Веленью Божию-21

Борис Ефремов
21. НЕ БОЛЬНИЧНЫМ ОТ ВАС
УХОЖУ КОРИДОРОМ...
(Ярослав Смеляков)

Как всё-таки быстро проносится время!.. На странице “Малой энциклопедии событий” дата — 27 ноября 1972 года. День, когда ушел от нас еще один большой, честный и смелый поэт — Ярослав Васильевич Смеляков. Какое русское звучание фамилии, имени и отчества! И какая несправедливость... Ведь мог бы он еще дарить, дарить и дарить нам стихи... Мог бы, если бы не одно суровое и, наверно, неотвратимое обстоятельство...

Казалось, совсем недавно молодой Евтушенко написал по тем временам совершенно непозволительные стихи:

Он вернулся из долгого
Отлученья от нас,
И, затолканный толками,
Пьет со мною сейчас.
Он отец мне по возрасту,
По призванию брат.
Невесёлые волосы,
Пиджачок мешковат.
Вижу руки подробные,
Всё по ним узнаю,
И глаза исподлобные
Смотрят в душу мою.
Нет покуда и комнаты,
И еда не жирна.
За жокея какого-то
Замуж вышла жена...
Жадно слушает  радио,
За печатью следит.
Всё в нем дышит характером,
Интересом гудит.
Я сижу растревоженный,
Говорить не могу.
...В чёрной курточке кожаной
Он уходит в пургу.

Помню, как все мы, читатели и почитатели Евтушенко, гадали, про кого же это он из страшной страны ГУЛагии — с подробными руками, с глазами, пронзающими душу, с гудящим интересом к жизни? Оказалось, как позднее выяснилось, —  о Смелякове Ярославе.

В “Литературном словаре” советской поры сказано, что в 1934 году поэт был репрессирован “по необоснованному обвинению”. Только кто же поверит нынче, что по необоснованному? Поэтов — по необоснованному — за колючие заборы не отправляли. Надо было крепко досадить чем-то тогдашним властям, чтобы прислали за тобой персональный “чёрный воронок”. Чем же провинился Ярослав Васильевич?

Тем, что детские годы провел в одной из луцких деревушек? Что закончил московское полиграфическое училище (ФЗУ)? Что поэтический талант парнишки заметил Эдуард Багрицкий, сам в то время уже подпавший под большое подозрение за поэму “Дума про Опанаса”? Так ли, не так ли, но пока “особисты” следили за начинающим поэтом, он сам набрал в одной из столичных типографий свои первые сборники (недаром учился на полиграфиста!), и книжки эти, как предсказывал Багрицкий, тут же выделили Смелякова из многих пишущих пиитов. Стихи его не только читались и перечитывались, но и становились песнями, как, скажем, вот это стихотворение:

Если я заболею, к врачам обращаться не стану.
Обращаюсь к друзьям (не сочтите, что это в бреду):
Постелите мне степь, ганавесьте мне окна туманом,
В изголовье поставьте ночную звезду.
Я ходил напролом. Я не слыл недотрогой.
Если ранят меня в справедливых боях,
Забинтуйте мне голову горной дорогой
И укройте меня одеялом в осенних цветах.
Порошков или капель — не надо.
Пусть в стакане сияют лучи.
Жаркий ветер пустынь, серебро водопада —
Вот чем стоит лечить.
От морей и от гор так и веет веками,
Как посмотришь — почувствуешь: вечно живём.
Не облатками белыми путь мой усеян, — а облаками.
Не больничным от вас ухожу коридором, —
А Млечным Путём.

За поэтами такой силы, такой искренности и такой прямоты в те революционные времена следили с особой настырностью. Следили за Маяковским (хотя, казалось, за что бы?), следили за Есениным, следили за Клюевым, следили за Павлом Васильевым... Да, наверно, проще сказать, за кем не следили...

И вот — несколько лет лагерей, а потом — в порядке испытания на “прочность” — самая первая советская война в Карелии. Война та была невероятная — ни техники, ни винтовок, ни патронов, ни теплой одежды. Сотни наших солдат замерзали, попадали в плен. Оказался там и Ярослав Смеляков. А возвращение оттуда, как мы сейчас знаем, было тяжелее самой войны...

Но вот ведь русская натура — чем круче несчастья, тем чище душа и горячее сердце. Кто, спросим мы, не знает вот этого стихотворения Ярослава Васильевича?

Вдоль маленьких домиков белых
Акация душно цветёт.
Хорошая девочка Лида
На улице Южной живет.

Ее золотые косицы
Затянуты, будто жгуты.
По платью, по синему ситцу,
Как в поле, мелькают цветы.

И вовсе, представьте неплохо,
Что рыжий пройдоха апрель
Бесшумной пыльцою веснушек
Засыпал ей утром постель...

Конечно, где уж там плохо, если мальчишка, —

Что в доме напротив живет,
И с именем этим ложится,
И с именем этим встает...

Он в небо полезет ночное,
Все пальцы себе обожжет,
Но вскоре над тихой Землею
Созвездие Лиды взойдет.

Пусть будут ночами светиться
Над снами твоими, Москва,
На синих небесных страницах
Красивые эти слова.

Ничего не растерял Смеляков в житейских несчастьях — ни силы любви, ни силы характера.

Своей безусловною властью,
От имени сверстников всех,
Я проклял дешевое счастье
И легкий развеял успех.

Я строил окопы и доты,
Железо и камень тесал,
И сам я от этой работы
Железным и каменным стал.

Меня — понимаете сами —
Чернильным пером не убить,
Двумя не прикончить штыками
И в три топора не свалить.

Я стал не большим, а огромным, —
Попробуй тягаться со мной!
Как Башня Терпения, домны
Стоят за моею спиной.

Я стал не большим, а великим,
Раздумье лежит на челе,
Как утром небесные блики
На выпуклой голой земле...

Да, пожалуй, так: надо было быть великим, чтобы в самый “расцвет” советской бездуховности и бесчеловечности свято уверовать в то, что настанет пора, когда сам народ по заслугам воздаст организаторам новой жизни. Есть у поэта прекрасное стихотворение “Рязанские Мараты”. Кто это такие — Мараты? А вот кто:

Когда-нибудь, пускай предвзято,
Обязан будет вспомнить свет
Всех вас, рязанские Мараты
Далеких дней, двадцатых лет...

Узнав о гибели селькора
Иль об убийстве избача,
Хватали вы в ночную пору
Тулуп и кружку первача.

И — с ходу — уезжали сами
Туда, с наганами в руках.
Ох, эти розвальни и сани
Без колокольчика, впотьмах!

Не потаённо, не келейно —
На клубной сцене, прямо тут,
При свете лампы трехлинейной
Вершились следствие и суд.

Не раз, не раз за эти годы —
На свете нет тяжельше дел! —
Людей от имени народа,
Вы посылали на расстрел.

Вы с беспощадностью предельной
Ломали жизнь на новый лад
В краю ячеек и молелен,
Средь бескорыстья и растрат...

Вы ныне спите величаво,
Уйдя от от санкций и забот,
И гул забвения и славы
Над вашим кладбищем плывет.

Да, действительно, надо было быть великим, чтобы в те предельно глухие годы расслышать “гул забвения и славы”, а точнее: сначала — славы, а потом — забвения...

(Продолжение следует).