( все даты в тексте – по старому стилю )
Были такие случаи, были. Чаще всего попадались на святки, на Купалу или на Троицу: теряли девки волю и разум, а затем и честь. Людям ведь всё равно, почему не состоялась свадьба: то ли в семье рабочих рук не хватило и девку в семье придержали родители, то ли не набралось приданного, то ли парень «раздумал»-разлюбил, другую полюбил, а стала бабой – расплетай, девка, косу, надевай платок по-бабьи, неси свой позор.
Кто-то из девушек бросался в Серебряный омут, кто-то уезжал в город прислуживать или на фабрику. Рвали пуповину больно и навсегда. И становились – никем. Ничьими. Ниоткуда.
Печально.
Знает об этом и Гаврила Погорелов, а потому и идёт на «карачаровку» «горшки покупать». Это – хитрость такая. Придёт он к гончару Еремею Толстосумову горшки покупать, а там и поговорит с ним о Емельяне и Даше.
«Карачаровские» заулки резко отличались от села: дух был тяжёлый, нехороший. Вроде бы и ветерок гуляет и лес – вот он – рядом, а вот нет же - помелом да веником. Бессильна природа против этой болячки. Жалкие халупы и несколько крепких домов. Всё – чужое, даже на вид.
Гаврила зашёл сначала к одному гончару, потом к другому, чтобы скрыть от любопытных свою истинную цель посещения «карачаровки». И только потом толкнулся в калитку Толстосумовых.
Появился мужичонка: маленький, лысый, с лицом, сморщенным как сушёное яблоко и вроде бы без зубов – нос низко опускался к подбородку. Гаврила не знал в лицо Толстосумова-старшего, поэтому спросил:
-Хозяин?
- До сего дни был им, - ответил лысый и Гаврила понял: зубы у него есть – он не шамкал , но посвистывал.
- А мне посоветовали к Еремею Толстосумову за горшками зайти.
- За горшками? – удивился лысый. – Ну, ну…
- Покажешь товар?
- Заходи, купец! – рассмеялся хозяин.
- Что смеёшься?
- Да начинаешь ты так, будто сватать пришёл: товар – купец, у вас лисичка – у нас охотник…
Гаврила остолбенел. Он первый раз видит этого сморщенного мужичка, а тот… внутрь заглядывает.
- Только у меня три сына, - продолжает мужичок, - а дочерей нет. Садись.
Они устраиваются под навесом от солнца среди горшков, кувшинов, кубАнов, макитр.
- Смотри, - говорит Еремей, - выбирай.
А сам улыбается своим стариковским лицом.
Откуда-то из-за сарая (или мастерской?) появляется бледный невысокого роста мужик:
- Свинец кончился, хозяин.
- Подыши, сейчас приду.
Бледный уходит.
- В половодье многие потеряли свинец и сейчас трудно с ним, - объясняет Еремей Гавриле. – Слежу за расходом. А брать на работу приходится чужих, внаём. Своих не хватает.
Где-то Гаврила видел этого бледнолицего, но спросил Еремея о другом:
- Это твой сын строит школу?
Уж больно мелок Ерёма для Емелькиного отца.
- Мой.
Ишь ты, как гончарка его высушила!
- Мой, младший, - говорит Ерёма. – Не хочет заниматься гончарным делом. Не хочет наследовать.
- А зачем ему, если впереди него два брата? Они и примут твоё дело.
- Так-то оно, так. Но отца ведь ослушался. Ты зачем пришёл, Гаврила? Знаю, чей ты отец и знаю, что ты не за горшками пришёл. Говори.
Ах, мать твою с горы да на горку! Раскусил его Ерёма. Так что нечего фигу в кармане держать: надо прямо, с плеча.
- Больно ты строг, Ерёма, к Емельяну. У парубка руки хорошие, много умеют делать. Он старательный. Голова есть на плечах. Зачем ему у братьев в подмастерьях ходить? У тебя для него ни дела, ни земли нет.
- Есть! Четыре десятины имею, как пришлый, иногородний. Только я – не пахарь. Я в аренду сдаю свой клин.
- Вот, вот!
- Я не умею рОстить хлеб.
- Так отпусти сына: он сам всему научится. Дай ему волю.
- Куда ему идти? Говорит: поехали в Сибирь. Там – земля, воля. А что мне с ними делать? Мне глина нужна.
Еремей кашляет сухим кашлем долго и надрывно. И добавляет:
- Ну, и здоровье. И больше ничего мне не надо. Из этого состоит моя жизнь.
- Да вас всех этот гнилой огонь уже сжёг! Вы сами на глину похожи. Зачем же тебе ещё и Емельку губить? Отдай его мне. Я сделаю из него хлебороба.
- Он же у тебя был батраком.
- Был…
- Ну?
- Баранки гну… Ушёл. Влюбился и ушёл.
Молчат отцы. Долго молчат. Собственно уже всё и сказали, теперь – додумывают. Еремей закуривает глиняную трубку, кашляет, вытирает заслезившиеся глаза.
- Не хочешь отдавать сюда дочь?
- Вы и без них в своей мазанке цепляетесь друг за друга. А что будет, когда они войдут? Ад! Зачем? Кому от этого хорошо?
- А в примаки к тебе пойдёт – хорошо?
- А кому будет от этого плохо? Всё равно Емеля от тебя отпал, отвалился. Он не живёт твоей жизнью! Что же ты: сам не «гам» и Емельку не отдам.
- Дак, ведь – обычай…
- Это, что – позор твоей семье? Емельян твою честь нигде не роняет…
- Да согласен я с тобой, Гаврила, согласен. И семья мне твоя нравится… Я давно интересуюсь. И невестка – огонь!
- Откуда знаешь?
- Приходила ко мне. Требовала того же, что и ты: воли.
- Ну, так давай всё честь по чести: сватов засылай. На Покрова свадьбу отгуляем. А жить молодые будут у нас. Не сумлевайся… сват.
- Ну что ж: будем жить. Горшок-то возьми: зачем приходил, - улыбается Еремей.
Гаврила заколебался.
- Бери, бери. Любой – какой на тебя смотрит. Вроде задатка.
Гаврила взял тонкогорлый кувшин:
- Благодарствую.
- Заходи ещё.
Ерёма поднялся.
- Лазарь! – позвал он работника. – Ты где? Я иду.
Гаврила идёт домой, наполненный стремительным южным ветром: ни капли западной сырости, ни струйки северной стылости. Правильно, брат-Гаврила, делаешь: держись за разум и жизнь тебя не сомнёт.
Вот и этот узел развязали. Теперь – рассчитаться с землёй-матушкой да полем и можно дальше жить.
Так баба перед рождением ребёнка распускает на своей одежде все узлы и скрутки, чтобы роды были лёгкими. Сама.
Так и у тебя, Гаврила: нет помощников и … заместителей.
Ты – сам родитель.
Сам.