрит конспекты: у него скоро экзамены. У меня тоже скоро экзамены, но я ничего не зубрю. Смотрю телевизор. Всё равно по математике Валерий Григорьевич меня завалит. Уже месяц мы с ним ходим друг мимо друга, глядя в разные стороны. И всё потому, что я нахамила ему тогда. Да еще плюнула. Противно вспоминать. Но ведь если бы он не обозвал меня швалью и дрянью, я бы ему в жизни не сказала «мудак» и всё остальное. Честное слово. Без Валеры скучно, не с кем поговорить о высших материях – пусть бы я даже не верила ему теперь. Нельзя верить тому, кто хочет казаться лучше, чем он есть. Но ведь и я к этому стремилась: строила из себя цветочек. И вот, чем всё кончилось. Руганью. Самой последней, глупой, позорной. Валеру можно понять: я нравилась ему, он уважал меня, культурно просвещал. И вдруг, распухшая, мятая, с похмелья, да еще с синяком, происхождение которого понятно всякому сведущему человеку. Ясно, он оскорбился. Но и меня можно понять. Я не шваль, и не дрянь, и изолировать меня еще рано, и Офелией попрекать нечего. И презирать, и ненавидеть, и смотреть с отвращением в тот момент, когда и так тошно – это же предательство. Я бы не поступила с ним так, окажись он на моем месте. По крайней мере, хотя бы выслушала, не сразу поставила бы крест на человеке.
     Узнав, как я провела время в доме Ромки Силудина, и как Задыба заступился за меня перед дядей Вовой, Милка Даровская фыркнула:
     - Бэ, что это с Нестором! Нянькается с тобой, как с куклой. Со мной он и близко так себя не ведет.
     В ее голосе прозвучала зависть.
     - Ты плакать не умеешь, - объяснила я. – А я умею. Вот он со мной и возится, как с ребенком.
     - Точно, - согласилась Даровская. – Плакать я уже лет десять не плачу. Отучили.
     Сейчас, когда я лежу рядом с Ярославом, моя жизнь кажется мне пустой, глупой и грязной, как сломанная игрушка на помойке. Что хорошего я успела сделать? Ничего. Пью да гуляю. Ни себе, ни людям. Не знаю, может, в моей жизни и есть смысл, но какая же вокруг тоска! И как хочется уехать, уйти от моей пустой юности, где всё так неверно, нелепо. Но разве можно убежать от себя самой?
     - Пойдем с тобой в театр, - говорю Ярославу.
     - Куда? – переспрашивает Яслик, отрываясь от конспектов.
     - В театр, - повторяю. – Ты ходил туда хотя бы раз?
     - Ходил как-то, - он пожимает плечами. – А что там?
     - Спектакль, - я начинаю терять терпение. – Что там еще может быть?
     - Пойдем, - Ярослав примирительно обнимает меня. – Тебе что, учить нечего?
     Я пожимаю плечами. Зачем учить? Для чего? Уж лучше полы в  офисе лишний раз помыть – больше пользы.
     - Знание умножает печаль, - отвечаю Ярославу своей любимой фразой. Удобную позицию занял Экклезиаст. Тем более, мне кажется, так и есть, как он говорит.
     Вот уже год, как мы живем с Ярославом, как взрослые. Об этом никто не знает. А если бы узнали, вот началась бы свистопляска! И никакого сочувствия к нашим проблемам. Одни попреки да дурацкие опасения: не беременна, не больна ли? Как будто мне самой охота заболеть или родить ребенка в семнадцать лет. Но я уже точно знаю: моим мужем будет Ярослав. Изменять мне никто не запретит, даже он сам. А мужа такого мне больше не найти: не ревнивый, руки умелые, а главное, с ним можно расслабиться. Простой он. Что мне еще надо? Любви? Но от нее устаешь. Зачем нужна любовь, если счастье вовсе не в ней, а покое и независимости… Но уж если она поразит сердце – тогда прощай всё на свете.
      Лежу, закрыв глаза, и ясно вижу, как стою, улыбаясь, на сверкающем снегу, вдыхая холодный чистый воздух, а напротив меня стоит и улыбается мне Ворон, Нестор Задыба, могущественный хозяин Лосева.
     - Вдруг Нестора грохнут, Милка? – спросила я как-то Даровскую.
     - Задыбу?! – Даровская изумленно уставилась на меня, потом засмеялась:
     - Ну, бэ, ты даешь! У него такие покровители, какие тебе и не снились. И вообще он незаменимый человек. Да и недолго он здесь будет, уедет скоро.
     Да, недолго. И это хорошо. Может, моя душа не будет так ныть при мысли о нем, когда он уедет. Я никогда не забуду этот снег, этот воздух, ЕГО улыбку – живую, настоящую, этот дождливый профиль палестинского крестоносца, открывшийся мне хмурым апрельским вечером. И не забуду, как сладко и безмятежно я спала в его комнате. Красивый Ромка Силудин всё реже тревожил теперь мою память, и всё чаще я вспоминала Нестора – безрадостного, молчаливого, непонятного, но навеки связанного со мной тысячами невидимых нитей.
     … Я поворачиваюсь к Ярославу и целую его в щеку. Не отрываясь от конспекта, он отвечает на мой поцелуй.


     - Ну, как дела, Кать? – виновато спросил меня Дюк, поправляя очки в зеленой оправе. Мы стояли с ним на пороге «Виндроуз компани». С мокрого от дождя Дюка на импортный коврик капала вода.
    - Заходи, - сказала я. – У меня всё хорошо. Ты-то как?
    - Как всегда, - Дюк снял куртку и повесил на вешалку. – А у тебя здесь очень ничего. Знаешь, я боялся тебе звонить: вдруг ты под домашним арестом – и злая. Мне ведь тогда здорово всыпали.
     - И мне, - признаюсь я.
     Мы сели на ванн, и я всё ему рассказала: и про Валеру, и про свои скитания по окраине Лосева, и про дядю Вову с Нестором. Андрей слушал, разинув рот. Когда я упомянула про синяк на скуле, он залился краской и заерзал на месте.
     - Да, нажрались мы, как свиньи. Прости, Катька. Это мы с Бачей тебя подвели. Сон в апрельскую ночь решили устроить, деятели.
     - Да всё уже прошло, - я улыбнулась ему. – Хорошо, что я пила с вами, а не с кем-нибудь другим. Вы мне свои. Все равно, как братья.
     Дюк благодарно потряс мне руку.
     - Я знал, что ты так скажешь. А Баче стыдно перед тобой. Боится идти к тебе, менжуется. Вот, деньги тебе просил отдать за закуску.
     - Я же сказала: не надо.
     - Бери, бери, а то он подумает, ты обиделась!
     И Дюк сунул деньги в карман моего фирменного фартука.
     Я угостила его фантой и шоколадкой Димы Светловского. Мы посмотрели несколько клипов и послушали музыку.
     Но это длилось недолго. Вскоре явился Женька с Джильдой.
     - Здравствуй, Женя, - сказала я.
     Он кивнул, а Джильда оскалила на Дюка зубы.
     - Нельзя посторонним, - строго сказал Женька. -Забирай кавалера.
     - Это мой друг, - ответила я. Но Женька был неумолим.
     - Друг другом, а мне деньги за что платят? Чтобы ни друг, ни враг сюда не прошел. Я свое дело знаю.
     Мы с Дюком оделись и ушли под дождь.
     - Сердитый, - сказал Дюк про Женьку.
     - Бывший омоновец, - объяснила я. – Характер стойкий, нордический. К тому же, он ведь сторож, а не балерина. Стань таким же – и будет тебе лафа: хоть в армии, хоть в тюрьме.
     - Спасибо. Особенно за тюрьму, - поблагодарил Дюк. – Может, мне где-нибудь еще лафа будет? На урановых рудниках, например?
     Я смеюсь, а он задумчиво говорит:
     - Мне таким, как этот Женька, всё равно не стать. Я поэт. Ведь этот медведь стихов не пишет? Ну, вот. А я пишу. Каждому свое.
     Я некоторое время пытаюсь представить себе Женьку, пишущего стихи, но у меня ничего не выходит. Действительно, каждому свое. Мы с Дюком садимся в троллейбус и едем до нашей общей остановки, а потом он провожает меня до дому.

11. Как во сне.

     Мне часто кажется, что всё, происходящее со мной, - сон. И дождь, и солнце, и Ярослав, и Ворон с Ромкой Силудиным – всё точно покрыто смутной дымкой нереальности, как будто меня нет, а кто-то чужой сочиняет про меня сказку. Множество поступков я совершаю бездумно, почти по инерции, движимая не чувством, не мыслью, а так, неизвестно с чего, будто бы это вовсе не я.
     - Ты стала, как привидение, - иногда говорит мне Витка. – То появляешься, то исчезаешь. И на лице у тебя никакого выражения.
      А какое тут может быть выражение? Я ведь не актриса большого театра, чтобы у меня было какое-то выражение. Мне скучно. Хочется новых впечатлений, интересных людей, да и вообще жизнь переменить: чтобы вместо Ярослава был какой-нибудь принц, а я бы от нечего делать снималась в каких-нибудь фильмах или копалась бы в собственном садике; по мне нет ничего работы с цветами.
     А вместо этого экзамены, обиженный Валера, перед которым мне стыдно, одноклассники-дегенераты (слова человеческого от них не услышишь), дискотеки, на которых ничего нового, всё одно и то же. Тоска!
     Я сделала попытку помириться с Валерием Григорьевичем. Сказала ему:
     - Валерий Григорьевич! Простите меня, пожалуйста, я вас очень прошу.
     А он:
    - Я уже простил, Младенцева. Не переживай.
    И отвернулся. Ну, кто так прощает? Одни садисты. Лишь бы нервы потрепать, да меня унизить. Поговорил бы с ним Задыба, небось, сразу простил бы, как миленький. Еще бы сам извинился. Макаренко из себя строит. Ну, я ему покажу колонию имени Горького…
     После такого примирения я совсем расклеилась. Окончательно перестала учиться. И стала выпивать. Не так, чтобы сильно. Нарочно поддавала перед уроками математики, чтобы он меня почаще видел пьяной. А он меня совсем перестал спрашивать и глядеть в мою сторону. Тогда я начала ему вредить. Прятать журнал с оценками после его урока. Раз подсунула ему в дипломат тертого чеснока. От него весь день потом этим чесноком несло, и все его вещи были в чесноке.
     Мне всё это доставляло мрачное удовольствие, а Валере, конечно, массу неприятных ощущений. Но какое-то чувство подсказывало мне, что я не так перед ним виновата, как он пытается мне показать. Это заставляло меня искать справедливости. Я была обижена на моего друга, потому что не заслуживала – нет! – чтобы меня так изводили и портили мне остатки настроения. Оно и так-то всё время было неважным.
     - Плюнь на него, - утешала меня Милка. – Что ты, лучше себе не найдешь? Он же видит, что ты вредничаешь, чтобы привлечь его внимание. А ты на него плюнь, он сразу запляшет знаешь как!
     И я решила плюнуть. Совсем перестала смотреть на него, а он – на меня. И чем ближе экзамены, тем больше мы друг на друга не смотрим: как в кино каком-нибудь. А мне нужен не просто Валера, мне десятый класс нужен. Милка разбежалась: запляшет! Ну, а если не пляшет – как мне ему сдавать?
     В общем, между нами было «всё порвато, и тропинка затоптата». Из-за ерунды!
     А в конце мая случилась совсем сказка. Иду я однажды по улице. А ко мне вдруг подкатывает белый мерседес, и в нем – Бертольд! Я его сразу узнала. А он издалека узнал меня. Заулыбался. Вспомнил, наверно, «Золотые пески» и брудершафт.
     - Здравствуй, - говорит. – Тебя ведь Катя зовут, так? Видишь, я не забыл. Ну, садись, Катя, подвезу.
     Я заползла в мерседес. К слову сказать, состояние у меня было отвратное, совсем не для мерседесов. Бертольд это вкурил сразу.
     - Поедем, - говорит, - в кабачок. Посидим по-человечески. У тебя, малыш, голова не болит?
     - Болит, - отвечаю.
     - Что ж, будем тебя лечить.
     И привез меня в какой-то роскошный подвальчик. Помню, мы там пили очень вкусное вино, а я всё стеснялась, потому что вид у меня был совсем не для подвальчиков, точнее, не для таких подвальчиков. Поворотный у меня был вид. Потому что я с горя, что Валерий Григорьевич меня не прощает, стала зубрить все предметы – ну так зубрить, что и отличнику за мной не угнаться. Всю ночь учила, не спала. Поэтому теперь хотелось спать, а не гулять.
     - Ты в Бостоне был? – спросила я Бертольда.
     - Был, - ответил Бертольд. – И в Бостоне, и в Лондоне. Где мы только не были…
     - Счастливый, - сказала я.
     Он усмехнулся:
     - Те, что по-настоящему счастливы, этого не понимают, а я – на пороховой бочке…
     - Тебе надо уезжать, - ляпнула я вдруг почти против воли, как во сне. – А то замочат. Костей не соберешь.
     Бертольд улыбнулся пренебрежительной улыбкой.
     - Ну да, - сказал он. – Малыш у нас, конечно, всё знает. Кому что делать. А? Кому уезжать, кому приезжать. Мне сейчас остается одно: сидеть вот здесь, в Лосеве, тогда буду жив. А всё остальное…
     Он махнул рукой. И я вдруг поняла, что передо мной сидит человек, которого выгнали отовсюду, и теперь здесь его единственное, последнее пристанище. И не спасут его ни охрана, ни белый мерседес. Он останется здесь до конца. А конец, наверно, уже близко…
     Мы с Бертольдом заехали в мой школьный двор. Как ни печалила меня участь моего знакомого, я не могла отказать себе в удовольствии вылезти из мерседеса на глазах изумленных учеников и потрясенных учителей, войти в школу и отдать Анне Савельевне конспекты для зачета. Она взялась было проверять при мне, но я сказала:
     - Извините, меня ждет машина…
     И ушла. Клянусь, после этого классная подскочила к окну, а там – мерседес! Шутка ли. Наверно, Нюся так и села, как стояла. Жаль, Валера не видел этого спектакля, но ему, конечно, было обо всём доложено в подробностях, едва он переступил порог школы.
     Мы выехали со двора.
     - Ну, что, - сказал Бертольд, - поедем ко мне?
     Я ответила не сразу. Он угадал мои опасения:
     - Не бойся, я мирный. Особенно теперь. Не выношу проблем…
     Меня останавливало еще кое-что. Он и это угадал:
     - Я не без защиты. Сейчас выедем за город, к нам подсядут мои ребята.
     - Поехали, - согласилась я.
     Не очень-то я ему доверяла. Но опасности со стороны не чувствовалось, а сам Бертольд выглядел слишком угнетенным и озабоченным, чтобы я могла подозревать его в чем-либо плохом по отношению ко мне. Кроме того, во мне жила неистребимая уверенность в своих силах, убежденность, что мне удастся найти выход из любой, самой тяжелой ситуации, а неожиданностей просто не будет: не то, чтобы вообще, а именно сегодня.
    

     Мы ехали по мокрой дороге мимо скверов и пустых остановок. Шел дождь. Городок Лосево проплывал перед нами, как в тумане. Мелкие капли быстро усеяли ветровое стекло. Бертольд включил дворники.
     На южной окраине начались ухабы, машина вздрагивала, переваливалась с боку на бок, как сено на телеге, и у меня мелькнула мысль, что, пожалуй, унизительно после Бостона и Лондона ехать в меседесе по такой дороге, напоминающей застывшие и окаменевшие морские волны, да еще и полную грязных луж. А если прибавить к этому тревогу, которую явно испытывал мой знакомый, предчувствие скорой расплаты за красивую жизнь или еще за что-нибудь (я в таких вещах не разбираюсь)…  словом, я не завидовала ему. Я жалела -  его, и вообще, что с ним так всё получилось. Уж лучше сто раз быть нищей, чем вот так бояться, страдать от сомнений и беспокойства, каждую минуту ожидать конца.
     Видимо, мое присутствие действовало на Бертольда успокаивающе. Он то и дело приветливо поглядывал на меня, но без тени игривости и без той величественной силы богатого человека, которая исходила от него в «Золотых песках». Он просто был рад, что я с ним – спокойная, сонная маленькая неряха, которой совершенно ничего от него не надо. Мы оба устали, каждый по-своему, нам хотелось расслабиться и отдохнуть.
     … Машина остановилась. Дворники работали без устали. Дождь лил всё сильнее, и в мутных стеклах я не узнавала местности.
     Бертольд опустил стекло. Я сидела рядом с ним и увидела две фигуры в капюшонах, склонившиеся к окну. Он поздоровался с фигурами за руку, потом дверца открылась, и двое сели позади нас. Когда они скинули капюшоны, я онемела. Это были Ромка Силудин и Задыба!
     Вот кого не ожидала увидеть. Мной овладело мгновенное смятение. Я испугалась, что сейчас увижу в зеркальце на их лицах ту же гримасу презрения, которую видела месяц назад на лице Валерия Григорьевича. Конечно, они могут подумать о нас с Бертольдом что угодно: я в его машине, на пути к знаменитому «имению»…
     Но, к моему облегчению, ничего подобного я не увидела. Они, правда, удивились, но не сильно. Не в их обычае было очень-то удивляться.
     - О, - заулыбался Ромка, поймав мой взгляд. - Вездесущая Катя уже здесь. Это интересно.
     - Вы знакомы? – поднял брови Бертольд.
     - Да, - ответила я. – Это мои лучшие друзья.
     Роман хмыкнул. На Задыбу я боялась поднять глаза, опасаясь увидеть в них осуждение, но потом всё-таки украдкой заметила его взгляд в зеркальце – и не увидела ничего, кроме обычного, непроницаемого, немного сумрачного спокойствия.
     Бертольд тоже ничему не удивился. Только сказал задумчиво:
     - Лучшие друзья… значит, они у нас общие?
     И рассмеялся, но как-то невесело. Машина сорвалась с места и продолжила свой путь в сторону Петровского шоссе.
     - Как наши дела, Ворон? – немного погодя, спросил Бертольд.
     - Никак, - ответил Нестор.
     - Никак?! – в голосе Бертольда словно зазвенела оборвавшаяся струна. Брови его в тоске сошлись у переносицы.
     - Никак, - невозмутимо повторил Задыба. – Но ты переживай. Еще есть время.
     - Время, - пробормотал Бертольд и замолчал. На лбу у него, как морось на ветровом стекле, медленно выступили капельки пота. Мне стало страшно за него. Я почувствовала, что слово «никак» сокрушило его последние надежды. Но чем я могла ему помочь?
     Я плотнее прижалась к спинке сиденья. Мне вдруг очень захотелось домой, подальше от опасных загадок: к Ярославу, к экзаменам, туда, где ни у кого нет больших денег, и никто ничего не боится.
     Когда мы подъехали к Бертольдову дворцу, и перед нами распахнулись ворота, Бертольд несколько приободрился. Он остановил машину у крыльца, сказал кому-то6 «Загони в гараж!» и улыбнулся нам:
     - Ну, проходите. Я рад, что вы сегодня со мной.
     Сам он задержался, чтобы отдать какие-то распоряжения охране.
     Мы вошли в холл и поднялись по деревянной лестнице в сопровождении молодой женщины, молчаливой, с бледным лицом. Я только и делала, что вертела головой. Роскошная комната и обилие комнат превзошли все мои ожидания: до сих пор я видела такое только в кино. Если допустить, что я не совсем лишена вкуса, то и холл, и коридоры, и комнаты, через которые нас провели, всё было обставлено по лучшим образцам и оформлено очень аккуратно и солидно. Деревянная мебель была очевидно вся ручной работы, с очень красивыми рельефными узорами и пейзажами. Высокие мраморные и фарфоровые вазы стояли на тумбочках. Иногда вместо них были бронзовые статуэтки. Полы покрывали ковры с густым ворсом – не везде, только в комнатах. На лестницах и в коридорах лежали великолепные дорожки. А картины на стенах висели такие, что мне на мгновение померещилось, будто я на международной выставке авангардной живописи. Впрочем, было много и «классики»: тогда мне мерещилось, что я в «Русском музее» (нам в школе показывали слайды). Но главное: всё это очень хорошо между собой сочеталось. Видимо, над домом Бертольда на совесть поработал какой-нибудь талантливый дизайнер. Словом, дом, издали, напоминавший то ли крепость, то ли дачу начальника НКВД, внутри оказался прямо-таки настоящим дворцом. Я ошалела от впечатлений настолько, что окончательно перестала соображать, и мой вид в зеркале, попавшемся на пути, был довольно дурацким. Я с трудом  придала своему лицу выражение спокойного достоинства, и перестала таращить глаза.
     Нас провели в маленькую уютную комнату с  креслами, диванами и диванчиками – и оставили там.

12. Вечер у Бертольда.

     Наверно, я всю жизнь буду помнить этот вечер.
     Маленькие лампы горели в канделябрах, по карнизу стучал дождь. Мы сидели за накрытым столом, пили вино и ели мясо с какими-то незнакомыми мне, но очень вкусными овощами. До сих пор я такого не ела. И вина, лучше этого, не пила. Ну, да что обо мне говорить. Я всего-то ничего живу на свете, а тогда жила и того меньше. И не у Ротшильдов родилась. Голодать, вообще-то, мне не приходилось, но изысканное и утонченно вкусное я ела очень редко. А вино, хоть мне и не хотелось «наливаться», выпила с удовольствием два бокала. Бокалы были хрустальные, тут меня не проведешь. Я хрусталь чуть ли не на ощупь узнаю`, меня научили.
     За столом нас было четверо. Бертольд с Нестором и Ромкой что-то сначала вполголоса обсуждали, но я мало что поняла, да и не пыталась понять, а просто слушала их из любопытства. Они упоминали имена каких-то нужных Бертольду людей. Один из этих людей, вроде бы, сидел, и это было плохо, потому что он-то и нужен был Бертольду больше всех. Ворон вспомнил еще какого-то Сортова, но Бертольд рассмеялся и сказал:
     - Что ты, братец, поздно Сортова беспокоить. Сортов себе не враг, сам понимаешь…
     - Мы тоже себе не враги, - сказал Ромка, - а у тебя в гостях сидим. И она тоже, - он кивнул на меня. – Ты что ж, компанию себе для царства небесного ищешь? Сам себя не хорони, тогда и другие повременят тебя отпевать.
     - Как бы там ни было, - Задыба перевел с меня на Бертольда тяжелый взгляд, - она не играет. Дашь нам другую тачку на обратный путь. И больше ее не вози. Не то нынче время и место. Да и дела твои не те, что раньше. А с Сортовым переговори, слышишь: он твоя последняя надежда. И НАШ так сказал. Если не Сортов, тогда… - он завязал узлом тонкую метелку укропа из тарелки и порвал ее. – Вот что с тобой тогда будет. Понял? Что же ты при такой жизни тылы себе не обеспечил? Получай теперь. Загнали тебя, как зайца.
     - Поздно базарить, Ворон, - сказал Роман решительно. – Не поправишь. Раз загнали, так затаись и выжидай. Не нам его учить.
     - У него есть возможность отыграться, - заметил Ворон. – А он не хочет. Твое дело, Борис.
     - Попробовать можно, - поспешно согласился Бертольд. – Только сдается мне, поздно это всё…
     Задыба пожал плечами, устав убеждать человека, который был гораздо старше и опытней его. Наступила тишина. Ромка приналег на мясо. А я сидела, словно онемев, очарованная окружающей меня роскошью и вином. Моему сознанию трудно было тогда постичь, как можно бояться чего-то, живя в ТАКОМ доме, с охраной, но позже я поняла: важнее любой охраны положение, которое ты занимаешь в кругу таких же, как ты. Можно иметь двух телохранителей и совершенно спокойно гулять, где вздумается, а можно сидеть, окруженным охраной, за семью замками, и медленно умирать от ужаса перед неотвратимым концом.
     Лучше быть никем, совсем никем, думала я. Лучше вечно жить в состоянии шестнадцати лет, пусть даже юность твоя пьяна и пуста. У тебя всё-таки есть надежды, и ты еще не сделал столько глупостей, чтобы расплачиваться за них жизнью. Ты еще под защитой чего-то высшего – помимо твоей воли, или по твоей воле, неважно. Ты защищен. И полон света и сил; пусть даже порой кажется, что их нет. У таких же, как Бертольд уже нет ни света ни сил, пусть даже кажется, что всё это есть. Нет ничего, кроме бесцельных терзаний и страха. Зачем же так жить? Для чего он шел через Бостон, Лондон, страны и города: чтобы в конце концов очутиться здесь, там, где начинал, и понять – круг замкнулся, он пойман? И идти ему больше некуда…
     Бертольд включил музыку. Они с Ромкой заговорили о чем-то незначительном и малопонятным для меня. Я рассеянно слушала, а потом, когда про меня забыли, прилегла в полутьме на одном из диванов. Мне было не очень хорошо. Похоже, начинался жар; меня слегка знобило и подташнивало. «Отравили, - подумала я в шутку. – Нечаянно, вместо Бертольда». После этой мысли всё в моей голове тихонько смешалось, я перестала размышлять, мне стало что-то сниться. До меня донесся смех Бертольда и его голос:
     - А наша дама уже прикорнула. Ты там как, малыш?
     - Жива, - ответила я; они засмеялись. Я спросила:
     - Можно мне немножко полежать?
     - Ради Бога, - молвил Бертольд. – Хоть до утра.
     И про меня опять забыли. Я впала то ли в забытье, то ли в сон. Кто-то укрыл меня пледом. Временами, открывая глаза, без всяких мыслей и чувств, я видела позолоченные, тускло мерцающие гвоздики в кожаной обивке дивана и бахрому покрывала – и опять впадала в сон. Мне становилось всё хуже. К тошноте прибавилось головокружение: казалось, моя голова вращается вокруг своей сои, как земной шар. Легче всего было не открывать глаз. Но я не могла лежать и с закрытыми глазами, потому что постоянно проваливалась куда-то сквозь собственный страх, как метеорит в озоновую дыру, - и пугалась бездонной тьмы в своем сознании. Наконец я снова заснула, а проснулась оттого, что меня будили.
     - Вставай, Катюша, - говорил Ромка. – Уже поздно. Поехали домой.
     - Мне плохо, - только и смогла сказать я.
     - Видишь, ей нездоровится, - заметил Бертольд. – Может, оставить ее у меня до утра?
     - Старый развратник, - пошутил Роман.
     -  Я? - Бертольд рассмеялся, но смущенно и, как мне показалось, с досадой. – Глупости. Просто… она так хорошо спала.
     - Ну, еще бы. Чем хреновей себя чувствуешь, тем лучше спится, верно, Катя? Что с тобой?
     Ромка подмигнул мне. Но это меня не ободрило. Обессиленная, больная, я хотела одного: быть дома или рядом с Ярославом. И я ответила Ромке:
     - Не знаю, что со мной. Но это пройдет. Так, ничего особенного. Домой надо ехать.
     И встала с дивана. Меня затрясло. Роман заставил меня надеть свою куртку, они с Задыбой взяли меня под руки и повели из комнаты.
     - Простыла, - сказал Силудин.
     - Нечего в машинах раскатывать под дождем, - молвил Нестор. – Сидела бы дома.
     - Это я пригласил ее, - заступился Бертольд.
     - Ясно, ты. Не сама же она к тебе подсела. На полном ходу…
     - Спасибо, Бертольд, - сказала я, когда мы вышли на крыльцо и протянула ему руку. Он поцеловал ее:
     - На здоровье. Рад был увидеться.
     Дождь лил вовсю. Машина с шофером уже ждала нас.
     Бертольд сжал мою ладонь:
      - До встречи. Увидимся еще, Бог даст. И с вами, - он пожал руки Задыбе с Силудиным. – Как договорились.
     - Будь здоров, - молвил Ромка.
     Мы забрались в машину. Я очутилась рядом с Вороном, на заднем сиденье; Ромка сел впереди рядом с шофером. За окном был сад: покачивались мокрые деревья, озаренные фонарями. В резких движениях ветвей чудилось что-то зловещее. На мою встревоженную душу этот ливень, пляшущий во мраке среди листвы произвел тяжкое впечатление. Но еще более зловещей показалась тьма, нависшая над окруженной охранниками фигурой Бертольда – Бориса Нерухина…
     Машина развернулась. Печальная фигура с зонтом осталась позади – навек, навсегда в моей памяти.
      Мы выехали за ворота и погнали по черной дороге к городу.
     Меня сотрясала дрожь, зубы стучали. Ворон обнял меня. Я приникла головой к его плечу и услышала, как спокойно и ровно бьется его сердце: точно шли часы. И плечо было твердым, словно камень. В темноте я почти не видела его, но то, что он со мной, внушало мне полную уверенность в моей безопасности. Пусть мне плохо, думала я, не жалко. Главное, я сижу с НИМ, и ОН меня обнимает – бесстрастно, бестрепетно. Хотелось так ехать всю жизнь. Что-то в эти минуты связывало нас, и я даже знаю, что это было: любовь. Я очень сильно любила его, и он меня тоже – насколько мог, как умел. Роман молчал, погрузившись во тьму, словно его не было в машине. Только изредка от скуки вспыхивал зажигалкой.
     … Машина затормозила возле моего дома.
     - Лучше тебе? – спросил Нестор.
     - Да, - ответила я.
     - Ну, иди, - сказал он.
     Они выбрались из машины, я вылезла за ними. Роман забрал у меня куртку. Задыба повернулся к опелю. Мое сердце дрогнуло: вот сейчас он сядет туда, в машину, и уедет, и оставит меня: одинокую, больную, как будто между нами нет и больше не может быть ничего. Я схватила его за руки:
     - Нестор! До свидания…
     Он повернулся, посмотрел мне в глаза, потом склонился к моему лицу и поцеловал меня в губы, мокрые от дождя. Повел рукой по моим волосам и сказал:
     - Выздоравливай. Прощай.
     И сел в машину, где уже сидел Роман. Опель, заворчав, сорвался с места и растворился в дождливой ночи…


     В подъезде меня ждал Ярослав. Он бросился ко мне и крепко обнял:
     - Катька! Наконец-то! Я тебя ждал, ждал… Ты же сказала, что придешь ко мне сегодня. Ты почему не пришла, а? И телефон у тебя был выключен.
     Я уклонилась от его губ:
     - Потом, Славка. Подожди. Мне плохо, я заболела. Завтра поговорим.
     И побежала наверх.
     Ярослав догнал меня.
     - Ты меня больше не любишь? – спросил он с отчаяньем. И упавшим голосом добавил:
     - А я тебе подарок принес. Смотри!
     И я увидела в его ладонях маленькую черепашку. Это было так неожиданно, что я ахнула. Яслик остался очень доволен моим восклицанием, утешился и передал черепашку мне. Она тихо перебирала серо-зелеными лапами, втягивая и вытягивая морщинистую шею и тускло поблескивая черными глазками.
     - Ее Розамунда зовут, - с гордостью сообщил Яслик. – Знаешь, как переводится? «Роза мира». Мне предлагали еще морскую свинку, но я отказался. Если свинка умрет, ты ведь расстроишься. А черепахи долго живут. Вроде как слоны. Меня научили, чем ее кормить. Ты не умори ее. Она добрая.
     Я обняла Ярослава:
     - Спасибо! Ты прости меня, Славка. Просто я, правда, болею. Мне надо немного отдохнуть. От всего… от всего…
     И убежала, прижимая к груди черепашку.
    
13. Ворон.

     Должно быть, я и впрямь простудилась. Несколько дней у меня была температура, болело горло, и всё тело ломило. Я сидела дома, безучастно наблюдая, как Вита вместо того, чтобы готовить уроки, играет с черепахой Розамундой, кормит ее какой-то сомнительной растительностью и  укладывает спать в коробке из-под сапог. По ночам Розамунда скребла коробку лапами. Я просыпалась с ноющим горлом, разглядывала тени на потолке и думала (нет, чувствовала!)…
      … про губы, которые коснулись моих губ в дождливой темноте, про руки, которые я держала в своих руках. Я вспоминала глаза, полные печали. И улыбку чистым снежным утром, когда мы были вдвоем. Он так и не научил меня, как надо защищаться кортиком. Но еще ведь научит, да? Спрашивала я у своего сердца, которое почему-то молчало. Ведь научит? Непременно…
     Через несколько дней, когда я сидела одна дома, в дверь позвонили. Я открыла. На площадке стоял Влад по прозвищу Грызун. Он держал в руках какую-то  шкатулку.
     - Здравствуйте, - вежливо сказал Влад. – Вы меня помните?
     - Да, - кровь бросилась мне в лицо. – Заходите.
     Он переступил порог.
     - Раздевайтесь…
     - Нет, нет. Катя, - он подал мне шкатулку. – Это вам подарок. От Ворона. Он просил передать.
     - Где он? – я затрепетала.
     - Уехал, - сказал Влад.
     - Надолго? – удивилась я.
     - Боюсь, вы вряд ли его увидите, - Грызун помолчал. – Но, может быть, увидите. Он уехал с Чехом. Просил вам передать большой привет. Он будет вас помнить. До свидания.
     - До свидания, - одними губами вымолвила я.
     Дверь закрылась. Я механически заглянула в шкатулку. Там лежала пара серег и ожерелье необыкновенной красоты. Они так сверкали, что я зажмурилась – и закрыла крышку, чтобы не ослепнуть. А потом вдруг заплакала.
     Что там заплакала – просто залилась слезами! Не было предела моему горю. Я вся, без остатка погрузилась в него. Прямо-таки окаменела от разрывающей грудь печали. В голове колыхалась беспомощная мыль: как же это? Он же говорил, что не так уж скоро, или я сама себе это внушала… А он уехал - сейчас, сейчас! Как он мог уехать СЕЙЧАС, когда мне так не хватает его, почему, зачем он уехал? И для чего дарить мне такую драгоценную вещь в нашем дурацком Лосеве, будто я могу куда-то надеть ее в этой дыре? В это дыре, где он оставил меня навсегда!
      Я снова приоткрыла крышку. Ожерелье и серьги засверкали мне в глаза, очень красивые, тонкой опрвки, огранки, выделки. Они, конечно, стоили огромные деньги. Но зачем это теперь у меня, когда его нет, и больше не будет рядом со мной? Зачем?..
     Нет слов, чтобы передать мое тогдашнее отчаяние. Целую неделю я не выходила из дома, чтобы не видеть подъезда, возле которого ОН меня поцеловал, - и всё плакала, плакала. Утешали меня решительно все, кто только мог, но это не помогало. Я была вне себя от горя и тоски.
     - Дура, - ворчала Милка Даровская, примеряя перед зеркалом мои новые украшения. – Ты не для него, а он не для тебя. Очнись! Ой, бэ, если б я знала, чем закончатся ваши шашни, в жизни бы вас не познакомила!
     После Милки меня приходил утешать Ярослав.
     - Ты что, Катька, - он обнимал меня. – Ну, что ты, в самом деле?
     - Я его люблю, - отвечала я бесцветным голосом, ожидая, что вот-вот Ярослав запустит в меня черепахой и заорет: «Ах, любишь? Ну и катись ты…» - а дальше множество непечатных ругательств.
     Но Яслик обладал благородной душой. Свои попранные чувства он почтительно слагал у моих ног, как древний рыцарь сокровища, и мужественно твердил:
     - Раз любишь, значит, он еще вернется. Ты не плачь, главное. Хорошо?..
     Я обещала не плакать, но всё равно плакала. К моей несчастной любви примешивалась глубокая благодарность к Яслику за его героическую преданность. Далеко не каждый на его месте вел бы себя так же достойно.
     Дядя Вова с матерью тоже меня не оставили. Каждый день мать выпекала тортики, а дядя Вова кормил меня мороженым и бананами. Они не знали причин моих слез, но решили, что для их шестнадцатилетней дочери тортики, бананы и мороженое, в любом случае, будут лучшим лекарством. И, надо сказать, не так уж они ошиблись. Глотая слезы, я сначала насильно, а потом со всё большим удовольствием поглощала «птичье молоко», материны «наполеоны» и «муравейники». Они здорово утешили меня тогда – лучше всяких слов. Думаю, они меня, в основном, и вылечили.
     Постепенно я пришла в себя. Сдала экзамены на тройки с четверками. Валерий Григорьевич ничего плохого мне не сделал, даже поддержал меня, так что я свои «три» всё-таки получила. За это я ему подарила цветы. Он мне улыбнулся – и без прежних гримас, а нормально, по-человечески. Это было очень приятно, а главное, помогло зарубцеваться моим ранам, которые только-только начали заживать.
     И тут случилось последнее событие из тех, о которых я хотела рассказать.


14. Очередь за солнцем.

     Однажды в конце июня мы с Ярославом сидели в моем «Виндроуз компани»  и смотрели клипы. Я уже отмыла свое на этот вечер и теперь ждала Женьку, чтобы, как обычно, передать ему ключи. Помню, мы с Ясликом трепались про Мадонну: про то, что она лев по гороскопу, и что у нее есть кайфовый клип: там, где она всё хотела выйти из дома, но так и не вышла по-настоящему, а только мысленно: в красном испанском платье, танцуя и кружась … что и говорить, хороший клип, даже нечего спорить. И песня классная.
     И вот, когда мы об этом болтали, кто-то постучал в двери. Мы подняли головы и увидели за стеклянными дверями… Дикого Бачу. Он стоял, потирая горбатый нос и тараща на дверь свои выпуклые глаза. Я открыла ему.
     - Привет, Катька, - он заморгал. – Здорово! – и поздоровался с Ясликом за руку. Потом спросил:
     - Ну? Вы еще не знаете?
     - Что? – спросили мы в один голос.
     - Андрюха в больнице, - торжественно сообщил Бача.
     Мы ахнули:
     - Дюк?!
     - Ну да, Дюк, - Бача был очень доволен, что первый сообщил нам новость. – Его избили какие-то с…. Сотрясение мозга и ключица сломана. Он уже поправляется. Пошли, сходим к нему! Обрадуем…
     - Конечно, - сказала я. – Только Женьку надо дождаться. - Как Дюк так нарвался?
     - Ну, как, - Бача с важным видом опустился на диванчик. – Понтился, крутого из себя строил - там, где не надо. Он же ПОЭТ, елки-моталки, он же без этого не может! Я сам толком ничего не знаю. Когда я к нему заходил, ему еще трудно было разговаривать. Ну, голова болит, тошнит… Ладно, думаю, пусть отойдет малясь; там узнаем, чего он отколол. Хорошо еще, кони не задвинул. Добрые ребята попались. Не до конца изувечили…
     Я села на диван рядом с Диким Бачей. Передо мной встало лицо Андрюхи Цапина: близорукое, в зеленых очках, с суховато-циничной усмешкой на губах, которой Дюк обычно прикрывал свои врожденные робость и застенчивость. Кто и за что мог поднять на него руку? Можно было только догадываться…
     - Меньше в облаках витать надо, - заключил Ярослав. – Вот я не витаю. И меня никто не бьет…


     Мы шагаем в больницу к Дюку. Солнечный вечер полон света. И в такой день, когда ни ветерка, и так ясно на душе, бедняга Дюк валяется в койке, глядя в белый потолок, на котором ни теней, ни трещин. Ох, был бы здесь Ворон, он бы уж разобрался с этими подонками. Но его нет.
     Слезы наворачиваются мне на глаза. Я украдкой вытираю их ладонью.
     Мы проходим через больничный парк и вскоре оказываемся в здании. Нас проводят по широкому светлому коридору. И вот мы перед дверью в палату Андрюхи Цапина. Медсестра оставляет нас.
     - Ну, толкай, - говорит мне Яслик.
     Бача открывает за меня дверь. И мы видим Дюка.
     Он лежит прямо у окна. У него на тумбочке апельсины и печенье. Там же и очки в зеленой оправе. В палате, кроме него, еще какой-то пожилой дядька читает книжку. И стоят три пустых кровати.
     - Только двое уцелело, - шепотом острит Бача. - Остальные тю-тю. «Пьяный врач мне сказал: тебя больше нет».
     Палата чистая, светлая. Я перестаю думать о том, что Дюк несчастен.
     - Здорово, - сияя улыбкой, говорит нам Андрей. – А я тут подношения, лежу, принимаю. Присаживайтесь. Может, и вы мне чего принесли?
     - Только это, - я подаю ему коробку конфет. В глазах Дюка вспыхивает детский восторг. Здоровой рукой он тотчас снимает картонную крышку и принимается уплетать конфеты. Мы садимся возле него.
     - Спасибо, - говорит Дюк. Он сейчас похож на маленького беспризорника, которого угостили конфетами первый раз в жизни.
     - Жрем-с? – Бача подбрасывает в руке апельсин.
     - Угощайтесь, - предлагает Дюк. – Я уже объелся. Мне столько несут!
     Мы с Ярославом отказываемся. Дикий Бача, напротив, начинает вожделенно сдирать с апельсина сияющую золотистую шкурку и, содрав, впивается зубами в сочную мякоть.
     - Кто тебя так? – спрашивает Ярослав Андрея. Дюк перевязан, лицо у него в заживающих синяках, но он улыбается так открыто, как еще никогда в жизни.
     - Да так, - отвечает. – Одни идиоты. Я ведь и сам идиот, что с ними связался. Их уже поймали.
     - Поймали! – я ликую.
    - Ну, да. Мы же вместе были на вечеринке. Меня один человек позвал, а я сдуру и согласился. Скучно же, - Дюк попытался развести руками, но у него плохо получилось.
    - Ты бледный, - заметила я.
    - Был еще хуже. Зеленый…
    - Ты зеленый, и очки зеленые, - Ярослав расхохотался, надел Андрюхины очки и загнусил:
    - Девочка, девочка, зеленые глаза по лестнице идут… отдай свое сердце!
    И впился мне пальцами в селезенку.
    - Ты, анатом дешевый! – закричала я, срывая с Ярослава очки.
    - Сдурели? – Дюк здоровой рукой забрал у меня «зеленые глаза». – Ну-ка, цыц! Дуроломы…
    И бережно положил очки на тумбочку.
    - Расскажи, за что они тебя, - попросила я.
    - Фигня всё, - Дюк махнул рукой и порозовел. – Вы надо мной смеяться будете…
    - Не будем! – хором завопили мы так, что даже дяденька с книжкой подскочил. – Расскажи, Дюк! Гады будем вечные, если кто хоть улыбнется – ну? Давай, базарь!
     - Ну, сидел я на вечеринке, - нерешительно начал Дюк, глядя в сторону. – Накачался портвейном. И вдруг чувствую: душа у меня уходит в пятки. Представляете: ни с того, ни с сего. И внутри у меня начинает что-то звенеть. Вроде как какие-то серебряные голоса…
     - Белая горячка, - шепнул мне Дикий Бача. Ему хотелось меня рассмешить, но я не засмеялась. Даже не улыбнулась, хотя мне очень хотелось. Уж больно не верилось в серебряные голоса после портвейна. Маты еще понятно. А всякие голоса, да еще серебряные… это уж увольте. Не бывает такого. Разве что действительно от белой горячки.
     А Дюк говорил дальше:
     - И вот они звенят и звенят. И я вдруг начинаю понимать, что это ангелы. И у них ликующие голоса… вроде как они чему-то очень радуются.
     Дикий Бача перестал ухмыляться и застыл с недоеденным апельсином в руке. Сок стекал по его пальцам.
     - Это, наверно, бывает раз в сто лет, - продолжал Дюк. – Понимаете? Я их не вижу, а чувствую: ангелы. И они здесь, со мной. И я им тоже радуюсь. Потому что от них тащусь. Люблю их, ну? Вам понятно?
     Ярослав, моргая, разинул рот. Уж ему-то было понятно, как любить ангелов! Понятней не бывает…
     - Понятно, - за всех ответила я. Пусть не мучаются. Я понимала всё за них обоих. Пусть даже не до конца.
     - Ну, вот… Сидел я, пил, слушал голоса райские. И вдруг увидел: огромный зеленый сад под голубым небом. И будто кто-то из этого сада на меня смотрит. Лица не вижу, и самих глаз не вижу, а взгляд чувствую очень ясно. И этот взгляд – такой красивый! Лучше всего, что может быть. И сад зеленый-зеленый. И это всё во мне. Тогда я понял, что вижу Рай.
     Дюк проглотил слюну и умолк. Бача смотрел на него во все глаза. Ярослав уже не моргал и рот закрыл – словно окаменел. На меня тоже напал столбняк. Почему-то я боялась пошевелиться. Я смотрела на Дюка.
     Он заговорил снова:
     - И когда я понял, что вижу Рай, мне так захотелось туда! Вам не понять, с вами такого не было. А я видел.
      Он помолчал.
     - Ну… те, с кем я пил, спросили, чего я сижу с закрытыми глазами. Сплю, что ли? А я отвечаю: нет, не сплю, сад вижу райский. Они тут заржали, давай меня подстебывать: может, мол, еще что видишь? Сам-то, случаем, не ангел? Я молчу. А они смеются: «Чего врешь, мать твою, перед  кем понты колотишь? За дураков нас держишь?» «Нет, - говорю, - не держу. Не обижайтесь». А они: « Да мы ничего, только ты лажу-то нам не грузи. Скажи, что ни черта не видишь». А я: «Нет, вижу. Вот вам крест». Ну, они опять ржут, прикалываются. Не верят. Думал, сойдет всё на ха-ха, и меня не тронут. Но один не смеялся, всё смотрел на меня. Очень был пьяный. Потом вдруг встал – и как двинет мне в морду! У меня кровь носом, искры из глаз, башка гудит. А он смеется: «Ну, что, четырехглазый, видишь теперь Рай?» А я закрыл глаза и еще ясней увидел. И говорю: «Вижу. Теперь еще лучше вижу». Ну… уж после этого все они как давай меня лупить. И били, пока я не отключился. А я, пока еще был в памяти, всё видел этот взгляд в саду – и был счастлив. Думал, пусть бьют. Не убьют всё равно, пока я это вижу. Не смогут, не получится у них…
     И Дюк засмеялся.
     - И очки не разбили? – спросил Бача.
     - Разбили, - светлым голосом ответил Дюк. – Только у меня дома запасные были. Такие же, зеленые. Вот…
     И он показал на очки.
     Несколько минут мы безмолвствовали. Потом Бача сказал:
     - Занятно. Так ты, выходит, за веру пострадал.
     - Да нет, - возразил Дюк. – Просто бисер метал перед свиньями. Зря раскололся, надо было им другое что-нибудь сказать. Спрашивают: спишь? Ну, и ответил бы: сплю. А потом тихо смылся бы. Ладно. Век живи, век учись, чего теперь об этом. Вы-то как? Экзамены сдали?
     - Посдавали на трояки, - ответила я. – Да это дело прошлое. Мне вот Ярослав черепаху подарил. Розамунда зовут. «Роза мира».
     Ярослав обретает дар речи:
     - Ну, да. Кайфовая черепаха, Дюк. Ты бы видел.
     - Увижу еще, - Дюк сует нам в руки по апельсину. – Ешьте, в конце концов. А то пропадут.
     - Спасибо, - говорим мы. – А ты выздоравливай.
     Он начинает нас уверять, что уже здоров. И мы ему верим. До больницы Андрюха выглядел значительно хуже. Даже синяки его не портят. Украшают!
     Мы сидим еще немного, потом прощаемся, уходим – по домам…


    Следующим вечером Ярослав сидит у меня и, насвистывая песню про колокольный звон в Бухенвальде, играет с черепахой. Кормит ее одуванчиковыми листьями. Долго мыл листья перед тем, как дать ей, словно она не черепаха, а его любимая дочь, которой вдруг из каприза захотелось поесть одуванчиковых листьев.
     - Как думаешь, Катька, - спрашивает Ярослав. – Дюк всё это не выдумал?
     - Нет, - отвечаю. – Зачем ему выдумывать? Если бы ему хотелось лапши нам навешать, он бы мог чего-нибудь другое изобрести. Например, что его подстрелили. Или что он сам кого-нибудь отлупил. Или кого-нибудь спас из огня. А так не врут.
     - Всё равно, как вранье, - Славка пожимает плечами. – Не бывает, чтобы голоса, взгляды всякие. Глюки если только. Или крыша едет.
      - Всё бывает, - сказала я. – И без глюков, и без крыши. Понимаешь? Всё!
      - Ну, - Ярослав разводит руками. – Может быть.
     И весь углубляется в процесс кормления черепахи. А я вспоминаю радостное лицо Дюка и ловлю себя на том, что завидую ему. Пусть я не поэт и, может, вообще оторви и брось, но я тоже хочу увидеть этот взгляд в саду, тоже хочу! И понять, что люблю ангелов. Не кто-то любит, а Я люблю. «Тем, кто стремительно падает в ад, добрые ангелы не причинят никакого вреда никогда, никогда…» И мне не причинят. А злых ангелов я не хочу, надоели. Я не видела ни тех, ни других. Но почему-то знаю, что злыми я уже сыта по горло: во! И хочу теперь добрых…
     Словом, у меня тоже начинает «ехать крыша».
     Чтобы этот процесс приостановить, я покидаю Ярослава и ухожу из дома. Вечер очень теплый и тихий. Народу во дворе мало. Моя сестра Витка сидит с подругами на скамейке и грызет семечки. Кричит мне:
     - Кать, ты куда?
     Я сама не знаю, куда. Пожимаю плечами и иду дальше. Куда можно идти, если тебя нигде не ждут? Я иду на детскую площадку, где меня зимой покусала собака, скрываюсь в кустах. Листва и трава пахнут тонко и нежно, лучше любых духов. Ни одного пьяницы! Удивительно. Значит, сегодня эта площадка моя. И бояться мне нечего.
      Уходящее солнце бережно прощается с листвой; золотистые блики ложатся мне на колени. Я сажусь на старые качели и начинаю одной ногой отталкиваться от земли. Качели повизгивают тонким голосом. Мне уютно на них, как в детстве. Из-за листвы до меня доносится песня:
                Очередь за солнцем на холодном углу.
                Я сяду на колеса, ты сядешь на иглу… *
     Я поднимаю глаза к сияющему небу и жмурюсь. Во тьме прыгают золотые пятна. Очередь за солнцем. Я представляю ее себе: много-много людей выстроилось друг за другом до самого солнца – и кажому хочется получить этого солнца хотя бы чуточку. И увидеть взгляд небесной красоты сквозь сомкнутые веки, и услышать серебряные голоса. И чтобы их никто не ругал! И чтобы им было светло и весело… В холодном углу пьют и ругаются, колются и глотают таблетки, ненавидят и убивают друг друга. Но если ты доберешься до солнца, ты выйдешь из холодного угла – и всё завершится там, где началось, «в хрустальных залах небесных сфер», в давно забытом детстве, от которого кружится голова.
     И, не слезая со скрипучих качелей, я тоже становлюсь в очередь за солнцем. Нет ничего лучше, чем стоять в ней, пока у тебя есть еще время… много времени. Всего лишь одна жизнь.

• Текст из песни Егора Летова.
                КОНЕЦ
Начало: конец 90-х годов.
Конец: сентябрь 2011 г.