Глава 3 Кадры из лицейской жизни

Полунощница
Глава 3

Кадры из лицейской жизни

Насыщенно синие вечера постепенно сгущались за окнами актового зала Лицея. Сгущались до тех пор, пока не переходили в расцвеченную неонами ночную темноту. Но сегодня этого видно не было, что там за окнами, высокие, под потолок, окна были задёрнуты тяжёлыми шторами, в актовом зале полыхал свет. Был, по-моему, вечер, посвящённый какому-то Пушкинскому юбилею, на этот вечер централизованно собрали после занятий учеников – подозреваю, без обязаловки фиг бы кто пришёл. – И зря, между прочим. – Что плохого, хорошо сделана программа или нет, просто посидеть вместе, почувствовать нечто среднее между участием в собрании у костра и светским театральным времпяпрепровождением. Вечер проходил не на сцене, а рядом с ней: в такую вот импровизированную “вторую сцену” превратили пространство первых рядов, сдвинув из этого пространства стулья. Вокруг этой новой “сцены” рассадили девиц-старшеклассниц в эффектных длинных платьях под девятнадцатый век, в частности, сидела там моя одноклассница Лена Пуриц в узком шёлковом синем платье в пол, с совершенно открытой спиной и при этом с неглубоким вырезом, если смотреть анфас. Жалко, меня туда в этот полукруг дам девятнадцатого века не отобрали, я б тоже посидела, в платье. Лена Пуриц обладала длинной чёрной косой, грацией в движениях, яркой восточной красотой, ходила, как правило, в миниатюрных чёрных туфельках на очень высоком каблуке, а в данной ситуации она обладала ещё мрачно-застывшим-скучающим выражением на лице. Надо так думать, скучать было от чего: кроме полукруга старшеклассниц в платьях девятнадцатого века, ничего из программы того вечера я не запомнила.

Я зато запомнила другой вечер… А может быть, тот же? Действие снова происходило в актовом зале Лицея, но, для разнообразия, на основной сцене. С трудом утихомиренная только что собранная в зале толпа школьников, рассаженная на рядами стоящих креслах перед сценой, как-то тихо так, неявно волновалась, шелестела и шебуршала. Стремглав выскочил на сцену выступающий: сухонький пожилой дядечка; на протяжении всего выступления он как сумасшедший метался из конца в конец сцены, так что даже удивительно было, как он при такой подвижности и динамике умудрялся вполне членораздельно и доходчиво говорить в микрофон. Ратовал за безумие в чувствах, чтение поэтов Серебряного века и чистый русский язык. Что до русского языка, дядечку кромешно раздражала безграмотность, отсутствие интереса к классике… Были моменты, с которыми трудно было не согласиться, особенно такой любительнице чтения, как я; но почему-то не бывает так, чтобы вполне бесспорные идеи не доводить до маразма. В частности, запомнилось, что проклятые безграмотные эээ всё население страны вешают объявления на дверях “вытирайте ноги”, между тем правильно было бы писать “вытирайте обувь”. ; Ещё что-то такого же порядка. – что до Серебряного века, советовал моментально скупать все книги в книжных магазинах, к этому Серебряному веку относящиеся, а то скоро они пропадут с прилавков совершенно так же внезапно, как они на этих прилавках возникли /по счастью, это его пророчество – пока – не оправдалось/. Что до романтики, нужно ценить духовное и эмоции и совсем плевать на материальное. Вот например однажды оратор ехал в метро, под самый Новый Год, перед полуночью; ехал на пустом соответственно времени суток и кануну праздника эскалаторе, и рялдом с ним ехал там совсем разнесчастный молодой человек, который поведал оратору, что он опаздывает встретить праздник со своей девушкой и имеет реальную возможность после этого опоздания девушку свою потерять. – А вы снимайте часы! – оратор показал жестом, как нужно сорвать с себя наручные часы, - и швыряйте их об пол! Скажете, времени не мог рассчитать, часы разбиты! /я стала пытаться считать, и что-то у меня выходило, что, если сорвать и разбить часы, скажем, в без пятнадцати двенадцать, то это самое время застынет навеки на несчастных часах, и станет ясно, что разбились часы в такое время, в которое уже нельзя было помешать опозданию; но идея оратора была примерно понятна./

*
Я шла мимо раздевалок, время было уже между днём и вечером, после… Нет, перед этим пушкинским юбилеем… Или вообще в другой день. Раздевалки наши заслуживали бы отдельного описания: на несчастье учащихся, наш громадный ввысь и вширь, любящий шутки завхоз, где-то видать задёшево приобрёл уйму детсадовских шкафчиков для одежды, выкрашенных невесёлой серо-свинцовой краской. Раздевалки тянулись вдоль всего длинного коридора на первом этаже, десять штук этих раздевалок точно было, а скорей всего, больше десяти. Раздевалки представляли из себя комнатушки без окон, некоторые побольше, некоторые поменьше; вдоль  всех стен в этих комнатушках и были расставлены несчастливо приобретённые шкафчики. Потому несчастливо приобретённые, что я, сколько помню детский сад, то мне вспоминается, однозначно, что у каждого ребёнка в детском саду бывает свой личный шкафчик. – Нашему филфаку, состоявшему из 18-ти примерно девяти, потом десяти, потом одиннадцатиклассниц, и одного, соответственно, девяти, десяти, одиннадцатиклассника – нашему филфаку досталось… по разнарядке… такое количество этих шкафчиков, что в лучшем случае в одном шкафчике квартировались три девицы, а рекорд, как щас помню, был шесть девиц в одном ящике. – А теперь представьте московские морозы и длинную, модную шубу следящей за собой одиннадцатиклассницы… Далее, представьте шесть таких шуб, которые безуспешно пытаются впихать в растреклятый детсадовский шкафчик… - Представили? Страшно?!

Так что я шла мимо этой самой, одной из многих, нашей раздевалки – я, как бывало часто и наконец уже чуть ли не каждый день, оставалась после уроков переписывать очередную контрольную по математике – шла, и открылась мне картина, жанровая сценка: Лена Пуриц, задумчиво оттирающая шкафчики от собственной ярко-алой губной помады, которой собственноручно нанесла она на шкафчики некую информацию и вообще символы. Рядом стояла одна из завучей, абсолютно обескураженная, и пыталась Лене Пуриц выговаривать. Лене Пуриц было до фени, как беседа, так и восстановление порушенного порядка в раздевалке; Лена тёрла и тёрла неширокими движениями несколько сантиметров на уровне собственного лица, и грозило это её спокойное, не бросающееся в глаза, упорство – протереть в стенке шкафчика дырку.

А поскольку шкафчиков не хватало это раз, книг носили много это два, то всё не вместившееся, от книг до сапог, высоких сапог старшеклассницы, единственную пару которых невозможно запихать в детсадовский шкафчик, в котором уже висит единственная же шуба – всё, не вместившееся, от книг до сапог, пихали на ящики сверху, а также на полки внутри, “под потолком”  шкафчика. Запихав это самое всё подряд сверху на шкафчики, а также на полки этих шкафчиков, домой всё это в конце учебного дня не забирали, поскольку завтра, послезавтра, через неделю понадобится; и наконец вырастали сверху на шкафчиках такие Гималаи, что самим учащимся было страшно их видеть; и кончалось мученическое христианское терпение завхоза, но не мог завхоз додуматься, что шкафчики нужно отправить… не знаю куда, в конце концов, завхозу виднее, а в раздевалках установить нормальные вешалки-крючки, как у всех людей. Вместо этого завхоз… Не разу не видела этого Конца Света – сам, что ли, врывался в раздевалки, или нарочных посылал, но только всё, находившееся – после окончания учебного дня – как внутри шкафчиков, так и сверху, сгребалось мощной завхозовой рукой или приказанием, я не в курсе, и, тоже внушительными Гималаями, сваливалось в простенке между двумя входными дверьми в Лицей. И долго ещё валялось всё это между теми дверьми, постепенно разбираемое хозяевами и хозяйками вещей.

Помню, мы сидели, с Леной Пуриц, в пустой аудитории, в кабинете математики. Контрольную переписывали, уже какой-то очередной раз одну и ту же /всё предыдущее наше творчество, сколько мы ни пытались эту контрольную переписать, бывало оценено баллом “два”/. Все, что бы то ни было переписывавшие, уже всё переписали и разошлись, учительница тоже ушла куда-то, возможно, надеясь, что мы хотя бы спишем с учебника, но мы и с учебника списать не могли. За окнами падал тихий снег… Было уютно и бестревожно. Кабинет был обставлен комнатными цветами, фиг знает какой породы, походившими на миниатюрные пальмы с широкими и длинными лопастями листьев – учительница была фанатка разведения растений. Я уже минут пятнадцать тупо, неподвижно пялилась в распечатанное задание и в чистый лист собственной “тетради для контрольных работ по алгебре”. Лена, тоже неподвижно, но более лирично, чем я, наблюдала медитативно- неспешно падающий снег – она сидела как раз у окна. Комментариев к ситуации никаких в голову не приходило. Мы переглянулись и завыли по-волчьи, как в аранжировке у “Агаты Кристи”: жутко, протяжно, с переливами. Провыли так несколько раз, потом Лена оборвала нас обеих, сказав, что войдут.

Продолжение следует

Мы стояли с Леной Пуриц на моём и, кажется, тоже и на её любимом месте: кабинет, закреплённый за нашим филологическим первым, находился на втором этаже – по одну сторону длинного коридора тянулись двери кабинетов, по другую сторону того же коридора были громадные, под потолок, окна, вдоль этих окон стояли на полу такие решетчатые оградки, на которые удобно было опираться локтями, пялясь в окно. Так вот и что-то я без конца, помню, стояла напротив нашего кабинета, локтями на решётку, и в окно это смотрела, смотрела, могла явиться на смотровой свой пункт после занятий и бездвижно наблюдать падающий снег и постепенное наступление ночи, скажем, в течение часа. Периодически я пересекалась за этим занятием с Леной Пуриц, и мы стояли молча смотрели вместе. В тот раз это кажется была перемена, я чувствовала туго, пружиной, сжатую в себе истерику и обдумывала во всё более мелких деталях и подробностях такую мысль – мысль эта периодически приходила мпне во время дежурства на моём смотровом пункте – что если сейчас размахнуться и соооо-всей дури шарахнуть кулаком в окно, как бы по стеклу пошли трещинки, всего в полсекунды или меньше на эти трещинки было бы отведено, и вот, взорвалось бы стекло со звоном и грохотом, и осталась бы неаккуратная, концентрическиа в стекле, и расходящаяся во все стороны трещинами дыра, и по руке текла бы кровь, была бы рана на руке и разной глубины царапины, в царапинах этих застряли бы микроскопические, даже не видимые глазом, осколочки стекла. Лена, по-моему, думала, или чувствовала, что-то вроде того. Помню, очередной урок математики, в моей любимой аудитории, там парты, считая от пространства перед доской, от ряда к ряду, поступенчато, поднимались всё выше, как в театре бывают рядами расставлены кресла. Мы сидели с Леной где-то ближе к последним рядам за одной партой. Я была занята своим любимым делом, я сбрасывала агрессию таким образом: очень аккуратно вырываешь из тетради лист, тщательно складываешь его пополам, проглаживаешь сгиб локтем, и рвёшь лист на две части. Эти две части складываешь вместе, сгибаешь пополам, проглаживаешь ногтем, рвёшь, получается уже четыре части. Так до тех пор, пока лист не оказывается порван на мелкие-мелкие, идеально ровные такие квадратики. Сидевшая рядом Лена так же старательно, художественно выцарапывала бритвой на тыльной стороне ладони крест, высокохудожественный, с такими острыми углами на концах и завитушками.

Продолжение следует

Лена тоже ушла из дому. Гуляла дня три, может и больше, может, неделю; всё это время, в отличие от меня, аккуратно посещала школу. – То есть очевидно ради разнообразия, потому что всё остальное время она посещала занятия крайне нерегулярно; но сколько была она в бегах из дому, то в эти дни она не пропустила ни одной лекции.   Мы снова с ней сидели в аудитории, закреплённой за математическим факультетом, сокращённо МИФ – МИФ 1 и МИФ 2 /математика/физика/ - в той самой аудитории, не с театрально всё выше и выше расположенными рядами парт, а в которой мы по нескольку раз в неделю переписывали контрольные работы по математике, потом переписывали уже переписанные нами несколько раз контрольные по математике, так до бесконечности. Мы снова были одни, Лена снова меланхолично смотрела в окно и задумчива говорила, что она ушла из дому и живёт теперь за городом, у замечательных людей, они ей как мама и папа. Только ездить оттуда в Лицей теперь далеко. Помню, во время побега, день на второй или на третий, Лена с бесплатного лицейского телефона-автомата позвонила бабушке, поинтересоваться, как там родители, может, они расстраиваются либо переживают. Вернулась она с того телефонного разговора с глазами-шарами по пять копеек: оказывается, родители просто не заметили, что Лена третий день не появляется дома. “Как же так?”, в прострации вопрошала Лена, “я такая домашняя девочка, такие скандалы, когда возвращаюсь домой на полчаса позже положенного?!” – “Ну эти три дня ты же ни разу не вернулась домой позже положенного”, - флегматично пожала плечами я. – “Так вот и проблемы нет”…

Помню, ещё историю, до ли Лениного побега из дому или после, не знаю, с чего начался скандал, но в финале Ленин отец распахнул холодильник и начал хватать оттуда продукты и швырять на пол, что Лена и наблюдала, задумчиво стоя несколько в стороне.

Продолжение следует

Была другая Лена, старческая память подводит меня и я не в состоянии сейчас вспомнить её фамилию. Эта Лена, поступив к нам по конкурсному экзаменационному отбору в девятом классе, сменила на моей памяти два своих целенаправленных устремления в жизни. Поступив к нам в 11м классе, Лена была упёртой отличницей и, по-моему, кроме учёбы, ничем не занималась. В какой-то момент между 9м и 11м классом ей это не знаю по какой причине надоело, и она стала пытаться вести себя как женщина, с шармом, и, как она говорила, “можно жить скучно, а можно жить с юмором и с огоньком”, так вот Лена с некоторых пор выбирала второе. – Думаю, теперь она живёт с юмором и шармом, но тогда это было немного ужасно на это смотреть, как её интересует только неумело ещё изображать из себя “светскую львицу” и совершенно не интересует о чём-либо говорить серьёзно или к чему бы то ни было в жизни серьёзно относиться. – Не повезло нашему единственному в классе представитель сильного пола, Лёше Гурову: сначала у него был флирт с этой Леной, совсем светской, потом со мной, совсем безумной, находящейся натурально на грани стационара; я даже не уверена, кто из нас с Леной был лучше или кто был из нас хуже.

С Лёшей Гуровым, как щас помню, мы в рамках субботника пылесосили лицейскую библиотеку, и Лёша между делом излагал очень близкие мне идеи, что, хорошо это или плохо, он себе этих настроений специально не выбирал, но как бы ему хотелось посмотреть, как взрывается и рушится, рушится обломками Кремль и весь архитектурный ансамбль Красной Площади. Любимой Лёшиной музыкой был Цой, у меня мама фанатка, и я тоже сильно увлекалась.

Продолжение следует

С классом мы ходили на театральную постановку в экспериментальный молодёжный театр по тексту Ричарда Баха “Чайка по имени Джонотан Ливингстон”. Я шла по улице парой с мелко  немного скорбно, что ли, идущей на высоченных каблуках, в изящных чёрных туфельках, Леной Пуриц, и Лена Пуриц говорила мне, что я не права в своём бунте против родителей. Разумеется, они переживают, они хотят принимать участие в моей жизни, ведь не думаю же я, что они просто родили меня и всё кончилось на этом, нужно пытаться искать взаимопонимание, отступаться не нужно. Ехали в метро, классом, тогда же, на спектакль по Ричарду Баху, заговорили с другой Леной, с той, которая жила теперь с юмором и с огоньком, и не помню логики беседы, но я стала рассказывать, как была у меня в восьмом по-моему классе общая тетрадь, а мне нужен был блокнот, и я тетрадь эту общую обрЕзала до формата блокнота ножом. “Ну теперь я понимаю твоих родителей!”, - потрясённо говорила собеседница. – “Это ж, надо, до ТАКОГО додуматься!”

Ещё вспомнилось, классе в восьмом, нет раньше, папа что-то бродил там на кухне и чем-то грохотал, мне не хотелось ни видеть его, ни показываться на глаза, никак пересекаться не хотелось. Папа пошёл в туалет, я прошла в это время на кухню и взяла себе апельсин. Этот апельсин я взяла в свою комнату и стала пытаться резать апельсин этот самый с помощью линейки.

 Было уже поздно и темно, когда мы возвращались, с классом, с авангардной театральной постановки. Скорбно, мелко и неподдельно, не намерено грациозно переступала на своих каблуках Лена Пуриц, я любовалась ей и какой-то лирический образный ряд у меня шёл, ночь, луна, филин ухает, таинственно светящееся сельское кладбище, море, летающая над ним чёрная чайка, озеро Чад из стихов Гумилёва.

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далёко, далёко, на озере Чад…

                Н. Гумилёв
Я знаю веселые сказки таинственных стран
Про чёрную деву, про страсть молодого вождя,
Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь кроме дождя.

                Н. Гумилёв

Продолжение следует

Тоже ещё вспомнилось, мои любимые стихотворения некоей Наты:

Пятно луны окурком тлеет в луже.
Мне холодно и бесконечно пьяно.
И острой болью каждый нерв простужен,
Как будто мне каблук вонзили в рану.

На пачке “Явы” ярко-алым лаком
Рисую море, замок в восемь башен.
И веет от восьми нечётких флагов
Каким-то католическим, не нашим.

Темнеет церковь под осколком неба.
Хребет скамейки покрывает иней.
Сверкнула папироса, как комета –
И канула в космической пустыне. /Ната/

*
Город Зеро – стальная корона.
Масть пиковая чёрной девятки.
Я – подстреленная ворона
Из словесной твоей рогатки.

В скудной плошке дневного света,
В казематной тиши палаты.
Я – потухшая сигарета
С отпечатком чужой помады.

В проклассическом беспорядке
Чинно улицы горбят спины.
Я – лоскут заграничной тряпки
В зазеркальном нутре витрины.

И в давильне чужих застолий
В сотый раз подвожу итоги:
Что иду по минному полю,
Не желая смотреть под ноги. /Ната/

*
Из далёких земель, коих в здешних аналога нет…
Из костёлов и крыш, под литым католическим небом.
Прилетит от тебя запоздалой голубкой конверт,
Обжигающий пальцы и не торопящий с ответом.
И повеет от строк горьким ядом твоих сигарет,
Терпким кофе, тоскою больничных кроватей.
Принимаю, как дар, твой последний прощальный привет,
От чужых, иноземных, но всё же Распятий –
Да зачтётся тебе у высоких серебргяных врат
Твоя вера в упорство и строгость готических шпилей,
Мой парящий над миром, почти обескровленный брат,
Неизвестный солдат на фронтах воскрешённых релдигий.
В бесконечность гляжу. Ибо вечность – сырее земли,
Что баюкает нас, как детей, непреложно и строго.
У каких берегов догорают твои корабли,
Оседая золой на ладонях бесстрастного Бога. /Ната/

Продолжение следует

*
Мы также ходили с классом в музей Маяковского. В музее Маяковского было страшно. Там среди экспозиции были представлены какие-то сложные металлические конструкции под стеклом; эти конструкции, вроде лестниц, идущих между всеми этажами, или, скорее, лифтовой шахты, не прерываясь, шли с первого этажа на второй; некоторые их элементы были серые металлические, другие красные. Я смотрела на это всё, и мне казалось, что это внутренний мир позднего Маяковского – Маяковского времени уже перед самым суицидом: вся, не знаю как сказать, кровеносная и мышечная система без кожи, воспринимающая мир напрямую, отчего бывает страшно больно. Я мрачно посмотрела тогда на Лену Шестакову /вспомнилась фамилия Лены, решившей жить теперь с юмором и с огоньком/: Лена мило улыбнулась, немного склонив на бок голову, указала на красно-серые конструкции под стеклом и сообщила, что ей так хочется всё это здесь покрутить, жаль стекло мешает. Ещё в музее запомнились жирафы, которых совсем молодой Маяковский рисовал в тюрьме окурками сигарет /сидел неделю, что ли, или две, за некое антиправительственное выступление молодёжи/.

*
Наталья Юрьевна, наша классная, отвела нам в итоге этажерку в нашем закреплённом за классом кабинете, чтобы на этой этажерке можно было оставлять учебники и дополнительную литературу – вместо того, чтобы запихивать её на шкафчики в раздевалках.

*
Рекою текли учащиеся перед началом учебного дня, река эта, грозившая выйти из берегов, мощным течением протекала под аркой, ведущей во внутренний лицейский двор, а из него – в сам Лицей. Я потом читала у Натальи Щербиной сравнение, что учреждение по утрам втягивает в себя офисных служащих вроде громадного пылесоса.

*
Я никогда не могла найти ни проездной, ни пропуск в Лицей именно тогда, когда это требовалось, поэтому в Лицей я проходила по проездному, а контролёрам в общественном транспорте показывала пропуск, и так наловчилась как-то из-под руки вроде показывать, а вроде и не показывать документ, что меня никогда не ловили.

*
К 11му классу, перенеся длительный, начиная с девятого класса, стресс во время обучения, стали смело поднимать руки на каждый вопрос Натальи Юрьевны /классный руководитель и преподаватель литературы/ и отвечать так называемым “полным ответом”, вроде небольшого устного сочинения, со вступлением и всеми дальнейшими сюжетными частями, требующимися от сочинения.

*
Вдруг вспомнилось: стою напротив нашего кабинета, рассматриваю стенгазету.

*
Пыталась в 11м классе, в конце одиннадцатого класса, перейти обратно в свою бывшую школу; не перешла, но тоже запомнила стенгазету, включавшую в себя исторические высказывания преподавателей и такие же исторические выдержки из сочинений учащихся. В цитатах из преподавателей не было ничего нового и дико оригинального, но, с другой стороны, это самое отсутствие оригинальности наводит смутно на какие-то мысли: преподаватели высказываются, их конспектируют в стенгазету, но этот коспект ничему не помогает, и продолжают высказываться ровно так же, как раньше. Это блин вам не “вытирайте ноги” либо “вытирайте обувь” см. начало моего текста… : Запомнились два особо характерных высказывания, по-моему, каждый учащийся любого учебного заведения слышит их периодически: /относительно ногтей старшеклассниц/ “Вы что себе когти выросли, как у орла? Чтобы по деревьям лазить?!” – Лазающий по деревьям орёл  потрясает воображение; а также хрестоматийное “Вы в школе или кто? Вы ученики или где?!”


Продолжение следует

*
Перед каким-то очередным празднеством, День Учителя кажется, протянули с изготовлением стенгазеты, и вот, завтра Лень Учителя, а стенгазета ещё даже не начата, и устроила нам разнос Наталья Юрьевна, сказав СПАСИБО и выйдя, громко хлопнув дверью; в нас проснулась не то сознательность или я не знаю что, жалко было что ли расстраивать Наталью Юрьевну, так что мы дружно остались после уроков, выработали концепцию стенгазеты /был конкурс стенгазет ко Дню Учителя, соответственно, от концепции требовалось, чтобы стенгазета была совершенно оригинальна, соответственно выделялась и привлекала к себе внимание/, которую концепцию и воплотили: вырезали из ватмана громадный кленовый лист, который раскрасили в ярких осенних тонах, и уже по этому листу написали несчастную стенгазету; кажется, мы тогда получили за эту стенгазету первый приз.

Такой же скандал, правда уже постфактум, так ничего нельзя было сделать, устроила нам Наталья Юрьевна, когда в выходной день ни один из класса не пришёл на какой-то факультативный “День физкультурника”, причём я пыталась понять, в чём дело, и понять не могла, по-моему и никто не мог, поскольку накануне этого Дня Физкультурника Наталья Юрьевна предупредила нас о том, что День Физкультурника будет проведён, И ЕСЛИ ВДРУГ КТО-НИБУДЬ ХОЧЕТ, так этот человек может День Физкультурника посетить.

*
Физкультура у нас была. Возили на неё треклятые лыжи, незабываемое впечатление, общественный транспорт, утренний час-пик, в одной руке сумка и сменка, в другой – треклятые лыжи под потолок. Физкультурница вошла в наше положение и разрешила оставлять лыжи там где-то в подсобке в школе, это весьма облегчило и расцветило позитивными красками нашу жизнь. Но всё равно, во-первых, никому неохота было носить с собой ещё и школьную форму /в школах у учащихся бывает обыкновение, в особенности если физкультура идёт последним уроком, так в физкультурной форме и приходить, но в нашем Лицее за это убили бы и сказали б потом что так и было/; во-вторых, почему-то со школьной формой, в наш век капитализма и шаговой доступности любого товара, у старшеклассниц бывают кромешные проблемы: половине из них физкультурная форма не идёт, что, кроме разочарования противоположного пола, сулит абсолютную апатию к физкультуре в том смысле, что, как объясняла нам физкультурница, физкультура учит, кроме всего прочего, грации и красоте движений. Лично меня уроки, для которых приходилось облачаться в эту форму вроде синего такого блестящего мешка, ничему подобному научить не могли. Насчёт этой физкультуры школьной мне всегда вспоминаются стихи Бродского:

Темно-синее утро в заиндевевшей раме
     напоминает улицу с горящими фонарями,
     ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,
     толчею в раздевалке в восточном конце Европы.
     Там звучит "ганнибал" из худого мешка на стуле,
     сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;
     что до черной доски, от которой мороз по коже,
     так и осталась черной. И сзади тоже.  /И. Бродский/

Я без понятия, что за “Ганнибал” звучит из таинственного “худого мешка”, но остальной весь текст чётко передаёт мои впечатления и воспоминания. ; Там ещё последние четыре строки в этом тексте:

Дребезжащий звонок серебристый иней
     преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий
     все оказалось правдой и в кость оделось;
     неохота вставать. Никогда не хотелось.   /И. Бродский/


Поняв, что всё совсем плохо и наконец надо что-то менять, я запихала синий блестящий спортивный костюм подальше в шкаф и приобрела себе чёрные обтягивающие – лосины, что ли, они называются – которые и стала надевать на уроки физкультуры, комбинируя их с длинными майками.   
   
*
У нас были после уроков курсы машинописи, которые мне не судьба была закончить из-за беспричинного, но твёрдого нежелания отца, чтобы я на эти курсы ходила. Обучали “слепому методу”, то есть печатанию текста, глядя только в текст, который требуется перепечатать, и совершенно не глядя на клавиатуру, причём печатать следует всеми десятью пальцами рук. Там есть такое специальное стартовое положение рук, а далее каждый палец отвечает за несколько букв, причём по идее происходит это не рассудочно, букву выбирает палец, а в результате выработанного уже условного рефлекса. Преподаватель машинописи была высокая, худая, и почему-то запомнилось, что она совершенно выщипывала – нет, наверное выбривала, так быстрее? – себе брови, после чего наводила их коричневым косметическим карандашом. Два впечатления: запомнилось, как она страшно возмущалась по поводу случайно вывалившегося у кого-то из сумки на пол томика Пушкина, утверждая, что если уж что и бросать на пол, то не Пушкина ни в коем случае; и второе, запомнилось, что она объясняла нам, чвто она очень образованный и разносторонний человек, и это глубокая человеческая трагедия, что со всем своим образованием и талантами она преподаёт нам теперь машинопись.


Продолжение следует

Учительница географии, орала на Надьку Смирнову, красящую пряди волос. Я не стану описывать интонацию этого крика, интонацию эту, думаю, довольно чётко можно будет себе представить, если прочесть ещё об одном случае возмущения учительницы географии: эээ не помню со мной это произошло или с кем-то другим, но факт тот, что каждый урок географии у нас начинался с пятнадцатиминутной самостоятельной работы по материалам прошлого урока. Соответственно, заканчивался каждый урок тем, что нам раздавали обратно эти наши самостоятельные, но уже с оценками. И вот, я ли, или одна из моих товарок, получила “пять”, порадовалась и бросила, выходя из аудитории, листок с самостоятельной в мусорную корзину. – что тут сделалось, я что-то даже с трудом представляю, как это описать; ещё ведь эффект внезапности вопля учительницы. Весь вместе крик означал примерно то, что мы совершенно не уважаем ни учительницу географии, ни предмет, который она у нас ведёт. Так я до сих пор и не знаю, что требовалось от несчастной, вправить, что ли, листок с самостоятельной в рамку и повесить его над кроватью, не знаю, что. Учительница географии была старой закалки, из тех волевых и идейных женщин, портреты которых украшали некогда стенды с передовиками, почётными гражданами и прочая; так что можно было разве что предположить, что преподавателя травмировал развал социализма. Как последний штрих к кромешной ситуации можно разве что ещё добавить, что учительница мне нравилась. – Я потом, позже, читала в газете несколько заметок, изложенных этим характерным советским стилем, процитировать не могу, ассоциируется со стихами Ярослава Смелякова “Кремлёвские ели”:

КРЕМЛЕВСКИЕ ЕЛИ

Это кто-то придумал
счастливо,
что на Красную площадь
привез
не плакучее
празднество ивы
и не легкую сказку
берез.

Пусть кремлевские
темные ели
тихо-тихо
стоят на заре,
островерхие
дети метели —
наша память
о том январе.

Нам сродни
их простое убранство,
молчаливая
их красота,
и суровых ветвей
постоянство,
и сибирских стволов
прямота.  /Я. Смеляков/

Или ещё, почему-то нельзя найти в Сети, у Смелякова же были стихи о том, как ловят не то спекулянтов, не то кулаков, совсем несимпатичных /и, точно, были выведены отвратные и реалистичные характеры, и запомнилась одна строка, по которой я и не могу теперь найти этот текст в Сети: “А у начальника – цветы в стакане на столе”. /Я. Смеляков// Или вот ещё тоже моё любимое:

Зимняя ночь
                Татьяне

Не надо роскошных нарядов,
в каких щеголять на балах,-
пусть зимний снежок Ленинграда
тебя одевает впотьмах.

Я радуюсь вовсе недаром
усталой улыбке твоей,
когда по ночным тротуарам
идем мы из поздних гостей,

И, падая с темного неба,
в тишайших державных ночах
кристальные звездочки снега
блестят у тебя на плечах.

Я ночью спокойней и строже,
и радостно мне потому,
что ты в этих блестках похожа
на русскую зиму-зиму.

Как будто по стежке-дорожке,
идем по проспекту домой.
Тебе бы еще бы сапожки
да белый платок пуховой.

Я, словно родную науку,
себе осторожно твержу,
что я твою белую руку
покорно и властно держу...

Когда открываются рынки,
у запертых на ночь дверей
с тебя я снимаю снежинки,
как Пушкин снимал соболей.  /Я. Смеляков/

Или, вот ещё, советская живопись: промытые улицы, солнце, чистые краски, яркие алые акценты флагов и предметов одежды.

Ещё, из советского этого всего, мне стихи Окуджавы запомнились и нравятся:

На Тверском бульваре
вы не раз бывали,
но не было, чтоб места не хватило
на той скамье зеленой,
на перенаселенной,
как будто коммунальная квартира.
Та зеленая скамья,
я признаюсь без вранья,
даже в стужу согревала непутевого меня.
А с той скамьи зеленой, 
с перенаселенной, 
случается, и при любой погоде, 
одни уходят парами 
дорожками бульварными, 
другие в одиночестве уходят.
Та зеленая скамья,
я признаюсь без вранья,
для одних недолгий берег, для других дымок жилья. /с/

Продолжение следует

На физкультуре нас, помню, даже увлекла эта самая супер-грациозная художественная гимнастика: брусья… ага см. Бродский, узкая высоко над полом расположенная доска, по которой требовалось ходить, считая шаги и полушаги и периодически делая “ласточку”, прыжки не то через козла, не то через коня, с разбегу, кувыки назад и вперёд на дорожкой разложенных в малом физкультурном зале матах. Особенно здорово ходить по доске получалось, как щас помню, у ещё одной Лены, фамилию которой я тоже забыла – мне, во всяком случае, эта Лена на доске нравилась больше всего. Кто-то из нас даже выступал потом на каких-то соревнованиях, не то между классами, не то между потоками, не помню, короче на каких-то соревнованиях. Обстановка на уроках была такая более-менее домашняя, можно было трепаться с преподавателем /не во время кувырков на матах естественно, а была ещё теоретическая часть курса, мы лежали на тех же матах и что-то такое записывали/ - так что можно было трепаться, если, конечно, не разъярить преподавательницу отсутствием у тебя школьной формы. Преподавательница рассказывала, как в детстве она была болезненным ребёнком, но не пожелала с этим смириться, занималась спортом и принципиально не пропускала ни одного занятия в школе, несмотря на своё частичное освобождение от этих занятий. Освобождением от этих занятий она пользовалась единожды в год, когда проходили какие-то соревнования в масштабах страны, тогда она на неделю или сколько там, пользуясь освобождением, оставалась дома и смотрела эти соревнования по телевизору.   

Продолжение следует

У нас была замечательная учительница географии. То есть сменились две учительницы, первая та, о которой сейчас говорю, вторая – та, советская, с птянадцатиминутными самостоятельными работами в начале каждого урока. Почему-то эта первая наша учительница географии вспоминается мне без разницы в какой блузе, но всегда в зелёной узкой юбке выше колена. Была она компанейская, уроки вела увлекательно, ходила в походы со своим географическим факультетом, перемежала уроки историями из жизни и периодически демонстрировала во время уроков видео – в частности, мне запомнилась панорама гор, ледников, там среди этого белешего снега ли, льда, текут ненормально яркие, совершенно голубые потоки воды, что-то среднее между горными реками и ручьями, а по краям этих извилисто проложивших себе путь среди снега и льда речушек стынут потрясающей красоты, громадные цветы, тоже голубые и белые, но голубой цвет в них меньшей интенсивности, чем цвет этих горных речушек. – я, вероятно, запомнила не только исходя из красоты панорам, но также исходя из того, что вспомнился мне Казахстан, город Алматы, стоящий практически на склоне гор Алатау /мои дедушка и бабушка из Казахстана, Алматы/ - в этом Алматы даже говорят, объясняя адрес, “пройдёте вверх /или вниз/ по такой-то улице”. Я очень любила, мы с дедушкой ездили на машине, гулять в горах, до ледников естественно не добирались, но всё равно красота была нереальная. Там, из любой точки города, видны ледники: за Алатау видно Тянь-Шань, за Тянь-Шань – Гималаи /надеюсь я ничего не путаю в смысле никогда не дававшейся мне географии/. В частности, опять же из любой точки города, виден ледник Эвереста, казахское название – Джомолунгма.   

Продолжение следует

Мне вообще очень нравились слова казахского языка, я всё приставала к дедушке, чтобы он научил меня ещё новому какому-нибудь слову, но дедушка в школе казахский язык терпеть не мог /мы русские, или какие там, м.б. частично чеченцы или эти, ингуши, но не казахи это точно/. Поэтому дедушка знал весьма ограниченное количество казахских слов, которые я, похоже, все и выучила. Во-первых, я научилась считать до десяти, ну-ка, попробую, забыла или нет /издевательство, иностранный язык русскими буквами…/: Быр, Еке, Уш, Торт, Беш, Алты, Джеты, Сыгыс, тогыс, Джиирма. /Сейчас вспомнилось: кто хочет понять поэзию Казахстана, должен читать прозу Чингиза Айтматова./

Продолжение следует

Мальчик – Бала; Девочка – Кыс; Су – вода, Сут – молоко, Кум – пустыня, Кара – не то чёрный, не то красный, не помню /Соответственно Кара-Кум – не то ли Чёрная, не то ли Красная Пустыня/. Первыми тремя запомнившимися мне и самыми любимыми словами были почему-то Волк – Каскыр, Медведь – Аю, и Заяц – Каян. Джете-Су – Семиречье /Мы периодически проезжали с дедушкой на машине мимо магазина “Дары Семиречья”, и там была вывеска, включающая это самое “Джете-Су”./ Нан – Хлеб /Ездили советского образца машины, грузовики, с громадными белыми буквами “ХЛЕБ” по серому кузову, так вот рядом с надписью ХЛЕБ всегда стояла также надпись НАН /так и было написано: казахский алфавит в основной своей части совпадает с алфавитом русским.// вспомнился ещё счёт от десяти до девятнадцати: Джиирма-Быр, Джиирма-Еке и т.д., а вот как будет “двадцать”, уже не помню.

Продолжение следует