Веленью Божию-8

Борис Ефремов
Веленью Божию-8

8. НЕТ МУЗЫКИ ВОЛШЕБНЕЕ НА СВЕТЕ,
ЧЕМ МУЗЫКА ПРОКОФЬЕВА В БАЛЕТЕ...
(Сергей Прокофьев)

11 января 1940 года, в Ленинграде состоялась премьера балета Сергея Сергеевича Прокофьева “Ромео и Джульетта”. Ждали ее с нетерпением. И с некоторой боязнью. На счету уже известного на весь мир композитора было к тому времени несколько балетов — “Сказ про шута, семерых шутов перешутившего”, “Стальной скок”, “Блудный сын”, “На Днепре”. Каждый из них был отмечен волшебной самобытностью, небывалым полетом фантазии, покоряющим душу музыкальным новаторством. Но как же было трудно ставить эти балеты, как они противоречили традиционным балетным нормам и приёмам! Один из поэтов-острословов даже написал по этому поводу такую эпиграмму:

Нет музыки печальнее на свете,
Чем музыка Прокофьева в балете.

Тогдашний балет еще только-только осваивал музыку великого новатора, приспосабливался к ней, вырабатывал приёмы и возможности, которые со всей полнотой могли бы выразить ошеломляющие по новизне гармонии. И вот день премьеры “Ромео и Джульетты” настал. И был он для родившегося балета триумфальным. И движения, и мелодии, и мимика — всё слилось в трагической сказке. И зал неистово хлопал минуту, и две, и три. И кто-то в первых театральных рядах в общем гуле громко продекламировал:

Нет музыки волшебнее на свете,
Чем музыка Прокофьева в балете...

Сергею Сергеевичу было в тот день неполных сорок девять лет, и много он уже славы испытал на своем веку, и много радости перечувствовал — и на нашей, русской, и на чужой земле. Но почему-то припомнился ему давнишний-предавнишний июньский день. Солнце сияло над утопавшей в садах отцовской усадьбой. А на душе было так напряженно-тревожно, как будто судьба решалась. Да, в общем-то, наверно, и решалась...

— Ну, где же ваш вундеркинд? — услышал Сергей моложавый и энергичный голос в прихожей. — Покажите-ка мне его.

В комнату вошел изящно одетый мужчина, лет двадцати восьми, с густой волнистой шевелюрой, с пышными усами, кончики которых так лихо закручивались, что казались тоньше швейной иголки. Сережа по фотографиям уже знал Глиэра (творческая звезда его тогда вовсю сияла). Но воочию видел впервые и страшно сконфузился, растерялся. Он сидел на винтовом стульчике перед резным пианино. Конечно, надо было встать и пойти навстречу, а он не догадался.

Зато обо всем догадался новый репетитор Сережи. Он неспеша оглядел детскую, заметил игрушки, спешно прибранные в угол, но на видном месте осталась большая, красиво одетая кукла. Сразу видно было, что это любимая игрушка мальчика.

— Как же имя этого господина, позвольте спросить? — поинтересовался Глиэр, подходя к кукле. Сережа радостно заулыбался:
— Так его так и зовут — Господин.
— Замечательно! А меня зовут Рейнгольдом Морицевичем. Будем, стало быть, знакомы...

Потом они, известный композитор и одиннадцатилетний сочинитель музыки, мгновенно сблизившись, долго сидели у пианино, играли друг другу по очереди, слушали друг друга. Сережа волновался, но играл хорошо, без запинок. После исполненного Глиэром романса Прокофьев сразу решил поразить учителя —  он заиграл свою оперу “Великан”. Играл и пел на разные голоса.
Поначалу улыбавшийся репетитор заметно посерьёзнел: он сразу понял, что имеет дело с необыкновенно одарённым ребёнком; ему и раньше говорили о способностях мальчика, но чтобы способности эти были таких масштабов!.. Даже в детской опере улавливалась такая оригинальная трактовка мелодий, такая способность выражать образы музыкой, что Глиэр тут же подумал: “Ну, и слава Богу! Кажется, еще один серьезный талант...” А из открытых в цветущий сад окон неслись звуки, выливающиеся в мелодию ломкую, капризно меняющуюся, однако в то же время наполненную редкой напористой внутренней силой. Как будто ребенок-великан своевольно, с какими-то причудливыми прискоками и ужимками, шел по просторной, радостной, цветущей земле...

Два лета приезжал в прокофьевскую усадьбу в Сонцевке, небольшой украинской деревушке, композитор Глиэр, занимался с Сережей, учил ему музыкальным премудростям, какими владел сам, а к концу второго приезда посоветовал родителям:
— Мальчика надо определять в консерваторию. И не затягивайте. Талант его на взлете. Я, чем смогу, пособлю.

А творческая энергия в Сергее, в самом деле, хлестала через край. Он писал и писал новые опусы. Не каждый поступающий в консерваторию мог похвастаться (как, конечно, и сейчас), что на его счету десятки фортепианных сочинений в самых различных жанрах, опера, наброски симфонии. Да и не каждый начинающий композитор поступал в высшее музыкальное заведение — в тринадцать лет. Впрочем, это так, для сведения. Самому же Прокофьеву вряд ли приходилось об этом задумываться. Начались напряжённейшие дни, месяцы и годы учебы у высочайших корифеев русской музыки — у Римского-Корсакова, Лядова, Витола, Есиповой, Черепнина.

Творческий взлёт Сергея Прокофьева, который, как мы уже говорили, подметил Глиэр, был реактивно-стремительным и долгим. По-видимому, и во время занятий рождались у молодого композитора темы и мелодии опер, балетов, фортепианных концертов, миниатюр, вокальных произведений. Размашисто и быстро исписывал он вечерами листы нотной бумаги.

Говорят, сочинения свои Сергей Сергеевич исполнял неповторимо — вдохновенно, выразительно и виртуозно. Недаром же консерваторию закончил он с премией имени Рубинштейна, которой удостаиваются самые талантливые пианисты. Сразу по окончании консерватории Прокофьева, как в мощный водоворот, втянуло в исполнительскую деятельность. Яркая и дерзкая игра его всюду  воспринималась на бис.

Успех был таким, что даже советский “железный занавес”, отгородивший после революции Россию от всего мира, не стал помехой для Прокофьева. Почти никого не выпускали из Красной Империи на гастроли за рубеж — а Сергея Прокофьева отпустили. Отпустили, правда, на несколько месяцев, но творческая командировка растянулась на пятнадцать лет. И что удивительно: эту неслыханную дерзость композитору кремлевские руководители простили, как будто ничего особенного не произошло.

Замедлившийся было вдали от родины прокофьевский взлёт снова продолжился, с тем же напором и тем же талантом. Как раз в это время композитор и пишет свой знаменитый балет “Ромео и Джульетта”, который, как отмечают критики, по трагизму не уступает самому Шекспиру. Вскоре появляются оперы “Обрученье в монастыре”, “Война и мир”, “Повесть о настоящем человеке”. И снова балеты — “Золушка”, “Сказ о каменном цветке” (по  произведениям Бажова), изумительная музыка к кинофильмам “Александр Невский” и “Иван Грозный”, поток других музыкальных разножанровых произведений.

Этот щедрый, бурлящий, искрящийся, сочный и звучный музыкальный поток, который по-великански выплеснулся из сердца Сергея Сергеевича Прокофьева в мир, и позволил известному русскому музыковеду Асафьеву сказать о своем современнике крылатые слова: “Прокофьев — творческое явление колоссального размаха”. Что тут добавишь? Размах есть размах, он по-русски неохватный...

Казалось бы, и день прощания с великим русским композитором должен был вылиться в день неохватного горя всенародного и скорби неутешной. И, наверно, он таким бы и стал, если бы не совершенно невероятный случай. В день тот — какова усмешка рока! — состоялись похороны вождя “всех времен и народов”. Вся Москва была в трауре. Вся Москва хоронила Сталина. За гробом Прокофьева шли только родственники да знакомые. Почти как за гробом Моцарта... Шли по пустынным, далеким от центра улочкам... Такие получились похороны величайшего русского гения...

Писал я сейчас печальную концовку этого материала, а в памяти хрустальным родником выбивалась ломкая, изящная и легкая, как солнечный свет, и в то же время щемящая мелодия — вальс из оперы “Война и мир”. Словно кружилась и кружилась в вихре фантастического вальса Наташа Ростова, кружилась и никак не могла остановиться..