Вечер у Эммы

Владимир Липилин
Эмма Винд никогда не смотрит в окно. Приехать к ней сюда, в Жигулевские горы, просто некому. Зайти - тоже. Ржавый почтовый ящик на калитке занесло скукоженными от зноя березовыми листьями. В ее речи преобладает прошедшее время. В глазах – задумчивость. Все, что осталось у Эммы от былого – железный ящик с несколькими пластинками, шесть писем, перевязанных ворсистым шпагатом да пять пудов воспоминаний.

В бревенчатой избе с каплями накрапывающего по стеклу дождя Эмма гостеприимно кипятит чайник и с немецким так до конца и не исчезнувшим акцентом говорит:

- Зачем вам это нужно? Все это умерло давно, прошло…
Но я не уходил. Я наносил во флягу воды из колодца.
В те дни с палаткой и спальником я путешествовал на велосипеде по заволжским долинам, попал под дождь, спросил у пастуха, где можно обсушиться. И он указал на дом Эммы.

- Она любовницей у Гитлера была, - сказал он, надвинув на глаза капюшон брезентового плаща. – Мы ей дустом помидоры посыпали, - шепотом произнес пастух. - А она живехонька, падла.

Дождь кончился, одежда моя обсохла, воздух был мокрым и тяжелым. Мы пили чай с липовым цветом, и я выпытывал у нее подробности.

В старом городе Мюнхене она когда-то работала в типографии. Читать словари и набирать в ящички литеры нравилось ей. Из текстов слагались целые судьбы, затем сваливались в емкость и переплавлялись в новые строчки. Жизнь казалась податливой, как свинец.
Однажды в типографию заглянул человек со взглядом, как формулирует Эмма, испуганного кролика. Он подошел к ней и, дико смущаясь, сквозь шум спросил, не поможет ли она ему подобрать шрифт на афишу для выставки. Эмма оформила бумаги и набрала крупным кеглем: Адольф Шиккельгрубер. Первая персональная выставка. Этот человек, потом несколько раз захаживал в типографию. Искал встречи с Эммой, но она его сторонилась.

- Почему? – интересуюсь я.

- Трудно объяснить, - говорит Эмма, помешивая ложечкой уже остывший чай. – Вроде бы человек, как человек. Галантный, с блеском в глазах. Но блеск был какой-то… несчастный, что ли. Таким с дамами не везет. - Что-то не складывается, не тянет к нему, а наоборот… Я быстро забыла о нем. Но когда увидела много позже на площади, дурно сделалось. Он уже увлекал за собой массы, держался уверенно, и приветствовали его уже «Хайль, Гитлер!», но глаза… Они оставались прежними.

Эмма продолжала работать в типографии. Тогда, говорит она, никто еще не готовился к войне. Во всяком случае, обыватель не думал и не знал об этом. Как-то, гуляя по мостовой, она встретила высокого мужчину, напевающего себе под нос странную песенку. Мотив до того понравился ей, что она не удержалась и спросила, откуда такая мелодия? Мужчина ответил, что это русская песня "Вдоль по улице метелица метет". Разговорились. И хотя он был старше ее лет на двадцать, она не почувствовала этой разницы. Было в нем некое сочетание благородства, бесшабашности и куража. Это был профессор Московского университета Максимов. Он рассказывал ей о русской литературе на чистом немецком, тут же переводил Блока, Есенина, Маяковского. Но Эмма и сама читала тех поэтов в оригинале (ее бабушка часто бывала в этой странной, но по ее мнению необъяснимо притягательной стране). Они встречались. Максимов мог изрядно выпить и положить в тире все выстрелы в "яблочко". Эмма и сама лихо стреляла. Порой их дуэль затягивалась до кромешной ночи. Он провожал ее до подъезда. Коротенькое платьице в горошек, озорные глаза да ямочка на правой щеке – такая была Эмма в те годы. Однажды у подъезда Максимов будто споткнулся и резко шагнул к ней.

- О, - вспоминает Эмма, чуть смущаясь, - это был во всех смыслах крепкий поцелуй. Например, как бутылка хорошего шнапса, - улыбается она. На следующий день Максимов уезжал, Эмма пришла проводить его на вокзал. Уже и паровоз в томлении заныл, и множество ладоней взметнулось вверх...

Неожиданно для себя Эмма вскочила на подножку и уехала в Россию.
Москва Эмме сперва не понравилась. Грязно было в Москве. Даже в типографию многотиражки, куда ее через некоторое время устроил Максимов, нужно было ходить в калошах. Вскоре Максимов как-то странно умер, и девушка осталась одна.

Она теребит исхудалыми руками единственную фотокарточку композитора Варламова. С ним Эмма встретилась в середине 30-х. Она любила бывать на Патриарших прудах. Варламов тоже. Как-то они оказались рядом. И, глядя на закат, Варламов сказал: "Завтра будет ведро. Давайте кататься на лодке". "Завтра будет дождь", - ответила Эмма. Откуда ему было знать, что она работала в Бюро погоды на Красной площади.

 И вот зимним вечером у подъезда Эммы остановился извозчик. Звякнул колокольчик. Усталые женские руки развернули холодную с мороза бумагу. Строчки посвящались ей. Затем Варламов не раз исполнял этот романс на рояле. Впрочем, не только этот. Среди различных его творений Эмма услышала напев, который некогда напевал профессор Максимов. "Ты постой, пост-о-о-ой, красавица моя. Дай мне наглядеться, радость, на тебя!"

- Да, да, - говорила она тогда. – Я это слышала там, где дом.

- Это вряд ли, - усмехался музыкант. – Эту песню написал мой дед. Давно. Там,- махнул он рукой, - где дом.

Вскоре Эмма перебралась в квартиру Варламова.

Частенько на огонек их арочных окон захаживал чаевничать Лемешев. Сейчас Эмма вспоминает, что выпивали по два ведерных самовара за вечер. Лемешев любил филологию. Копаться в языке нравилось ему. Он считал, что русский невозможен без мата. Учил Эмму многим выражениям. Она недоумевала и никак не могла взять в толк, что означают выражения "бляха- муха" и "с гулькин хрен". И вообще, кто такой этот гулька? Лемешев умилялся.
Затем был этап, отвратительная еда, зовущаяся баландой, мелодии в колючей проволоке.

- Варламов давно был на заметке ГПУ. Часто восхищался некоторыми джазовыми композициями. Говорил, что джаз – это настоящее, в нем намешено все. К тому времени (началу 40-х) он был руководителем первого Государственного джаз-оркестра Союза ССР, директором Всесоюзной студии эстрадного искусства и организатором джазового ансамбля с преобладанием смычковых инструментов "Мелоди-оркестр".

- Арестовали нас вечером, когда мы собирались ужинать.

- И что вам вменили?

- Была такая история. Ученик Варламова, пианист, в прошлом член музыкального запасного полка отстал от эшелона. Задержался у девушки и отстал. Его отправили в комендатуру, там давили, унижали, хотели отдать под трибунал. Он испугался, забаррикадировался у себя в квартире, жил там в шкафу. Варламов, узнав об этом, тайком носил ему ноты. Пластинки Вертинского для старенького патефона. Он хотел с кем-то поговорить, чтоб устроить пианиста, очень хорошего, как говорил композитор, пианиста. Но не успел.

Им вменили пособничество дезертиру. 

- Но даже там, - говорит Эмма, - в тюрьме Варламов писал музыку. Однажды он попросил надзирателя принести ему в камеру лакированные башмаки, желтую манишку и нотную тетрадь. Удивительно, но надзиратель все исполнил в точности. Хотя кара за такое была известной. Толпа в красных погонах собралась у глазка одиночки. Варламов ходил возле нар, отстукивал башмаками ритм и что-то заносил в тетрадь.

- Музыка ложилась на сердце, как первый снег на степь, - смущаясь своей нахлынувшей поэтичности, говорит она. Александр будто жил в параллельной реальности. Многие свои лучшие вещи он написал на зоне.
Им дали по 8 лет. Его отправили в Ивдельлаг. Ее - этапом до Магадана.

- Я когда-то мечтала Россию посмотреть, Сибирь увидеть, тундру. Вот, - улыбается она, - удалось. Мы сидели там, в одной камере с женой печально известного генерала Власова. Но даже в тюрьме та не переставала писать бисерным почерком мужу бесконечные письма на обратной стороне библиотечных формуляров, которые тут же рвала.

- А как там к вам относились?

Она улыбается.

- На зоне нормально относились. Потом было всякое. Но я понимала тех людей.
Оттрубив от звонка до звонка, она долгое время скиталась по различным городам. Валила лес в Мордовии. Куда она еще была годна? Варламов после тюрьмы поселился в Казахстане, поскольку в Москву въезд ему был закрыт. Эмме писал, чтоб ехала в Самару, к его знакомым. Она тогда так и сделала. А некоторое время спустя, уехала в Жигулевские горы. Работала прачкой в местной психушке, где когда-то тоже была тюрьма, знаменитая своими каторжниками. Долгое время там сидела эсерка Каплан, стрелявшая в Ленина.

- Руки до сих пор сморщенные, - опять улыбается она.

...С Варламовым они больше не встретятся. Эмма напишет, что вышла замуж. Хотя все эти годы будет одна-одинешенька. Варламов затем вернется в Москву. Будет писать музыку к различным фильмам. Выпустит несколько пластинок. И умрет в 90-м. На его похоронах будет звучать музыка, посвященная ей.

А потом здесь, в Жигулевских горах, где в облака уходят тропинки, и звезды можно протирать тряпочкой, умрет и она. Но не сейчас.

Сейчас Эмма идет в комнату, где за ней наблюдает с портрета поэт Блок. Выносит железный ящик и откидывает вуаль со старого проигрывателя с металлической летящей чайкой в уголке. На дне ящика лежат семь винилов в старинных картонных конвертах. На самой верхней этикетке – негр в полосатой шапочке и надпись «Round about midnight. Warner Bros. Inc. 1944».

Пластинка тяжелая и чистая, извлеченная из конверта, она пускает на потолок несколько бликов, как вода. Зашипела под иглой, полилась музыка. Потом мы слушали Соленые орешки» Диззи Гиллеспи, «Ночь в Тунисе», «Орнитологию» и «Леди Берд». В паузах было слышно, как лают у реки собаки, как кричит где-то петух.

- А вот эта моя любимая, - сказала Эмма. Слегка подула на пластинку, на ней медленно растаяло пятно от дыхания и зазвучало «Вдоль по улице метелица метет». И хотя было жарко, по спине почему-то бежали холодные мурашки. Эмма была счастлива. Лицо ее светилось. Она как будто помолодела лет на тридцать.

 Под вечер я покинул ее дом. Вез велосипед за руль и шагал к пристани.

- Ну, че? Рассказал она тебе, как под Гитлером была? – тупо лыбился пастух. Я прошел мимо. Колеса набрали раненых листьев, до осени было еще далеко. У пристани лежал пятнистый маленький теленок с колокольчиком на шее. Когда теленок поднимал голову, колокольчик на нем звенел.