Слово о Пушкине-10

Борис Ефремов
СЛОВО О ПУШКИНЕ-10

X.

(Помню, в школе, и в начальной, и в средней, говорили: Пушкин – создатель русского литературного языка. Говорили с гордостью, радостно. В вузе если и упоминали об этом, то настолько скромно, что в памяти ничего не осталось. Теперь и о самом Пушкине не говорят, и почти у всей нации в сознании, что литературный язык создался сам собой – как создалась Вселенная из хаотических частичек. Но ведь это великая ложь! Каждый значимый литератор выковывал посильные образцы письменной речи. Присмотритесь к первым опытам Пушкина и к стихам зрелых лет. Вот ранние вирши:

Хочу воспеть, как дух нечистый ада
Оседлан был брадатым стариком;
Как овладел он черным клобуком,
Как он втолкнул монаха грешных в стадо... (“Монах”, 1813 г.).

А вот гораздо поздние:

Над Невою резво вьются
Флаги пёстрые судов;
Звучно с лодок раздаются
Песни дружные гребцов...  (“Пир Петра Первого”, 1835 г.).

Сразу замечается тяжеловесность в чтении и понимании строфы из “Монаха” и небывалая лёгкость, крылатость, осветлённость – в четверостишии о Петре. И понимаешь, из-за чего это происходит – очень много слов церковно-славянских и очень мало простонародных в первом отрывке. “Воспеть”, “дух”, “нечистый”, “ад”,  “брадатый”, “клобук”, “монах”, грешные”, “стадо” – слова устаревшие, из лексикона церковного, заметно отдалившегося от литературной и общеразговорной норм. Простых, привычный слов меньше – “оседлать”, “старик”, “овладеть”, “черный”, “втолкнуть”. Устаревшие, подзабытые слова напрягают ум, задерживают чтение, да и звучат, в силу отстранения светской жизни от церкви, непривычно, менее мелодично.

А во втором четверостишии из двенадцати слов – “Нева”, “резво”, “вьются” и т. д. – сплошь простонародные, разговорные, притом отобранные строгим поэтическим вкусом. Вот так, с помощью тщательного взвешивания, отбора, промыва речевой народной массы – обогащал Пушкин и его предшественники словесный запас русской литературы. Понятно, и Пушкин не закончил этот процесс обогащения. Сколько дали заимствованных у народа слов Гоголь, Лермонтов, Некрасов, Тургенев, Толстой, Достоевский, Чехов! Сколько дали их последователи – Андреев, Блок, Есенин, Булгаков, Платонов, Шолохов, Солженицын, Астафьев! Сколько еще дадут литераторы, нам пока неведомые!.. Но вернемся к нашему исследованию. Попытаемся выбрать характерные стихи у Кантемира, Тредиаковского и Ломоносова, которые, как отмечено в одном из томов “Всемирной литературы”, “почти одновременно положили громадные камни в фундамент русской словесности”.

Кантемир, “Сатира I. На хулящих учения”:

Уме недозрелый, плод недолгой науки!
Покойся, не понуждай к перу мои руки:
Не писав летящи дни века проводити
Можно, и славу достать, хоть творцом не слыти.

Тредиаковский, “Парафразис вторыя. Песни Моисеевы”:

Вонми, о! небо, и реку,
Земля да слышит уст глаголы:
Как дождь я словом потеку;
И снидут, как роса к цветку,
Мои вещания на долы...

Ломоносов, ”Утреннее размышление о Божием величестве”:

Творец! покрытому мне тьмою
Простри премудрости лучи
И что угодно пред Тобою
Всегда творити научи,
И, на твою взирая тварь,
Хвалить тебя, бессмертный царь...

С первого взгляда видно, что у Кантемира стихи более архаичные, чем у Тредиаковского и Ломоносова; а если сравнивать Тредиаковского и Ломоносова, то ломоносовские звучат чуть современнее, хотя у всех трех поэтов, в большей или меньшей степени, в избытке церковно-славянских слов, уже в те времена резко отличавшихся от простой разговорной речи. Эта их схожесть предопределена тем, что в те годы в России, по законам развития творчества, устанавливался классицизм – самое строгое направление в искусстве. Оно вводило нерушимые правила, которых художники всех сфер искусства должны были придерживаться. И это имело  глубокий смысл. Как пишет Макогоненко в предисловии к то-му “Всемирки” “Русская поэзия XVIII века”: “Русский классицизм был явлением глубоко прогрессивным. Он помог создать национальную литературу, способствовал выработке идеалов гражданственности, сформировал в жанре трагедии (и не только в этом жанре. – Б.Е.) представление о героическом характере, высоко поднял поэтическую культуру, включил в национальную словесность художественный опыт античного и европейского искусства, показал способность поэзии к аналитическому раскрытию душевного мира человека...”

Верные мысли. Но дальше автор скатывается к ошибочному взгляду, что русская поэзия заимствовала силлабическое стихосложение (равнокое количество ударных слогов в каждой строке и одинаково расположенной в них цезурой; всё это составляло напевный речитатив; пример – Кантемир: “Уме / недозрелый, / плод недолгой / науки! // Покойся, / не понуждай / к перу / мои руки”...). Не подражанием польскому стихосложению были стихи первого российского поэта, а естественно вытекали из церковных служб, которые проводились (и сейчас проводятся) на церковно-славянском языке на манер распевного речитатива, строящегося по правилам силлабического стихосложения. Вот истинный источник происхождения русского стиха, и истинный он уже по той причине, что и всё искусство, и весь быт, и вся идеология произошли на Руси  от своей “основы основ” – христианства, накопившего с годами культурный сгусток в виде древней письменности. (Об этом мы говорили выше).

Кантемир подпал под наимощнейшее влияние классицизма. И потому у него церковно-славянских слов больше, чем у его последователей. Смотрите: “уме недозрелый”, “плод”, “покойся”, “не понуждай”, не писав летящи дни века”, “проводити”, “славу достать”, “хоть творцом не слыти”. Все эти слова (а их 15 из 21!) мы встретим в Ветхом и Новом Заветах, а некоторые услышим и на современных церковных службах.

Но противоречия создающегося русского языка и народной разговорной речи требовали сглаживающих реформ. И первую из них провел Тредиаковский – он заменил силлабическую систему стихосложения силлабо-тонической, основанной на чередовании ударных и неударных слогов, то есть той, которая лежит в основе нынешней поэтики. Стихи последователя Кантемира зазвучали свежо и ново, несмотря на то, что словесная палитра их – сплошь церковно-славянская (в данном примере – все слова. Но плавность речи, но возможность пользоваться образной системой, но способность языка передавать тонкости пейзажа, мышления и чувств, но большая приспособленность русской речи к новой системе –  силлабо-тонической, – всё это подняло русскую поэзию на более высокую ступеньку. Кстати, первым из русских поэтов Тредиаковский стал заимствовать слова из народной речи. Ломономов продолжил и развил эту традициию. В их более поздних стихах вы найдете достаточно ощутимое пополнение словарного запаса за счет разговорного языка.

Что же касается приведенного отрывка из стихотворения Ломоносова – вновь все слова церковно-словянские, но даже и они в новой силлабо-тонической системе позволили поэту предельно точно и ярко выразить свои мысли. Правда, наткнёмся мы и на неудобочитаемый оборот ”покрытому мне тьмою”, подобные которому не мог не чувствовать ломоносовский гений, и именно это заставило продолжить реформирование литературного языка (теория “трех штилей”).

Но идем дальше по цепочке первых русских поэтов.

Сумароков. Из “Од анакреонтических”:

Пляскою своей, любезна,
Разжигай мое ты сердце,
Пением своим приятным
Умножай мою горячность...

Заметим, что у Сумарокова уже гораздо больше народных слов (“пляска”, “любезна”, “разжигай”, “пение”, “приятное”, “горячность”). Конечно, сквозь всю новизну всё еще чувствуется церковно-славянское влияние. (Хотя бы в строе речи). Однако и шаги поэта вперед заметны. Чуть ли не первым в русской поэзии, вместо общепринятого ранее ямба, он новаторски применяет хорей. (Вспомним, что много лет спустя Пушкин сетовал, что в нашей поэзии почти нет других размеров, кроме ямба).
А классицизм потихоньку всё терял и терял позиции.

Майков. “Елисей, или Раздраженный Вакх”.

Поэт дерзнул на строгие правила классицизма – воспевать только подлинных героев. Его избранник – ямщик, любитель крепко выпить и сильно побуянить. Его злоключения, а также связанные с этим раздоры между античными богами, – содержание поэмы. Смело? Надо думать. Это уже как бы вызов торжествующему литературному направлению и всем, кто следовал устоявшимся канонам. А в соответствии с этим и стилистика произведения – более народная (ближе к раешнику), чем церковно-славянская:

Пою стаканов звук, пою того героя,
Который, во хмелю беды ужасны строя,
В угодность Вакхову, средь многих кабаков,
Бивал и опивал ярыг и чумаков;
Ломал котлы, ковши, крючки, бутылки, плошки,
Терпели ту же часть кабацкие окошки,
От крепости его ужасные руки
Тряслись подносчики и все откупщики...

От церковно-славянского здесь осталось лишь два оборота: “беды ужасны строя” и “от крепости его ужасные руки”; всё остальное, думаю, взял на вооружение славный пушкинский гений. Как взял и развил находки другого русского поэта Богдановича. Впрочем, о переимчивости Пушкина мы поведем речь чуть ниже отдельно, более подробно. А пока по ходу дела – лишь короткие замечания.

Богданович. “Душенька. Древняя повесть в вольных стихах”.

Макогоненко писал об этом литераторе: “Главная заслуга Богдановича-поэта и состоит в создании и совершенствовании легкого, свободного стиха. Поэт говорит от своего имени, личность его – личность поэта, иронически настроенного человека – проступает в каждом стихе поэмы. Оценив выразительные возможности вольного, разностопного ямба, который введен был до этого Сумароковым в баснях, Богданович написал им свою поэму. Разговорная лёгкость языка, лукавость и игривость тона рассказа, поэтическая смелость, иногда допускавшая даже небрежность, вызывали у современников и удивление, и протест, и вос-хищение. Позже эти поэтические достижения Богдановича были усвоены поэзией сентиментализма. Шутливого и ироничного рассказчика, введенного Богдановичем, мы встретим позже в поэме Пушкина “Руслан и Людмила”. (И не только это, но и многие другие достижения допушкинской поэзии. – Б.Е.). Но вот стихи самого Богдановича:

Не Ахиллесов гнев и не осаду Трои,
Где в шуме вечных ссор кончали дни герои,
Но Душеньку пою.
Тебя, о Душенька! на помощь призываю
Украсить песнь мою,
Котору в простоте и вольности слагаю...

Это, конечно, не пушкинские стихи, однако язык уже свеж, очень близок разговорной речи, во многом освобожден от скованности классицизма, и, понятно, Пушкин пользовался им не только в “Руслане и Людмиле”, но и, скажем, в “Воспоминаниях в Царском Селе” (там, кстати, и разные по количеству  слогов строки: “В безмолвной тишине почили дол и рощи, В седом тумане дальний лес...”). Стилистика свободной речи раздвигала горизонты поэзии до ранее небывалых пределов.

Макогоненко. “Русская поэзия XVIII века”:

“К концу 1770-х годов на поэтическом поприще не было крупных поэтов – Ломоносов, Сумароков, Майков уже умерли. Именно в ту пору молодые, начинающие поэты –  Капнист, Хемницер и Львов – сблизились на почве недовольства существовавшей поэзией, поисков иных путей в искусстве. Львов пропагандировал в кружке народную песню (кстати, им и создан был кружок; входили в него Капнист, Хемницер и Державин. – Б.Е.)...”

Хемницер. “Эпитафия. Надгробная на меня самого”:

Не мни, прохожий, ты читать: “Сей человек
Богат и знатен прожил век”.
Нет, этого со мной, прохожий, не бывало,
А всё то от меня далёко убегало,
Затем что сам того иметь я не желал
И подлости всегда и знатных убегал...

Капнист. “Ода на рабство”:

Куда не обращу зеницу,
Омытую потоком слез,
Везде, как скорбную вдовицу,
Я зрю мою отчизну днесь:
Исчезли сельские утехи,
Игрива резвость, пляски, смехи;
Весёлых песней глас утих;
Златые нивы сиротеют;
Поля, леса, луга пустеют;
Как туча скорбь легла на них...

Львов. “Из Анакреона. Ода LV. О любовниках”:

На бедре, прожженном сталью,
Знаю лошадь по тавру;
А парфянина по шапке.
Я ж влюблённого тотчас
По сердечной лёгкой метке
И на взгляд могу узнать...

Есть в мире такая закономерность: отрицая прошлое, новое непременно берет на во-оружение то, что отрицает. Так сохраняется приемственность поколений. У трех только что названных поэтов, объединенных “львовской школой”, рядом с новаторскими наработками живут классические традиции – церковно-славянские слова и обороты (“не мни”, “сей человек”; “обращу зеницу”, “скорбную вдовицу”; обращение к античной тематике (перевод стихов Анакреона). И всё-таки поэты новой школы уже приблизились к пушкинским языку и тематике настолько, что их мысли мы находим в стихах их великого последователя: “...для власти, для ливреи Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи...” (“Из Пиндемонти”); “Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам, Здесь Рабство тощее влачится по браздам Неумолимого Владельца... (“Деревня”); “Узнают коней ретивых По их выжженным таврам; Узнают парфян кичливых По высоким клобукам...” (“Из Анакреона”). Как видим, закон отрицания старого сказался и в творчестве Пушкина...

Надо бы следом поставить Державина (всё-таки посещал кружок Львова), но творчество его настолько выше всех остальных предшествоваших ему поэтов, что мы рассмотрим его, вместе с Жуковским, как непосредственных предтеч Пушкина. А пока еще одна тройка заметных в русской поэзии стихотворцев.

Радищев. “Вольность. Ода”:

О дар небес благословенный,
Источник всех великих дел,
О вольность, вольность, дар бесценный!
Позволь, чтоб раб тебя воспел.
Исполни сердце твоим жаром,
В нем сильных мышц твоих ударом
Во свет тьму рабства претвори.
Да Брут и Тель еще проснутся,
Сидяй во власти, да смятутся
От гласа твоего цари...

По творчеству Радищева видно, сколь трудно шло обогащение литературного языка народными словами. В одной строфе мы видим и триумф просторечья (первые четыре строчки), и совсем беспомощное смешение старой и новой стилистики. Но и Радищева впитал в себя Пушкин. Вспомним его оду “Вольность” (“Хочу воспеть Свободу миру, На тронах поразить порок”. Заметим, насколько косноязычен в своей оде Радищев, настолько блистателен Пушкин!.. Отметим и то, что спустя годы, наш высший гений отвергнет суть всей поэтики последователя Вольтера – революционность.

Крылов. “Павлин и Соловей. Басня”:

Подобно, как и сей боярин, заключая,
Различность разумов пристрастно различая,
Не редко жалуем того мы в дураки,
Кто платьем не богат, не пышен волосами;
Кто не обнизан вкруг перстнями и часами,
И злата у кого не полны сундуки...

В жанре басни Крылов снискал себе лавровый венок. Но если прочитать его творения подряд, заметим – не так уж далеко ушел он от первых классицистов. Язык перенасыщен архаизмами, хотя нет-нет да и блеснут перлы просторечного языка: “Плутовка к дереву на цыпочках подходит, Вертит хвостом, с Вороны глаз не сводит...” Именно такое использование в баснях народных слов позволило Пушкину ставить Крылова довольно высоко среди современных ему поэтов.

Карамзин. “Поэзия”:

Шекспир, Натуры друг! кто лучше твоего
Познал сердца людей? Чья кисть с таким искусством
Живописала их? Во глубине души
Нашел ты ключ ко всем великим тайнам рока
И светом своего бессмертного ума,
Как солнцем, озарил пути ночные в жизни!..

Не спорим, в целом в стихах и прозе Карамзина немало принятой в классизизме тя-желовесности, но кто не увидит, что стилистика приведенных  строк, как свет в капле росы, отражается в пушкинском “Борисе Годунове”? Наш великий поэт и прозе своего пред-шественника отдавал должную почесть. “Вопрос, чья проза лучшая в нашей литературе, – писал он в заметке “О прозе”. – Ответ – Карамзина...” Было у кого поучиться Белинскому критическим манерам, но не смог, не захотел, пошел безбожной дорогой и сгинул... Но еще пару слов о Карамзине. Его повести “Бедная Лиза”, “Наталья – боярская дочь” и “Фрол Силин” имели небывалый успех и положили начало сентиментализма в русской литературе. А его фундаментальный труд “История государства Российского” стал образцом исторического исследования...

Дмитриев. “Путешествие N.N. в Париж и Лондон, писанное за три дня до путешествия”:

Друзья! сестрицы! я в Париже!
Я начал жить, а не дышать!
Садитесь вы друг к другу ближе
Мой маленький журнал читать...

Это та самая поэма-шутка, которую написал Дмитриев на сборы дяди Пушкина Василия Львовича ехать за границу. Она была отпечатана книжкой в нескольких экземплярах и подарена друзьям, завсегдатаям литературных вечеров в доме Сергея Львовича, отца Александра. Первый пушкинский биограф Анненков писал в “Материалах для биографии Александра Сергеевича Пушкина”: “Шутка Дмитриева особенно поражает соединением  веселости, меткости и благородства, что очень редко встречаем в наших печатных произ-ведениях этого рода... Чрезвычайно остроумно и верно изображен там автор “Опасного соседа” (известной поэмы пушкинского дядюшки Василия Львовича. – Б.Е.), с его жаждой новостей, слепым поклонением иностранным диковинкам, усвоением всевозможных мод и, вместе с тем, неизменным добродушием и прямотою сердца”. Не этот ли нашумевший опыт Дмитриева  вдохновил Пушкина на создание иронических поэм – “Графа Нулина”, “Домика в Коломне”, да и романа в стихах – “Евгения Онегина”? Вполне возможно такое предположение, ведь Александр из уст прославленного поэта слушал его “Путешествие”. Впрочем, на домашних вечеринках он постоянно видел Карамзина, Батюшкова, Жуковского и, как отмечает биограф, “внимательно прислушивался к их суждениям и разговорам, знал корифеев нашей словесности не по одним произведениям их, но и по живому слову, выражающему характер человека и западающему часто в юный ум невольно и неизгладимо”.

Предпоследним в нашем очень кратком обзоре мы ставим самого крупного поэта допушкинской поры Державина. “Старик Державин нас заметил И, в гроб сходя, благо-словил...” О многом говорят эти “онегинские” строки. В них и признание литературных заслуг поэта старой школы, и готовность перенять многогранный опыт “старика”, и стремление продолжить его, развить, сколько даст сил Господь. Впрочем, Державин сам вобрал в себя всю предшествующую поэзию и очень старательно очистил ее от архаизмов и канонов классицизма. А если они и встречались в стихах, то уже почти не мешали их звучанию и смыслу. 

Державин.  “Река времен в своем стремленьи...”:

Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
И если что и остаётся
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрётся
И общей не уйдет судьбы...

Достаточно еще и здесь церковно-славянизмов (“пропасть забвенья”, “чрез звуки лиры и трубы”, “вечности жерлом пожрётся”), но в общем строю стихотворения, одушевлённом поэтическим талантом, умом и чувством, они почти не режут слух, а, наоборот, придают экс-промту крепость и глубину. Всё это безусловно чувствовал Пушкин, потому и записал в своих воспоминаниях: “Державина видел я только однажды в жизни, но никогда того не забуду...” Он не забыл его даже в последние свои дни, когда писал свой прославленный “Памятник”. По сути, он был переосмыслением одноименного державинского стихотворения...

И вот завершение нашей цепочки – поэт, которого Пушкин любил и ценил больше всех. Его и следовало ценить. Он достиг “пленительной сладости стихов”, конечно, большим талантом, но и непрестанной работой над языком. Пожалуй, только у него с уже заметной силой зазвучала в русской литературе простая разговорная речь. И даже если он применял силлабические размеры, они теряли свою старомодность. И именно по той причине, что старая форма наполнена была новым содержанием – живым русским словом.

Жуковский. “А. С. Пушкин”:

Он лежал  без движенья, как будто по тяжкой работе
Руки свои опустив. Голову тихо склоня,
Долго стоял я над ним, один, смотря со вниманьем
Мертвому прямо в глаза; были закрыты глаза,
Было лицо его мне так знакомо, и было заметно,
Что выражалось на нем, – в жизни такого
Мы не видали на этом лице. Не горел вдохновенья
Пламень на нем; не сиял острый ум;
Нет! Но какою-то мыслью, глубокой, высокою мыслью
Было объято оно: мнилося мне, что ему
В этот миг предстояло как будто какое виденье,
Что-то сбывалось над ним, и спросить мне хотелось: что видишь?..

Ведь это уже почти тот уровень, который виден в гениальном пушкинском “...Вновь я посетил Тот уголок земли, где я провел Изгнанником два года незаметных...” Почти тот. Уровень пушкинский, конечно, выше. Степень гениальности нашего поэта была и остается недостижимой – по воле Божьей духовные свойства его в лучшие моменты жизни скла-дывались так гармонично, как, может быть, будут складываться только у наших далеких, вновь православных, православных на более высокой ступеньке, предков. И эту недо-сягаемую высоту русского гения Жуковский оценил уже в молодые годы Пушкина, подарив ему свой портрет, с известной всему миру надписью: “Победителю ученику от побежденного учителя”...

Ну, конечно, Пушкин победил всех. И не мог не победить. Потому что не может не исполнить своей роли тот, кому роль эта предопределена Творцом.  Все искусы прошел за короткую жизнь, но небывалую роль свою в российской судьбе (литературной, гражданской и провидческой) выполнил с поразительной полнотою. Об этом речь у нас в последней главе. А в этой мы  говорим только об одной пушкинской грани – поэтическом языке, который он создавал и для себя, и для литературы отечественной, и для русского народа всех пос-ледующих веков.

И снова нам придётся вернуться к русской национальной идее. К основной закономерности нашего менталитета гармонизировать свои свойства, выращивать и укреплять на основе первичных вторичные, создавать между ними идеальные отношения. Ильин отмечал, что только при такой духовной гармонии нация добивалась во всех своих делах бесспорных до-стижений. Так создавалось формирование самой нации, так воникал тот или иной тип государства, так, конечно же, развивался славянский язык. Все эти процессы, конечно же, повторялись при необходимости на более высоком уровне. Причем, совершенствуясь, нация использовала как свои собственные возможности, так и заимствования необходимых иноплеменных черт. Особенно четко прослеживается это на русском языке. В нынешней его копилке и слова народные, и книжные, и иностранные, и устаревшие, и церковно-славянские, и даже придуманные отдельными людьми (вспомним, “тушевать”, “стушёвываться” До-стоевского). Сегодняшний язык нашей нации настолько богат, что Тургенев вдохновенно сказал о нем: “...о великий, могучий, правдивый и свободный...” И, конечно же, далеко не сразу он стал таким.

До разделения на западных, восточных и южных, славяне имели один общий язык. После разделения с годами сформировалось три родственных, но уже заметно отличных между собой наречия. Был свой язык и в Киевской Руси, некий средний между словесностями восточных и южных славян. Вот только письменности пока еще не было. Она появилась благодаря святым Кириллу и Мефодию, которые, будучи приглашены в Великоморавскую державу, составили для славян азбуку и перевели на славянский (старо-славянский) язык все важные богослужебные книги. (Вычитываю эти строки накануне впервые широко отмечаемого на Руси праздника славянской письменности – 24 мая 2009 года, и, думается, в этом знак Божий).

Миронова. “Церковнославянский язык”:

“Русские приняли церковнославянский язык – вместе с Православием при Владимире Святославиче Крестителе Руси в 988 году. Тогда, тысячу лет назад, им было несравнимо труднее понимать его, чем нам сейчас. Сущности Православия, как и слова церковно-славянские, обозначающие эти сущности, приходилось постигать изнова. Ведь “богами” и “спасами” древние русичи-язычники называли своих языческих богов, не было в древне-русском языке самих понятий БЛАГОДАТЬ, БЛАГО, СВЯТЫЙ ДУХ. Даже слова ПИСАТИ и ЧИТАТИ имели до принятия Православия с его книжной культурой совсем иные значения. ПИСАТИ значило рисовать, ЧИТАТИ – всего лишь произносить вслух. 
Русским людям, принимавшим в X веке Православие, пришлось восходить к нему не только по духовной лествице, но и по лествице языковой. Церковнославянский язык, близкий и родственный древнерусскому, но освященный Благодатью Святого Духа, был путь Бо-гопознания русских. И этот путь был пройден всего за полвека...”

Самые распространенные церковнославянские слова, обозначающие основные понятия, проникли в разговорный славянский язык. Но вся масса православных слов оставалась в обиходе священников, служителей церкви, в служебных книгах, в Евангелиях. Тщательно переписанные книги хранились в храмах и монастырях. Они-то и стали той “основой основ”, из которой возник наш язык литературный, книжный, богословский, научный. Как мы уже говорили, из богослужебных книг и летописей рождалась вся наша культура, вся наша политика, вся наша экономика, вся наша русская жизнь.

Могучее благотворное влияние церковнославянского языка на нашу нацию  продолжалось вплоть до 18 века (впрочем, она и в наши дни продолжается), когда, по словам Пушкина, “словесность наша явилась вдруг”. “Вдруг” – это не значит, что до этого словесности не бы-ло, это значит, что словесность перешла в новое качество, интенсивно стал формироваться литературный язык. Как мы уже отмечали выше, русская нация формировалась в истори-ческий период сжатия – с 947-го по 1499 год. Значит, в эту эпоху происходила постепенная гармонизация духовных свойств наших предков.

Складывалась “Основа основ” русской жизни, сердцевину которой составляли богословские книги и летописи. Сам склад тогдашней жизни (укрепляющееся обобществленное состояние) отрицал личностные ориентиры в общем развитии, и потому вся тогдашняя культура была безличностной, безымянной. Летописи, повести, сказания, “слова”, песни, былины, в большинстве своем, утаили от нас своих соз-дателей.

Первой ласточкой индивидуализации русской культуры стали живописцы Рублев и Грек (конец 14 века) и деятели православной церкви – Максим Грек, преподобный Нил Сорский, митрополит Макарий (середина 15 века). Появлению “авторства” способствовало закончившееся первоначальное формирование нации и приближающийся новый исторический период разжатия (1499 – 1682 годы). При Петре I русская народность вновь подверглась духовной гаромнизации, развитию на более высоком уровне (внутренний период сжатия). После смерти великого реформатора началась эпоха индивидуализации (внутренний цикл расжатия), но тоже на более высокой ступени. И именно с трех отмеченных нами лите-раторов – Кантемира, Тредиаковского, Ломоносова.

Мы отметили, что в творчестве Кантемира употребление церквоно-славянских слов почти стопроцентное. Во-первых, первая литературная школа – классицизм – требовала строгого следования первообразцам, а первообразцами была литература церковная, церко-внославянская. А во-вторых, отдалившиеся с годами церковнославянский и простонародный языки почти не знали между собой слияния, существовали как бы сами по себе, как две соседних реки, между собой не сообщающиеся. Кантемир и силлабической системой стихосложения пользовался,потому, что ею пользовались в церковных службах.

Безусловно, и сам Кантемир чувствовал непокорность, трудность силлабической системы, но стоял на страже ее как первооснователь русского классицизма, даже и не помышляя, что законы классицизма можно нарушить. Тредиаковский так не считал. Он заменил неудобную для сочинения стихов метрику новой, силлаботонической, причем, за основу взял ямб как самый ходовой размер в русском языке. (Все, кто причастен к сочинению стихов, знают, что ямбом писать гораздо легче). Он же перым и просторечные слова стал применять в стихах. Начинания своего предшественника развил Ломоносов. Разработкой “трех штилей” он уза-конил употребление народных слов и на практике доказал, насколько благотворно это сказывается на языке сочинений.

Идущие за поэтами-первопроходцами Сумароков, Майков, Богданович, Хемницер, Капнист, Радищев, Львов, Крылов, Карамзин продолжили обогащение русской литературы простонародными словами, заметно раздвинули жанровые границы (элегии, притчи, сказки, песни, пародии, иронические поэмы, басни, стансы, повести в стихах, переводы античных поэтов), расширили тематику произведений (богословские, лирические, гражданские, сатирические, философские, бытовые стихи).

На долю Державина и Жуковского выпала совершенно особая роль. Они, продолжая сближать литературу с народным языком, обобщили достижения почти векового развития словесности, наметили новые пути, как предтечи подготовили литературу к приходу гения, который придал бы складывающейся словесности дерзкий и уверенный взлет. (Эта важная закономерность отмечена в Библии: перед появлением Христа в мир пришел Иоанн Предтеча, а перед вторыи пришествием Господа предтечей станет пророк Илия). –  Но прежде, чем вести речь об этом небывалом взлёте, уясним один весьма важный теоретический момент. Период с 1682-го по 1716 год был периодом сжатия, концентрации, стало быть, духовные силы русского общества вновь испытали гармоническое развитие: совершенствовалась основа церковной культуры. Но с 1716-го  началось историческое разжатие, верх брали тенденции индивидуалистические. И удивительно ли, что именно в эти годы начинается русская литература, возникает невиданное до этого явление авторства. Поэты, писатели и богословы смело подписывались под своими произведениями, как раньше оставляли их безымянными. И тут возникает с первого взгляда неразрешимое противоречие: общество духовно гармонизируется в периоды сжатия, централизации, обобществления, стало быть, в противоположные эпохи – эпохи разжатия – гармонию теряют. Тогда как же мог идти процесс рождения русской литературы в годы распада национального духа? А именно такой распад отмечал в те годы святитель Тихон Задонский. Как же тогда понимать положение Ильина о том, что только во время гармонизации русской идеи нация достигает заметных успехов в разных сферах жизни? А между тем, нет здесь ничего необъяснимого. Во-первых, сами длительные периоды распада, индивидуализации содержат в себе повторяющиеся сжатия, более короткие по времени; во-вторых, нравственное разложение и отход от Бога охватывает общество постепенно, не одновременно, и потому в стране, охваченной революционизацией, долгое время большинство остается преданным вере Христовой (на наших поэтах мы видим, что все они, за редким исключением, были людьми православными); и в-третьих, искренне верующие подвергаются закономерностям смены сжатия и разжатия в незначительной степени, которая позволяет им не терять разума даже тогда, когда западные влияния найдут себе местечко в сердцах подавляющего большинства. Так, Пушкин шел к Богу наперекор ставшему общим течению “вольтерьянства”. Иными словами, дух верующих может гармо-низироваться среди всеобщей дисгармонии. Это подтверждают наши первые российские поэты (не считая Радищева), не говоря уже о Пушкине, духовная гаромния которого в по-следние годы жизни достигла таких высот, что Достоевский назвал поэта прообразом не только будущей России, но и будущего человечества.

Итак, Пушкин. Его волшебное преобразование языка 18 века, во многом еще грубоватого и беспомощного, – в язык века 19-го, 20-го и 21-го, который Тургенев охарактеризовал самыми лестными эпитетами. Получилось так, что всё 18-ое столетие язык формировался по крупинке, очень медленно, а развитие общества шло стремительно, семимильными шагами. Спасти Русь могло только появление величайшего гения, невероятно одарённого чутьем слова, редким разумом, бесподобной музыкальностью и богатырской работоспособностью. Имено такой нужный гений и был “запланирован” Творцом. Почти с пелёнок Пушкин готовил себя к исключительной роли: слушал сказки и песни, которые рассказывали ему Арина Родионовна и Марья Алексевна, впитывал народную речь, с жадностью перечитал всю античную и французскую литературу, с интересом вникал в поэтические споры домашних поэтов и маститых гостей. Только внушением сверху можно объяснить, что к тринадцати годам он уже осознал поэтический жребий свой:

Ах! счастлив, счастлив тот,
Кто лиру в дар от Феба
Во цвете дней  возьмет!
Как смелый житель неба,
Он к солнцу воспарит,
Превыше смертных станет,
И слава громко грянет:
“Бессмертен ввек пиит!”..

В самом начале своего великого поприща Пушкин уже знал, что Богом избранный поэт должен идти не среди пустыни, а через пышные сады бывшей до него поэзии – античной, европейской, русской; ничто не может быть им отвергнуто, но принято в сердце и пре-образовано на совершенно новый, его, пушкинский, лад. И это вполне отвечало требованиям русского духа – заимствовать всё, чего национальному менталитету не хватает для более гармоничного развития. Перечитав в детские годы почти всю античную литературу, Пушкин почувствовал, насколько она важна в возникновении всех литератур, и российской в частности. В Европе уже читали в переводах на свои языки античных поэтов и трагиков, поэты и прозаики свободно пользовались идеями и образами, которыми жили Древние Гре-ция и Рим. А в России с мировыми ценностями были знакомы лишь немногие, знающие греческий язык и языки европейские.

Первое, с чего начал юный гений, – с бережного, поэтического перенесение античной мифологии на русскую почву. Античный материал был не только красив и благообразен, но он был “основой основ” всех мировых литератур более поздних эпох. Об этом мало думают даже нынешние литераторы, кругозор которых несравним с тем – пушкинской поры, но юный стихотворец как будто был рожден с таким философским пониманием проблемы. И вот в самом первом поэтическом опыте Пушкина на русском языке (более ранние стихи он писал на французском) мы видим в соседстве с именами из театральных постановок тех лет (Селадона, Филимона, Анюты, Розины, Назоры) имена античные – Купидона, Амура, Катона, одного из римских правителей. Начинающий поэт словно купается в этом экзотическом приволье, но, купаясь, он и на нас брызжет кристально чистой водой античности. Теперь уж до самой смерти нити, связывающие с искусствой древних греков и римлян, будут прони-зывать многие стихи нашего классика. В одном из последних – “Художнику” – читаем:

Грустен и весел вхожу, ваятель, в твою мастерскую:
Гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе:
Сколько богов, и богинь, и героев!  Вот Зевс громовержец,
Вот исподлобья глядит, дуя в цевницу, сатир.
Здесь зачинатель Барклай, а здесь совершитель Кутузов.
Тут  Аполлон – идеал, там Ниобея – печаль...

Снова вместе – наша недавняя история, и далекая античная культура.
Впрочем, не только содержание поэзии греков и римлян привлекало Пушкина; был он неравнодушен к музыкальному строю овеянных легендами стихов. Не раз и не два обратится он за свой двадцатичетырехлетний творческий путь к архаичному размеру – гекзаметру, удивительно преобразовывая его, одухотворяя,  делая прозрачным и легким, как привычные ямб и хорей. Гекзаметром написано стихотворение “Художнику”, однако и одна из первых пушкинских вещей – “Несчастие Клита” – тоже во власти гекзаметра:

Внук Тредьяковского Клит  гекзаметром песенки пишет,
Противу ямба, хорея злобой ужасною дышит...

А какими поэтическими жемчужинами становится антика в “Евгении Онегине”:

В те дни, когда в садах Лицея
Я безмятежно расцветал,
Читал охотно Апулея,
А Цицерона не читал,
В те дни в таинственных долинах,
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине,
Являться муза стала мне...

Поразительная пушкинская всеохватность (как будто он всю жизнь свою прожил в обобществленном, всё вокруг обобщающем состоянии сжатия, гармонизации) теперь будет нас преследовать до предсмертных строчек поэта, записанных перед трагической дуэлью:

Еще в ребячестве бессмысленно лукавом...
Я встретил старика с плешивой головой,
С очами быстрыми, зерцалом мысли зыбкой,
С устами, сжатыми наморщенной улыбкой...

Говорят, это о Вольтере, портретное сходство с этим “властелином дум” поразительное (и это в трех, четырх словах).

Но Пушкин удивительно талантливо и естественно обогатил вызревающую под его пером русскую литературу не только античной мелодикой и проблематикой, связав российское с древним иноземельем, откуда пошло искусство по всему миру, но и с первым выходцем из церковнославянской “основы основ” – классицизмом. Он сразу отбросил все каноны и запреты этого направления, за исключением того, что предписывало опираться на античное со-держание, и того, что составляло форму творений – силлабическое стихосложение. Не так часто наш классик пользовался этой системой (одинаковое количество не ударных слогов, а ударных слов в строке, ярким примером тут может служить творчество Маяковского), но всё же пользовался, чтобы придать стихам особый старорусский колорит. В пример здесь можно привести две сказки – о попе и работнике его Балде (“Жил-был поп, Толоконный лоб...”) и о медведихе (“Как весенней / теплою / порою // Из-под утренней / белой / зорюшки...”). Но из примера отчетливо видно,  что форма написания только и осталась от стихосложения классицизма; нет уже и в помине свойственного первоначальной традиции обилия церковно-словянских слов и оборотов, которыми переполнены были кантимировские сатиры.

Обо всех употреблениях Пушкиным силлабического стихосложения нам не даст сказать размер нашего исследования, но непременно надо отметить как бы особо стоящий цикл “Песни западных славян”. Особо стоящий он лишь на первый взгляд. Проясняя для себя основы русской литературы, поэт не мог обойти вниманием западных славян, собратьев наших по древнему языку. Да и классицизм требовал сохранять не только родственную, но и всю мировую словесность. Конечно, всё это осталось в подтексте цикла (как это часто у нашего гения бывает),  и потому “песни” кажутся чем-то инородным в пушкинском творечестве. На самом же деле – и этот цикл вплетен в общий тугой узел поэтического потока. О влиянии классицизма напоминает, кстати, и стиль произведений, подчиненный в большинстве своем силлабической системе – стиль, из которого самое первое возрожденческое направление в литературе и рождается. “Король ходит / большими / шагами // Взад / и вперед/ по палатам...”(“Видение короля”), “Что в разъездах / бей / Янко Марнавич? // Что ему / дома / не сидится?..” (“Янко Марнавич”), “Радивой / поднял /  желтое знамя: // Он идет / войной / на бусурмана...” (Битва у Зенницы Великой”),  “Стамати / был стар / и бессилен, А Елена / молода / и проворна...” (“Феодор и Елена”).

Но гармоническая пушкинская душа сказывается во всем. Новатор даже в подражаниях, он не мог допустить надоедливой монотонности, и потому с силлабическими песнями дает вперемежку песни совсем неклассических размеров: “Похоронную песню Иакинфа Маглановича” (четырехстопный хорей), “Бонапарта и черногорцев” (такой же по стопам хорей), “Соловья” (четырехстопный хорей, но без рифм, со сплошными мужскими ударениями в конце строк), “Вурдалака” (четырехстопный хорей) и “Коня” (вновь тот же хорей). Но все эти поэтические уловки ничуть не разрушают единства песен – в них чистый славянский дух, но дух уже западный – не русско-славянский. И еще вечный ко всему интерес – в данном случае: сравнение менталитетов разделившихся когда-то единоплеменников...

(Продолжение следует).