Дерек уолкот нобелевская лекция

Алла Шарапова
Стихиру
авторы / произведения / рецензии / поиск / кабинет / ваша страница / о сервере
  сделать стартовой / добавить в закладки
Нобелевская лекция дерека уолкота
Алла Шарапова

ДЕРЕК УОЛКОТ      
 
       АНТИЛЫ: ФРАГМЕНТЫ ЭПИЧЕСКОЙ ПАМЯТИ

       Нобелевская лекция, 7 декабря 1992 г.

                Дерека Уолкотта,
магистра гуманитарных наук Тринидадского и Бостонского университетов.

Фелисити - это населенный пункт в Тринидаде на краю Кэрони - обширной центральной равнины, где по сей день существуют сахарные плантации, возделываемые трудом законтрактованных бывших невольников - рубщиков тростника, так что все население Фелисити состоит из восточно-индийских переселенцев; и в тот день, когда  я вез в Фелисити своих американских друзей, дорогой нам встречались исключительно индусы, и это было, как я надеюсь вас теперь убедить, очень динамично и очень красиво, ибо тот воскресный день посвящен был Р а м л и л е, эпическому действу по мотивам индийского эпоса "Рамаяна". Представление вот-вот должно было начаться, и костюмированные исполнители из числа местных уроженцев собирались на поле, украшенном разноцветными флагами и напоминавшем бензозаправочную станцию. Красивые индийские мальчишки в красных и черных рубашках стреляли, не целясь, из луков в солнечный воздух. Голубые горы на горизонте, яркая трава, облака, вбирающие в себя краски до тех пор, пока не погаснет свет... Фелисити! До чего же под стать эпической памяти это нежное англо-саксонское имя.
Под навесом на краю поля виднелись массивные бамбуковые арматуры, похожие на громадные клетки. Это были части тела гигантской статуи - икры или бедра. Статуи божества, которую предполагалось по окончании представления предать огню. Вид этого тростникового каркаса привел мне на ум знаменательную параллель. Сонет Шелли об упавшей статуе Озимандии и о его империи - этом колоссальной обломке посреди пустыни.
Барабанщики зажгли под навесом огонь, и держали свои инструменты возле пламени, чтобы потуже затянуть кожу. Шафрановые огни, яркая трава, рукотворное туловище божества, которому предстояло сгореть, - это было не где-то в пустыне, месте упокоения могущественной империи, это была часть ритуального, вечнозеленого времени года, которое, как сожжение урожая, ежегодно повторялось: принесение жертвы было повтором, уничтожение означало обновление через огонь.
И вот на поле выступили боги. То, что мы привыкли осознавать как индийскую музыку, доносилось с открытой платформы, и оттуда же должно было донестись эпическое повествование. Костюмированные актеры все прибывали. Принцы и боги, предположил я небрежно. И сразу же понял, что я сплоховал. Я облек в слова типический жест - пожатие плечами, которое выдает с головой нашу африканскую и азиатскую диаспору. Я часто думал о никогда не виденной мною  Р а м л и л е , и да, я никогда не видел этого театра, открытого поля, деревенских детей, изображающих воинов, принцев, богов. Я не знал, каков сюжет эпоса, кто его герой, с какими врагами он борется. Все же, когда я адаптировал "Одиссею" для английского театра, я был убежден, что публика знает о злоключениях героя малоазийского эпоса. А в Тринидаде никто больше моего не знал о Раме, Кали, Шиве, Вишну. Кроме, разумеется, индусов. Вообще-то это тоже вошло в поговорку на Тринидаде: "Никто, кроме индусов".
На краю центральной равнины, было еще как бы плато, паром среди моря тростника, и там должна была состояться слабая постановка по мотивам "Рамаяны". Но это моя писательская точка зрения. Точка зрения неверная. Для меня Р а м л и л а  в Филисити была спектаклем. А на самом деле это была их вера.
Сосредоточьтесь на мгновении самопознания, когда актер в гриме и костюме кивает своему зеркалу перед выходом на сцену, веруя в то, что он, подлинный, вступит сейчас в область иллюзорного. Теперь вы понимаете, что я имел в виду, характеризуя состояние исполнителей эпоса. Только они не были актерами. Они были избранные, или они сами выбрали себе роли в этом сакральном действе, которое растягивалось на девять дней и игралось каждодневно два часа перед заходом солнца. Это были не актеры- любители, а верующие люди. В театральном лексиконе нет слова, чтобы их определить. Им не надо было перед выходом на роли психологически себя настраивать. Их действия, может быть, были столь же веселы и естественны, как те бамбуковые стрелы, которые пересекали вечернее небо. Они веровали в то, что играли, верили в богодухновенность текста, избранничество Индии, между тем как я по своей писательской привычке искал в каком-то смысле элегии, или недостатков, или даже идиотической мимикрии в счастливых лицах мальчишек-воинов или в геральдических профилях деревенских принцев. Я осквернил тот день сомнением и недоверием к восторгу. Я исказил событие, привнеся визуальное эхо Истории: тростниковые поля, контрактники, воспоминания о разбитых армиях, замки, трубные голоса слонов - в то время как все вокруг меня было прямо противоположное: буйная радость, восторженные возгласы мальчишек, шесты со сладостями, появление все новых и новых актеров в костюмах; восторг убежденности, а не утрата. Самое имя Фелисити придавало всему смысл.
Сведите Азию к следующему: маленькие белые восклицательные знаки минаретов или каменные шары храмов среди тростниковых полей, - и станет понятной автоирония и замешательство тех, кто в подобных ритуалах усматривает пародию, даже признаки вырождения. Пуристы относятся к такого рода церемониям так же, как грамматики относятся к местным диалектам, как большие города к провинции, как империи к своим колониям. Память, которая повествует затем, чтобы воссоединиться с центром, отсеченный член, вспоминающий тело, которому он принадлежал, как эти бамбуковые икры божества. Короче говоря, общепринятый взгляд на Вест-Индию незаконный, беспочвенный, нечистый. "Здесь нет, -  перифразируя Фрейда, - людей в подлинном смысле слова". Нет людей. Фрагменты и отголоски настоящих людей, нечто неинтересное и неполное.
То представление было диалект, ответвление полнокровного языка, краткий его глоссарий, - но не порча и даже не понижение абсолютного ценностного масштаба.  Здесь, в Тринидаде, я открыл, что один из величайших всемирных эпосов ставится не в отчаянном порыве во что бы то ни стало сохранить культурную ценность, но с открытостью веры, столь же непреклонной как ветер, гнущий тростниковое кружево равнины Кэрони. Мы должны были уехать прежде чем под крики "Кэрони Свэмп" завершилось действо, и по дороге нам встретились летящие домой на вечерней заре багряные ибисы. Так же гармоничны и естественны как исполнители  Р а м л и л ы были толпы, такие же яркие, как багряные одежды мальчишек-лучников, красные флаги; и все это покрывало остров, превращая его в подобие цветущего дерева или букета иммортелей. Историческая печаль ничего тут не значила. Два эти зрелища, Р а м л и л а  и подобная выпущенным стрелам стая багряных ибисов внушали однозначный порыв благодарности. Зримое чудо есть обычное дело на Карибах. Оно соприродно ландшафту, и перед лицом красоты сходит на нет историческая печаль.
Мы слишком плоть от плоти этих долгих стенаний, которые жирной чертой обводят минувшее. Я оказался в выигрышном положении, открыв для себя ибисов и багряных лучников Фелисити.
Историческая печаль поднимается над руинами, а не над природными ландшафтами, к тому же на Антилах слишком мало руин для торжества печали - разве что пришедшие в упадок поместья плантаторов и разрушенные форты. Панорамируя низкие синие холмы над Порт-оф-Спейном, деревенскую дорогу, домики, воинов-лучников, божественных актеров и их слуг, уже слыша музыку на звуковой дорожке, я хотел создать фильм, насыщенный печалью о Фелисити. Я хотел возвратить дню дух утраченной Индии. Но почему речь должна идти о возврате утраченного? Почему не отпраздновать реальное присутствие? Почему Индия утрачена, когда ни одно из этих поселений не знало ее как таковую, и почему не продолжение, почему не увековечение радости в имени Фелисити и в других топонимах Центральной равнины: Коува, Шагуанес, Чарли-Виллидж? Что воспрещает мне широко распахнуть окна наслаждения? Я был как все тринидадцы причастен экстазу, волна экстаза шла на меня как барабанный бой из громкоговорителей. Я имел право на пир Хусейна, на зеркала и папье-маше храмов мусульманского эпоса, на танец китайского дракона, на ритуалы той еврейской синагоги, что стоит на какой-то из здешних улиц. Я только еще восьмая часть того писателя, каким я мог бы стать, если бы вместил в себя все языки и диалекты Тринидада.
Разбейте вазу, и новая любовь, которая попытается собрать осколки и восстановить былую форму, будет сильнее той, которая принимала как данность ее симметрию в дни ее целостности. Клей, связывающий осколки, утверждает изначальную форму. И вот такая же любовь заново подбирает наши африканские и азиатские фрагменты, фамильные ценности, которым реставратор дарит белые шрамы. Собирание обломков - это забота и боль Антил, и если обломки не приведены в соответствие, плохо подогнаны, они больше вмещают боли, чем нес ее в себе оригинал или те иконы и священные сосуды, которые предки сохранили для нас невредимыми. Искусство Антил есть реставрация нашей расколотой на части истории, наши словарные черепки, наш архипелаг, ставший синонимом кусков, отпавших от изначального континента.
Вот это и есть процесс создания поэзии, а создание - это всегда преображение, обрывочная память, бамбуковый остов божества и даже ритуал предания этого божества огню; бог собирался из бамбуковых стволов и тростниковых стеблей, восстанавливал каждую свою черту, в то время как актеры Фелисити доносили его священное эхо.
Поэзия - это пот совершенства, но он должен представиться свежим, как дождевые капли на челе у статуи, так ею осуществляется сродство естества и мрамора; она сопрягает времена - прошедшее и настоящее, где прошедшее есть статуя, а настоящее - капельки дождя на челе у прошлого. В ней погребенный праязык и в ней индивидуальный словарь, так что ее процесс - это и раскопки, и самораскрытие. Тонически всякий личностный голос является не чем иным как диалектом. Он формирует свои собственные акценты, свой собственный словарь и мелодику, защищаясь таким образом от идеи имперского языка, языка Озимандий, публичных библиотек, академических словарей, критикующего и судящего закона, епархий, университетов, политических догм, учрежденческих лексиконов. Поэзия - остров, который выломался из континента. Диалекты моего архипелага представляются мне столь же свежими, как эти дождевые капли на лбу у статуи, это не пот, выжатый из морщин классического мрамора, а конденсация освежающих стихий - дождя и соли.
Оторванные от исконного языка, порабощенные и связанные контрактами племенные группы творят свои собственные чарующие вариации на древний эпический словарь, что-то беря взаймы у Азии и Африки, но прислушиваясь в первую очередь к унаследованному стихийному ритму крови, который неподвластен порабощению и кабале до тех пор, пока поселения носят такие имена как Фелисити или Шуазель. Исконный язык обезличивается, истощенный расстояниями, подобно туману, когда он пытается перебраться через океан, но этот процесс переименований, нахождения новых метафор вполне тождествен тому процессу, в который вовлекается поэт каждым утром своего рабочего дня, создавая, подобно Робинзону, свой рабочий инвентарь, пополняя по необходимости свой словарный запас яркими находками, даже изменяя свое собственное имя. Человек, потерявший все, всецело доверяется стихийной, самой себе изумляющейся силе - своему разуму. Вот основа антильского опыта, эта отрывочность сродни обломкам кораблекрушений, эти отголоски, эти останки и черепки огромного племенного словаря, эти детально припомненные обычаи, и все это вовсе не упадочническое, а сильное. Они пережили Срединный Путь и "Фэтл-Росэк", пароход, доставивший первых прибывших по контракту индусов из Мадраса на тростниковые плантации Фелисити, и первых осужденных кромвелианцев, и евреев-сефардов, и китайских бакалейщиков, и ливийского купца, продающего наряды с велосипеда.
И тут, в типичном вест-индском городе Порт-оф-Спейне, они стали суммой истории. Не-людьми, как выразился Троллоп. Пригородный вавилон торговых вывесок и улиц, смесь кровей, полиглот, неисторическая закваска сродни небесам. И существование такого города в Новом Свете для писателя подобно небесному Раю.
Мы все знаем, что культура сотворена ее большими городами.
Второе утро я встречаю дома - беспокойное ожидание восхода ломает сон. В пять еще темно, и не стоит раздергивать шторы, потом во внезапно хлынувшем свете - кремовые стены, коричневая крыша полицейского участка, обрамленного приземистыми королевскими пальмами в колональном стиле,  еще позади - купы деревьев как зеленая пена и растрепанные гривы более высоких пальм; голубь, прячущийся в гроте, запятнанный дождем блок в современной стиле, свободная утром от машин подъездная дорога к участку. Вот из всего этого складывается желанный покой. Душевная тишина посещает меня при каждом наезде в этот городок, так глубоко вкоренившийся в мою сущность. Покоя полны и цветы, и горы, любовь к ним заранее предсказана. Только архитектура на первых порах сбивает с толку. После американских соблазнов путешественник обычно ощущает потерю чего-то, жажду припомнить утраченное. И вот эти бетонные строения в дождевых пятнах... Все это издержки неизжитого язычества: город пытается встать на цыпочки, изменить силуэт на американский лад, отчеканить свой профиль по тому же шаблону, что Колумбия и Де-Мойн. Апология мощи, мягкий декор, кондиционеры воздуха, заставляющие исполнительниц и секретарш вступать в спор, у кого красивее кордиган: чем прохладнее в учреждении, тем оно престижнее - имитация другого климата. Мода на холод и хищническая жажда холода.
В серьезных городах с их серыми, военного цвета зимами дни как будто проходят в шинелях, затегнутых на все пуговицы, любое здание смотрится казармой с зажженным светом во всех окнах, и когда начинается снегопад, каждый переселяется душой в русские романы девятнадцатого века, потому что это зимняя литература.
Таким же образом прибывающие в карибские страны должны ощутить свою жизнь как серию почтовых открыток. Понятие о том или ином климате мы почерпнули из литературы. Для туристов сверкание солнца не представляет собою чего-то серьезного. Зима вносит глубину, множит оттенки - в жизни как и в литературе. А в нескончаемом лете тропиков только нищета и поэзия ( по-антильски нищета - povetry - то есть поэзия с добавлением V - жизни, условия как существования так и воображения) обретают способность быть глубинными. Поэзия островов столь же исполнена ликования, столь же однозначно экстатична, как и их музыка. Культуру, зиждущуюся на радости, принято считать пустоватой. К сожалению, продавая себя, Вест-Индия поощряет ликование посредственности, блестящую пустоту, становясь местом, куда не заглядывает не только зима, но и та самая серьезность, которую источает лишь культура четырех времен года. Так как же может здесь быть народ в подлинном смысле этого слова?
Они ничего не знают о тех временах, когда год расстается с древесной листвой и ветви покрываются белым пухом, ни о тех, когда целые огромные города пропадают в тумане, ни о тех, когда возле каминов люди уходят в сосредоточенные раздумья. Их география, так же, как их музыка, имеет только верхний и нижний предел: жара и сырость, солнце и дождь, свет и тень, день и ночь. Это как если в стихах оставить одни двусложные размеры. На этом основании очень соблазнительно прийти к выводу, что народы эти неспособны постигнуть утонченную противоречивость, имагинативную сложность. Пусть будет так. Ничего не поделаешь - нас не берут всерьез.
У нас нет городов в общепризнанном смысле слова, да никто и не хочет, чтобы они тут были. Антилы диктуют свои пропорции, свои решения в различных областях, и, скажем, их проза ни в чем не уступает прозе их недоброжелателей, так что теперь существует не просто Сент-Джеймс, но улочки и дворы, воссозданные Найполом, и очертания их так же лаконичны и убедительны, как его предложения; и не просто мы слышим шум и свист Гунапуны, но они суть прототипы рвущихся за грань персонажей C.L.R.; не просто существут селение Фелисити на равнине Кэрони, но это страна Селвона. И так можно перебрать все острова. Доминика во многом то, что написала о ней Джина Рис. То же можно сказать про Мартинику раннего Сезера или Гваделупу Сен-Жон Перса, хоть и нет там теперь ни пробковых шлемов, ни мулов. И какое же наслаждение и преимущество в том, чтобы прослеживать, как литература - одна литература на трех имперских языках, французском, английском и испанском - завязывает в бутоны и постепенно раскрывает один остров за другим на самой заре культуры, отнюдь не робкой и не ученической, как нельзя применить эпитетов ученичества и робости к белым тяжеловесным лепесткам франгипании.
Это не хвастливый вызов, это лишь констатация естественного торжества: чему постановлено расцвести, то расцветет.
На жарких камнях полуденного Порт-оф-Спейна, где улицы раскалены добела, где окна увиты плющом, растут пальмы и затуманенная гора, видная из окна угловой башни, приводит на память Воана или Герберта ("Тот город в пальмовой тени..."), или вспомнишь про орган Хаммонда, слушая в деревянной церковке Кастри хор прихожан, исполняющих "Иерусалим златой". Мне трудно было бы усмотреть в такой пустынности черты запустения. Это как раз та спокойная терпеливость, которая дает широту антильской жизни, и секрет в том, что не надо задавать этой жизни ненужных вопросов, не надо увлекать ее ненужными соблазнами, да у нее и нет к этим соблазнам естественного влечения. Путешественник прочтет это как летаргию и апатию.
Скажут: сюда не поступают новые книги, здесь нет театров, нет музеев, да тут попросту нечего делать. Однако за отсутствием книг человек уходит в раздумья, а раздумья облекаются в записи или, в крайнем случае, если нет средств для записывания, в устные повествования, составляющие предание; так происходит упорядочение памяти, которое ведет к торжеству ритма, к обряду поминовения. Отсутствие тех или иных вещей может обернуться добром, а воистину только в добре спасение от наплыва залитованной посредственности, поскольку и книги теперь не столько творения, сколько переделки.
Никто не спорит с тем, что культуру создают большие города. Но теперь мы имеем по преимуществу разросшиеся города-рынки. Так каковы же пропорции идеального вест-индского большого города? Он обведен кольцом сельскохозяйственных пригородов и парков, и лучше всего, чтобы по одну сторону тянулась пространная равнина. А еще конечно, горы, впивающиеся шпилями в облака, и синее море. Чтобы полет голубей в чистом небе напоминал алфавит в детском учебнике и напоминал о незапамятных временах, когда жива была вера в знамения. И вот еще: в самом сердце большого города должны быть лошади. Да, лошади, которых мы не видели здесь с конца прошлого века, когда они везли в одиночку двухметную карету или четверкой мчали экипаж с господами в цилиндрах. Лошади, которые живут в настоящем времени без всякого элегического эха от шума копыт, отрывающихся в беге от земли лугов королевского парка Саванна, когда туман от холодных предгорий расстилается над крышами. Пусть бы ежесезонно происходили большие скачки, чтобы горожане восторженным ревом привествовали быстроту и грацию этих переселенцев из девятнадцатого века. И чтобы в доках не было дыма и не оглушал грохот бесчисленных механизмов. А какое тут будет расовое многоразличие! Азия, Средиземноморье, Европа, Африка представят себя здесь. Это будет куда более волнующее многоразличье, чем у Джойса с его Дублином. Островитяне будут жениться и выходить замуж по своему выбору, по инстинктивному зову, а не по традиции, и когда-нибудь их дети убедятся, что уже бесполезно вычислять свою расовую генеалогию. Особенно широких магистралей, опасных и трудных для водителей и пешеходов, будет очень немного. Торговые районы огласятся какофонией акцентов, обрывками языка древних цивилизаций. Но после пяти вечера в местах торговли будет воцаряться тишина, а по воскресеньям не будет ни души и в доках.
Вот что такое для меня Порт-оф-Спейн, идеальный большой город в его человеческих и деловых измерениях, где горожанин - ходок, а не пешеход, и такими, наверно, были греческие Афины, пока они не превратились в одно культурное эхо.
Самые чарующие картины Порт-оф-Спейна - идеализация рукотворного: не бетон и стекло, но барочное деревянное зодчество, где каждая фантазия в дереве кажется скорее произрастающей из себя самой, нежели сработанной плотниками. А за городом простирается равнина Кэрони с ее поселениями, молитвенными флагами индусов, фруктовыми прилавками, заполонившими обочины тракта, над которым ибисы проносятся подобием разноцветным флажков. Фотогеничная бедность! Открыточная грусть! Я не воссоздаю Эдем, нет, это на самом деле Антилы, действительность света, труда, выживания. И деревенский дом у дороги, и Карибское море несут в себе аромат обновленных возможностей и одновременно выживания. Выживание - это триумф упорства, в том числе упорства духа, та самозабвенная дурость, благодаря которой поэзия есть живое и насущное дело, тогда как в силу очень многих вещей она дело непервостепенное и несерьезное. Эти очень многие вещи, собранные воедино, ходят под коллективным названием мирских вещей.
Итак, вот она, зримая воочию поэзия Антил. Выживание.
Если вы хотите понять, почему в нашу сторону смотрят по большей части с жалостью и снисхождением, воскресите в памяти гравюры-акватинты антильских лесов с непременными пальмами, папоротниками и водопадами. Они цивильно-благопристойны, как ботанические сады, как если бы небо стало стеклянным потолком, а колониальная растительность приспособилась служить фоном для неторопливых прогулок или поездок в экипажах. Некий единый пафос движет инструментом гравировальщика и карандашом топографа, и тот же самый пафос тенденциозно-иронически нарек поселение индусов именем Фелисити. Век взглянул на этот буйный ландшафт в ложном свете и неверным глазом. Печаль исходит скорее от картинок, нежели от самих тропиков. Эти слащавые гравюры сахарных мельниц, фортов, гаваней, женщин в национальных костюмах принадлежат Истории, той самой Истории, которая выглядывала из-за плеча гравировальщика, а позднее человека с фотокамерой. История умеет так направить глаза и руки, чтобы в ней черпали потом успокоение, ностальгируя по эхо, она может переименовывать места, стушевывать яркий тропический климат до элегической меланхолии, чему пример и мировая проза: интонация рассудительности в романах Конрада или путевых дневниках Троллопа.
Эти путешественники привезли с собой инфекцию собственного недуга: их проза даже самый ландшафт увидела под знаком меланхолии и самобичевания. Имитация скрадывает масштабы во всем, от архитектуры до музыки.
 Фрейд со всей непререкаемостью утверждает, что поскольку История опирается на достижение и поскольку история Антил изначально депрессивна с ее коловращением кровавых баталий, рабством, кабальной вербовкой, - то и настоящая культура не могла здесь зародиться и ничего достойного не могло быть создано в этих запустелых гаванях, этих скучных феодальных сахарных поместьях. Против этого свидетельствуют не только свет и соль антильских гор, но и простонародная мощь их обитателей, соединенная с большой разносторонностью. Подойдите вплотную к водопаду - и вы перестанете слышать его шум.
Оставаться в девятнадцатом веке подобно лошадям, как пишет Бродский, не такое уж плохое дело, и по существу наша жизнь на Антилах, как и вест-индская проза, все еще подчинены ритму прошлого столетия.
Даже такие беспредрассудочные писатели, как Грэм Грин, воспринимают карибские острова с элегическими вздохами, под знаком вечно длящейся грусти, которую Леви-Стросс снабдил эпитетом tristes tropiques. Тоску порождают в их душе карибские сумерки, дожди, неуправляемая растительность, провинциальное честолюбие карибских городов, где брутальные реплики модерной архитектуры вытесняют из жизни маленькие дома и старинные улицы. Эти настроения можно понять. Меланхолия так же заразительна, как лихорадка при закате солнца или как золотые листья заболевших кокосовых пальм, но есть что-то отталкивающее и решительно неверное в том, как эта местная тоска, переходящая в мертвенность, подана англичанами, французами, даже некоторыми из местных писателей, осевших тут после изгнания. Все дело в непонимании природы нашего света и сущности людей, на которых падает свет.
Они твердят про смехотворные амбиции наших неотесанных городов, про наши беспочвенные умозаключения, но карибский город мыслит и делает выводы только в согласии со своей собственной шкалой, и точно так же карибская культура не есть развивающаяся, но уже сформировавшаяся. Тот факт, что мы посещаем эти места или нас высылают сюда, никак не влияет на суть дела. Здесь сложился свой тип города, своя архитектура. И когда тебе начинают твердить, что ты еще не город или еще не культура, это вызывает определенную реакцию. Так вот, я не ваш город и не ваша культура. Может быть, после этого поубудет немного tristes tropiques.
Вокруг этого возвышения, как вокруг плота, раздается шум аплодирующего прибоя: нашу историю, наш ландшафт наконец-то "признали".
Когда была написана первая карибская книга? Ее автором был путешествующий викторианец Чарлз Кингсли. Это одна из ранних книг, введшая антильский ландшафт и быт в английскую литературу. Говоря по правде, я ее не читал, но вряд ли я ошибусь, сказав, что ее тон доброжелательный. Антильский архипелаг выступает здесь как предмет описания, а не самовыражения. Подобный же тон у Троллопа, у Патрика Лей-Фермора, в таком же тоне я теперь повествовал вам о деревенском представлении в Фелисити - то есть как сочувствующий и получивший удовольствие посторонний, надежно дистанцировавший себя от Фелисити, хоть и любующийся местным колоритом. Нельзя полюбить того, что сокрыто от внутреннего взора. Путешественник не может любить, потому что его странствие - это динамика, а любовь - это статика. Если же он возвращается к тому, чем был очарован, то он больше не путешественник. Тогда он превращается в спокойного, сосредоточенного приверженца чужого уклада. Тогда он уже свой.
Я от очень многих людей слышал, что они полюбили Вест-Индию. Это надо понимать так, что они готовы еще раз сюда прибыть, но никогда не согласились бы постоянно здесь жить. Простое доброе чувство путешественника, туриста. Эти путешественники, самые доброжелательные из них, изъявляли желание чем-нибудь помочь островам, увиденным что называется в профиль, с их роскошной растительностью, с их отсталостью и бедностью. Это благородные персонажи викторианской прозы. Они явили нам свои прекрасные силуэты и забылись, как забываются дни беспечного отдохновения.
Алексис Сен-Леже Леже, взявший себе литературный псевдоним Сен-Жон Перс, был первым нашим земляком, удостоенным Нобелевской премии за поэзию. Рожденный в Гваделупе, он писал исключительно на французском языке, но до него нигде не было явлено с такой чистотой и свежестью ощущение этих мест, как в стихотворениях о его детстве - о жизни привилегированного ребенка на антильской плантации. Это "Pour Feter une Enfance", "Eloges" и позднейшее "Images a Crusoe". Впервые со страниц веяло нашим свежим морским ветром, солено-острым, самообновляющимся, как пассат, пальмовой листвой,"взбирающимся по ступеням ароматом кофе".
Карибский гений обречен быть противоречивым.  Мы теперь могли бы сказать, что прославлять Перса - значит прославлять плантаторскую систему, прославлять ханжество или белого богача верхом на коне, мулатов и мулаток, белый французский язык в белом пробковом шлеме, прославлять риторику высокомерного покровительства; но даже если сам Перс впоследствии отрекся от своих истоков - великие писатели нередко имеют глупость затушевывать свое происхождение - то мы не можем отречься от них, как и от африканского Эме Сезера.
Это не приспосабливание. Это государство иронии, какова Поэзия. Всякий раз как я вижу столистные пальмы, поворачивающие свои гривы на восток, я думаю, что они читают на память Перса.
Ароматные и привилегированные стихи, которые сложил Перс ради прославления своего белого детства, и льющаяся с кассет музыка Индии за спинами шоколадных лучников из Фелисити на фоне все тех же самых столистных пальм, поддерживающих свод антильского неба, -то и другое поразило меня с одинаковой силой. Я чувствовал ту же самую мучительную гордость в его стихах и в их лицах. Почему эти дары антильской Истории столь замечательны? Всемирная история - говоря всемирная, мы, конечно, подразумеваем европейская - есть по преимуществу летопись междуплеменных разрывов, этнических чисток. Не надо писать про острова, пусть они сами напишут о себе. Пальмы и мусульманские минареты на Антилах встают как восклицательные знаки. Наконец-то! Королевские пальмы Гваделупы наизусть читают "Eloges".
Позднее, в "Анабасисе" Перс создал фрагменты мнимого эпоса с ляскающими пограничными воротами, бесплодным wadis с пеной ядовитых озер, всадниками, защищенными бурнусами от песчаных бурь, - все противоположное прохладным утрам на Карибах, но все же не более контрастное, чем какой-нибудь шоколадный лучник в Фелисити, вслушивающийся в священный текст, звучащий на всем пространстве украшенного  флагами поля, с его побоищами, слонами, обезьяньими божествами - что же более контрастирует со всем этим, чем белый ребенок в Гваделупе, собирающий фрагменты своего грядущего эпоса из частоколов тростниковых плантаций, хозяйственных повозок, быков и бамбуковой листвы, каллиграфическим почерком выводящей в небесах Антил изречения на языках древности - хинди, китайском, арабском? От Рамаяны к Анабасису, от Гваделупы к Тринидаду, все это археология уцелевших фрагментов сгинувшей африканской монархии, черепков Сирии и Ливана, и это не подземная тайна, а вопиющая явь наших охриплых, простонародных улиц.
Мальчик с плохим зрением кидает плоский камень на плоскую воду в эгейской бухте, и это элементарное движение косящего локтя содержит в себе перескакивающие размеры "Илиады" и "Одиссеи". А еще один ребенок пускает бамбуковую стрелу на деревенском празднике. А еще третий слушает похожее на походный марш шуршание столистных пальм в час, когда восходит карибское солнце, и вот из этого звука выходит сжатая поспешность персовского эпоса. И все это помимо веков и архипелагов. Для каждого поэта мир обязательно утренний. История - забытая бессонная ночь; История и священный ужас перед лицом стихий - они всегда только начало, потому что судьба поэзии - влюбиться в мир назло Истории.
Это всплеск ликования, праздник удачи, когда поэт почувствует себя свидетелем раннего утра культуры, когда в определяющем все утреннем свете прорисовываются постепенно ветка за веткой, листок за листком, это прозвучавший на краю бездны вопрос "почему?", и это лучшее, что можно придумать - обряд накануне восхода солнца. И потом само имя: Антилы. Оно волнуется и журчит, как сверкающая вода, и шум листвы, свист пальмовых крон, щебет птиц - это созвучия молодого диалекта, родного языка. Неповторимый словарь, личностная мелодика, ритм которой и есть твоя подлинная биография, сопрягаются в этом звуке как-то наредкость удачно, и ты всем своим пробуждающимся телом постигаешь ритмы островов.
Это праздник благословения молодого языка и молодого народа, и этому устрашающему почтению мы обязаны многим.
Я стою здесь во имя этих людей. Но также и во имя диалекта, обновляющегося, как листва деревьев - деревьев, чьи исконные имена мягче, зеленее, по-утреннему трепетнее, чем английские: laurier-cannelles, bois-flot, bois-canot; они же входят и в названия долин: Fond St.Jacques, Matoonya, Forestier, Roseau, Mahaut - или пустынных отмелей: L'Anse Ivrogne, Case en Bas, Paradis. И имена эти, в которых оживают песни и легенды, произносятся не с французским, а с патуанским акцентом.
Просыпаешься - слышишь два языка, один деревьев, другой - школьников, декламирующих по-английски:
Дичь и живность на суше и море
В обладанье я принял один;
Власть мою принимают не споря.
Я над видимым всем господин.


Одиночество, где ж твои чары?
Ты хвалимо напрасно молвой.
Лучше беды познать и кошмары,
Чем царить на просторах с тобой.

А в это же самое время в деревне ритмически схоже, но под аккомпанемент согласованных инструментов - самодельной скрипки чак-чак и барабана из козьей кожи девочка по имени Сенсенна распевает:

Si mwen di'ous ca fait mwen la peine
        'Ous kai dire ca vrai.
- Милый, так страшно болит мое тело!
        - Милая, верю! Но как ты хотела?
Si mwen di'ous ca pentetrait mwen
        'Ous peut dire ca vrai
- Милый, мне грудь проколола стрела!
        - Милая, верю, что в сердце вошла.
        Сes mamailles actuellement
Pas ka faire l'amour z'autres pour un rien.
        Если не ранить и не убивать,
Стоит ли детям игру затевать?

Само по себе утреннее солнце еще не может отменить Историю. Все дело в антильской географии, в буйстве нашего растительного мира. Море не перестает с грустью вздыхать об утонувших в Среднем Проходе, а кровавая резня аборигенов - карибов, аруаков, таино - запечатлена в багреце иммортели. И набегающие на песок волны не могут изгладить нашей африканской памяти. И торчащие копья тростника - зеленая тюрьма, где закабаленные азиаты, прародители Фелисити, все еще отрабатывают свои контракты.
Первые пробы моего поэтического пера явились как награда моему читательскому усердию. О, я много вычитал из окружающего меня с детства: цвета красного дерева лица порубщиков, черные как смоль углекопы,а еще был человек, стоящий у обрыва - он раскачивал на плече мотыгу, и его сопровождал необычный, непонятный пес цвета хаки; этот человек, одетый невесть во что, встал спозаранку, когда было холодно и тьма еще только начинала рассеиваться; он встал, чтобы подняться в горы и разбить свой собственный сад: сад и горы были в нескольких милях от его жилья, но эта земля числилась его собственностью. А мимо шли на желоба рыбаки, эти осколки Африки, но сформировавшиеся, окрепшие и укорененные в этой, островной жизни, не более грамотные, чем деревья и трава. Да, они не умели читать. Они явились сюда затем, чтобы их прочли другие. Но если их как следует научат читать, они дадут миру свою литературу.
Только увы, в наших брошюрках для туристов Вест-Индия - это лишь голубая заводь, куда Флориде соблазнительно поставить свою длинную ногу и куда дамы с зонтиками подплывают на плотике. Вот так острова продают себя, стыдясь нищеты, и это постепенно разрушает их неповторимость. Происходит помпезное навязывание одних и тех же рекламных роликов, из-за которых один остров перестает уже отличаться от другого, и в будущем у нас оскверненные марины и земные наделы, запроданные господами министрами. А кто-то в унисон наверчивает "Хеппи ауэ", кто-то растягивает до ушей ротовое отверстие. Что такое земной рай для наших визитеров? Пару недель передохнуть от дождей и добыть краснодеревчатый загар. И на закате местные трубадуры в соломенных шляпах и разноцветных рубашках заигрывают насмерть "Йеллоу берд" и "Банановую лодку". Как бы то ни было, существует территория больше, чем эта - шире границ острова, как они даны на карте - это бескрайнее море, наделенное безграничными сокровищами памяти.
Антилы как целое и каждый остров в отдельности - это усилие памяти, когда миф души и биография расы достигают своей кульминации в беспамятстве и тумане. Просветы среди тумана и внезапная радуга - arc-en-ciel. Это колоссальный труд антильской фантазии, заново создающей своих богов из бамбуковых каркасов, прилаживая фразу к фразе.
Децимация аруаков - проклятый корень антильской истории, и доброе уныние - вот чем может заразить туризм все эти островные нации. Болезнь будет распространяться не мало-помалу, а с непостижимой скоростью. Не успеешь оглянуться, и они выбелят все скалы до одной своим гуано, эти белокрылые отели. Радуга и торжество прогресса.
Но пока это еще не произошло, пока еще остается несколько заповедных долин - залежей старой жизни, пока еще эволюция не превратила каждого художника в антрополога или фольклориста, еще есть возлюбленные уголки и укромные поляны, которые не аукаются с идеями, еще не заросли пути возвращения к началам - и это значит, что мы в какой-то мере застрахованы от угрожающих перемен. Это не ностальгические заповедники, а огражденные святыни, это земные солнца тех стран, которым угрожает эта проза, как мысу угрожает бульдозер, как морским миндалям угрожает веревка геодезиста или горному лавру насекомые-паразиты.
И вот последняя эпифания. Добротная каменная церковь в плодородной долине в стороне от могил Суфриера, холмы, грозящие столкнуть в бурную реку ближние домики, солнечный свет, как будто проливающий на листву масло... Захудалое место, не представляющее никакой важности, но до такой степени испоганенное вот этой прозой, что приобрело ореол значительности. Идея не освятила и не отметила это место ничем, даже воспоминанием. По обычным бетонным ступеням, одетые по-выходному, сходят в церковь африканские дети. Безвольно повисают, отсвечивая на солнце, банановые листья. И вот, спотыкаясь о свякий хлам, которым загроможден двор,.пробирается к церкви старая женщина.
И вот где можно было бы написать фреску! Что-то само по себе совсем не важное, но исполненное реальной веры. Без обозначения на карте, без истории.
Как быстро все это может исчезнуть! И как это торопит нас идти дальше, туда, где - мы смеем надеяться - никто не побывал до нас, к зеленым тайнам в конце плохих дорог, к мысам, где видишь сразу же не отель, а длинную отмель - и кругом ни души, разве что где-то на отдалении воспросительным знаком встает дымок какого-нибудь рыбака. Карибские острова - не идиллия. Во всяком случае для тех, кто здесь живет, они совсем не идиллия. Они черпают из этой земли свою рабочую силу, естественно, органично, как деревья - морской миндаль или пряный высокогорный лавр. Эти крестьяне и рыбаки не затем здесь, чтобы привлекать чье-то любопытство или маячить перед объективом; они те же деревья, только источающие трудовой пот, и соль у них на коре образовала пленку, но каждый день эти деревья в костюмах и без корней подписывают вынужденные контракты с антрепренерами из числа тех, кто отравляет вершины и корни морских миндалей и высокогорных лавров.
А когда-нибудь с чьих-то правительств непременно спросится, что сталось не только с лесами и бухтами, но и с целым народом.
Они опять здесь, они возвращаются, фотомодели, подверженные коррупции ангелы с гладкой кожей и белыми глазами, огромными от тревожной радости. Выражение этих глаз такое же как у азиатских детей в Фелисити на Рамлиле. Две разные религии, два континента. У тех и других сердце полно той боли, которая носит имя радости.
Но что за радость без страха? Я хотел бы погасить в себе тот эгоистический страх, который, к сожалению, испытываю на вершине этого помоста, к которому приковано внимание всего мира. Но простые радости и священный трепет - вот их мне хотелось бы сохранить неоскверненными, не потому что они невинны, а потому что они неподдельны. Пусть все будет неподдельно, как тогда, когда в благодарность за свой дар Перс услышал отрывки из своего малоазийского эпоса в шуме столетних пальм, которые я бы назвал их проводниками воображения, если воображение синоним нашей коллективной памяти, такой же неподдельной, как порыв маленького воина-индуса, пустившего бамбуковую стрелу превыше флагов на поляне в Фелисити.
Пусть же и ныне пребудет благодарная радость и блаженный страх, как в тот час, когда мальчик открыл школьную тетрадь и аккуратно, не нарушая полей, вписал туда стансы, проникнутые светом холмов, возвысившихся над островом, благословенным своей безвестностью, питающим тихую привязанность к таким незначительным, ничем не замечательным людям, как мы.

                (Перевод с английского мой - А.Ш.)








ХРОНОЛОГИЯ:

1930  Дерек Элтон Уолкотт родился 23 января в Кастри, Сент-Люсия; сын Варвика (гражданского служащего) и Аликс (учительницы) Уолкоттов. Семья включает в себя также Родерика Элтона, брата-близнеца Дерека, и их старшую сестру Памелу.

1931  Смерть отца, Варвика Уолкотта. Отец Дерека умер молодым вскоре после рождения сыновей-близнецов. Мальчик рос по существу без отца, однако всю свою жизнь он восстанавливал его образ по сохранившимся картинам (Варвик занимался живописью, и в доме сохранились его работы), его литературным наброскам, воспоминаниям матери, оставшейся в доме огромной библиотеке. Можно сказать, что Уолкотт сформировался под сенью отцовской памяти.

1941-47 Дерек обучается в колледже Св.Марии в Кастри, административном центре Сент-Люсии.

1947-50   Дерек получает место помощника учителя в том же колледже.

1848   Дерек Уолкотт опубликовал на свои средства книгу "Двадцать пять стихотворений".

1949  Опубликована "Эпитафия юноше: поэма в ХП канто"

1950-54  Уолкотт получает от школы рекомендательное письмо для поступления в университетский колледж Вест-Индии. По обучении там получает звание баккалавра искусств.

1950  Работает в Гильдии искусств Сент-Люсии. Попытки Уолкотта создать самобытный вест-индский театр, воссоединяя элементы европейского театра, японской театральной культуры ("кабуки" и "но"), национального фольклорно-музыкального жанра "калипсо". Название "калипсо" не имеет отношения к имени легендарной волшебницы, оно диалектного происхождения. Это стихи, чаще всего двустишия на злободневные темы, исполняемые под аккомпанемент народных инструментов, в основном ударных. Дерек Уолкотт писал, что культура "калипсо" менее всего есть выражение скромности или степенности и что она сродни корриде.

1951  Опубликована книга "Стихотворения". На сцене Кастри, а затем и Лондона поставлена пьеса "Анри Кристоф". Сюжет пьесы взят из истории. Бывший невольник Анри Кристоф стал в начале Х1Х века королем Гаити.

1953-54  Учитель в средней школе для мальчиков на Гранаде

1954  Женится на Фей Мойстон. От этого брака сын. В 1959 году супруги оформляют развод.

1957  Фестиваль драматургов на Ямайке; Уолкотт получает приз за пьесу "Барабаны и флаги". Первое посещение США.

1958-59  По стипендии Рокфеллера направлен в США для изучения театра ( Театры  "Квадрат" в Сити, Нью-Йорк и театр "Феникс", Аризона)

1959  Основывает Малую театральную студию (позднее Театральную студию в Тринидаде).

1960-62  Пишет очерки для "Тринидад Гардиэн" (Порт-оф-Спейн, Тринидад). Начинается новая полоса жизни, связанная с переселением на Тринидад. Из атмосферы аскетической религиозности, преобладавшей на Сент-Люсии, Уолкотт попадает в настоящий "культурный Вавилон" - характеристика, данная Тринидаду Бродским. Уолкотт позднее говорит о жизни на Тринидаде как о заманчивой, но безответственной. "Карнавал тут серьезное дело, а революция - безделица", - высказывается он в одной из бесед. Но очевидно, что на первых порах "карнавал" очаровывал поэта. Он как никогда много пишет, работает для театров. Действие многих его пьес и поэм происходит на Тринидаде. Вторая жена поэта Маргарет Мейллард занимается проблемами психиатрии; от брака с ней (в семидесятые годы расторгнутого) у Уолкотта две дочери - Элизабет и Анна.

1961  Премия Гиннеса за поэзию ( за "Песнь моря")

1962   Выходит книга стихов "В зеленой ночи". Лейтмотив книги - принадлежность автора двум расам, двум культурным традициям. В цикле сонетов "Легенды островов" - зарисовки быта и наряду с этим исторические портреты - Бенджамена Франклина, Сен-Жон Перса, Троцкого. В часто цитируемом стихотворении "Крик из далекой Африки" поэт говорит о том, что мешает ему осуществить культурное самоопределение: "Да, я всосал раздел, он у меня в крови;/ Имперского я проклял чинуша;/ Но ты, английский, был язык любви,/ Ты, Африка, была моя душа!/ И как я с вами должен поступить?/ Предать вас? Или все вам возвратить?"  Разговор с Британской империей - тема стихотворения "Руины Большого Дома". "И не был ли ваш гордый Альбион/ в дни Рима, как и мой несчастный остров/ колонией..." Пафос стихотворения - понимание и прощение в отношениях государств и культур, так же, как отдельных людей.

1965  Выходит книга "Скиталец и другие стихотворения". Тема Робинзона Крузо перенесена на современного человека, оказавшегося на малонаселенном острове Карибского моря.

1967  Поставлена в театре Торонто пьеса "Сон на Обезьяньей горе". Уолкотт проводит параллель между грезами старого угольщика по кличке Макак и реальностью политической ситуации на Карибах. Ставится под сомнение возможность островных жителей самоопределиться в отрыве от мировой культуры.

1969  Написана книга стихов "Залив и другие стихотворения". Реальность книги выходит за пределы Вест-Индии. Многие стихи посвящены Европе, Африке, России.

1973  Написана "Другая жизнь", жанр которой сам автор определил как стихотворение длиной в книгу. Это рассказ о нравственном становлении молодого тринидадского художника, в котором узнается сам Дерек Уолкотт, долгое время, помимо литературы и театра, занимавшийся живописью. Один из критиков назвал "Другую жизнь" вест-индским "Портретом темнокожего художника в юности". Трое молодых людей - белый, негр и метис -испытывают радость творческой дружбы и причастности к сокровищам мировой культуры.
Дерек Уолкотт постоянно занимается живописью, но подчеркивает, что это лишь побочное увлечение, впрочем, серьезно влияющее на его работу как поэта и театрального деятеля.
Во вступлении к книге поэт называет себя "сыном разделенности", однако трагические противоречия его судьбы ( (наследие Африки и европейской культуры; протестантская семья и католическое окружение на Сент-Люсии;  амбивалентное отношение к Европе и Британской империи) способствуют формированию своеобразного и самобытного лирического дарования.
1974  Опубликована и поставлена в Порт-оф-Спейне музыкальная пьеса "Севильский игрок", римейк "Севильского соблазнителя" Тирсо де Молины.

1979  Написана и передана по радио трехактная радиопьеса "Воспоминание", повесть о любви чернокожего учителя словесности и военнослужащей англичанки в годы Второй мировой войны. В пьесе много философских и литературных диалогов. Один из лейтмотивов пьесы тот, что большая литература должна поэтизировать самых обычных людей.
С этого времени начинается мировое признание Уолкотта как драматурга и постановщика. Его приглашают для постановки пьес в Нью-Йорк и Лондон, заказывают ему сценарии для радио и телевидения. Он Лауреат премии Юджина О"Нила. Критика отмечает его "художническую магию, в силу которой самый простой человек предстает на сцене благородной фигурой".
В этом же году выходит книга стихов "Царство звездных яблок". В одном из центральных стихотворений этой книги "Шхуна Флайт" тринидадский моряк-квартерон Шейбин оценивает свое маргинальное положение в мире, поделенном на белым и черных: "Первые заковали меня и извинились: "История!"/ вторые нашли слишком светлым для их гордыни". Часто цитируются следующие строки того же стихотворения:"В колониальном этом горниле/ Я негра впитал, голландца, британца/ Возможно, что я никто, а быть может, нация".
Подобно Уолкотту, Шейбин скрывается от желающих опутать его "политикой и любовью". Критика негритюда и марксизма, по мнению поэта, привносящих чуждые вест-индской реальности идеи. Поэт оплакивает Вест-Индскую федерацию (1958-1962), которую левые политики уничтожили как помеху на пути к власти. В стихотворении "Лес Европы" проводятся параллели между явлениями политического насилия и террора в США, на Антилах и в России.
1981  Начиная с этого года и до сего дня Уолкотт преподает литературное мастерство в Бостонском университете, читая в то же время лекции в Колумбийском и Гарвардском университетах. Он лауреат многих литературных премий, почетный доктор литературы, профессор всех трех названных университетов. Критикуя расизм и многие недостатки американского образования, Уолкотт в то же время с пониманием относится к противоречиям американской жизни, восторженно принимая многое в американской культуры. Среди его собеседников, наставников и друзей в эти годы Роберт Лоуэлл, Уистан Хью Оден, Чеслав Милош, Иосиф Бродский, Шеймус Хини. Сфера его интересов - античная культура, английское Возрождение, поэты-метафизики: Джон Донн, Джордж Герберт и др.; миры Джойса, Томаса Гарди, Юджина О"Нила; формируется интерес к русской поэзии, прежде всего Маяковскому и Пастернаку.

1982  Женитьба на Норман Метивьер.

1984  Вышла книга стихотворений "Середина лета". Образы европейской живописи и скульптуры становятся поводом для размышлений о собственной судьбе, судьбах друзей-поэтов, о политической ситуации ХХ века, о Британской империи, которая "на заре была чиста/ как росы Кэдмона, а на закате жжет/ аллеи Брикстона, как Тернеровы корабли". Лирическая доминанта книги - любовь к морю и неизбывность скитальчества: "Это удел всех скитальцев на тропах скитаний:/ Чем больше скитаемся мы, тем замля бескрайней".

1989  Вышла стихотворная книга "Омерос", в которой, по словам самого Уолкотта, сочетались гомеровская строка и дантовский рисунок (расшатанные терцины). Ахилл, Гектор, Филоктет, Елена - простые люди островов, но перипетии их судеб принимают эпический и трагедийный масштаб, возносящий их до героев античных эпосов и трагедий. Книга полна лирических и исторических отступлений о войнах европейских государств за Вест-Индию, о Второй мировой войне, о судьбе самого автора. В книге находят продолжение темы предыдущих работ: разделенность, рассуждения о сущности империй, осознание моря главной своей отчизной.


1992  Дерек Уолкотт удостоен Нобелевской премии за литературу. Из Меморандума Шведской академии: "Своим словом он прокладывал дорогу родной культуре, и в то же время слово это обращено к каждому из нас... Вест-Индия обрела в нем великого поэта".


1993  Написана сценическая версия "Одиссеи" Гомера (для английского театра).


1996  Выхолит в свет книга "Памяти Роберта Фроста", включающая статьи трех нобелевских лауреатов: Иосифа Бродского, Дерека Уолкотта и Шеймуса Хини. Работа Уолкотта озаглавлена "Избранный путь". "Фрост, - пишет Уолкотт, - эмблематичен как ни один из американских поэтов, исключая только Уитмена... Фрост - ценностная икона для янки, запах лесного дыма, отблеск росы, обязательный для фермы помет и чудаковатость честного дядюшки. Не папаши, а именно дядюшки..."

1998  Работы последнего десятилетия, написанные в жанре эссе, собраны в книге "О чем говорят сумерки?"

1997  Опубликована книга стихотворений "Щедрое даяние" ("The Bounty"). "Подобно Данту, - пишет критик Фиби Петтингелл, - Уолкотт моделирует мистическое странствие через близкое и отдаленное прошлое, пытаясь проследить жизни и смерти близких ему людей с тем чтобы найти в них нечто возмещающее невозвратность утрат".

2001  Написана драма "Собака Джованни Тьеполо".


        Русские переводы Дерека Уолкотта

Два символа преходящих империй. - Как Иоанн на Патмосе... - Плата времени. Перевод Анатолия Сендыка. В кн.: "Время пламенеющих деревьев". М., Издат. восточной литературы, 1961, с. 187-198

Стихотворения. Перевод с англ. А.Шараповой, А.Ибрагимова, М.Пастер. - Острова поющей листвы. Современная поэзия Вест-Индии. М., "Прогресс", 1981, с. 267-280

"Названья", "Парады, парады...", Из цикла "Шхуна Флайт". Перевод с англ. Андрея Сергеева  "Иностранная литература", 1983,   N 3, c.52-58

День поминовения. Пьеса. Перевод с англ. Андрея Сергеева - "Иностранная литература", 1993, N 3, с. 5-32

"Раны и корни": фрагменты стихотворной книги "Омерос" - Перевод с англ. Аллы Шараповой. - "Новый мир", 1995, N 5

Из книг "В зеленой ночи", "Середина лета", "Омерос". Стихи.
Пер. с англ. Аллы Шараповой. Послесловие Людмилы Володарской. -Поэты - лауреаты Нобелевской премии, М., "Панорама", 1997, с. 513-536

Ничего, кроме искренности. Стихи. Пер. с англ. Изабеллы Мизрахи. "Дружба народов", 1998, N 9, с.81-83


















         Писатели о Дереке Уолкотте

   Уолкотт прежде всего очаровывает... О таких поэтах можно сказать, что стихи их неотразимы не просто умелой сцепкой образов с идеями, но языком, который приводит в восторг сам по себе, ритмами, которые кажутся спонтанными, сценами, которые живо рисуются воображению. Если поэт может так писать, то он мастер.
                ЛУИС СИМПСОН

Уолкотт пишет на английском, ощущая скрытую магию этого языка так, как не многие (может быть даже вернее сказать - ни один) из его современников, рожденных в лоне английской речи.
                РОБЕРТ ГРЕЙВЗ

Вест-Индия - громадный архипелаг, раз в пять больше греческого. Если бы поэзия определялась только материальным опытом, Уолкотт располагал бы материалом, в пять раз превосходящим тот, что был в распоряжении барда, писавшего на ионийском диалекте и тоже любившего море. В самом деле, если есть поэт, с которым у Уолкотта много общего, то он отнюдь не английский: скорее это - автор "Илиады" и "Одиссеи" или же автор "О природе вещей". Ибо изобразительная сила у Уолкотта - поистине эпическая... Скоро уже сорок лет, как его пульсирующие строки неудержимо накатываются на английский язык подобно приливным волнам и намывают архипелаг стихотворений, без которого карта современной литературы сливалась бы с обоями. Он дает нам больше, чем себя или "мир"; он дает нам ощущение бесконечности, воплощенной в языке, равно как и в океане, всегда присутствующем в его стихах: и фоном, и передним планом, и как тема, и как метр.
                ИОСИФ БРОДСКИЙ

   Рожденный от смешения рас и этносов на вест-индском острове Сент-Люсия, где говорят исключительно на франко-английском диалекте патуа, поэт и драматург Дерек Уолкотт образовался как человек британской культуры. Изучив английский как второй язык, он этим усвоенным в школьные годы языком овладел в совершенстве. Критики с неизменной похвалой пишут о его языке, и в числе многих - английский поэт и романист Роберт Грейвз, который по словам сотрудницы литературного приложения к "Таймз" Вики Фивер, высказалсядаже в таком духе, что Уолкотт пишет на английском с таким ощущением внутренней магии этого языка, до которого далеко многим (если не всем) его современникам. В Меморандуме Шведской академии по поводу присуждения Уолкотту Нобелевской премии за литературу в 1992 году, есть согласно цитате из "Детройт Фри Пресс", слова о том, что "вест-индская культура обрела в его лице великого поэта". Уолкотт - первый коренной житель карибских островов, удостоившийся этой премии. Согласно тому же источнику, меморандум гласит, что "своими литературными произведениями Уолкотт проторил дорогу своей культурной среде, но одновременно через эти произведения он обращается к каждому из нас".
Главная тема Уолкотта-поэта - противоречие между "черными" и "белыми", между людьми и правителями, а также а также между элементами карибской и западной цивилизаций, равно присутствующими в его родословной. В "О чем говорят потемки", интродукции к книге "Сон на Обезьяньей горе и другие пьесы" Уолкотт обращается к своему "шизоидному" отрочеству, распадавшемуся на две жизни - внутреннюю жизнь самой поэзии и внешнюю жизнь поступка и диалекта.
Исследователь Уолкотта Роберт Д. Хаммер в своей книге о поэте замечает, что такая шизоидность типична для вест-индцев вообще, а так как Уолкотт произошел от белых дедов и черных бабок и с отцовской и с материнской стороны, то он являет живой пример "разделенных" приверженностей и отторжений и "общественно" присутствует во взвешенном состоянии между двух миров. Его широко цитируемое стихотворение "Оклик далекой Африки" ( из книги "В зеленой ночи. Стихотворения 1948-1960) - как раз об этом непростом культурном самоопределении.

   Да, я всосал раздел, он у меня в крови...
   Имперского я проклял чинуша,
   но ты, английский, был язык любви,
   ты, Африка, была моя душа!
   Предать обоих вас? Вернуть вам взятое?..

В другом стихотворении, "Шхуна Флайт" из сборника "Царство звездных яблок" поэт от имени тринидадского моряка Шайбина оценивает свое, человека со смешанной кровью, место в мире, разделенном на белых и черных:



   Одни заковали мне руки, вздохнув: "История!",
   другие сочли слишком светлым для их гордыни.

Не достаточно белый для белых и не довольно черный для черных, он в начальных строках стихотворения так говорит о себе:

   Я ниггера впитал, голландца и британца,
   пройдя колониальное горнило -
   возможно, я никто; быть может, нация.

Уязвленный контроверзами своего происхождения, Уолкотт пришел к тому, что принял и свой остров, и свое колониальное наследие. То, что возлюбил обе эти стороны своего "я" со всей очевидностью раскрывается в его работе. И вполне справедливо сказанное Хаммером: "Выпестованный на преданиях о богах, злых духах и коварных обманщиках, передаваемых поколениями невольников, Уолкотт хотел пересказать народные вымыслы, и это удалось ему. С другой стороны, поскольку он испытывал влечение к классическому наследию Запада и был им образован, он хотел обратиться к традиционно европейской тематике, и это ему тоже удалось. Как наследник двух живых, сильных культур, он прививает себе сначала одну, зетем другую и в конце концов на основе этих двух начал создает свой индивидуальный стиль".
Вышедшая в 1997 году книга "Щедрое даяние" ("Bounty") - собрание лирических стихотворений, многие из которых написаны в излюбленной Данте Алигьери терцинной форме. Присутствие Данте ощутимо в стихах, где речь идет о языковом колониализме, об истории. В других речь идет о возрасте, о смерти, о неизбежных утратах. Одно из стихотворений представляет собой двойной панегирик - покойной матери и впавшему в безумие английскому романтику Джону Клару. Стареющий поэт задумывается о конечности земного существования. Пишущая для "Нью Лидер" усматривает в содержании и форме поэтических произведений Уолкотта дантовское эхо.  "Подобно Данту, - пишет она, - Уолкотт моделирует мистическое странствие в ближнее и отдаленное прошлое, исслеживая жизни и смерти близких ему людей, находя в этом и средство смягчить боль от утрат". Другие критики воздают Уолкотт хвалу за языковое мастерство и поэтическую технику.
"Образы сохраняют повторяемость, перекрестность, приобретают новые ассоциативные коннотации в этих стихах, несущих в себе благородное обличье цветного стекла, помраченного, но продолжающего быть проводником света", - заключает на страницах "Таймз" Пико Лойер. Адаму Киршу из "Нью Рипаблик" представляется, что в "Щедром даянии" доведены до совершенства испытанные приемы поэта. В частности, он пишет: "Лишь немногие поэты в разные эпохи доработались до подлинного стилевого своеобразия, но еще меньше тех, кто обрел своеобразие зрелого стиля. Зрелый же стиль Уолкотта, развившийся в книге "Середина лета" и в дальнейшем совершенствовавшийся, - это его лучший стиль".

Думается, что к своим островным корням Уолкотт вполне приближается в драматургии.



          ДЭВИД  ВЭЙС

ВОЗВЫШЕННОЕ  И  ЗЕМНОЕ.

Книга эта- исторический роман а отнюдь не биография документальная или романтизированная Исторический-потому,что жизнь Моцарта тесно переплетена с историческими событиями времени,и,следовательно,эта книга является также и историей его времени. Роман-потому,что в созданий образцов и развитий действия автор прибегал к средствам художественной прозы. Однако труд этот никак не полет фантазии.
Все внешние обстоятельства в ней подлинные. Улицы,дома,дворцы,города,мебель,одежда-весь быт второй половины восемнадцатого века-описаны такими,какими они были при жизни Моцарта.
События развиваются в строгом хронологическом порядке. Поразительные совпадения,встречаючиеся в романе,отнюдь не вымысел автора,так было в действительности. Ни один факт автором не подтасован. Ни одна любовная история не придумана интереса ради.                Все произведения Моцарта,упомянутые в книге,точно соответствуют датам,указанным в тематическом каталоге Кехеля. Автор приводит много документов , и все они достоверны.Все лицаС которыми читатель поэнакомится,жили в действительности. Повествование нигде не выходит эа рамки исторических фактов.

                (Перевод с английского мой - А.Ш.)