Очень бабский роман. Часть 2

Лилия Слатвицкая
2.
Белое, белое, белое… Почему всё такое белое вокруг? Не за что зацепиться взглядом, не на чем его сфокусировать… Так, надо исхитриться и посмотреть вбок – вдруг там есть что-то НЕ-белое? Не получается, зрачки увязли, погрязли в этом бесконечно-белом,  густом, как туман. Может, опять нырнуть в спасительный чёрный сон? Нет… там только сначала хорошо, а потом из черноты обязательно выплывут эти обжигающе яркие цветные пятна и начнут кружить хороводом, сужая и сужая круги, а потом вопьются дикой болью в каждую клетку. Надо непременно за что-то зацепиться, чтобы остаться в этом белом… Белый квадрат! Точно, квадрат - я разглядел едва заметные границы белого с чуть более тёмным белым. Похоже, это негатив квадрата Малевича… когда я его сфотографировал? Наверное, когда случайно набрёл на него в Эрмитаже… Когда же это было? Вчера? В прошлом месяце? Год назад? Никак не вспомню. Так… Сейчас нужно спроецировать его на бумагу… двадцать один, двадцать два, двадцать три… так… теперь аккуратно погрузить в ванночку с проявителем... Почему проявляющиеся на бумаге пятна неровные? Они не сливаются в ожидаемую геометрическую фигуру, а, причудливо извиваясь, образуют контуры лица. Это чей-то портрет… он всё время меняется… линии перетекают друг в друга под слоем раствора, и этот процесс никак не останавливается, образ неуловим, я не могу узнать, кто там. Это явно девушка, линии по краям концентрируются, сливаясь в пряди длинных тёмных волос… Кто она? Почему так тяжело смотреть на это хаотичное движение, эти расплывающиеся черты… Мне всегда нравились светловолосые… Нужно опять смотреть в белое, иначе чернота затянет в своё страшное, с притаившимися на дне пятнами. Но извивающиеся тёмные пряди заполняют собой площадь будущей фотографии, постепенно превращая её в то, что было сфотографировано… тогда… Да когда же? Не успеваю вспомнить, чёрный квадрат затягивает в свой первобытный мрак.
…Снова белый квадрат, уже знакомый, взгляд теперь сразу обнаруживает едва заметные границы чёртова четырёхугольника. Но… ведь это уже было со мной, было! Дежа вю какое-то… Где я? Надо попробовать вспомнить, когда и что «было», ведь мелькнуло же что-то в оглушённой и неповоротливой памяти!
Память напрягается и со скрипом выдаёт воспоминание. Тогда, в тот, прошлый раз (когда? когда же это было?), такое же белое возникло на фоне знакомых, родных голосов:
- Володенька, что с ним? Он совсем серый! Посмотри, как он дышит! И не просыпается! – Это мамин, с истеричными, визгливыми нотками – они всегда появляются, когда мама волнуется.
- Гутя! Я умоляю тебя, не нагнетай! Ступай на кухню, мы с Ником сами справимся. Всё под контролем, это банальное отравление. Парень перебрал, бывает. Нормы своей ещё не знает. – Это папин, чуть глуховатый и всегда усталый.
- Где он мог «перебрать»? Он вчера явился в восемь, сам не свой, закрылся в комнате и никуда не выходил! Когда и где он мог выпить столько, чтоб отравиться? – Опять пронзительно кричит мама.
- Понятия не имею, дорогая… Не мог - так не мог. Это он, наверно, съел что-нибудь!!!
- Не иначе, как…– О! А это Николай Константинович, папин друг и коллега, тоже врач… Что ж так хреново-то? Даже думать тошно… Николай Константинович не разрешает называть себя по имени-отчеству, говорит: слишком долго выговаривать, можно не успеть оказать неотложную помощь. По его настоятельной просьбе я обращаюсь к нему «Док» и на «ты» – он моложе отца и любит общаться на равных, демократично. «Имён-отчествов» – так и говорит! - мне и на службе хватает»…
- Ты никогда ничего не знаешь! Тебе наплевать на судьбу собственного сына, всегда было наплевать! Ты спокойно позволил ему пойти работать на завод, ничего не предпринял, когда он, не сказав ни слова, ушёл по повестке в военкомат… Ты день и ночь пропадаешь в больнице и на кафедре, для тебя существует только работа, а семья, её интересы тебя никогда не интересовали! – Снова включает бензопилу «Дружба» мама. Какая старая, приевшаяся пьеса… Как только отец это выдерживает?
- Золотце моё, не начинай. Парню двадцать три года, он уже большой мальчик. Сейчас мы его приведём в норму и всё узнаем: что он пил, сколько и, главное, с кем? А то, может, под окном лежат хладные трупы его сотоварищей, заметённые сугробами, а мы и не знаем. А ты иди, иди, поставь чайник, очень уж чаю хочется.
- Володь, сейчас не время шутить. Поправь систему, сейчас игла выскочит. Августина Сергеевна, правда, оставили бы вы нас, тем более, зрелище не из приятных. А мы привычные, мы не такое видали. – Снова мягкие, успокаивающие интонации Дока.
Слышно, как где-то в кухне звенит посудой мама, значит, она всё-таки ушла из комнаты. Я снова открываю глаза и узнаю белое: это потолок моей родной комнаты. Он не белый, а слегка кремовый, с гипсовой лепниной вокруг люстры и по плинтусам.
- Смотри, Володь, кажется, приходит в себя, глаза открыл! – голос Дока похож на шершавую влажную ленту, по которой, если постараться, можно выбраться даже из небытия… - А ты пустые бутылки когда успел спрятать?

  …Но нынешнее белое – не потолок моей комнаты,  это какой-то чужой, холодный, не имеющий отношения к моей жизни, да и к жизни вообще… Ага!!! Всё-таки - ПОТОЛОК! И я где-то лежу… На белом внезапно возникает огненная спираль и, закручиваясь быстрей и быстрей, как водоворотом, утягивает взгляд и сознание в одну светящуюся точку. А там – снова чернота… с этими… хороводоводами… На границе мрака успевает мелькнуть это странное словечко - а как ещё назвать тех, кто водит хороводы, сужая и сужая кольца?..

Если бы я умел рисовать, то обязательно нарисовал бы картину с названием «После боли». Выглядела бы она так: в ракурсе снизу, в неглубокой перспективе - потолок со свисающим с него унылым казённым абажуром, три стены, два угла и, ближе - прутья спинки металлической, тоже казённой, кровати. На переднем плане из-под смятой простыни (больничный штамп в её углу должен быть тщательно прорисован!) торчат босые ступни ног. Всё… Собственные ступни – это первое, что я вижу, выныривая из очередного провала в чёрное. Если не считать странного тёмно-желтого оттенка, выглядят они вполне ничего, торчат расслабленно и умиротворяющее, лишь пальцы на них беспомощно смешны. Я разглядываю их, а что ещё разглядывать? Белые стены и потолок вызывают неодолимую тоску, мерно гудящие ящики с трубками, проводами и лампочками, которыми окружена кровать – необъяснимый животный ужас, хоть я и понимаю их предназначение, и даже знаю названия некоторых, и даже примерно представляю принцип работы. Но… лучше всё-таки не смотреть на них.
В последний раз очередная телепортация из чёрного в белое совпала с врачебным обходом. Я не стал открывать глаза (хороводоводы в этот раз здорово постарались – болели даже веки), но ясно слышал голоса. Правда они сливались с жужжанием ящиков, переплетались друг с другом хитроумной плетёнкой, и невозможно было понять, сколько человек разговаривают. Сознание принимало лишь кусочки, обрывки фраз: «…звонками достали… среду прилетает отец…  позиуме в Вене… него хорошие вены… какая транспортировка?...  бедренные по кусочкам собирали… поясничный отдел… пока под вопросом… чудом остался… только груда металлолома и щепки… черепно-мозговая… возможна частичная амнезия…»
Какая ещё амнезия, о чём это они? Я помню всё! Я – Вольский Игорь Владимирович, через три месяца, четвёртого ноября мне исполнится двадцать четыре года. Я помню себя (с трёхлетнего возраста), родителей, стихи Чуковского и Барто, принцип работы двигателя внутреннего сгорания, дату Грюнвальдской битвы, таблицу неправильных английских глаголов… вроде бы… Сейчас-сейчас! Come, came, come – приходить. Fall, fell, fallen… Падать? Забыл… Ну, не-е-ет, мне просто всегда плохо давались языки, дело только в этом, это никакая не амнезия. Я же помню, как зубрю эту злосчастную таблицу на первом курсе, мы сидим в пустой аудитории… Стоп. «Мы» - это кто? С кем я её зубрю? Бездарная, неповоротливая память! Что ж ты?.. Хочется помотать головой, чтобы сдвинуть эту железную многотонную махину, упрямо не желающую подчиняться усилию воли. Но это невозможно – любая попытка пошевелиться вызовет новый приступ боли и утянет опять в чёрное. А там – эти… караулят…
Попробуем пойти другим путём. Итак, что я помню точно? Пустая аудитория, стены… Стены бледно-зелёные, столы выкрашены белой масляной краской, толстый слой которой не может скрыть углублений от вырезанных поколениями студиозусов скабрезных рисунков и надписей. На плохо промытой доске – огрызки формул и чертежей ферм, видимо до нас тут шла лекция по сопромату. И мне легче понять эти полустёртые огрызки, чем вникнуть в смысл узкоспециализированного английского текста. А ещё эта таблица! Её нужно сдавать завтра, иначе… Но мы сдадим, мы обязательно… Да кто же это сидит рядом, кто? Я не могу повернуть голову влево, но краем глаза успеваю ухватить длинную тёмно-каштановую прядь, закрывающую половину лица. Это та же девушка, как тогда, на неуловимой, расплывающейся в ванночке с проявителем фотографии, я опять не могу её вспомнить. С мыслью «Мне же всегда нравились светловолосые!» я отчаливаю в своё, ставшее уже привычным, чёрное. Меня там уже ждут.
Весёлые мои тёмно-жёлтые ступни (пятки вместе, носки врозь!) всякий раз возникают и смешат после спасительного визита молоденькой медсестры с круглым задорным лицом и круглыми мягкими плечами, покатую форму которых не может исправить жёстко накрахмаленный белый халатик. Я умом понимаю, что она просто делает мне какую-то сильнодействующую инъекцию чего-то обезболивающего, но хочется думать, что она – фея из сказки. Иначе придётся принимать и осмысливать и другие, не очень приятные и стыдные в мире здоровых манипуляции, которые она производит с моим коконообразным неподвижным телом. А так: пришла фея, взмахнула волшебной палочкой (не шприцем!) и – а-ап! – хороводоводы  спрятались в свои чёрные щели и дрожат там от ужаса. А вместо них на переднем плане – а-ап! – мои до колик смешные пальцы на ногах. Нет, медсёстры, конечно, приходят разные, они работают по сменам, но феей кажется лишь эта - круглая, сдобная, с пушистым светлым локоном, непокорно выбивающимся из-под дурацкого высокого колпака, и уютными серыми глазами над марлевой повязкой. Остальные возникают из небытия чередой серых, усталых, немолодых лиц и исчезают там же. А эту я даже запомнил, как зовут (её как-то окликнули откуда-то из-за двери) - Надя, Наденька, Надежда… Как обнадёживающе звучит! Звук её имени в полном варианте, с этим «ж» в середине, напоминает голос Дока – он такой же шершавый и влажный, по нему хочется идти вперёд, как по промытому дождём шоссе.
Мои выходы в белое становятся длиннее, полчища хороводоводов заметно редеют и мельчают, они явно разучились атаковать одновременно! У них уже не получается «Одним зайцем сразу всех убить!», как говаривал наш старшина Загоруйко. Вот надо же! Загоруйко я прекрасно помню, помню его пушистые холёные усы – предмет особой гордости и неустанной заботы, и хитро прищуренный крестьянский взгляд. И все его нетленные «пэрлы» тоже помню, кладезь неисчерпаемый! В каждой части обязательно есть свой Загоруйко, на полном серьёзе вопрошающий: «Ты чего книгу читаешь? Меломан, что ли?» или «Почему у тебя физиология не брита?» И непонятно, шутит он, подкалывает тебя или вполне серьёзен в своём наивном косноязычии? Помню-помню старшину, а темноволосую девушку вспомнить не могу, как ни стараюсь…
Зато светловолосых память услужливо выдаёт. Обеих. Лучше бы уж атрофировалась она полностью на этих, не самых приятных воспоминаниях!