Веленью Божию-9

Борис Ефремов
ВЕЛЕНЬЮ БОЖИЮ-9

9. ВЕЛЕНЬЮ БОЖИЮ, О МУЗА,
БУДЬ ПОСЛУШНА...
(Афанасий Фет, Федор Тютчев)

Слушатели наши, видимо, давно уж заметили, что в  историческом календаре день на день не приходится: один наполнен событиями самыми разнообразными, другой — вбирает события тематические, а третий — вообще ничем не отмечен, и всё тут. Но вот день 5 декабря, день завтрашний, рискнём сказать, совершенно не похож ни на какие другие. В этот день, с промежутком в семнадцать лет, появились на свет Божий великие русские поэты Федор Иванович Тютчев и Афанасий Афанасьевич Фет. Поэты эти, как отмечали и отмечают известнейшие критики, — почти пушкинского уровня. Вот об этом нам и хотелось поговорить сегодня.

О глубинной сущности поэзии лучше Блока пока еще, кажется, никто не сказал. В статье “О назначении поэта” он отмечает три важных, определяющих периода в творчестве, как раньше говорили, служителей Аполлона. Первый — уединение, полное отрешение от людской суеты; второй — проникновение в Божественные глубины вечности, выявление в этой непостижимой глубине тронувших душу звуков (поэтических слов), осмысление их и, с помощью мастерства, таланта, вдохновения, приведение осмысленного к мелодической гармонии; ну и третья ступенька — внесение рожденной гармонии в мир. То есть, говоря по-христиански, да и словами самого Пушкина, которые мы вынесли в заголовок нынешнего материала, речь тут о таинственной, теснейшей и нерушимой связи настоящей поэзии, а следовательно, и настоящих, больших поэтов с Творцом, с Богом, с Его Волей. Если хотите — о беспокойном, совестливом пророческом даре. Есть такой дар — значит перед вами поэт истинный, Поэт с большой буквы... Перед нами же сегодня — два таких Поэта, родившихся хоть и в разные годы, но в один день, и живших в одно время на земле более пятидесяти лет... Божья щедрость, действительно, не знает границ...

Когда Пушкин написал свою знаменитую оду “Вольность”, был он на таком гениальном творческом взлете, что многие прославленные друзья его — Жуковский, Вяземский и другие — не сочли нужным заметить поэту: да, в стихах очень сильна критика деспотии, вдохновенно воспета извечная жажда народа к свободе, но рядом со всем этим ужились и совершенно неосмотрительные, зовущие к бунтарству слова. Помните их? — “Самовластительный злодей! Тебя, твой трон я ненавижу, Твою погибель, смерть детей С жестокой радостию вижу...”
Единственный поэт того времени не принял этого пушкинского настроя. Оказался им Федор Тютчев, семнадцатилетний стихотворец, студент Московского университета. Подумать только, неизвестный автор советовал восходящему российскому солнцу, да и, пожалуй, больше, чем советовал:

Воспой и силой сладкогласья
Разнежь, растрогай, преврати
Друзей холодных самовластья
В друзей добра и красоты!
Но граждан не смущай покою
И блеска не мрачи венца.
Певец! Под царскою парчою
Своей волшебною струною
Смягчай, а не тревожь сердца!

В семнадцать лет Тютчев осознал то, к чему Пушкин подошел в более зрелом возрасте: революционным путем в этом мире ничего не добьешься, только навредишь и стране, и народу, и себе. Согласитесь: уловить в глубинах вечности именно этот звук, этот мотив, эту мысль — значит, непременно вобрать душою Божественную Волю.

Удивительно, но за всю свою семидесятилетнюю жизнь, до краев наполненную и ошибками, и неугасимыми страстями, внешне как бы не связанную со строгими христианскими традициями (будучи дипломатом, он, по правилам той поры, вел светский образ жизни), Федор Тютчев ничуть не изменил избранному в юности неприятию духа бунтарства. Не изменил и главному поэтическому правилу — быть послушным “веленьям Божиим”, то есть великий талант его всегда был на службе высшим идеалам, несмотря на всевозможные житейские склоки и передряги. Не об этом ли вот это его стихотворение?

Ты зрел его в кругу большого света —
То своенравно-весел, то угрюм,
Рассеян, дик иль полон тайных дум,
Таков поэт — и ты презрел поэта!
На месяц взглянь: весь день, ка облак тощий,
Он в небесах едва не изнемог, —
Настала ночь — и, светозарный бог,
Сияет он над усыплённой рощей!

Тут слова о “презрении поэта” далеко не случайны. Даже после публикации тютчевских стихов в “Современнике” Пушкиным (в двух подборках читатели увидели 24 произведения!), даже после восторженных слов ведущего поэта России о новом таланте — известность Тютчева не стала всеобщей. Хотя смотрите, какие жемчужины выходили из под его пера! —

За нашим веком мы идём,
Как шла Креуза за Энеем:
Пройдём немного — ослабеем,
Убавим шагу — отстаем.

Или вот это стихотворение, по смыслу своему и настроению, очень близкое Библейскому Апокалипсису:

Когда пробьёт последний час природы,
Состав частей разрушится земных:
Всё зримое опять покроют воды,
И божий лик изобразится в них!

Литературоведы называют стихи Тютчева философскими; мы бы назвали их обожествлёнными, предельно приближенными к Божественным Истинам, Его Заповедям, Его Волеизъявлениям. Совесть Поэта, как чувствительнейший компас, всегда была нацелена на Мудрого, Всезнающего Бога. И по этим своим качествам Тютчев был, если позволительно так сказать, поэтическим близнецом Афанасия Фета.

Они чувствовали свое духовное родство, свою природную неразрывность. Афанасий Афанасьевич, уже став признанным поэтом (литературная судьба у него складывалась значительно глаже), написал Федору Ивановичу стихотворное послание, в котором просил  подарить ему портрет в знак признания его первенства на Поэтическом Олимпе. Кому бы другому Тютчев отказал. Себя-то он поэтом вообще не считал, а вот Фет был для него поэтом “сочувственным”, близким ему по мыслям и чувствам. И проситель вскоре получил портрет с такой припиской:

Тебе сердечный мой поклон
И мой, каков ни есть, портрет,
И пусть, сочувственный поэт,
Тебе хоть молча скажет он,
Как дорог был мне твой привет,
Как им в душе я умилён.

Итак, мы и Фета называем поэтом обожествлённым, хотя, как известно, и он в жизни земной был немалым грешником, как и многие из нас. Но он все свои, весьма долгие, годы славил Божественный мир, творения Бога как на планете нашей, так и в космосе. Подобно Тютчеву, он так мог написать о природе, что до сих пор постигая эти стихи, умиляются людские сердца и души:

Печальная берёза
У моего окна,
И прихотью мороза
Разубрана она.
Как гроздья винограда,
Ветвей концы висят, —
И радостен для взгляда
Весь траурный наряд.
Люблю игру денницы
Я замечать на ней,
И жаль мне, если птицы
Стряхнут красу ветвей.

Таким создал мир Бог. Но каков же тогда Он Сам! Каким непостижимым могуществом обладает!

Не тем, Господь, могуч, непостижим
Ты пред моим мятущимся сознаньем,
Что в звёздный день Твой светлый серафим
Громадный шар зажег над мирозданьем.
И мертвецу с пылающим лицом
Он повелел блюсти Твои законы,
Всё пробуждать живительным лучом,
Храня свой пыл столетий миллионы.
Нет, ты могуч и мне непостижим
Тем, что я сам, бессильный и мгновенный,
Ношу в груди, как оный серафим,
Огонь сильней и ярче всей вселенной.
Меж тем как я — добыча суеты,
Игралище ее непостоянства, —
Во мне он вечен, вездесущ, как Ты,
Ни времени не знает, ни пространства.

Понятно, назвав Тютчева и Фета поэтическими близнецами, мы тут же должны и оговорить такое сравнение. Как вы сами заметили, стихи этих замечательных поэтов по самобытности своей столь же отличаются друг от друга, сколь отличаются меж собой Тютчев-дипломат от Фета-помещика, как отличаются все люди вообще. Близость-то, может, только в том, что и тот, и другой всю жизнь гениально настраивали лиры свои на звучание Божественных сфер, как говаривали древние. Уж как ни отвергали Тютчева современники, как ни ругали Фета за “отход от жизни”, за преклонение перед “чистым искусством”, — а они писали лишь о том, на что было веление свыше.

Тёплым ветром потянуло,
Смолк далёкий гул,
Поле тусклое уснуло,
Гуртовщик уснул.
В загородке улеглися
И жуют волы,
Звёзды частые зажглися
По навесу мглы.
Только выше всё всплывает
Месяц золотой,
Только стадо обегает
Пес сторожевой.
Редко, редко кочевая
Тучка бросит тень...
Неподвижная, немая
Ночь светла, как день.

Чьи это стихи — тютчевские или фетовские? Ну, конечно же, фетовские! Вы уловили его особенности. Как, впрочем, уловили, наверно, и то что, пусть косвенный, но это убедительный ответ критикам, которые назойливо обвиняли его в оторванности от жизни, от народа, в упоённости “чистым искусством”. Побольше бы нам такого чистого искусства...

(Продолжение следует).