Она стояла рядом с ним и смотрела на его руки. Я тоже стояла рядом и смотрела на нее. В тот момент я точно знала: мне показывают любовь. Я вижу ее так близко, может быть, единственный раз в жизни.
Я привыкла любить, носить это чувство, как коромысло на плечах, аккуратно, стараясь не расплескать, боясь не додать. Черпая любовь из внутреннего источника, каждый раз пугаясь почувствовать, что скребу по дну.
Я привыкаю быть любимой, отражаясь в других глазах, как в удивительном зеркале, удлиняющим ноги, увеличивающем глаза и создающем иллюзию наивной детской безмятежности.
Я привыкла говорить о любви. Цинично и нежно, грубо и восторженно.
Я никогда не видела любви. Такой беззащитной, неприкрытой и грустной любви я не видела никогда.
Она стояла рядом с ним и смотрела на его руки. Широкие, плоские, покрытые седыми волосами старческие руки. Он набирал воду у деревенской колонки и тоже смотрел на свои руки. На нее он не взглянул ни разу. Знал: стоит и смотрит. Всегда. Рядом.
Ему – семьдесят, ей – нет и тридцати. Худенькая, на голову выше его, она специально стала чуть горбиться, как бы склоняясь, прилаживаясь к его широкой полноте.
Глупо спрашивать: за что? На этот вопрос хочется ответить, как в известном анекдоте: просто пАвезло!
Вся эта история от начала до конца наполнена летним деревенским колоритом, с запахом трав, вкусом ягод, каким-нибудь еще щебетом птиц и странными криками аистов. Это Бунин, Чехов и Лесков, замершие где-то в кустах, в ожидании развязки, как суфлеры подсказывающие персонажам нужные слова.
Лет пятнадцать назад он появился в нашей деревне, купив старый дом, оставшийся после громкоголосой богохульницы бабы Лизы, голос которой озвучивал все мое летнее детство. «Куда, епть, суешься, сука бодливая, в капусту. Иди домой, говно сраное! А то я те щас ****юлей-то надаю»! – без этого ежевечернего ритуала ее корова, громкоголосая, как и хозяйка, упрямо не хотела идти домой. После смерти бабы Лизы, корова действительно стала бодливой и закончила свою жизнь месяца через три, убитая из ружья пьяным пастухом.
Он купил дом и приехал, в ореоле многочисленных слухов, неся под мышкой громоздкий этюдник.
- Эвона, явился, - прокомментировала его появление наша соседка Октябрина (названная, естественно, в честь Революции), - говорят художник известный, из Москвы. Где-то там в институтах преподает. Борода-то какая, лопатой, видать профессор.
- Георгий Иванович, - вежливо представился художник и прошествовал в поля, предварительно предупредив, - Я на пленер.
Октябрина выронила из рук редиску, и долго смотрела ему вслед.
- Профессор, – выдохнула, наконец, - Ну, добра не жди.
На пленере Георгий Иванович страдал. Ему не нравились березы, раздражал закат, мешалась трава, и досаждали комары. Он хотел выразить себя, но вместо этого выражался словесно похлеще бабы Лизы, отгоняя нашу малолетнюю команду, следящую за ним из-за высокой травы.
Через несколько дней творческих страданий «на дачу» приехала его степенная жена Зинаида Матвеевна со взрослым сыном.
Из немногочисленных, но емких бесед с Зинаидой Матвеевной, местные жители заключили, что муж ее – существо безвольное (несмотря на бороду), к быту не приспособленное и находящееся в полном подчинении у разумной жены.
На том и успокоились.
Лишь изредка, если кто увидит Георгия Ивановича, страдающего с утра на фоне берез, усмехнется презрительно: «Художник». Да и все.
И так продолжалось лет пять, за которые бородатый Георгий Иванович настолько слился с летним пейзажем, что казался его неотделимой частью.
Но однажды пейзаж изменился – вместе с Георгием Ивановичем на пленер приехали три его студентки, которые быстро съев у колонки припасенные бутерброды, отправились к березам. Творить.
- Уплотняйте фон, избегайте тоновой путаницы, ну, и где здесь взаимосвязь? - слышался с полей уверенный басок Георгия Ивановича, и виднелись его руки, взмахивающие сорванной травинкой, как дирижерской палочкой.
Она, конечно же, была там. И, конечно же, его студенткой. И при этом, сейчас, пытаясь восстановить в памяти этот эпизод, понимаю, что не помню, ничего не помню, кроме уверенных рук Георгия Ивановича, мелькающих из-за берез.
Потом, уже ночью была ужасная сцена с появлением Зинаиды Матвеевны, которая, словно приведение, металась в белом платье по деревне и кричала, что муж ее – кобель.
- Я приехала, а он там голый, с тремя девками. И дверь мне не открывает, - рыдала она на груди вечно пьяного Октябрининого мужа Гены, который, протрезвел от такого страху и отправился в сени за ружьем.
Ружья он не нашел, но великодушно предложил спустить с цепи собаку (огромного волкодава с простодушным именем Тимка).
- Ну, это, значит, кобель кобеля, - прокомментировал свое предложение Гена.
Зинаида Матвеевна махнула рукой и отправилась ночевать к нам.
Всю ночь моя мама отпаивала ее припасенным самогоном, которым мы расплачивались с Геной за прополку картошки, участливо приговаривая: «Закусывайте, закусывайте».
А мы, пытаясь уснуть под ее завывания, ворочались с боку на бок и злились на пьяную некрасивую бабу, дуры малолетние.
- Я как увидела, что она там – чуть с ума не сошла. Наврала, что он там с девками-то голый. Ее увидела и сердце екнуло. Узнала я, узнала ее. Ведь предупреждала уже, по-хорошему говорила, ректору его звонила, чтобы повлияли на нее, на суку эту. А она все ходит и ходит. Пойдет под окно и смотрит, - рыдала Зинаида Матвеевна, - Я же сначала думала, к сыну таскается. А он говорит, не знаю такую. Я же поверить не могла, что она к Жоре, на Жору, ну, в смысле, смотрит. Он же старик, - и, с придыханием, - Старик…
И снова провал в памяти. Не помню деталей, событий, разговоров, выяснений. Не помню ничего.
Помню, что следующим летом Георгий Иванович приехал с ней, с Ниной.
- Жена моя, - представил ее Октябрине, стоящей на вечном посту у забора. И Нина, покраснев, прижалась к его плечу щекой и улыбнулась. Ей было девятнадцать, а ему шестьдесят.
И еще через пару лет, встретившись очередным летом, Георгий Иванович, увидев у меня на руках годовалую дочь, с превосходством спрашивает:
- Девочка? А мы вот сына ждем…
- Как назовете?
- Георгием, - гордо и со значением.
И, действительно, родился Георгий, а потом еще и Давид (ну, потому что нельзя же опять Георгием, не поймут).
Вечно пьяный Гена, периодически глядя в спину проходящего мимо Георгия Ивановича, бормочет:
- Гляди-ка, и, правда, кобель. Эх, надо было тогда Тимку спускать.
Мы с Ниной почти ровесницы, но возраст ее мужа как-бы разделил нас, сделал ее старше и как-то печальнее в моих глазах.
После эпизода, когда я поймала ее взгляд, направленны на его руки, я спросила… Вернее, не спросила, а дала понять, что я уже готова. Поговорить, понять, подружится что ли…
Хотя, есть ли ей дело до моих внутренних комплексов и переживаний?
- Я в него со спины влюбилась. Знаешь, вот так – шла по коридору, впереди мужчина. Смотрю машинально: штаны, свитер, ничего особенного, поднимаю глаза и вдруг вижу – у него на шее родинка, маленькая такая. Он, когда шел, натирал ее воротником рубашки и вокруг родинки – красное пятнышко. Ну, как у ребенка, понимаешь? А я иду сзади, смотрю на эту родинку и думаю: «Когда мы будем жить вместе, а буду заклеивать ее пластырем».
- Я слышала про такое. Мне кто-то уже рассказывал или читала…
- Нет, ты не поняла. Одно дело читать, а другое – вот так подумать. Посреди коридора, не видя лица, ничего не зная о нем. Мне тогда даже плохо стало, голова закружилась. Еле до общаги добралась. Потом легла на кровать, думаю: «Что со мной?». Девчонки решили, что ПМС, да я и сама так подумала. А потом он стал у нас курс вести, по живописи. И все.
- Красиво.
- Ты замечала, что он на Родена похож?
- Ээээ… Вероятно. Знать бы еще, как выглядел Роден…
- Похож, похож. Я тебе как художник говорю. Я ведь хороший художник. А он плохой.
- Кто?
- Георгий. Он – плохой художник, и как человек – слабенький.
- Слушай, ну зачем тогда?
- Тогда я влюблена была, как безумная. Ходила за ним, как собачка. До дома провожала, под окнами стояла. Один раз всю ночь стояла, видела, как свет погас вечером, а утром снова зажегся. И так я думала, что мы с ним вместе ночь провели. Он же был моим первым мужчиной.
Тут нужно, наверное, сделать паузу и выпить. На трезвую голову, как вы понимаете, такие разговоры не ведутся. Поэтому тогда мы с Ниной были уже не слишком трезвы, запивая беседу красным вином. В сельском магазине оно одно, выставлено на прилавке с ценником: Вино. То, что оно еще и красное, мы определили позже, опытным путем.
- Но он же ушел от жены, к тебе. Это поступок.
- Это не он ушел, а она, - усмехается, - Не любила она его, жила ради сына. Сын вырос, вот и ушла. Просто ей жалко его было, а тут я… подвернулась со своими романтическими фантазиями.
- Но он же…
- Не знаю, любил меня или нет. Женился, в Москве прописал, дети, вот, даже родились.
- А ты как же?
- Сначала любила, как безумная, в рот смотрела. Потом поняла, что люблю не его. Что-то другое люблю, как будто, так и продолжаю смотреть со спины, лица не видя. Вгляделась. Разочаровалась сначала, а потом полюбила его таким вот, старым. И слабым.
Человека ведь обязательно должен кто-нибудь любить, кто-то должен ждать его у окна, волноваться, давать лекарства и гладить по голове. Значит, для него такой человек – я, а мне самой ничего не страшно – у меня же дети.
Потом мы еще выпили и заговорили о детях.
Но сейчас, осенью, я, иногда гуляя с собакой и глядя в спину того или иного одинокого прохожего, вспоминаю ее слова: человека же обязательно должен кто-то любить…