Пирычестнойюности123

Вячеслав Киктенко
    ПИРЫ
    
– «Слышь, пацаны!.. а вот со мной случай был…»

Коллоквиумы-посиделки проходили вечерами – у «Пропана». Так это местечко называлось. –  Забранные оградой газовые цистерны, врытые в землю, железные ящики с песком, красная  деревянная панель с пожарными баграми и огнетушителями, надпись – белым по красному – «Пропан! Огнеопасно!!!».
Все большие дворы 60-х оснащались подобным образом – на случай взрыва газа или пожара. Но пожары, а тем более взрывы, слава Богу, были редкостью (во всяком случае, не помнится ни одного), и эти святилища откровенно зарастали ползучей травой, пробивавшейся даже сквозь песок и щебень, густо устилавший днища пожарплощадок. А вот камни, приваленные к ограде снаружи, хорошо прогревались летним днем и становились чем-то вроде скамеек амфитеатра для вечерних мальчишеских факультативов. 
Это было самое то.
Уголок укромный, словно специально упрятанный за гаражами, практически безлюдный. – Посиделки наши были школой самообразования по вопросам  интимным, по самым животрепещущим. Ну что еще способно так волновать пацанов 12 – 14 лет, категорически лишенных совета педагогов и сексологов (да мы и слова такого не знали!), как не вопросы про Это?..
Конечно, в первую очередь волновали драки, спорт, выяснения лидерства между собою… но всё это днём. И в другом месте. А вечерами…
Расхожая трепотня, коллективная басня об Этом, точно жутко дымящая подгорелая каша, наспех переваренная голодными молодыми мозгами, не давала чаемого насыщения. Тем более, никто не мог с достоверностью утверждать где приврал очередной рассказчик, где нет. Глотали с жадностью всё, да ещё и требовали детализации смутноватых мест.
Девчонки-ровесницы на факультативы не допускались. Их приглашали попозже – перекинуться в дурачка, распить бутылочку сухача, а потом ею же и поиграть в неё самоё – в «бутылочку». Светлые, практически невинные игры 60-х…
А разговорчики наши становились всё темнее, пути познаний всё непролазнее, истории всё невероятнее…
Но вот, поди ж ты, прошли годы и – ничего из них не помнится. Где они, те дикие страсти, «роковые» свидания – выдуманные или взаправдашние?
Запомнились комические случаи, которые, подозреваю, и были единственно настоящими. Затесались в памяти...
Но вот как их вынуть из прошлого – непременно в той, а не в сегодняшней – целости и сохранности? Вынуть и бережно совлечь туманную оболоку, донести голоса, интонации, словечки, в которых одних и сохраняется подлинный вкус и аромат времени, способный донести наши, только наши представления об Этом, столь разнящиеся с представлениями нынешних подростков, отроков, недорослей…
Это были Пиры.

    
                Пир первый

                «УТЮГ»

          – «Слышь, пацаны!... а чё это, девчонки и вправду такие дурные? Им как это – неинтересно, или не хочется?.. У меня вон шишка так чешется, сил нет. А они чё, дурные совсем? Им чё, и попробовать неохота?..»
Утюг, пацан двенадцати лет, из хорошей семьи Утюговых. Примерный ученик и скромный, даже застенчивый малый. Дома ему не с кем поделиться тайными терзаниями, братьев у него нет, вот он и приперся из своего частного сектора за речкой на наши, уже становившиеся легендарными в приватных кругах посиделки. Пересилил себя, приперся и теперь вынужден держать общепринятый тон, плыть в одном с нами стилистическом русле.
– «Давай, Утюг, вноси ясность! – подбадривает его компания, навострившая уши. – не робей, Утюжок, раскладывай по полочкам, у нас можно…»
И Утюг, получивший общественное «добро», начинает.
– «Да вот, пацаны, девчонку я одну, соседку, позвал на днях за овраги…».
(Утюг ведет себя как джентльмен, имени девичьего не выдаёт. Молоток. Хотя все и так догадываются кто она, его непременная спутница и соседка не только по местожительству, но и по школьной парте.)
            – «А зачем позвал?.. как позвал?..» – мы дотошны, кропотливы в «разборе полетов», детали важны, особенно стартовые, первопричинные.
– «А вот так. Сказал, покажу кое-что».
– «Показал?»
– «Показать-то показал… нет, пацаны, я одного не пойму – если мне, или вот вам всем охота пришла, им это чё, до лампочки все эти дела?..»
– « Дальше, дальше давай, Утюг, поменьше лирики… факты давай!» – подбадривают нерешительного малого.
 Утюг даёт.
– «Ну, пошли после школы за овраги, сели на лужайку… солнышко светит, тепло… я рубашку скинул, в маечке загораю… А она сидит себе на пеньке, в школьной форме парится… Прутик сорвала, и айда мне пузо щекотать – ну, давай, говорит, показывай,  а то ишь, развалился... была, мол, охота переться сюда, ножки бить…
  А на меня не то чтобы страх напал, – она ведь мне лучший друг была… с самого детства была, так чего бояться? А вот непонятное что-то… стыдно, что ли? Не знаю… Изменилась она здорово за последнее лето, – только недавно заметил. «Буфера» появились, из-под платья выпирают, а сама выросла, раздалась, ноги пополнели… вообще, как чужой человек стала.
– «Слушай! – говорю наконец – наврал я тебе всё… то есть не всё, а наполовину. Я тебе покажу, конечно, если захочешь… только и ты мне покажи… мы же друзья, чего нам друг друга стесняться? Я никогда голой женщины не видел, ты первая будешь. А чё, разве лучше, говорю, если я Ирку, твою подружку попрошу об этом?»
– «Нет, не лучше – отвечает, – хуже… гораздо хуже будет».
А сама так серьезно на меня смотрит, в упор. Даже прутиком щекотать перестала. Ну, тут я и поверил ей. Поверил, что она этим вопросом тоже интересуется, и всё у нас будет по-настоящему… 
Но она возьми и закапризничай. – Заважничала вдруг, встала с пенька и пошла по травке… как пава, медленно так пошла…  туда прошлась, обратно, и снова – туда, сюда… Ходит, думает что-то, травинку в зубах вертит. А потом остановилась напротив меня и строго так, как училка, приказывает – «Встань». Я поднялся, стою.
– « Я тебе покажу… – говорит. – Всё покажу. Но сначала ты мои условия выполни. Обещаешь?»
– «Конечно – говорю – обещаю».
– «Все? По пунктам?»
– «По пунктам. Гад буду!»
– «Так вот – говорит – пункт первый: майку снимай!».
Я снимаю, а чё? Она дальше диктует:
– «Пункт второй. – Штаны!».
А мне чё? Я готов. Снимаю штаны. Стою в трусах. Думаю – да ты, подруга, вовсе не такая скромница… сейчас, думаю, прикажет трусы снять и глаза свои бесстыжие уставит… Но она вместо этого приказывает:
– «А теперь пункт третий. – Вон ту кочку видишь?»
– «Ну, вижу  (а там бугорок такой небольшой, травой поросший), вижу…»
– «Подойди к ней… и не бойся, я пока отвернусь… подошел?»
– «Подошел» – говорю.
– «Пункт четвертый – отсчитывает, а сама пальцы на руке загибает, – теперь закрывай глаза!».
Закрываю.
– «Пункт пятый! – снимай трусы, садись на бугорок и считай до ста. Вслух считай, но глаза не открывай, я тебя на честность испытываю. Ровно до ста, что бы ни случилось, считай. А я пока с духом соберусь, приготовлюсь. Как до ста досчитаешь, тут тебе и сюрприз будет…».
Ну чё, дал слово – держать надо. Тем более, если сюрприз в конце… Зажмуриваюсь, скидываю трусы, сажусь на указанную точку и начинаю считать – раз, два, три… до тридцати досчитал – что-то в заднице защипало.
Но я дальше считаю.
Сорок… пятьдесят… а щиплет всё сильнее, аж горит задница! В чём дело, не пойму. Но считать продолжаю, подвываю уже, а счет всё равно держу – семьдесят, восемьдесят… ну огнём горит, полыхает задница… и вот тут, чуваки, когда уже к самому концу счёта подобрался, до меня дошло – да она же, ехидина рыжая, меня на муравейник посадила!..
Заорал я тут, пацаны, глаза разинул и заорал. Не знаю от чего больше орал – от обиды или от боли. Вскочил на ноги, ничего уже не стыдно, трусы найти не могу, и черт с ними, кручусь от боли за месте, а она… она, пацаны, стоит себе как ни в чём ни бывало, хорошенькая такая, в школьной форме упакованная, стоит себе и раздеваться не собирается… отошла только подальше от меня и – хохочет!
– «Так ты и не раздевалась?» – ору.
– «И не думала!» - хохочет.
– «А где сюрприз?»
– «А почеши пальцем сзади – аж ликует, сволочь, вся – там тебе и сюрприз!..».
И – наутек от меня, через овраг… а сама, слышу, хохочет-заливается в низинке… но мне уже не до неё тогда было. Горит в заднице так, будто её клещами раскалёнными кто-то на части рвёт… да если б она, гадина, и разделась тогда – смотреть бы не стал, гад буду, пацаны!..».
Утюг смолкает, просит закурить. Ему дают. – Курево уже отработал. Но это ещё не всё, так просто он не отделается. Теперь главная интрига – как он с муравьями управился. Собрание требует полной отчетности, до конца.
Но Утюг не слышит.
Его сейчас интересует другое, совсем не то, что нас всех.:
– «Не-е… я, пацаны, к чему всю эту бодягу тут разводил? У вас хотел спросить – они чё, все вот такие… бесчувственные, как чурки?… Я ведь ей по-доброму, по-честному предложил. Не лапал, не хапал, – по-хорошему думал дело решить… им чё, совсем не хочется в этом возрасте, что ли? Да они уже тёлки настоящие, выше нас ростом, здоровее! И всё, что требуется, у них на месте уже…»
Наивный честный Утюг искренне просит совета. И грех ему отказать. Хотя бы потому, что находится пацан в полнейшем неведении об истинных потребностях большинства девочек нашего возраста,  и вовсе не подозревает о том, что далеко не у всех девчонок возникает это смутное и страшное для пацанов (страшное своей неразрешимостью) желание. Но главное, он забыл или просто не знает циничной мужской поговорки: «наше дело не рожать – сунул, вынул, и бежать». А также накрепко связанных с этой поговоркой допотопных понятий о девичьей чести, невинности и прочих делах, проложивших природную границу между мужчиной и женщиной. Вот такой он вырос, дремучий, тяжело воспринимающий жизнь Утюг. И мы, как умеем, объясняем ему эти тонкие и во многом темные для нас самих дела.
Но объясняем небескорыстно.
Всех волнует главная изюминка – муравьи! Как он избавился от кошмара? Тут открывается перспектива для очередной дворовой легенды.
Но Утюг смущается, отнекивается. Наверное, даже краснеет – в темноте этого не разглядишь, можно только догадываться...
– «Как?… я скажу, но вы не смейтесь, пацаны, ладно?..»
Утюг, что называется, попал. От нас не отвертеться.– Грозит «штрафными санкциями», Его просто не допустят больше на милые наши вечера, откажись он сейчас. И прекрасно осознавая это, Утюг всё же выдавливает из себя – себе же самому – приговор. Собственный приговор на долгие годы вперёд. Ибо прямо с завтрашнего дня он будет уже не Утюг, а…
Но но порядку.
– «Как?.. да бабушка помогла…». Тут уже мы ужасаемся:
– «Бабушка?! Как это?.. как?..»
– «Да как, как… самому-то пальцами не добраться … а к врачу стыдно идти, да и времени нет – вот-вот сгоришь заживо, такое чувство было. А дома одна бабушка… она у меня добрая, всё понимает. Сказал ей, что уснул на травке и не заметил… А самому уже всё равно... реву, не могу удержаться, ничего не соображаю…
А бабушка медсестрой на фронте была, не такое видела… она сразу сообразила, что делать нужно. Задницей к окошку поставила, раком нагнула, и длинным пинцетом их, гаденышей, – всех, по одному… до самого вечера выуживала!…»
Утюг горестно замолкает, а мы… мы беспощадны, и счастливы своей беспощадностью. Мы гогочем, хватаемся за животы, заходимся на все голоса… и вот, наконец, сквозь медленно, но всё же угасающий смех, кто-то выносит окончательное определение:
– «Ну всё, Утюг. Теперь ты не Утюг, а…»
Да собственно и весь этот рассказ, по правде говоря, называется не «Утюг», как было обозначено в начале, а:
«ПИНЦЕТ»



Пир второй

   «ВИНТ»

– «Винт, чё у тебя с башкой? Дубиной настучали? Сам ушибся?..»
– «Да не-е… хуже. Я, пацаны, любовью ушибленный…»
– «Это как?»
– «А так, в прямом смысле…»

Винт немного смущён, но втайне, кажется, даже восхищён случившимся с ним. Потому и явился на очередное «заседание» у «Пропана».
Винт, а изначально Витёк, большеголовый черноволосый пацан с соседнего двора, явился сегодня с перебинтованной головой. Герою уже четырнадцать, он постарше других в нашей компании. Кругломорд, полноват, добродушен, и сама походка его кажется добродушной – походка пингвина, немного вперевалочку. Кличка не очень-то подходит, но дело в том, что он вечно хвастает перед нами своим «винтом» – так он называет духовое ружье. Воздушный дробовичок попросту. Тогда, в 60-х годах, некоторое время их вполне легально продавали в магазинах, и отец подарил Витьку «воздушку». Витёк страшно гордился ею, только он один из всех наших пацанов имел такое сокровище, с которым очень даже понтово было выйти «на охоту» за город, где можно подстрелить в предгорьях не только пернатую мелочь, не паршивых воробьишек, каких и возле городских помоек кишмя кишит, но цветистого дикого фазанчика, к примеру.
Остальные ребята довольствовались оснасткой более древней и примитивной – рогаткой. Или самодельным арбалетом. Честно говоря, при определенных навыках в обращении с ними, они обладали ничуть не меньшей убойной силой, а превосходящим достоинством их была бесшумность выстрела.
Но отправиться на общую вылазку не с рогаткой, а с ружьём – это было круто. Тем более, что владелец его на полном серъёзе уверял нас – ружьё нарезное, «настоящий винт». То ли в самом деле это был какой-то особенный экземпляр, то ли Витёк по простоте своей путал его с «мелкашкой», которая и в самом деле относилась к разряду нарезного оружия, но кличку свою пацан заработал прочно. Как выяснилось позже, этот самый «винт» имел некоторое отношение к рассказу, которого мы теперь ожидали.
Многозначительно почесав перебинтованную башку, поудобнее устроившись на круглом камушке, дернув последнюю затяжку «Памира», Витёк зашвыривает окурок в сгустившиеся сумерки, подальше от «Пропана». Мы все невольно следим за рубиново мерцающим полётом окурка, и лишь когда он рассыпается мелко искрящей дробью при ударе о землю и затухают последние огоньки, Витёк начинает.
– «Ну, Верку из «Продмага», вы знаете…»
Мы знаем. Та еще штучка. Пухлая крашеная блонда лет тридцати, к вечеру обычно уже навеселе, она редко уходит из магазина без кавалера. А вечерние кавалеры это, как правило, её же клиенты-завсегдатаи, любители поддать. Никому из нас в голову не приходило подкатиться к этой взрослой развязной бабёнке, а вот Винт… надо же!
– «Давай, Винт, давай, знаем мы Верку… ты дальше давай трави, чё там у вас с ней вышло…»
– «А то и вышло… – Винт снова поправляет повязку на бедовой своей голове – любовь у нас вышла… боевая любовь. С дробью, но без выстрелов…». Винт чего-то темнит, тянет, не знает как подступиться к основной теме.
– «А дробь-то при чём? Ты чё, со своим «винтом» на бабу пошел?
– «Нет. Без «винта», но с дробью…» – ухмыляется «подранок» любви. Мы снисходим к его замешательству, помогаем наводящими вопросами, и Винт поневоле отвечает. Картина постепенно проясняется.
Винт стал жертвой самой банальной неосведомлённости. Попросту: «слышал звон, да не знаю где он».
Тут надо учесть некоторые характерные детали нашего быта, обихода 50-60-х годов, когда из отдалённых мест целыми партиями возвращались по домам заключённые и становились авторитетами в городских дворах. В наших глазах они были окружены ореолом героики, – заслуженным или не очень, вопрос другой. Во всяком случае, за ними тянулся  шлейф блатного романтизма, говорили, что эти мужики «знают жизнь», «прошли Крым и Рым». То есть, было чему у них подучиться. Тем более, что иногда в порыве великодушия кто-то из них мог вступиться за нас в подростковых разборках с недружественными зареченскими шоблами, численно и организационно превосходящими наши, «навести ажур» и провести превентивную «профилактическую» работу.
 Авторитеты наши также любили собраться своей компанией под вечер, посидеть где-нибудь за сараями, распить бутылёк-другой, потолковать за жизнь, «прокашлять» кое-какие свои вопросы. И Винт, как самый взрослый из нас, был однажды допущен в их мрачноватое, но по-своему элитное общество. Сгонял пару раз в магазин, приволок им пойла, сигарет, и был милостиво оставлен в безмолвных слушателях – без права встревать в беседу, но всё же, всё же…
Там-то и нахватался отрывочных сведений о «настоящем» ухарстве в делах любовных. Толком ни черта не усвоил, но один фокус (в деталях так и не раскрытый) буквально ошеломил его. И ещё он понял, что Верка – та самая – особенный кайф ловит, если мужик «с шариком». То есть, понял он, что какими-то шариками или дробинками мужики заправляют свои причиндалы, и от этого баба так тащится, так тащится, что визжит, как свинья недорезанная…
И Винт отважился.
Вконец истомившийся неразрешающимися страстями и притягательными слухами о Веркиной простоте и доступности, подвалил перед самым закрытием в магазин, уболтал Верку продать ему вина, а потом, переборов себя и вознесясь до гордыни отчаяния, прямо так и предложил хорошо поддатой бабёнке – айда, мол, вместе выпьем, дома, мол, никого нет, можно побалдеть на пару… а у него, мол, начинка отменная – такие шарики, такие шарики!..
Что поразило его не меньше, чем собственная отвага, так это лёгкость, с которой Винт нашёл женское понимание и отзывчивость.
– «Подробности, Винт, подробности! – зашумела орава, как всегда в таких случаях привычно скандируя, и скаламбурив на этот раз слова популярной тогда песенки («А из зала мне кричат – давай подробности…») – про дробь, Винт, про дробь давай!.. Дробь-то при чём?..»
– «А при том!.. Где я шариков-подшипников наберу? И чё с ними делать? – я же толком не понял что к чему… сколько их на один раз нужно? Куда их конкретно заправлять?..»
– «Ну и как? Чё придумал?»
– «А-а, какого хрена там думать!.. не время для этого…   лежит она, голая, пьяная в мат, лежит себе на кушетке и зовёт к себе, поторапливает… ну, я по-быстренькому в сортир заскочил, а там сыпанул дроби в гандон, ну а потом натянул куда следует...»
Винт опять поправляет повязку на башке, ясно белеющую в сумраке. Звезды горят-разгораются на летнем небе, цикады верещат из травы, теплый ветерок ласково овевает наши воспалённые головы, а мы лишь внутренне ахаем – это же надо! Вот козёл-то! Старше нас, а не знает (не стоило пропускать наши факультативы! – а Винт частенько их пропускал), не знает, что эти шарики зэки-умельцы вживляют куда-то под самую кожицу, что как-то они там перекатываются, придавая этим, якобы, дополнительную сладость и остроту ощущений для женщины… мы тоже, ясное дело, не понимали всей тонкости этой механики, но чтоб вот так, в резину дроби сыпануть?..
– «Ты чё, Винт, вконец долбанутый?.. какой же ты кайф получил?..»
– «Если бы получил!.. откуда я знал, что резина такая слабая? Я же в первый раз, да ещё вот так, с начинкой… короче, пацаны, и кончить я не успел, как чую – лопнула она, гадина, резинка эта позорная… там, внутри у неё и лопнула…»
– «Ну, а Верка что?»
– «А Верка, чуваки, хоть и кривая в дым, но тут же всё учуяла. Учуяла и ка-ак заорёт – ты чего, мол, скотина, там вытворяешь, какого дерьма в меня напихал?… Ну, я честно признался… а она ещё сильнее визжит – убью, мол, сволочь, выскребай – орёт –  а не то, мол…
– «Ну а ты, Винт, ты хоть кончить-то успел?..»
– «Какой там кончить!.. и стояк весь пропал, и желания уже никакого… ужас один.
Как выскребать?» – спрашиваю.
– «А как хочешь! – орёт, – но чтобы только все до последней горошинки вот здесь, на тумбочке лежали. Я, мол, тебе их потом скормлю, свинье поганой…»
А сама ноги раздвинула, меня за волосы ухватила и суёт туда…
– «Ковыряй! – орёт – пальцами выковыривай, да поосторожнее…» – Понежнее, значит. Материя всё ж тонкая… ну я и ковырял, ковырял. Нежно ковырял, старался…»
Мы едва удерживаем хохот (нахохотаться ещё успеем), и всё-таки допытываемся до конца.
– «Молоток, Винт, молоток!… ну а как увечье-то получил?..»
– «Так и получил… последнюю выковырнул, стою на коленках перед ней, перед Веркой, и показываю дробинку – вот, мол, всё теперь, последняя. Ну, думаю, может и обойдётся как-нибудь, хотя бы орать дура перестанет, а то чё соседи подумают. Ну она и перестала. Поёрзала молча задницей по кровати, убедилась, наверно, что ничего там внутри больше нет, ни горошинки… а потом, гадина, изо всей силы ка-ак двинет мне в лоб своей пяткой – я же перед ней на коленках стою, верю ей… Ну, бабища она, сами знаете, здоровая какая, – очнулся я на полу… Башка трещит, в глазах зелёные круги плавают, а всё равно вижу – и пол, и тумбочка, всё вокруг кровищей забрызгано. Моей кровищей. Это я от её пятки дубовой об угол тумбочки затылком долбанулся. Верка маленько струхнула, конечно. – Могла ведь и убить, сука. Но протрезвела, осмотрелась, поняла, что я хоть и раненый сильно, а всё равно живой. Промыла рану, перевязала башку, кровь быстренько тряпкой подтёрла, и урыла на фиг… на фиг, пацаны, такая любовь? На фиг все эти приключения кровавые с подковырками, а, пацаны?..»
Винт ещё долго слушает наш ликующий гогот. Молча закуривает, дымит в небеса, якобы думает о своём, по возможности невозмутимо пережидая выплески нашей радости, и, кажется, ещё не подозревает, что отныне он уже не вполне Винт, а скорее
винт-дробовик… или попросту…
Да-да, и этот рассказ называется, если честно, не «ВИНТ», а:

«ДРОБЬ»


                Пир третий

                МУРА

– «Не, пацаны, книжки читать – последнее дело. Я только теперь это понял…»
Опять сгущается вечер. Опять мы паримся на нашей «летней сессии», и паримся,
увы, не в роскошной древнегреческой терме, окруженные виночерпиями,  гетерами и философами, а у нашего старенького, занесенного пылью «Пропана». Кузнечики, перетрудившись за день, смолкли. Время цикад в траве, звезд в небе. Самая лучшая пора для доверительных бесед и разнотолков о делах сердечных.
Сегодня очередь Муры.
Он только утром вернулся из пионерлагеря, окрепший, возмужавший и – тайно взволнованный. Взволнован, вероятно, чем-то случившимся в лагере, и ему не терпится поделиться с друзьями…
Вообще-то Мура и прежде был пацан рослый, здоровый, а теперь –
«выще, чувак!». Хотя ему только весной пошел четырнадцатый год, выглядит он на все шестнадцать, если не больше. Тёмные усики уже крепко проступили над губой, волнистые жесткие кудри красиво оттеняют молочно-белое лицо, а глубокие карие глаза взирают в мир прямо и, кажется,  даже вызывающе, если только не присмотреться хорошенько и не разглядеть в них  затаённую доверчивость, граничащую с наивностью. Он симпатяга, такие нравятся девчонкам. Беда в том, что он парень слишком в себе, и наверно потому слишком застенчив с ними. Много читает, явно сверх программы и, кажется, что-то втайне пописывает. Но это уже не наше дело…
В лагере он быстро сошёлся с пионервожатым, лет на пять постарше, и они крепко задружились. Пионервожатый Толик откровенно презирал свою временную работу, а с ней заодно и коллег. Мужского, естественно, пола. Зато уж с молоденькими вожатыми у него был полный ажур. Бабник он был, по слову Муры, первостатейный и, как петух в курятнике, успел «перетоптать» всех смазливых курочек-комсомолочек – нянечек и пионервожатых. А с Мурой, как с наиболее продвинутым и не по годам рослым пацаном, кирял вечерами и охотно делился впечатлениями от еженощных побед.
Были они с Толиком уже вполне запанибрата, когда Мура в легком подпитии признался старшему товарищу, что хотел бы тоже… ну, как бы это сказать… женщину хотел бы. Изумлению Толика не было предела – он узнал о полнейшем Мурином целомудрии! Здоровенный пацан, отвязанный, без рисовки курящий и пьющий, и на тебе – такой прокол!
Толик тут же, на правах старшего друга, пообещал, и даже настоял на том, что нынче же ночью Мура познает прелести и глубины таинственного существа, имя которому Женщина. Мура был ошеломлён, пытался отнекиваться, лепетал, что, мол, ему нужно подготовиться; как, мол, это так – вот так, сразу, без любви?.. Почему без любви? – возмущался Толик, это и будет самая настоящая любовь, а не позорное пацанье блеянье… и вообще, старший товарищ не собирался больше терпеть безобразия.
«Очень и очень!» – язвительно, как педагог, сказал он Муре. И пристыдил: «Девственность приличествует нежному полу, а для тебя, бычары, это чистый срам!..»
Мура был сломлен морально, а физически – послан в магазин. За распитием бутылки Мура всё же попытался уточнить – где и с кем Это произойдёт? И как будет называться то сокровище, обладать которым ему нынче предстоит?
– «Да какая тебе разница! – отмахнулся Толик – цыпочка нежная, ласковая… я и сам еще точно не  знаю, с кем буду сегодня. Но с кем-нибудь буду. Главное, чтоб она ничего не узнала…»
– «Как это ничего не узнала?!» – задохнулся Мура.
– «А вот так – чтобы тебя не узнала… а то не даст!». И Толик вкратце обрисовал диспозицию.
Дело в том, что у каждого вожатого была своя отдельная комнатка в деревянном бараке, располагавшемся на отшибе от основных отрядных корпусов. По краткому военному плану Муре надлежало после отбоя подкрасться под Толиково окно и ждать. Просто ждать. – Тихо, бессловесно ждать и не обращать внимания на возню, скрипы и стоны, которые неизбежны, и будут, будут, будут раздаваться из окна! А вот когда Толик кончит и выйдет отлить, вот тут…
– «Пацаны, я дрожал, как овца! – самому себе изумляясь, воскликнул Мура, беря паузу в повествовании – мандраж бил сумасшедший, хотя и выпили к тому времени прилично…ну всего трясёт! Сижу под окошком, слушаю их возню, бред какой-то, ахинею ихнюю, любовную, и думаю – это что, и со мной так же будет? Но я ведь не знаю кто она, что ей сказать нужно перед этим?.. Сижу, трясусь, ничего надумать не успел еще, а у них вдруг стихло... и Толик на крылечко выходит…»
Далее эмоции восходят на такую волну, что передать их словами самого Муры не представляется возможным. Из архаики и путаницы героического эпоса удалось восстановить следующую картину.
Итак, Толик вышел из тёмной двери в тёмную ночь. Во-первых, естественно, помочился с крылечка. Во-вторых закурил, пустив колечко дыма на лунный круг. И только во-третьих поманил Муру неторопливой рукой, поманил и молча указал на вожделенный дверной проём…
На негнущихся ногах Мура пошёл. Пошёл прямо к заветной двери, ничего не соображая и почти ничего не усвоив из предварительных штудий маэстро. Понял только, что ждут – там, в темноте, на кровати, и там согласны на всё, если только вести себя «по уму».  Но как?.. но с чего начать?..
Мура скинул одежду прямо на крылечке, вошёл в проём и молча притулился у дверного косяка. В темноте разглядев смутно белевшее обнаженное тело, возлежавшее на кровати поверх простыней, стал судорожно припоминать сцены из освоенных во множестве романов. Лезли в голову всякие дикости, вроде «умри, но не давай поцелуя без любви», сцены безумных объяснений – у пруда… в дачной беседке… на балу… всё не то, не то, не то… но что – то? Что-то же нужно сказать! Нельзя же вот так, молчком, без объяснений! Книги учили совсем не тому, не тому…
А из глубины комнаты уже доносился хрипловатый, нежный, настойчивый голос:
– «Ну, ну…ну чего ты там застрял, милый? Так и будешь у стенки стоять?.. тебе что, разве плохо со мной?.. ну иди ко мне, иди… иди, негодяй…»
Девушка шептала, звала… и Мура, собрав остатки мужества, решился. Дрожащей рукой пополз  вверх по стене, нащупал выключатель – и…
Вспышка мгновенно высветила картину: абсолютно голое, невероятной белизны существо женского пола лежало на спине, «раскинув объятья» (кажется, именно так выразился Мура) и молча глазело на абсолютно же голое дрожащее чудище. А оно, мокрое, подрожало, подрожало, и вдруг зашлось в отчаянном вопле:
– «Я вас люблю!!!…»
Завопило и, судорожно погасив огонь, бросилось в атаку, в блаженную тьму, в самый сладимый ужас…
Но этот, безмолвный дотоле, ужас вдруг очнулся. Очнулся, и не не заорал, нет. Он даже не завопил, он – завыл, как воет мотор на тягучем подъеме, одним, но всё возрастающим звуком, переходящим в ультразвук: «А-а-а-а-а-а-аа-ааа-аааа-ааааа…» И – прямая девичья нога спортивной комсомолки встретила пионера почти у самой цели. Встретила в упор – в пах, в святая святых, в самое «я вас люблю!..»
Что было далее?
Далее был конфуз. Истерика так и не узнанной девушки в комнате. Корчи Муры на крылечке, куда он выкатился колобком, весь скрюченный от боли и стыдухи. Притворные оханья и хлопоты Толика, метавшегося меж двух пострадавших. Он успевал молча, но злобно пинать Муру, и тут же, буквально через секунду утешать даму, уверяя её, что это забрёл какой-то маньяк, шатун из местных деревенских, что он его сейчас догонит и даст ему, и покажет…
И показал.
Он схватил обезголосевшего Муру за руку, прижимая свой палец к губам – молчи, мол, баран, хоть теперь молчи и отваливай, отваливай поскорее в кусты;  сошвырнул с крыльца Мурину одежду, а вослед показал ему кто он такой есть: повертел пальцем у виска и повторил своё знаменитое: «Очень и очень!». Окончательно, горестно повторил...
На том дружба и кончилась. По-видимому, навсегда.
Не пару себе выбрал Толян...
А наутро Мура слинял из лагеря, и чем там у них, у Толяна с разъярённой комсомолкой, дело кончилось, осталось безвестным.
Но то было утро, а теперь надвигалась ночь, и мы, восхищённые пиршеством случившегося и сумбурно пересказанного нам, молча покидали наш амфитеатр и тихонько расползались по домам…
Мы ещё не знали тогда, как они в точности называются, эти наши вечерние посиделки, наши, увы, совсем не платоновские, а скорее платонические пиры.
Но ощущения от них, от дивных тех томлений, от подступающих предчувствий и сладостных посулов чистой, как слеза, молодости, остались у всех и навсегда под этим кодовым кличем, вобравшем в себя суть происходившего с нами в те года и объединившем позднее все наши истории в одну-единственную, остались навечно под этим отчаянным кличем:
Я ВАС ЛЮБЛЮ!..

А книжки читать – последнее дело.
Нынешние подростки это хорошо понимают.
Лучше нашего.