Ретроспективная съёмка

Госпожа Говори 2
 
1.

Всякий раз, когда я вспоминаю своё детство, я вижу один и тот же набор чёрно-белых (в лучшем случае, коричнево-белых) картинок, застывших в ряд, как работы на фотовыставке. Одно небольшое усилие памяти – и фотографии оживают, их персонажи начинают двигаться и разговаривать, как на чёрно-белых короткометражных  видеороликах.
Мгновенный кадр: бледное лицо матери,  склонённое надо мной. Я вглядываюсь в мамино лицо, и картинка приходит в действие. Мама ловко застёгивает пуговицы моей кофточки. Мне хочется, чтобы она взяла меня на руки, я тянусь к ней, лопочу, но мама не берёт меня, аккуратно подтыкает одеяло и уходит. В комнате гаснет свет, я остаюсь в кромешной темноте и лежу, со страхом слушая потусторонние шорохи. Я молчу, потому что знаю: плачь или не плачь, никто не придёт.
Опять застывший кадр: я, пухлый карапуз, на коленях у отца. У него колючие усы и глубокие носогубные складки. Кадр оживает, и отцовское лицо обретает мимику, а мои руки – подвижность. Я с интересом трогаю бледное лицо, чувствуя на ощупь излом холодной и жёсткой кожи.  А усы, оказывается, щекотные. Чуть повыше – ещё одна интересная деталь: нос, похожий на клюв цапли из детской книжки, нависающий над усами и служащий подставкой для тонких очков.  Под глазами у отца мешки; глаза смотрят куда-то, я не улавливаю направления взгляда.
 А потом меня забирают мамины руки. Я совсем близко вижу её лицо, бледное и статичное, как фотоснимок...

В это трудно поверить, но у меня нет родительских фотографий. Поэтому, если я в ближайшее время не попрошу у мамы фото отца, его лицо вскоре сотрётся из моей памяти.
Очередной застывший кадр: наша семья на прогулке. Три силуэта на фоне провинциального городка: немолодой сутулый мужчина, полная женщина и маленькая девочка в кружевном платье.
Оживший кадр: мы идём по узкому тротуару, и мне в глаза немилосердно лупит солнце, даже панамка не спасает. Мама, как всегда, в чём-то сером и бесформенном. Отец вышагивает в костюме. Он ведёт меня за руку, и я чувствую его холодную шершавую ладонь. Я едва успеваю за их шагами, под мои короткие ножки никто не подстраивается. Они покупают мне мороженое в парке аттракционов. Слышу обрывки разговора за спиной: «Это Ярослав Маковский?». – «Да, тот самый… знаменитый нейрохирург!». – «Я думал, что он давно в Москве, или за границей… такое светило…».
Я не знаю, что такое «светило», но говорят о моём отце, и мне приятно, что его знают и обсуждают…
Ещё кадр: мы сидим за большим столом. На мне гимназическое платье: синее, с кружевным жабо и плиссированной юбкой. Никогда не видела ничего уродливее, чем моё форменное платье! Я только что пришла из школы, и сейчас мама поведёт меня на музыку. Обедаем молча. Мать бледна, на щеках её – красные пятна, и она отрешённо жуёт. Отец, погружённый в себя, ест более энергично, его кадык двигается вверх-вниз, а лоб с залысинами остаётся неподвижным. Я вяло ковыряюсь в тарелке. Всё в мамином обеде невкусно: и полусырой бифштекс, и противный разваренный рис, и – особенно – жареный лук.
После еды я говорю «спасибо» и выхожу из-за стола. И, не успевает закрыться дверь за моей спиной, как мать начинает свою монотонную, бубнящую тираду, адресованную отцу. Её голос то приглушённо шипит, то повышает тональность, а то в нём проскальзывают неприятные визгливые нотки. Отец изредка что-то отрывисто отвечает, будто оправдываясь.
К сожалению, мне ни разу не удалось подслушать, за что мать пилила отца.
Вот ещё один кадр: кабинет отца. Просторный, старомодный кабинет с зашторенными тяжёлыми портьерами и большим столом тёмного дерева.
Из ящиков стола торчат ключи, некоторые не до конца задвинуты –  видно, что кабинет покидали в спешке. Отец уже два дня лежит в больнице, в кардиологическом отделении. Мать находится рядом с ним. Она всегда отправляется в больницу вместе с отцом. Я одна. Утром придёт соседка тётя Лида, чтобы покормить меня и отвести в школу. 
Кадр оживает. Я роюсь в ящиках стола. Достаю  пожелтевшие бумаги, письма и фотографии. Нахожу старый фотоальбом в бархатном переплёте, открываю, листаю. Мне интересно: у меня ведь никогда не было собственного фотоальбома! Папа с мамой не очень-то любят фотографировать своё чадо.
Перед глазами мелькают незнакомые лица. И чаще других мелькает девочка, очень похожая на меня. Вернее, это я, но… таких снимков у меня нет! Так же, как никогда не было таких длинных и густых волос, такого белого воздушного платья, такой пикантной родинки над верхней губкой. Это я… и не я. Мне становится не по себе.
Достаю из нижнего ящика небольшой портрет в рамке. На портрете – девушка с родинкой над верхней губой. Она похожа на девочку из альбома. Раздираемая любопытством и стыдом подглядывающего в замочную скважину, вынимаю фото из рамки.
«Дорогому папочке от Виолы, 2 января 1990 года» –  написано на обороте.
Девушку на фото зовут Виола. Девяностый – это год моего рождения.
У меня такое чувство, как будто всё происходит во сне. Возвращаю фотографию в рамку, рассовываю бумаги по ящикам. Покидаю кабинет с колотящимся, как после бега на короткую дистанцию, сердцем. 
 
К тому моменту, когда я сформировалась в подростка, дверь, ведущая в отцовскую комнату, а также душу, была давно и наглухо закрыта для меня.
С мамой дело обстояло немногим проще. Мама, молчаливая и бледная, с  поджатыми губами, со старомодной причёской, всегда была рядом, пока я сама не перестала в ней нуждаться.
Каким-то непостижимым образом, ещё не научившись говорить, я уже осознавала, что мои родители стары. Причём отец был очень стар, а мама – в меньшей степени. Между ними пролегла большая возрастная разница.
В детстве, впрочем, подобные наблюдения меня не удивляли. Да и повзрослев, я не особенно задавалась вопросами о происхождении моей странной семьи. Ведь семья уже долгие годы существовала для меня в виде ряда чёрно-белых фотографий, оживавших только тогда, когда я о них вспоминала.
 
2.

Как ни странно, но образы прошлого, не связанные с семьёй, куда более ярки и динамичны.
…Я смотрю в окно, на летящие мимо железнодорожного полотна берёзовые рощи и живописные фермерские домики с красными крышами. Ещё несколько лет назад тут царило убожество и запустение, и на километры вокруг витал дух вымирающей русской деревни, с её полуразвалившимися хибарками, мутировавшими жителями и гнилыми болотцами. Сейчас я ловлю себя на мысли, что, пожалуй, согласилась бы здесь погостить.
Мои воспоминания обретают стремительную скорость горной реки. Я бережно перебираю фотографии и диски, хранящиеся на чердаке сознания,  стираю  с них пыль, раскладываю перед собой.
Пожалуй, посмотрим эту видеозапись…

Мы с дворовыми приятелями Витькой и Димкой перелезаем через высокий забор и оказываемся на замершей стройке. Здесь давно не стучит тяжёлый молот, забивающий сваи, не ворочается страшный подъёмный кран и не матерится прораб, подгоняя медлительных таджиков. Стройка застыла, как заколдованное царство – потому что обанкротилась строительная фирма.
Правда, мы ничего этого не знаем. Нас завораживает мёртвая стройка.
Мы стоим посреди площадки, среди гор строительного мусора. Я – в центре, поскольку  я – заводила, и Димка с Витькой беспрекословно мне повинуются.
Посреди свинцового неба висит нереально большая и круглая луна. Она до сих пор мне снится, эта луна над стройкой; висит, смотрит мне в лицо, и вдруг взрывается, разлетаясь на мелкие осколки…

…Трудно сказать, в какой момент я потеряла Витьку и Димку. Я была маленькой, ловкой, как обезьянка, и в одно мгновение вскарабкалась на такую верхотуру, куда вряд ли могли забраться мои друзья. Димка был домашним, изнеженным мальчиком, а рослый  крепыш Витька – слишком неповоротливым и неуклюжим.
Я придвинулась к самому краю головокружительной пропасти, и, обмирая от сладковатого страха и любопытства, заглянула вниз…
Вот тут меня и схватили сзади. Я завизжала, но мне заткнули рот.

Мгновенный кадр: над моей головой нависает обшарпанная бетонная плита, руки неестественно вывернуты, кисти болят. Я словно онемела: не могу крикнуть, позвать на помощь. Расширенными глазами смотрю в другие глаза, узкие и сощуренные, на небритом лице человека, склонившегося надо мной.
 Это, должно быть, совсем молодой, но неухоженный, одичавшего вида парень. У него неприятно высокий голос, и он  посмеивается, запрокидывая голову.
Ещё кадр: оскаленный судорожным смехом рот с двумя неровными рядами зубов. Худой нескладный силуэт, волосы ёжиком.
Мне страшно: вдруг сейчас он прокусит мне шею и будет пить кровь… Я плачу, глотая слёзы, беззвучно и судорожно. Пытаюсь позвать: «помогите…», но гортань онемела, язык не ворочается. Видимо, я всё же издаю какой-то звук, потому что небритый снова отрывисто смеётся и запрокидывает голову. Я чувствую, как его свободная рука шарит по моему телу, мнёт грудь, забирается в трусики. Мне больно, но я по-прежнему безголоса. От безысходности и ощущения того, что личное пространство катастрофически сокращается, что его не осталось вовсе, я почти задыхаюсь...
И вдруг…
- А ну, брысь отсюда, – раздаётся чей-то резкий голос.
Небритый отскакивает, испуганно прикрывает голову руками. На его лице проступает плаксивое выражение.
- Пошёл вон, – так же резко, гневно повторяет незнакомый голос, – иди, иди домой.
Небритый, жалко взвизгнув, исчезает в темноте.
Надо мной вырастает другой силуэт. Сквозь пелену на глазах молодой мужчина кажется мне нереально красивым…

Это потом я разглядела, что он не так уж и красив. У него, у Мити, редкие передние зубы и залысины на висках. Но глаза – яркие, синие, смеющиеся.
Конечно, они не смеялись в тот момент, когда парень протянул мне руку, помогая встать. Поднятая на ноги, всхлипывающая, я косилась на него, стыдясь своей заплаканной физиономии, растерзанного вида, самой ситуации.
Какая глупость: на меня напал маньяк! Кому рассказать – не поверят. И где, спрашивается, Димка с Витькой?
- Я видел двоих мальчишек, – говорит парень; оказывается, его голос может быть и  мягким, тёплым, а не только хлёстким, гневным. – Турнул их, чтобы не шастали по свалке. Может быть, это твои приятели?
Я угрюмо молчу, пытаясь очистить запачканную куртку.
- Я искал свою собаку, – продолжает он. – У меня собака, боксёр. Ты её, случайно, не видела?... Кстати, этот тип, – мой спаситель словно не ждёт ответа, – местный сумасшедший, его зовут Владик. Он больной, и, в принципе, безобидный, но может напугать. Его ненадолго выпустили, поскольку психиатрическая больница закрыта на проветривание. Родственникам следовало бы лучше за ним присматривать.
Я поднимаю голову и впервые смотрю ему в глаза. Моей смелости хватает всего на несколько секунд.   
- Ты собираешься рассказать о случившемся своим родителям? – спрашивает он, – Ты хочешь заявить в милицию о том, что на тебя напали?
Я мотаю головой, ожесточённо и умоляюще. Только этого не хватало – рассказать родителям о своих приключениях на свалке! Уж я-то знаю, какая тяжёлая рука у мамы…
- Нет, не говорите никому, пожалуйста, – шепчу я, – ну пожалуйста…
Интересно, это мне кажется – или он действительно доволен, что я намерена хранить молчание?
- Хорошо, я никому ничего не расскажу. Как ты себя чувствуешь? Этот паразит… он не сделал тебе больно? – парень наклоняется ко мне, обнимает за плечи, и я чувствую нежный аромат туалетной воды. И слабый запах алкоголя.
Качаю головой, бормочу, что всё в порядке.
И неважно, что я только что пережила сильнейший стресс. Я хочу, чтобы эта рука и дальше лежала у меня на плече. Я хочу слышать этот голос…
- Пойдём, я провожу тебя, – говорит он.
Молча киваю.
Он берёт меня за руку.
- Не подверни ногу, здесь ни черта не видно, – говорит мой рыцарь, и вдруг усмехается: – Кстати, как же тебя сюда занесло, такую малышку?
  - Мне тринадцать скоро, – огрызаюсь я, отбрасывая со лба слипшуюся чёлку.
Он смеётся, запрокидывая голову.
- Простите, барышня, – похоже, его забавляет ситуация, и больше всего – моя персона. – Я в темноте не разглядел, что вы – не такая юная, какой кажетесь.
И тут меня тоже пробирает судорожный смех. Уж очень заразительная у него улыбка, немного щербатая и по-детски открытая.
Мы стоим на свалке, под нереально яркой и круглой луной, и ржём, как сумасшедшие…
Мои щёки горят, но дрожь прошла, и совсем не болит ушибленный копчик.
- Кстати, меня зовут Дмитрий, – говорит он, когда у обоих проходит приступ дурного смеха.
- Виола, – представляюсь я.
И с изумлением наблюдаю, как его лицо бледнеет и вытягивается. 
Показалось? Наверное…

3.

Видеозаписи сменяют одна другую.
Мне четырнадцать лет, мы с Митей сидим в кафе под открытым небом, и он угощает меня мороженым. Митя пьёт коньяк, я – пепси. Мы смеёмся, дурачимся и «подкалываем» друг друга. Вдруг, в ответ на ехидное замечание в его адрес, Митя хватает ложку и сажает мне на нос жирную, сладкую блямбу. Я, издав возмущенный вопль, зачёрпываю ложкой целый шарик, подношу к Митиным губам, – и будто бы невзначай роняю ему за шиворот…
- Я с тобой превращаюсь в придурка, – замечает Митя, выйдя из «комнаты для мальчиков» в мокрой насквозь рубашке. – В мои-то годы…
Ему уже исполнился двадцать один.
Вот мне пятнадцать, и мы купаемся под моросящим дождём, не замечая, что на горизонте стягиваются чернильные кляксы туч. У Мити есть старенький «фольксваген», и мы уехали на нём далеко от города, туда, где сосновый лес, чистый воздух и озеро. Здесь всегда малолюдно, и мы можем сколько угодно сидеть на поваленном дереве и держаться за руки, даже обниматься, не привлекая к себе ненужного внимания.
Мне пятнадцать, и мы катаемся на роликах в городском парке, уже раскрашенном осенью, рассекаем надвое валяющиеся под ногами жёлтые и красные листья. Мне пятнадцать, и мы смотрим фильм в кинотеатре. Там показывают эротическую сцену; я непроизвольно жмусь к Мите, а он почему-то отстраняется и убирает ладонь с моей руки…
Мне шестнадцать лет, и я впервые оказываюсь у Мити в гостях.

Да-а, а я-то думала, что он живёт как-то… богаче, что ли. Но обстановка Митиного дома оказывается более чем простой.
- Проходи, не стесняйся, – Митя швыряет мне тапки, и один из них больно ударяет меня по руке.
- Ах, вот оно, твоё гостеприимство, – шутливо хмурю брови и хлопаю его ладошкой пониже спины, получив в ответ щелчок по носу. У нас давно сформировалась такая манера общения, и это ничуть не обескураживает. С Митей мне весело и легко, в его компании я чувствую себя ещё непринуждённее, чем с дворовыми друзьями-сверстниками Димкой и Витькой.
Потом мы сидим в Митиной комнате и смотрим крышесносящий фильм «Игры разума». Митя достаёт из бара бутылку виски и, плеснув себе в бокал обычную порцию, сразу становится ближе и раскованнее. Его рука обнимает меня, и моему телу передаются тёплые волны, идущие от разгорячённого тела друга. Я забралась на диван с ногами, моя голова прижата к его плечу. Это счастливые моменты, о которых придётся снова и снова вспоминать потом.

…Уже не помню, задавалась ли я когда-либо вопросом: что представляет собой наша странноватая связь, тандем взрослого мужчины и малолетней девчонки. Даже если и так, то время для вопросов закончилось. Я люблю Митю каждой клеточкой своего вполне зрелого тела и каждой частичкой несформированной ещё души, и буду любить всегда. И, конечно, он отвечает мне тем же. Мы ни разу не говорили об этом, но разве может быть иначе?

Посреди фильма, на том месте, где сумасшедший профессор оставляет грудного ребёнка одного плескаться в ванной, потому что думает, что за ним присматривает несуществующий приятель, возвращается с работы Митина сестра. Она видит мой плащ на вешалке, мои туфли – под вешалкой, и тут же, без стука, вваливается в Митину комнату.
У меня отвисает челюсть. Ну и наглая же сестра у Мити!
Митя, не меняясь в лице, ставит кино на паузу и говорит самым естественным тоном, на который способен:
- Привет. Девочки, познакомьтесь. Это моя подруга Виола. Это моя сестра Нора.
- Здравствуйте, – произношу я без энтузиазма.
Лицо Норы наливается краской, от кончиков ушей до подбородка. Как будто её сейчас хватит инсульт.
- Выйди на минутку, – говорит она Мите.
Митя выходит, подбадривающее хлопнув меня по плечу. В отличие от сестры он бледен.
До меня доносятся звуки семейной перепалки:
- Ты что, офонарел?
- А я тебе говорю: не лезь не в своё дело!
- Чтобы духу её здесь больше не было! Иначе я выскажусь, можешь не сомневаться!
- Только попробуй открыть свой рот, и…
- И – что? Ты не соображаешь, что творишь? Здесь, в этом доме…
- Господи, она тут ни при чём…
- Мне странно, что я должна разжёвывать такие вещи, что ты сам не понимаешь…
- Она милая девочка, оставь её… только посмей…
Они так взвинчены оба, что даже не приглушают голоса.
Я прекрасно понимаю причину конфликта: я – малолетка, и Митина авторитарная сестрица уже прогнозирует последствия этих отношений. Хотя нет, тут, кажется, всё гораздо серьёзнее…
Я чувствую себя маленькой и несчастной. Но лишь до того момента, когда Митя возвращается в комнату, наливает виски в бокал и обнимает меня, включив продолжение фильма.
Нору я больше в этот вечер не вижу и не слышу.
- Вы живёте вдвоём с сестрой? – спрашиваю я.
- Да.
- У вас нет родителей?
- Только отец. Он уехал жить в деревню, к тётке. Отец совсем сдал в последнее время.
- Болеет? – спрашиваю я, не особенно стараясь придать тону оттенок искреннего сочувствия.
Мой отец постоянно болеет, но я редко задумываюсь о том, что могу его потерять и остаться безотцовщиной. (Кстати, когда мы в последний раз обменялись хотя бы парой фраз, пусть даже на бытовом уровне?)
- Нет. Пьёт, – отзывается Митя.
И больше мы к этой теме не возвращаемся.

Нора – не такая уж уродина, однако во всём её обличье, несомненно, есть что-то отталкивающее. Она словно нарочно стремится произвести негативное впечатление, а добившись желаемого, испытывает нечто вроде злобного удовлетворения. Причём, я убеждена, это распространяется не на меня одну, но и на всех живущих, за исключением  Мити, объекта патологической сестринской любви.
Я прихожу к Мите раз или два в неделю. Если дома оказывается Нора, она всегда запирается у себя в комнате, демонстративно хлопнув дверью.
- Не обращай внимания, сестра не в духе, – каждый раз хмуро говорит Митя. Но я-то знаю наверняка, что Нора ненавидит меня всеми фибрами своей  инцестуально ориентированной души.
Поскольку что же ещё может лежать в основе этой ненависти, кроме того, что я – «малолетка»?

Память, моя причудливая компаньонка, тем временем подсовывает нелицеприятные образы.
Когда я ходила в начальную школу, у нас вёл уроки музыки старый аккордеонист Виктор Иваныч. Он был кривой. Вместо левого глаза у него красовалась пугающая детей пустая лунка, налитая кровью. Седые патлы музыканта спадали на плечи старомодного пиджака.
Его жена, Нина Ивановна, немолодая интеллигентная дама, преподавала рисование. Их дочь, поздняя и потому хилая девочка Вика, тощая и чернявая, похожая на птенца вороны, училась классом младше меня.
Поговаривали, что Виктор Иваныч и Нина Ивановна были родными братом и сестрой. Что они приехали – нет, скорее сбежали, из другого маленького городка, где на  них показывали пальцем, свистели вслед и писали на двери всякие гадости. Что однажды разъярённые обыватели – блюстители нравственности – избили Виктора Иваныча и выбили ему глаз…
А что, если Нора и Митя живут, как муж и жена, и отсюда – её ненависть ко мне? Но, терзаясь подобными мыслями, какой-то частью разума я понимаю, что они – бредовые. Ведь я так хорошо знаю Митю, что могу предугадать и просчитать, на что он способен, а на что – не способен, пожалуй, лучше его самого.

4.

Почему-то на расстоянии вытянутой руки мне трудно видеть окружающий мир таким, какой он есть, ничего не выдумывая и не камуфлируя. Зато моё ретроспективное зрение куда более правдиво и реалистично, оно имеет фотографически чёткий фокус. Рассматривая старые фотоснимки и прокручивая видеозаписи прошлого, я вижу то, чего не замечала раньше, когда сама была частью этого видеоролика и этого снимка.
К примеру, впоследствии я удивлялась, почему меня сразу не насторожила такая деталь, как отказ Мити от дальнейших поисков собаки там, на стройке.
В тот вечер он проводил меня до дома. Мы вместе отчищали грязную куртку и прощались у парадного, как старые друзья, которые провели хороший вечер, и завтра, несомненно, увидятся вновь.
Через пару недель я спросила его, нашлась ли собака, и Митя ответил утвердительно. А ещё через некоторое время в ответ на мой вопрос о том, где же его домашний любимец, Митя нахмурился и сказал, что пёс неизлечимо заболел, и его пришлось усыпить.
И, опять же, спустя годы я задумалась, почему Митя так старательно избегал любых напоминаний о том, как он спас меня от «маньяка» – городского сумасшедшего Владика, о котором я впоследствии не раз слышала рассказы городских старожилов, выгуливавших в городском парке своих внуков и собак. Одна словоохотливая старушка, к примеру, поведала мне, что помнит, как Владика ещё младенцем привозила в коляске в парк печальная мать.
Мозговое увечье проявилось в раннем возрасте, а к шестнадцати годам Владик уже редко покидал психиатрическую больницу. Повзрослев, я в ином свете увидела это безумное существо, по причине любопытства и гормонального выброса захватившее в плен девочку-подростка на заброшенной стройке.
Иногда я напоминала Мите об обстоятельствах нашего знакомства, состоявшегося благодаря сумасшедшему Владику, но его, похоже, раздражали подобные разговоры (куда только девались его привычные весёлость и беспечность!). Мне же сама история казалась «ужасно романтичной», и над Митиной взлохмаченной головой неизменно сиял нимб «спасителя». Почему же он сам упорно развеивал этот нимб?
Правда, даже в своей феноменальной слепоте я находила недвусмысленные признаки присутствия у Мити скрываемой от меня «второй жизни». Хотя, учитывая все обстоятельства, это, скорее всего, была как раз его «первая жизнь», протекавшая за железной дверью, отделявшей мой мирок от таинственного мира взрослых мужчин и женщин. Как бы там ни было, существовали периоды, когда его дверь оказывалась закрытой от меня в буквальном смысле.
Да, временами Митя не пускал меня в свой дом. Почему это происходило, я догадывалась: он пил. Но ведь это могли быть и женщины. Последний вариант меня никак не устраивал. Я бы предпочла верить в запои. Или в депрессии. Но в моменты, когда я стояла на лестничной площадке и ожесточённо давила на кнопку дверного звонка, воображение всякий раз услужливо подсовывало мне женщин.
Конечно, я всегда знала, когда Митя был дома. Но сидеть часами на ступеньках лестницы и ждать, пока он сдастся и выйдет, не позволяли, во-первых, самолюбие, а во-вторых, боязнь появления Норы. Только её насмешек мне не хватало. Тяжело вздохнув и хлопнув дверью парадного, я уходила за утешениями к своим дворовым друзьям.
Верзила Витька и неженка Димка в тот период были оба безнадёжно влюблены в меня. Моя жизнь, отгороженная от сверстников невидимой железной дверью, протекала для них так же загадочно, как для меня – жизнь Мити. Они никогда не узнали (к чему было их расстраивать!), как дорого могло мне обойтись их предательство, когда они удрали со стройки, напуганные взрослым парнем. Однако мои отношения с этим взрослым, разумеется, благодаря наблюдательности и пронырливости Витьки с Димкой, довольно быстро стали не только моей, но и их тайной.
Разумеется, друзья ни о чём не расспрашивали, я же ничего не рассказывала. И так, из года в год, Витька таскал мою сумку и чинил мой велосипед, а Димка писал за меня контрольные по всем предметам, и мы продолжали хранить молчание, делая вид, что в нашем трио всё осталось по-прежнему.
Наша дружба втроём, зародившаяся ещё в яслях, продержалась до того самого дня, когда мне пришлось покинуть город, поскольку меня выпихнула из него собственная мать.
Впрочем, это уже другой видеоролик…

В тот период в нашем доме царил арктический холод. Отец совсем ушёл в себя. Кажется, он уже не работал, поскольку постоянно торчал дома.
Вечерами, приходя домой, я обнаруживала наглухо закрытую дверь в отцовский кабинет. Мать, как ни странно, была там вместе с ним. На кухонном столе лежала записка с указаниями, что мне следует разогреть на ужин, и на какой полке холодильника оно находится.
Иногда я заставала мать на кухне, и мы, помимо сухих вечерних приветствий, обменивались беглыми взглядами. Во взгляде матери я ловила тень беспокойства, но  она упорно молчала, а мне было безразлично, что мать думает о моих поздних приходах.
Однажды я заглянула в замочную скважину кабинета и увидела, что мой отец сидит за столом, вперившись в компьютерный монитор (несмотря на преклонный возраст, он на удивление легко и одним из первых в городке овладел компьютерными премудростями). Мать сидела на диване и неотрывно смотрела на отца. Оба напоминали застывшие скульптуры.
Меня передёрнуло, и я отправилась на кухню ужинать.

Наступает очередная «полоса отчуждения». Это значит, что Митина дверь опять наглухо закрыта от меня, как и отцовская.
Я брожу по осеннему парку, ногами сгребаю охапки разноцветных листьев, спускаюсь к реке, часам сижу на убогом пирсе с прикованным цепью чугунным плотом, глядя, как на противоположном берегу разгружается торговое судно. Потом снова возвращаюсь к Митиной двери, как собачонка, которую выгнали хозяева…
В этот вечер, подходя к подъезду, вижу в окне Митин профиль. Даже издалека заметно, какой мой друг усталый и понурый.
Пулей взлетев на третий этаж, барабаню в дверь:
- Митя, открывай! Я всё равно тебя заметила! Открой, пожалуйста, нам надо поговорить!
Я стучу по двери до тех пор, пока он не выползает на свет божий. Худой, бледный, злой. Он вовсе не рад моему появлению, это сразу чувствуется.
- Чего тебе? – передо мной стоит совершенно чужой человек.
- Поговори со мной, – чёрт, меня душат предательские слёзы, – впусти меня…
- Я не могу, Вилка. Давай поговорим в другой раз, – его лицо замкнуто, и даже мои слёзы сейчас бессильны на что-либо повлиять.
- У тебя в квартире женщина! – отчаяние захлёстывает, вытесняя здравый смысл и чувство собственного достоинства. Я пытаюсь оттеснить Митю с дороги и ворваться в квартиру. Мне это даже почти удаётся…
Он обхватывает меня своими сильными руками (сколько раз меня обнимали эти руки!), выдворяя обратно на лестницу.
- Ага. Две женщины. Иди домой, дурочка.
Хлопает дверь.
Постояв ещё с полминуты, чувствуя, как в груди формируется ледяной комок, я пинаю напоследок злополучную дверь и плетусь вниз по лестнице. Иду и плачу, и даже не стыжусь, что меня кто-нибудь увидит.
Нора, встреченная у двери парадного с тяжёлыми сумками в руках, испуганно сторонится, пропуская меня. Равнодушно принимаю её хмурый и беспокойный взгляд, некстати подумав: вот так же на меня смотрит мать…

Последующие несколько дней подобны адаптации после тяжкой болезни. Жар и бред остались позади, но я всё ещё ослаблена. Слава Богу, хоть не спрашивают на занятиях: мой мозг очищен и отполирован, как деревянная болванка.
Я ничего ни от кого не жду, я стала совсем тихая и кроткая, и мамины косые взгляды по вечерам наполнены откровенным страхом за свою дочь. Но она по-прежнему молчит, и дверь отцовского кабинета также наглухо закрыта.
А потом... Митя вдруг приходит за мной в школу после занятий. В его руках – огромная охапка роз. Я вижу Митю, и мой взгляд становится осмысленным, а пульс частым. Я возвращаюсь к жизни в считанные секунды.
И мне плевать, что учителя и одноклассники видят, как меня встречает у школы взрослый парень. Пусть завидуют! Мне плевать, с кем он проводил эти дни. Впервые приоткрывается наш статус, который до сего дня никак не обозначался.
У меня – роман с двадцатитрёхлетним мужчиной. Мне нет ещё и семнадцати. Последствий, таким образом, не избежать. Но это будет потом, а сейчас – катитесь вы все в тартарары со своими проповедями!

5.

Мы валяемся на диване в Митиной комнате. Нора в командировке. Это первое, что он мне сказал сегодня у школы, вместо «привет»: – «Нора в командировке!».
Митя включает один из американских фильмов, которые не дают пищи мозгам, но служат удачным фоном для отдыха вдвоём. Я не запоминаю сюжета. Моя голова удобно устроилась на его плече, и я чувствую, как подрагивают мускулы Митиной руки.
А дальше – начинается непонятная борьба. Обычно, насколько мне известно, у  парня и девушки всё происходит с точностью наоборот.
Я не понимаю, почему всё пошло совершенно не так, как мы оба хотели. Но…
Я нахожу Митины губы и обнимаю его за шею, а он что-то мычит и отстраняется, и вид у него при этом испуганный.
- Подожди, подожди, – бормочет он, – Вилка, ты не понимаешь… Нельзя, мы не должны…
- Почему? Ты что, меня не любишь? – я перехожу в наступление. – Значит, тебе важнее та тётка, из-за которой ты не хотел открывать мне дверь?
- Господи, при чём тут… какая ещё «тётка»? Это катастрофа, малышка, а я даже ничего не могу тебе объяснить…
Я сажусь и медленно расстёгиваю пуговицы на блузке. Снимаю её, потом стаскиваю юбку через голову. Митя зарывается лицом в мои волосы.
- Вилка, глупая, я бы тебя убил, – говорит он, – ведь то, что ты творишь сейчас… это… ну, как бы тебе сказать…
- Дурачок, я вырасту, – говорю я. – Мы всё равно никого так любить не будем, как друг друга. Ну почему я всё понимаю, а ты – нет?
- Вот это меня и пугает, – говорит он обречённо.
Дальше в течение получаса на диване происходит какая-то свалка. При этом мне так и не удаётся даже избавиться от лифчика. Митя же остаётся одетым, хоть и теряет в бою несколько пуговиц.
- Знаешь что. У меня, похоже, всё равно ничего не получится, – произносит вдруг он, как ни странно, с облегчением в голосе. – И слава богу. Потому что… ну, я же нормальный человек…
В этот момент раздаётся долгий звонок в дверь. Через несколько секунд звонок повторяется, затем в дверь стучат кулаком.
Митя встаёт и выходит в прихожую. В открытую дверь я вижу, как он прирастает к дверному глазку. Затем оборачивается. Его лицо бело, как мел.
- Кто там? – спрашиваю я, чувствуя парализующий ужас.
Господи, кто же там…
Митя молчит. И тогда я тоже подхожу к двери, стараясь ступать на цыпочках. Онемев от страха, смотрю в глазок.
На лестничной площадке стоит моя мать.

Позднее я задавалась вопросом: как бы всё повернулось, если бы мы не открыли дверь? Ведь она не могла с полной уверенностью знать, что я у Мити. Впрочем, гадать задним числом, пытаясь представить, «что было бы» – последнее дело.
Всё сложилось так, как сложилось. Трясущимися руками я напялила на себя одежду, пригладила волосы, и  мы открыли дверь.

У стоящей на лестничной площадке женщины – чужое лицо. Вряд ли мне удастся  забыть тот взгляд, который она смотрит, не отрываясь, на Митю. А Митя, насупленный и растрепанный, смотрит на неё.
Мне словно нет места рядом с этими двоими, испепеляющих друг друга взглядами.
Наконец, мать поворачивается ко мне и произносит бесцветным тоном:
- Виола, домой.
Я беру с вешалки свой плащ и плетусь за матерью, украдкой оглянувшись на Митю. Лицо его бледно, как цинковые белила. Он не отвечает на мою подбадривающую улыбку.
Я ещё не знаю, что вижу его последний раз в жизни. Но кто-то внутри моей головы  произносит тихо и раздельно: «Всё кончено».
И, как завершающий аккорд, гулко хлопает дверь.

Мы оказываемся на улице. Мать резко поворачивается ко мне и отвешивает звонкую пощёчину. Я дёргаю головой. Разбитая губа быстро начинает распухать.
Реву, как маленькая девочка.
- Ты уедешь на осенние каникулы в Петербург, – говорит мать. Её мои слёзы, похоже, совершенно не трогают.
Мне хочется крикнуть во всё горло: «Нет!»
- Нет… – шепчу беззвучно.
- После каникул мы переведём тебя в школу в Петербурге, – мать словно не слышит меня; лицо её бесстрастно. – Отец задействует связи. Жить будешь у моей знакомой по училищу. И не вой, возьми платок.
Слова матери не подлежат обжалованию. С ненавистью глядя на её холодный профиль, вытирая кровь с губы, я впервые думаю о том, что когда-то она сделала правильный выбор профессии.
Моя мать была хирургической медсестрой.

6.

В юном возрасте душевная боль редко бывает продолжительной. Вот и я уже давно не испытываю боли.
За последние пять лет я, разумеется, встречалась с мужчинами, и даже пожила в гражданском браке с одним «перспективным МЧ». Однако и дня не проходило, чтобы я не подумала о Мите, не вспомнила щербатую улыбку, голос с хрипотцой, аромат парфюма, смешанного с коньяком.
Я часто думаю о Мите, пытаюсь представить себе его нынешнюю жизнь, его будни и праздники, его карьеру, его женщину, его друзей. Я надеюсь, что он счастлив и здоров, и что он помнит свою маленькую подружку и дорожит нашим прошлым.
И я искренне не могу понять, почему за столько лет Митя ни разу не попытался найти меня, увидеть, обнять, поинтересоваться, как и чем я живу.

Уже на подъезде к родному городу мне снится яркий, необычный сон. Он оставляет чувство тревоги. Причём во сне я понимаю, что это тревога за отца. 
Первое, о чём вспоминаю, проснувшись – это о том, что об отце можно уже не тревожиться. Но неприятное чувство не исчезает, оседает внизу живота, как в годы, когда я боялась школьных экзаменов.
Сейчас мне двадцать два, и я закончила институт. Правда, все главные экзамены у меня впереди. И один из них мне придётся сдавать уже послезавтра…
- Вы едете в наш город в командировку? – интересуется словоохотливый попутчик, подсевший в купе на одной из последних станций. – Или отдыхать?
- Нет. Я возвращаюсь домой, – отвечаю я, а сама пробую это слово на вкус: «домой»…
- О! Землячка! И надолго? – не отстаёт попутчик.
- На четыре дня, – мне всё равно, я могу до бесконечности отвечать на вопросы, не выказывая и тени раздражения.
- Наверное, по случаю семейного праздника? – уточняет он.
- На похороны отца.

Мой отец лежит в морге, дожидаясь похоронной церемонии. Безучастная мать, едва отреагировавшая на приезд дочери, сидит в четырех стенах его кабинета, глядя в одну точку.
А я, оставив мать в одиночестве, отправляюсь к Мите.
Знакомый подъезд теперь снабжён металлической дверью, на которой красуется коробочка домофона. Набираю номер Митиной квартиры.
Женский голос откликается незамедлительно.
- Нора? – неуверенно произношу после паузы.
- Нора переехала в новый район, – также после паузы отвечает голос. – Вам нужен её адрес?
- Нет, пожалуй. Вы, случайно, не подскажете мне адрес её брата Дмитрия?
На другом конце провода некоторое время молчат, и, наконец, голос произносит:
- Поднимайтесь…
Какая удача: новая хозяйка квартиры поддерживает связь с её прежними владельцами!
Оказывается, Митя уже два года живёт аж в Хабаровске. Я записываю адрес, благодарю хозяйку квартиры, пухленькую миловидную блондинку, а на выходе, не удержавшись, всё-таки задаю главный вопрос:
- Дмитрий-то как… он женился?
- Два года назад был не женат. Как он сейчас – не знаю, – отвечает хозяйка квартиры. И добавляет: – А Нора всё так и не замужем. Думаю, уже не выйдет. Она брата младшего к себе забрала…
- Я и не знала, что у них был ещё один брат, – я удивлённо смотрю на хозяйку, но та только машет рукой:
- Ох, да они и не афишировали особо… и всё равно горя хлебнули, с таким-то братцем… Ну, вы простите, мне пора ребёнка кормить…
Звуки, доносящиеся из бывшей Митиной комнаты, подтверждают, что хозяйское чадо пробудилось и требует маму.
Я благодарю женщину и выхожу из квартиры, сжимая в руке листок с адресом.

7.

Думаю, ни к чему описывать похоронную церемонию. Она оставляет тягостное чувство даже у лиц, косвенно причастных к усопшему, не говоря уже об истинно скорбящих. К тому же на похороны моего отца прибыло значительно больше официальных лиц, нежели близких людей. Впрочем, а были ли у моего отца эти так называемые «близкие»? Формально – были: мама и я. Ну, а в действительности?
Моя мать, казалось, сдала даже за те три дня, которые я провела с ней в одной квартире. Она осунулась и постарела, и, что удивительно, печать истинного страдания отметила её лицо. Я впервые с изумлением наблюдаю, как мать переживает ЭМОЦИИ. Наверное, смерть отца – это серьёзная потеря для неё, вдруг приходит мне в голову.
Вечером после похорон, когда посторонние и, в сущности, ненужные люди покидают нашу квартиру, мама, к моему изумлению, извлекает из серванта бутылку водки.
- Давай выпьем, – предлагает она естественно и просто.
Я никогда в жизни не видела свою мать пьющей, и, тем более, ищущей моего общества. Коротко киваю, поддерживая предложение, чтобы не показать, насколько я обалдела.
В течение всего дня мне, действительно, хотелось напиться.
Мы ставим на стол немногочисленные закуски, не уничтоженные «гостями», и садимся друг напротив друга. Пауза затягивается. Внезапно я понимаю, что мне следует поухаживать за матерью и налить ей, а также себе. Я открываю бутылку, разливаю прозрачную жидкость по стопкам. Мы выпиваем, не чокаясь, глядя друг другу в глаза. И обе одинаково морщимся.
Первые пятьдесят грамм проскакивают с такой лёгкостью, как будто это обычная вода. 
- Давай повторим, – еле слышно произносит мать.
 
После определённой дозы алкоголя мы вдруг обретаем способность вести диалог. То есть, не только говорить, но и СЛЫШАТЬ друг друга.
- …Ты никогда не думала о нас с отцом, как о людях, у которых есть чувства, а не только автоматические функции, – говорит мать.
Она права. Я отхожу к окну и закуриваю, выпуская дым в форточку. Украдкой посматриваю на эту заметно постаревшую женщину.
- Потому что вы никогда не проявляли по отношению ко мне ничего, похожего на чувства, –  говорю я.
В моих словах нет претензии. Это – всего лишь констатация факта.
И ей нечего возразить.

А собственно, кто сказал, что мы чем-то обязаны людям, породившим нас? Разве они думали о нас в моменты, когда переплетали свои ноги с чужими и истирали плоть о плоть, дыша, как загнанные звери, сбрасывая, слой за слоем, всё то, что накапливалось их предками в процессе культурной эволюции?
Эта женщина, которая вечно одевалась в серые тона, вынашивала меня в самой потайной части своего просторного тела. Она кормила меня грудью, мыла и пеленала, покупала мне одежду и игрушки, водила в школу. Но она никогда меня не любила.
Так же, как и отец.
Так почему же, чёрт возьми, меня должны были волновать их чувства?

- Слушай, мама, может, ты хотя бы сейчас ответишь мне на вопрос: зачем ты меня родила? Я ведь не была нужна ни тебе, ни отцу.
Я не успеваю пожалеть о вопросе: ответ, как меткий мяч, уже летит в мои ворота.
- Ты была плодом большой любви. Моей любви к твоему отцу. И эта любовь, непосильная для меня, требовала выхода. Вот ты и родилась.
Её голос, тихий и тусклый, всё же дрогнул на предпоследней фразе.
Я возвращаюсь за стол и наливаю водки себе и матери. Мы поднимаем стопки, не чокаясь, делаем по глотку. И одинаково морщимся.
- Рассказывай, – требую я, после того, как мы, не сговариваясь, закусываем бородинским хлебом.
Мне незачем её щадить. И она не пытается увильнуть от ответа.
- Твой отец, как ты знаешь, был старше меня. До того, как наши судьбы соединились, я уже много лет находилась при нём. Была его  медсестрой, потом – его любовницей, другом, сиделкой… поддержкой в трудные минуты.
Мать делает паузу, чтобы прикурить сигарету. Её руки дрожат.
- Твой отец тоже любил меня. Но любовь человека неординарного, знаменитого… это проклятье, Виола. Дай Бог тебе встретить на своём пути любовь человека простого и заурядного. С твоим отцом всегда было трудно.
- Дальше, дальше, – подгоняю я.
- У нас были семьи, – продолжает она, покорно и вроде как-то даже равнодушно. – Наша связь тянулась много лет, опустошив всех. Я была замужем и имела детей. Настал момент, когда мне пришлось бросить их. Ради Ярослава я бросила всё, Виола. Мой бывший муж вскоре запил. Наверное, останься я с ним, этого бы не произошло, но… веришь, мне было плевать.
- А дети? – еле слышно спрашиваю я.
- Дети, – она горько усмехается, – знаешь, с детьми мне что-то не везёт. Все мои дети, как сговорившись, считают меня наихудшей из матерей…
Мать прерывается и делает несколько жадных затяжек.
- Сын и дочь, – продолжает она после паузы, – меня возненавидели. Старшая дочь, наверное, так и не сумеет меня простить… как и ты…
- А… сын?
- Сын простил меня. Он был здесь, незадолго до своего отъезда из города. Мы поговорили, и… он сказал, что простил.
Мать замолкает, и я слышу,  как в складках тюля возится запутавшаяся муха.
- Он – мой сын, Виола. Поэтому я поступила так с тобой, – говорит мать, и в лице её проступает новое, незнакомое мне выражение.
- Кто – он? – машинально спрашиваю я, впрочем, не желая слышать ответ.
Поскольку и так всё ясно.
- Митя – мой сын, – говорит она. – А Нора – моя дочь. Я не могла допустить, чтобы ты спала с братом. Поверь, это была единственная причина, почему я повела себя так, а не иначе.
Я сосредоточенно царапаю ногтем рисунок на клеёнке, размышляя: могут ли быть смягчающие обстоятельства у девушки, убившей свою мать?
Потому что она, моя мать, этого заслуживает. Пожалуй, в эти секунды я её по-настоящему ненавижу.
И эта ненависть спасает меня. Правда, лишь на некоторое время.
Я знаю, боль придёт, хоть и с отсрочкой. Но сейчас мне пока ещё не больно.
- Это не всё, – говорит мать; её лицо сейчас напоминает серую скомканную тряпку. – Я уже любила твоего отца, когда у меня родился третий ребёнок. Это был Владик. Да, Владик – тоже мой сын… бедный больной мальчик... Его отцом был Ярослав.
Мать замолкает; кажется, её силы иссякли. Во время паузы я честно пытаюсь сложить пазлы в картинку, но не могу: она распадается на куски.
Всё, о чём рассказывает мать, настолько невозможно, что хочется потрясти её за плечи и вернуть в реальность.
Мать делает короткий вдох и длинный выдох.
- Ярослав был уверен, – продолжает она тусклым голосом, – что Владика я родила от первого мужа. Я всегда знала, что он так думал, хотя молчал, не упрекал меня. Наверное, он считал это изменой, которую, возможно, так и не простил. Наверное…
Я вполуха слушаю, а память уносит меня всё дальше…
Перед моими глазами – стройка, груды щебня, оскал луны, ослепительный и жуткий. Над моим распростёртым телом – две тёмных фигуры. Двое родных братьев. «Маньяк» с безумным прищуром – и синеглазый, почти прекрасный, разгневанный Митя.
«А ну, брысь отсюда! Иди, иди домой...».
«Ты собираешься рассказать своим родителям? Ты хочешь заявить в милицию?».
Ну, разумеется! Там, на стройке, он искал не собаку (которой, впрочем, у него никогда не было). Митя, как умел, контролировал и оберегал от неприятностей неполноценного брата. Он выгуливал его, как пса, хотя и не всегда был способен за ним уследить. Он прятал его от моих глаз в своей квартире (наверное, сумасшедший Владик какое-то время жил дома, а не только в больнице), когда я решила, что Митя «не один», и закатила ему истерику.
- Почему ты скрыла от отца, что Владик – его сын? – спрашиваю  я, хотя ответ очевиден.
- Я его любила. Не хотела взваливать на него такую ношу. Он тогда был совсем другой. Добрее, отзывчивее, человечнее. Жаль, что ты не застала таким своего отца.
- А что потом? – удивительно, но я впервые чувствую искренний интерес к жизни моих родителей, протекающей втуне от меня, и нетерпеливо подгоняю мать.
- Я дождалась, пока дети немного подросли, прежде чем уйти к твоему отцу. Уходя, я умоляла своего первого мужа сдать Владика в интернат. Он не послушал меня. Мой муж  был мягким, сердобольным… да и вообще он был неплохим человеком, но для меня это не имело значения.
- А отец? Он тоже ушёл из семьи?
- Да… он расстался с семьёй. Надо признать, ему этот шаг дался даже труднее, чем мне…
- У него в той семье была дочь? – наверное, я ещё никогда не испытывала такого нетерпения.
Я – маленькая девочка – роюсь в ящиках отцовского стола. Держу в руках фотографию в рамке, портрет девушки с родинкой.
Удивительно, что столько лет, с раннего детства, я не вспоминала о ней. И только пару дней назад, по дороге домой, в поезде, мне приснился яркий и пронзительный сон. В этом сне мой отец, как я уже знала, покойный, шёл по тенистой аллее среди тополей и лип (сегодня я видела эту аллею на кладбище).  Его поддерживали под руки я и  незнакомая девушка моих лет, которая кого-то мне напоминала, только я никак не могла вспомнить, кого именно…
Может быть, моё собственное отражение в зеркале?
- Мы назвали тебя в честь неё, – говорит мать. – Ты родилась всего через несколько месяцев после её смерти.
Значит, «Виола I» умерла.
В кабинете отца всё было пропитано горьким ароматом печали. Боль утраты жила здесь так долго, что въелась в обои и портьеры. Странно, что я раньше не замечала ничего подобного.
- Отчего она умерла? – я стараюсь не выдать своего волнения.
- От опухоли мозга. Она «сгорела» на глазах. Наверное, твой отец и сумел бы её спасти. Но он отказался оперировать свою дочь. Я думаю, он не простил себе этого до конца жизни.
Ноющая боль, связанная с этими людьми, родными мне по крови, но ещё час назад такими чужими и безразличными, разрастается во мне, распирает грудную клетку, заставляет распахнуть окно и высунуться в него, чтобы впустить в лёгкие свежий воздух. 
- Значит, меня родили взамен той Виолы. Но папа всё равно не смог меня полюбить, – я даже не замечаю, что произношу эти слова вслух.
- Он уже не был прежним. Какая-то его часть умерла вместе с ней. Он не мог любить в полной мере… ни тебя, ни меня, – тихо говорит мама.
Любить «в полной мере»…
Ни в полной, ни в урезанной, он попросту не мог любить. Я хорошо помнила своего отца.
А она… она любила его по-прежнему. Так любила, что пожертвовала и мной, и Митей, и Норой… всеми своими детьми, включая психически неполноценного Владика.
Будь же ты проклята со своей любовью.
Нет, что я говорю… Господи, пошли ей прощение и облегчение – хотя бы сейчас, когда прошлое уже ничего не значит.
Это всё та же терзающая душу боль заставляет меня переживать то ненависть, то сострадание к женщине, съежившейся за столом и как будто уменьшившейся.  Мне даже хочется подойти и обнять её за плечи, но что-то удерживает.
В сущности, факт остаётся фактом. Меня родили «взамен». И слова матери о «любви, требующей выхода» – не более чем туфта, набор звуков, а в худшем случае –  даже её самообман…

Забегая вперед, признаюсь, что, покидая город, я всё же обниму мать.
- Пожалуйста, не провожай меня, – скажу я ей. – Ненавижу проводы.
- И всё-таки не забудь проводить меня, – тихо и со значением в голосе произнесёт она.
И мы осторожно, неуклюже обнимемся…

Мои мысли опять возвращаются к Мите. Я вспоминаю нашу последнюю  встречу и его взгляд, потускневший и потерянный. 
Митя всегда знал, что мы – брат и сестра. Знала это и Нора, ненавидевшая  меня, как плод материнского предательства.
Одна я ничего не знала, ничего не замечала и не видела – кроме чёрно-белых фотографий семейного фотоальбома, существовавшего только в моей памяти.
Моё воображение подсовывает фотографии, которых никогда не было в реальности. На этих снимках, цветных и глянцевых, я вижу смеющуюся мать, а также себя, пухлую малышку, в окружении своих братьев и сестёр.
Я сижу на коленях у брата Мити. Брат Владик с дурковатой улыбкой трясёт погремушкой перед моим лицом. Сестра Виола и сестра Нора о чём-то оживлённо беседуют, держась за руки.
Но кого-то нет на этом снимке, кого-то настолько значимого, что моё воображение боится даже показать его мне…
- Пожалуйста, дай мне фотографию отца, – говорю я. И мама еле заметно кивает.
В сущности, это всё, что я ещё могу сделать для своего отца: постараться не забыть, как он выглядел.