Перебирая самоцветы

Татьяна Свичкарь
История рода
Я стою на пороге своего дома и смотрю на сад. Весна в этом году запоздалая. Середина апреля, а земля не только оттаяла не вполне, но кое-где еще лежат рыхлые, грязные сугробы. Меж ними – плотная кольчуга слежавшейся листвы, ржавого цвета. Но уже пробиваются сквозь нее острые зелено-фиолетовые ростки тюльпанов.
Ветки деревьев и кустарников тоже уже все в ожидании: скоро брызнет зеленью из смородиновых почек, распустятся маленькие клейкие листья тополей – будто  свечи зажгутся.
Надо торопиться с работами садовыми. Брать грабли, убирать листву, сдирать  пластами с земли, открывать ее  - яркую, черную. Обнажать все ее  тайны,  которые хранились: да тут не только тюльпаны, тут столько всего уже проклюнулось – вьются нежные желто-белые ростки…Уже муравьи оживают, расписные клопы-солдатики. «Божьикоровьи солдатики» - как звала я их в детстве за расцветку.
Сгребаешь, сгребаешь листья и ветки в кучу, в предвкушении – вечером будет костер! Пусть за день высохнет листва, чтобы не тянула потом густым синеватым дымом. Чтобы только веселый жар шел!
Мы рассядемся у костра – я и дети. Как без них! Они  будут просить  испечь потом в золе картошку. Разгорятся щеки у Машки, у Полинки и даже всегда бледная Аська порозовеет.
Когда огонь меркнет, в золе остаются искры. Множество искр. Они напоминают большой город ночью, видимый «с ангельских высот».
Листвы прошлогодней кольчуга сейчас сожжена
Первая жертва труда урожайному году.
Вечер апреля. На землю присела весна
Юною странницей самого древнего роду.
Не малярию ль схватила средь наших болот?
Закат запылал, расстоянья к земле приближая,
И сразу ночным, леденящим ознобом трясет,
А голову кружат  глаза подошедшего мая.
Это я писала в четырнадцать лет. И в другом стихотворении, которое так и называлось «Костер» было:
...Золотые угли в темных золах
Будто город – с ангельских высот.
Давно уже нет тех тетрадей, а я их вижу будто наяву – коричневые, потрепанные, исписанные стихами. Потерялись в ворохе бумаг, или исчезли при переездах моих? Я воспринимаю это как данность: стихов давно уже не пишу – и то, что написано было, ушло в небытие. Но отдельные строки, которые всплывают в памяти, подтверждают – душа не изменилась, все чувствует  как раньше.
Сидим мы у огня, а  если закинуть голову -  во всем великолепии над нами - звездное небо.
Мы за зиму уже забыли о нем. Когда замечать? Бежишь с работы, воздух вокруг стекленеет от мороза – скорее в тепло… А теперь вот они, созвездия  – и Большая Медведица, и Орион, и другие, которых не знаю по именам  - но не наглядеться на них!  Стынут в бесконечных далях, и все же – живут, переливаясь, шлют нам свой свет. Напоминают, как огромен мир!
Как всегда хотелось побольше, побольше увидеть его. Пусть несколько уголков нашей планеты, но все же...
Завораживали вокзалы – прибывающие и уходящие поезда. Здесь все в движении, вокзалы как магниты, сводят людей из самых друг от друга дальних городов. «Владивосток Москва», «Кисловодск – Новокузнецк», «Самара- Симферополь». На короткие минуты все здесь, под одной крышей, в одном киоске берут минералку, чтобы утолить жажду в пути.
Причалы, когда теплоход подходит, раздвигая синеву воды, как ворс на ковре. Идет, глубоко зарывшись носом, и тянется за ним  бурун пены. Ступишь на борт, и качает тебя море на руках, как только маленькую качали в колыбели.
И тайна самолетов – небесных жителей, замерших на земле, опираясь на шасси, как на цыпочки, готовых взлететь…
Сколько раз мне хотелось уехать, уплыть, улететь. Оставить здесь, в родном городе,  все больное и тяжелое, всю усталость прожитых лет. Ничего не взять с собою, все начать заново!
Я уже так ясно представляла себе, где буду жить. Маленький город – горы и море. Побеленный дом посреди сада. Глухой забор из старых камней, обросших мхом отделяет его от тихой улицы… Чтобы бегала в саду  без привязи и никого не пугала большая моя собака. Не все же знают, что она добрая. Но ростом – как медвежонок.
Жарко на улице, но тут оазис: не пробиться прямым солнечным лучам. Все заплетено виноградом. Изумрудный шатер виноградных листьев. Изумрудные лица людей, сидящих под ним за большим столом. Наше, домашнее вино из того же винограда. Лиловая «изабелла»  пахнет земляникой, а  вино из нее так славно горячит кровь, кружит голову…
И особенно вкусна рыба с огромной, раскаленной еще сковороды. Хрустящая, в сухарях корочка, чуть ощутимый вкус йода – только утром из моря рыба.
И  все дары сада – черешня желтая, красная и черная, абрикосы с бархатной кожицей и медового вкуса, первые яблоки- теплые от солнца и душистые…
А главное – за этим столом соберутся все, всем хватит места - и нашим друзьям, и друзьям наших друзей…
Каждый сможет приезжать к нам,  как во второй дом свой, когда его потянет та странная, но неудержимая тяга к путешествиям, которая заключена в слове «море»…
Я знаю, что мечта моя о своей хате у моря, о дворе, заплетенном виноградом,  не так уж недостижима. Надо только решить несколько  вопросов: определиться с городом, поискать на новом месте работу, выбрать подходящий дом  - и продать свой.
И вот тут – стоп.
Раньше мне это представлялось легко, а теперь… Пришли ли годы, о которых бабушка моя говорила:  «Старое дерево с корнями не пересаживают». Предчувствую ли я ту тоску в себе, от которой страдала моя бабушка – переехав в молодости из Украины в Россию, и до последнего дня помнившая свой Корсунь.
Каждую весну она повторяла:
-Ах, Таня,  как там сейчас бежит вода по камням! Ручьи, «шумки»! Какие там сейчас подснежники! А у нас еще лежит снег по колено.  Так бы и пошла туда, пешком  пошла… (это при том, что она уже почти не ходила, мучительно было ей добраться даже к лавочке у калитки, чтобы подышать воздухом).
А больше всего причиною, что переезду не бывать: не могу представить посторонних людей, в наш дом вошедших - хозяевами.
Притихнет дом, как старик-сирота, перешедший в чужие руки
-Здесь расширим, тут обузим, переменим, переставим, прорубим…
Ведь это смерть. Смерть самой души дома. Умрет вещественная история нашей жизни, и воскресить ее будет нельзя.
Я не могу предать – не то, что эти стены, но дух, который будет царить здесь, пока жив наш род.
***
Историю семьи нашей я дам здесь рассказом сестры моей Ольги, написанным ею для газеты.
 «Согласно православной вере, у каждого из нас есть свой ангел-хранитель. Но далеко не каждому дано увидеть его земное воплощение. Маме в этом смысле повезло. Она уверена, что часто в трудные минуты ей помогали молитвы ее бабушки Полины Георгиевны.
Поля росла в то удивительное и загадочное время, когда слово "царь" еще произносилось с придыханием, но воздух был пропитан предреволюционной романтикой. Ее мать Прасковья, коренная киевлянка, в чьем генеалогическом древе слились два славных дворянских рода - Васильковских и Потоцких, - вышла замуж за простого типографского служащего Георгия Фурсенко. Не потому, что сильно любила его, просто из-за своей крайней бедности она не могла рассчитывать на более достойную партию. Поговаривали, что бесприданницей девушку и трех ее сестер сделал родной отец, картежник и мот, бывший, как ни странно, в каком-то дальнем родстве с самим Богданом Хмельницким. Прасковья из последних сил старалась дать своим дочкам-погодкам Поле и Жене достойное воспитание. Изнеженной дворянке пришлось работать белошвейкой и содержать комнаты для постояльцев, чтобы учить девочек музыке, танцам и языкам. Отец же их был заядлым театралом. Кроме основной работы в типографии Георгий Фурсенко подрабатывал суфлером в драмтеатре.
В гимназии сестры Фурсенко учились настолько хорошо, что плата за обучение для них была отменена. Кроме французского и немецкого гимназистки штудировали греческий и латынь. Последняя была особенно трудна, поэтому юная Полина накануне экзамена непременно забегала в Андреевский собор, чтобы поставить свечку за успешную сдачу. В церкви от молитв ее часто отвлекали озорники-мальчишки, дергавшие неправдоподобно толстую девичью косу. Многим не верилось, что коса настоящая.
И Полина, и Евгения были очень хороши собой. Мальчики из соседней гимназии, среди которых был и будущий всемирно известный писатель Константин Паустовский, часто засматривались на сестер, но девушки думали только об учебе.
Евгения позже была послана во Францию, в знаменитую Сорбонну, для продолжения обучения за государственный счет, к тому времени она успела выйти замуж за киевского чиновника. Уже во Франции у молодых супругов родились дети. Евгении пришлось разрываться между учебой и семьей... Девушка умерла от скоротечной чахотки двадцати восьми лет от роду. Трагический уход сестры стал большим ударом для Полины, которая к тому времени тоже обзавелась своей семьей. Вместе с мужем Иваном она покинула украинскую столицу. В селе Степанцы, где жила родня супруга, ей пришлось несладко.
Свекровь невзлюбила свою образованную и утонченную невестку. В вину ей ставилось все: темные волосы, длинная шея, привычка носить шляпки и корсеты. Даже то, что звук "р" Полина произносила на французский манер, не нравилось строгой свекрови.  Старшую дочь, Ирину, Полина рожала в полном одиночестве. Муж был на службе, а его родня куда-то уехала, не позаботившись об участи роженицы. На полу простой избы ей пришлось пеленать своего первенца. Когда все возвратились, у молодой женщины случилась родильная горячка. Она так металась в бреду, что потом пришлось под корень срезать сбившиеся в колтун волосы.
Полина выкарабкалась, через несколько лет у нее родилась Валентина, погибшая в три года, потом появились Мария и Алешенька.
Семья переехала в небольшой городок Корсунь-Шевченковский. Иван стал работать начальником почты, Полина учительствовала. Росли дети. Вышла замуж и уехала в Москву Мария. Алеша уехал в Киев, где закончил речное училище. Но судьба готовила всем новые испытания. В 38-м арестовали по 58-й статье главу семьи Ивана Ипатьевича. Весельчак и добряк Иван нередко собирал в доме друзей. Мужчины играли в преферанс, балагурили, рассказывали анекдоты. Анекдот, рассказанный Иваном, стал поводом для чьего-то гнусного доноса. Почти в то же время в Москве был арестован муж Марии Владимир, и она с двумя малолетними детьми на руках приехала к матери на Украину. Тамарочке, было в ту пору лишь три года.
- Я помню, как мужественно вела себя моя бабушка, - рассказывала мама. - Накануне войны мы жили очень бедно, но она находила возможность собирать и отправлять посылки нашим близким в ГУЛАГ. Она сушила сухари, собирала какие-то крупы, вязала шерстяные носки для мужа и зятя.
Иван из заключения так и не вернулся. Его могила, как и места захоронения миллионов невинных узников ГУЛАГа, неизвестна. Уже после войны Полину Георгиевну постиг новый удар. В Киеве, после операции аппендицита, скончался обожаемый ею Алеша.
- Это горе так сломило мою бабушку, что она решила навсегда уйти от мира, - вспоминала мама. - Она пришла в женский монастырь и сказала, что отныне хочет служить только Богу. Монахини спросили, кто есть у нее в миру. Она рассказала о дочерях и внуках. Особенно болело ее сердце за старшую дочь, незамужнюю Ирину. Ей было велено оставаться со своей одинокой дочкой и заботиться о ней. Тогда бабушка поняла, что прожить жизнь праведную и богоугодную можно не только в стенах монастыря.
Мои родители переехали в Поволжье, папу направили на строительство Волжской ГЭС. Он, закончивший академию, работал простым инженером, в то время как у его начальника было 4 класса образования. Я каждое лето ездила на Украину к своей любимой бабушке. Она поддерживала меня в самые трудные минуты. Например, когда я осталась после развода с мужем с малолетней дочкой на руках, она, которой было уже за семьдесят, забрала к себе годовалую малышку. Слабенькая и болезненная девочка быстро пошла на поправку благодаря ее уходу и заботам. В 1973 году случилось горе - бабушки не стало. А в 1989-м году произошел просто мистический случай. Моей старшей дочери делали кесарево сечение, она была в тяжелом состоянии, и я знала об этом. Стоя возле роддома, я смотрела на окна операционной и молилась. И вдруг (это было настолько явным, что до сих пор кажется невероятным) я увидела в том окне образ моей бабушки, стоящей в профиль. Я совершенно не испугалась, хоть и не поверила своим глазам. Операция шла около часа, и все это время я видела дорогое мне лицо. Потом видение исчезло, и в это время вышла медсестра и сказала мне, что все в порядке. Дочь и внучка живы. С тех пор я верю, что души наших предков, проживших светлую и праведную жизнь, охраняют нас на этом свете.

***
И здесь же, то что писала я о дедушке для сборника об узниках ГУЛАГа

«Еще в детстве я поняла, что наша семья чем-то отличается от других. Мой дедушка - Владимир Иванович Милохин - по возрасту должен был воевать, но каждый год 9 мая, в День Победы, он не надевал орденов и медалей, не шел на парад. А когда мой одноклассник Сережка Шуваткин спросил его о воинских званиях, смущенно ответил, что в этом не разбирается. Дедушка никогда не рассказывал, как он жил в эти военные годы, и в его молчании было нечто такое, что мы понимали: нельзя спрашивать.
У бабушки в шкафу на вышитом полотенце стояла старинная икона. Вечерами она учила меня молиться. Об этом тоже никому нельзя было говорить. А когда по телевизору показывали нашего руководителя партии и страны, бабушка говорила:
- Гори он ясным огнем, сипим пламенем! - и, видя, что я заворожена столь красивым ругательством, поспешно добавляла: - Смотри, не повторяй этого нигде!
Рассказывая нам, детям, о прошлом, дедушка и бабушка неизменно говорили только о добром, хорошем, забавном или поучительном. Нам предстояло жить в этом мире, быть пионерами, комсомольцами, получать профессии, создавать семьи, и нас не нагружали тем знанием, которое могло отравить всю нашу жизнь.
Да и нелегко, наверное, рассказать о том, что дедушка, которого мы так любили и уважали, восемь лет провел в тюрьмах и лагерях, что его зверски пытали, вынуждая подписать показания против отца и брата; что он болел, голодал, сходил с ума, долгие годы был униженным и бесправным. И только когда при Горбачеве начали печатать материалы о Сталине и его соратниках, о политзаключенных, о лагерях и переселенцах, дедушка стал вспоминать свое прошлое, записывать, посылать тем, кому это могло пригодиться, кто писал о сталинизме. Ночи напролет он проводил с лупой, читая журнал «Огонек», так как плохо видел. Из своей скромной пенсии он выделял деньги, посылал на памятник жертвам репрессий и был счастлив тем, что дожил до того дня, когда об этом заговорили открыто.
Между тем разоблачительные речи стали постепенно стихать, ведь это все прошлое, история, а нынешний день - он такой трудный! Это отметили и преподаватели у нас в университете. Один старый профессор как-то на семинаре сказал:
- Прежде, когда речь заходила о Сталине, студенты из штанов выпрыгивали, а теперь ленятся руку поднять.
Наступивший экономический кризис больнее всего ударил именно по этим старикам - жертвам политических репрессий. Ветераны Великой Отечественной войны, во всяком случае, раньше всегда пользовались уважением. А у них, бывших зэков, с момента ареста считавшихся врагами народа, в душах жил постоянный страх, пронесенный через всю жизнь. Свой трудный век они доживали в нищете.
У моего дедушки обесценились все накопления, которые лежали на сберкнижке, все, что он откладывал на похороны себе и бабушке. Незадолго до смерти он ездил продавать золотые часы, полученные на работе в награду за долгий и безупречный труд, чтобы купить себе костюм на смерть.

* * *
 
Мой дедушка, Владимир Иванович Милохин, родился в 1907 году в семье сельского учителя. Семья была большая - пятеро детей, и достаток самый скромный. Мечтой родителей было дать детям образование и, забегая вперед, скажу, что им это удалось. Одна девочка умерла, три брата стали инженерами, а младшая дочь Катя - врачом.
Окончив реальное училище, Володя стал готовиться в институт. Он занимался по шестнадцать часов в сутки и довел себя до такого переутомления, что фельдшер приходил впрыскивать ему камфару и велел на некоторое время оставить занятия, иначе можно тяжело заболеть.
На следующий год Володя поступил в Тимирязевскую академию и окончил ее с красным дипломом, стал инженером-электриком. Что означало учиться в те годы? Жили в маленькой, битком набитой людьми комнатушке, жили впроголодь. По ночам разгружали вагоны, чтобы заработать какие-то копейки на еду. Если отваливалась подошва от ботинок, прикручивали ее проволокой, потому что новые купить было не на что. Но все же ходили в театры, на лекции. Дедушка слушал выступления Кржижановского, Бухарина, Луначарского, Богомольца, Келлера, Марла. Это осталось в памяти на всю жизнь.
И еще обнаружилось, что у него хороший голос. Отец его был не только учителем, но и регентом церковного хора, в нем пели мальчики. Став старше, Володя очень полюбил оперную музыку, некоторые арии пел сам, волею случая пел с настоящими артистами и даже получил предложение работать в театре. Но после долгих раздумий решил остаться верным избранной специальности.
Дипломная работа его была связана с гидроэлектростанцией  Корсуня, и там, в этом маленьком городке, он и познакомился с моей бабушкой.
Насколько серьезно относился к учебе дедушка, настолько бабушка была в этом отношении легкомысленной. У нее была блестящая память, она все схватывала на лету, что оставляло ей довольно много времени для занятий физкультурой и художественной самодеятельностью. Она немного поучилась в педагогическом училище, немного - в пчеловодном техникуме, и в конце концов сердце успокоилось на бухгалтерских курсах. Что же касается будущего замужества, то тут Маруся была категорична:
- Мне нужен умный муж, иначе он у меня всю жизнь в дураках ходить будет.
Приехавшая в Корсунь группа молодых инженеров вроде бы подходила под категорию умных. Но это надо было проверить в личном знакомстве. Перевязали с подружками лентой букет, бросили в открытое окошко...
При ближайшем рассмотрении инженеры оказались очень даже ничего. Особенно дедушка, который в соответствии с бабушкиным вкусом был «такой худой, как будто одной ногой в могиле стоял». Дедушке же, наоборот, понравилась крепкая, румяная украинская дивчина, и вскоре он увез свою Марусю в Москву.
Арестовали дедушку в феврале 1939 года. К тому времени у них было уже двое детей: дочь Тамара, трех лет, и сын Игорь, которому шел пятый месяц. Работал дедушка в то время во Всесоюзном тресте морских дноуглубительных работ, которым командовал сам Ежов.
Что стало причиной ареста? Был у дедушки друг - иностранец Сурур. Москва ведь - не так уж трудно здесь и познакомиться, и общаться молодым людям. Ну и, конечно, статья 58-10- антисоветская агитация и пропаганда и 58-6 - шпионаж. Как писал Солженицын: «Шестой пункт - шпионаж - был прочтен настолько широко, что если бы подсчитать всех осужденных по нему, то можно было бы заключить, что ни земледелием, ни промышленностью, ни чем-либо другим не поддерживал жизнь наш народ в сталинское время, а только иностранным шпионажем, и жил на деньги разведок. Шпионаж - это было нечто очень удобное по своей простоте, понятное и неразвитому преступнику, и ученому юристу, и газетчику, и общественному мнению.
Широта прочтения здесь в том, что осуждали не прямо за шпионаж, а за ПШ - Подозрение в Шпионаже, НШ - Недосказанный Шпионаж, и за него - всю катушку! И даже за СВПШ - Связи, Ведущие к Подозрению в Шпионаже. То есть, Например, знакомая знакомой вашей жены шила платье у той же портнихи (конечно, сотрудницы НКВД), что и жена иностранного дипломата».
Но хоть и эфемерны причины, а следствия куда как реальны. Незадолго до ареста дедушке предложили стать осведомителем НКВД, попросту - стукачом. Он отказался, и с тех пор чувствовал себя обреченным. Когда его пришли забирать, бабушка схватилась за топор и заявила вошедшим:
-  Зарублю обоих!
Ей тогда было двадцать пять лет, и можно было себе представить, чем станет ее жизнь после этой фразы. Но ничего, обошлось. Ей даже сказали:
Даем вам честное слово коммунистов, что ваш муж вернется через сорок минут.
Как мне не поверить честному слову коммуниста, - говорила нам бабушка много лет спустя. - Мне же и потом, когда вызвали в тюрьму к следователю, говорили: «Знаете, ваш муж - государственный преступник». А я в ответ: «Я скорее поверю, что вы государственный преступник, чем мой муж. Если бы все были такие, как он, - коммунизм бы был ровнехонько через два года». Он ударил кулаком по столу: «Думайте, что говорите!» Я вышла из кабинета, иду по коридору и думаю: «Сейчас арестуют, из здания выйти не дадут. На кого же детей оставлю?»
Но бабушку не арестовали, вместе с детьми она уехала в Украину, там прожили всю жизнь, пережили голод, оккупацию, Корсунь-Шевченковскую битву и недоверие наших освободителей, ведь все бывшие «под немцем» считались неблагонадежными.
А бабушкин отец, мой прадед Иван Ипатьевич Мойсияха был арестован в тридцатые годы и погиб в лагерях. Реабилитирован посмертно. По делу деда посадили и его отца Ивана Лаврентьевича, и брата Анатолия. Пытали. Дедушка только в последние годы жизни скупо рассказывал о допросах, которые длились сутками, так что падали в изнеможении. О дыбе. Об избиениях, когда отливают водой и снова бьют, и уйти своими ногами уже не можешь, волокут за ноги, как мешок.
Он прошел через все тюрьмы: Лефортово, Таганку, Суханово. Его бил сам Кабулов, одно имя которого наводило на заключенных ужас. Он сидел в одиночке и каждую ночь ждал расстрела. Начались галлюцинации: ему мерещилось, что он качает на руках сына. Многие тогда сходили с ума.
Потом его перевели туда, где были настоящие люди. Около пяти месяцев он провел в камере 25-й Бутырской тюрьмы, где были люди, которые оставили заметный след в истории: Фриц Платтен - швейцарский коммунист, который много сделал для Ленина и его соратников, спас Ильича при первом покушении на него в Петрограде; начальник разведчасти из дивизии Буденного Тюленев; майор Перхович; комбриг Мозолевский. Во время Отечественной войны двое первых были в звании генерал-лейтенантов. А сколько замечательных людей встречал он, находясь в сибирских лагерях!
Из воспоминаний Владимира Ивановича Милохина:
- В апреле меня признали непригодным к труду, и я больше месяца, сидя на мостике через реку Кан, считал бревна, плывущие в затон лесозавода, выполняя тем самым учет сменного труда бригады сплавщиков леса.
В один из дней меня вызвали на врачебную комиссию, и известный хирург, профессор А. А. Белыд - бывший директор нейрохирургического института - при осмотре предложил мне сделать операцию, сказав: «Грыжи надо удалить непременно, так как вас в любое время могут отправить в тайгу. Там, на лесоповале может произойти ущемление, а спасать вас никто не станет - там хирургов нет».
Я попросил его отсрочить операцию, так как в моем состоянии даже незначительная потеря крови могла привести к катастрофе. А через неделю меня вместе с другими вызвали ночью и отправили на самый глубинный лагерный пункт № 7 Нижне-пойменского отделения. Через полгода я узнал, что стал жертвой случая: канские лагерные «делители» из уголовников, спасая от этапа одного из своих друзей, вместо его личного дела подложили мое. Так в сентябре 1940 года я оказался в дремучей тайге, где люди, жившие в маленьком лагерном пункте, занимались лесоповалом и строительством железной дороги в сторону Байкала. Я испытал те и другие работы, с нормами, естественно, не справлялся и через два месяца оказался в таком состоянии, что едва мог двигаться. Заработанная «горбушка» была очень маленькой, и я вскоре имел вид мумии, покрылся струпьями, и мне казалось, что если я споткнусь и упаду, кожа порвется, вытечет последняя кровь, и останутся одни кости. Меня не стали выводить из лагеря на работу, я пролежал в бараке дней десять.
И вот вдруг в судьбе моей нежданный крутой вираж. Меня вызвали к начальнику лагеря. Он, узнав, что я энергетик, осведомился, могу ли я установить причину плохой работы двигателей в их хозяйстве. Электродвигатели почти не действовали - было темно и в бараках и в зоне. Через день я дал обоснованное объяснение и рекомендации: нужно заменить сечение кабелей. Меня отпустили в барак, а через несколько дней снова вызвали и предложили работу в зоне в качестве нормировщика. Радости моей не было границ: легкая работа в зоне лагеря, где можно предложить свои услуга подсобного рабочего на кухне и добыть себе хоть что-то для беспокоившего желудка. На кухне за помощь в работе позволяли выскребать со стенок кастрюль остатки еды.
Работали нормировщики по ночам. Вечером принимали от бригадиров возвращающихся с работы бригад сведения об объемах, а к утру мы должны были представить данные, по которым, согласно выработке, нарезались зэкам «горбушки» и приложения к ним.
В один из вечеров в ноябре или декабре 1940 года я познакомился с Дмитрием Васильевичем Поленовым, сыном знаменитого художника Поленова. Он был бригадиром «слабосиловки» - так назывались ослабевшие люди и старики, которые на лесоповале выполняли облегченные работы по расчистке полосы выпиливаемого леса от кустарников и мелколесья. Дмитрий Васильевич - чуть ли не единственный среди товарищей по несчастью носил гражданскую одежду: был в длинном тулупе и валенках. Запомнился он мне небритым - с бородой и усами.
Как-то раз возвратившийся с работы Дмитрий Васильевич зашел в комнату нормировщиков и, подавая мне наряд с объемами работ, выполненных его бригадой за день, сказал: «Прошу вас, молодой человек, при нормировании труда, выполненного моей бригадой, учесть ее состав, трудовые возможности соответственно возрасту и физическому состоянию».
Я пообещал ему сделать все возможное.
Приведу ниже отрывок из письма дедушки сыну Дмитрия Васильевича - Федору: «Просьба Вашего отца меня так потрясла, что я не мог скрыть от друзей по несчастью выступившие на глазах слезы. Образ Дмитрия Васильевича, запечатленный мной в тот вечер, сохранился на всю жизнь. Ваш отец жил в бараке, смежном с тем, где жил я. Рядом с ним - бок о бок на нарах - прекрасный человек, крупный инженер Николай Григорьевич Чернобаев. С ним мне довелось познакомиться еще в Бутырской тюрьме и с одним этапом приехать в Канск, а потом на лагпункт № 7. Я довольно часто заходил в их барак, беседовал с ними. Однажды Николай Григорьевич пригласил меня на чай. Он получил из дома посылку, что в ту пору для тех мест было редкостью. Я принял с благодарностью приглашение, и мы втроем с удовольствием пили чай с сахаром, долго беседовали, вспоминая минувшие дни.
Нормировщики работали по ночам, когда все труженики леса спали. Днем я спал, и поэтому мы встречались не так часто. А в середине января 1941 года мне неожиданно объявили об этапе и в тот же день, до возвращения зэков с работы вместе с тремя товарищами по несчастью меня отправили в Канск. Когда мы шли пешком до железнодорожного полустанка мимо лесопильного завода, где работал Чернобаев маркировщиком, конвоиры по моей просьбе остановились, разрешив мне попрощаться с Николаем Григорьевичем. Минут пять я разговаривал с этим чудесным человеком. Николай Григорьевич сказал мне, что судьба будет ко мне милостива и я вернусь в Москву, просил, чтобы я зашел в дом на Старо-Пименовской и навестил его семью. Он обнял меня, поцеловал и заплакал. О его дальнейшей судьбе ничего не знаю».
Их нельзя забыть - этих встреч, этих людей. Нельзя забыть, как твоего друга в столовой бьют черпаком в лицо. Очки разбиты, кровь... А он, поспешно болтая ложкой в миске с баландой, куда упали обломки очков, говорит: «Есть Бог, Володя, - стекла целы...» Как ты уже в больнице, полуживой, ползком тянешься, чтобы напоить умирающего, а он завещает тебе еду в тумбочке. Ему уже не надо - и верно, к утру он умирает.
...Из Канска дедушку направили в Куйбышевскую область, на Безымянскую ТЭЦ, а потом - прорабом - тянуть линии электропередач в Зольное и Жигулевск. Жить нужно было на трассе, в промороженной палатке, вместе с рабочими. Указания по строительству были заграничные, на английском языке. Так что ночью порой и спать не приходилось, а сидеть со словарем. Был он в ту пору уже вольнонаемным, но поднадзорным. Регулярно его вызывали отмечаться, требовали писать доносы. Он отказывался - требовали убраться из Жигулевска в 24 часа. Начальство выручало, просило за него - как специалист он был незаменим. А у него в ту пору уже начался открытый туберкулезный процесс, скоротечная чахотка. Спасли санатории, кумыс.
Тогда же он получил квартиру. Вызвал его начальник строительства и спрашивает:
- Владимир Иванович, в чем вы нуждаетесь?
 Он начал перечислять производственные нужды - столько-то леса, столько-то...
- Да нет, лично вы - что вам нужно?
- Ах, мне... Видите ли, у меня туберкулез, а живем мы с семьей в коммунальной квартире: нам бы отдельное жилье, чтобы не было риска для соседей.
Перед пенсией дедушка работал на ТЭЦ в Тольятти, а потом начальником монтажного сектора ОКСа на заводе «Синтезкаучук». Выйдя на пенсию, двадцать лет проработал в собесе. Ушел оттуда, когда ему исполнилось восемьдесят.
В семье Милохиных было трое арестованных. Дедушкин отец погиб в лагере, брат умер на пароходе, когда его везли в Магадан. Все - реабилитированы.
До конца жизни дедушка считал себя виноватым, что из-за него погибли отец и брат, из-за того, что у него был друг иностранец. Перед смертью попросил он позвать священника, чтобы исповедоваться и причаститься. Умер он через несколько дней после того, как мы им с бабушкой отметили бриллиантовую свадьбу.
...Живем мы сейчас в квартире, которую получил дедушка. Платим за нее меньше, потому что моя мама считается пострадавшей от политических репрессий. Выходит, дедушка заботится о нас до сих пор».
***
В годы Великой Отечественной мама и бабушка мои жили на Украине.
Вспоминает мама:
-Волею судьбы перед началом войны мы оказались в маленьком городке Корсунь. Моего отца, инженера, незадолго до этого арестовали. В Москве у мамы не осталось ни работы, ни жилья.
Взяв нас с маленьким братом, она уехала к родственникам на Украину.
Помню воскресный день, когда объявили страшную весть. Мы гуляли в городском парке. Маму сообщение о начале войны не испугало, она сказала: «Вот увидите, дети, всё это кончится через две недели».
Она пела нам песню: «Если завтра война, если завтра в поход». Но вскоре стало ясно, что дело нешуточное.
К городу приближались немцы. Начались бомбардировки. Разбомбили плотину через реку Рось, мельницу. Люди несли домой муку. Во время оккупации она многим помогла выжить.
Немцы заняли Корсунь. Начались расстрелы евреев. Я помню, как их гнали мимо нашего дома. Несколько сотен человек. На одежде нашиты жёлтые звёзды. Маленький Исайка, с которым мы ходили вместе в детский сад, когда увидел меня у забора, робко помахал мне рукой. А потом была огромная могила, где погребли этих несчастных. Я боялась ходить мимо неё. Как  боялась ходить и мимо городской площади. Там поставили виселицы, и казнённых подолгу не убирали для устрашения остальных.
Мы - дети войны, последнее поколение, кто её помнит. Сейчас я думаю, что отцу в лагере было легче, чем маме. В тех нечеловеческих условиях ей надо было прокормить детей. А доставалось всё - еда, топливо - с огромным трудом. Чтобы получить немного угля, женщины ползком пробирались к железной дороге, прихватив с собой бутылку самогона.
Издали показывали бутыль машинисту, и он сбрасывал несколько лопат угля.
Увидел бы патруль такой обмен - расстрелял бы.
Бабушка из остатков шерсти вязала носки, варежки. Стояла с ними на рынке. А мы с братом издали смотрели, купит у неё кто-нибудь или нет?
Принесёт бабушка домой хоть что-то, хоть стакан семечек? Есть нам хотелось всегда, все четыре года войны мы были голодные.
Конечно, не все немцы были злые. Помню интенданта по фамилии Бем. Он жалел нас,
ребятишек, иногда чем-нибудь угощал. Как-то прокатил меня на лошади. Мою маму, Марусю, называл Мари. Она работала у него кухаркой. В первый день пожаловалась, что не из чего готовить обед - ни  масла, ни сахара. Он засмеялся и показал ей чулан, где в мешках стояли продукты: «Мари, вам этого мало?»
Мама была честным человеком, ни крошечки не приносила домой. А когда один из немцев сунул ей ведро и лопату и велел накопать картошки в соседском огороде, она возмутилась: «Воровать я не пойду! Вам надо - вы и копайте». Немец схватился за автомат. Маму тогда просто заслонили женщины, показывали себе на голову - мол, пан, она ненормальная…
Мы, дети, не знали, что в Корсуне действовала подпольная организация, аналогичная
знаменитой «Молодой гвардии». Называлась она «Комитет 103-х». Один из подпольщиков, Игорь Змиевский, жил в нашем доме. Это был взрослый красивый юноша. Иногда он звал меня к себе в сад, угощал яблоками.
О том, что Игорь и его друг Павлик Янчевский - подпольщики, мы узнали уже после их ареста.
Отец Игоря ходил туда, где их держали. Игорь протягивал через колючую проволоку руки с переломанными пальцами:
- Папа, смотри, что со мной сделали.
После жестоких пыток всех подпольщиков казнили. Сейчас их именами названы улицы города, в музее есть экспозиция. Несколько лет назад я была в Корсуне, пришла в музей, увидела портрет Игоря Змиевского и разрыдалась. Экскурсовод подошла: «Що вы так плачете, жиночка? Хиба вы его знали?» Ну а как же не знала…
Самое страшное время пришло, когда немцы отступали.
Бомбили нас каждый день. Прятаться было некуда - ни бомбоубежища, ни даже погреба.
Бабушка просто ставила нас на колени: «Молитесь, дети!» Когда падали бомбы, мне хотелось залезть под кровать - казалось, что там безопаснее.
Потом немцам был отдан приказ заглядывать в дома и, если там есть люди, бросать гранату.
Нас спасло то, что бабушка заговорила с офицером по-французски, показала на детей,
попросила пощадить их. Немец даже достал бумажник, показал фотографии - у него тоже был «киндер».
В сорок четвёртом, когда город освобождали, была  Корсунь-Шевченковская битва. В «котле» оказались девять пехотных дивизий, танковая эсэсовская дивизия «Викинг», эсэсовская моторизованная бригада и другие части и подразделения.
Непрерывно бомбили фашистов наши самолёты.  Смертоносный огонь открыли «катюши» и артиллерия. 55 тысяч немецких солдат и офицеров были убиты, более 18 тысяч попали в плен.
Вся боевая техника и вооружение остались на поле сражения. Этой брошенной техники вокруг города осталось немерено. Наши мальчишки потом играли в изувеченных танках, были случаи- подрывались на минах…
Город освободили 14 февраля. А уже 23-го нас принимали в пионеры.  До сих пор помню клятву: «Я, юный пионер Союза Советских Социалистических республик, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…» Война - самое страшное, что я помню. Когда мы приехали к отцу в Жигулёвск - после освобождения он работал  инженером-электриком, - нам казалось, что здесь столько хлеба! 700 граммов по карточке отцу и по 300 нам - иждивенцам… И до сих пор, уже шестьдесят с лишним лет, я не могу без волнения держать кусок хлеба.
***

Мой отец  - человек Достоевского. Помню, когда бабушка вязала  – это было неспешное занятие. На каждый свитер уходило около месяца: пока узор подберет,  пока нитки..
И потом, неторопливыми зимними вечерами, дедушка читает, бабушка вяжет. И она говорила: «Я всегда знаю, какому человеку вяжу: хорошему или плохому. Для хорошего человека -  все как по маслу идет, а иному – ну замучаешься вязать, все  через пень-колоду».
Об отце мне будет говорить трудно.
 Он - уроженец села Семеново, Арзамасской области.
Дед его, Василий, был замечательным шорником.
-Вот от кого твоя страсть к лошадям, - говорит  мне мама.
На маленьких фотографиях – настоящая крестьянская, патриархальная семья. Дед Василий в темной рубахе, с окладистой седой бородой. Рядом – тоже вся в темном, в платке  - бабушка Акулина. У них было шестнадцать детей.
И вокруг седой четы – многочисленное потомство: сыновья,  дочери, внуки и правнуки.
Когда началась Великая Отечественная война, дед Василий забрал к себе всю свою родню по женской линии, всех, чьи мужья ушли на фронт.
Он остался единственным мужчиной, и это бабье царство -  было под его началом.
Его сын, Виктор Васильевич (мой дед) и его жена Анна – должны были стать счастливой парой. Род Зобниных считался крепким, зажиточным. Виктор, судя по воспоминаниям, был спокойным, добрым, работящим человеком.
К началу войны в семье подрастало четверо мальчишек: Сергей, Николай, Виктор, Владимир. Из-за этого Виктора дважды заворачивали с призывного пункта – многодетный отец, маленькие сыновья. А на третий раз, когда Анна уже и не волновалась  - думала, фронта он избежит – забрали.
Виктор был пулеметчиком и погиб под Москвой. В похоронке сказано -  «пропал без вести»,  но Анне написал его боевой друг. Он видел, как снаряд угодил прямо в том место, где лежал дедушка со своим пулеметом  - и ничего не осталось.
Отец вспоминал о том, как голодно тогда было в деревне. Совсем маленьким он уже выполнял тяжелую работу – в том числе, резал последнюю скотину. Как-то раз он перекрыл крышу на родительском доме. И мать сварила ему два яйца. Эти два яйца он запомнил на всю жизнь. Эту – роскошь.
Он был, наверное, самым талантливым из братьев. Не в  учебе – памяти ему дано не было. Он признавался:
-Чуть не до утра учу стихи, а приду в класс – и ничего не помню.
Но он замечательно рисовал. В школе его рисунки были примером для других , гордостью учителя – их носили по классам, показывали. Как-то волшебно возникали из-под руки  маленького Коли - белки, зайцы, волки…
Он и сейчас, негнущейся рукой, это все рисует.
Помню, он рассказывал, что волки съели их учительницу – напали, когда она шла на занятия. Она еще развела костерок, жгла тетради, которые несла с собой – и все, что можно было сжечь. А потом уже ничего не стало, и волки ее загрызли.

Отцу моему нужно, необходимо было учиться по художественной  части. Но его отдали в ремесленное училище, иначе Анне было не поднять всех.  А в училище одевали, кормили. Руки у Николая были золотые.

С мамой они познакомились в Волгограде, на заводе, куда она приехала на практику.
Отец был красив и обладал отменным здоровьем. Армию он отслужил в Германии, на военных заводах, связанных с производством урана, но это ни на йоту на нем не сказалось.
Мама вспоминала:  когда они гуляли в парке, отец регулярно выводил из строя всякие приборы, предназначенные для развлечения. Например, нужно было ударить молотом по наковальне, чтобы прибор показал  - силу. Отец бил не так, чтобы с размаху, но стрелку зашкаливало.
Кроме того, он понимал, как скромно живут студенты. Поэтому их свидания с мамой проходили оригинально. Мороженое он покупал -  всей  группе, в кино и театр водил –  тоже всех. И ребят, и девчонок.
В тот же месяц он позвал маму замуж.
Но она была воспитана иначе. Дома ей говорили, что нужно получить образование, это – главное. Тогда, как бы ни сложилась жизнь, она ни от кого не будет зависеть. Поэтому мама попросила подождать, когда она окончит институт – оставалось два года – а потом будет свадьба. Отец же решил, что «гусь свинье не товарищ». Если она не идет с ним в ЗАГС сейчас, то тем более не пойдет потом. Она выучится на инженера, а он останется слесарем.
Через некоторое время, уже вернувшись в Куйбышев,  мама узнала, что отец женился на деревенской девушке Ане, и семья ожидает ребенка. Она очень горевала, но что ж, судьба…
Они еще раз встретились – и отец уже понял, что совершил ошибку.
-Выходи замуж, я тебя потом найду и с ребенком возьму, - сказал он маме.
Действительно, семейная жизнь его не сложилась, и  он приехал к маме в Тольятти.
Моей сестре было уже пять лет. С первым мужем мама разошлась. Они закончили один институт, работали на одном заводе инженерами. Но супруг, ссылаясь на тяжелое детство, на  сиротство свое– начал пить.
А тут приезжает ее первая любовь, Николай, оставивший жену и – уже двоих – сыновей.
Тяжело и горько говорить о том времени. Отец тоже пил, у него были женщины. Почему же наша семья, наша псевдо-семья существовала так долго?... Для мамы – память о первой любви, жажда тепла и  поддержки – хотя бы эпизодической. Память о том, какой Николай был, и постоянное его «спасение».
Позже, десятилетия спустя, когда его лечила в наркологии уже я –  то поняла, что это безнадежно. Горькое это место, наркология! С утра в палату приносят системы. И что-то в составе лекарств есть снотворное, потому что все мужчины засыпают. И нужно держать их за руки, чтобы не вылетела иголка. И вот в палате возле каждого сидит мать, жена, дочь.
Они спят, а мы сидим, держим их за руки.

Осталось ли что-то хорошее в памяти моей – об отце? Иногда мы все вместе пели – он, мама и я. «Алешу».
Белеет ли в поле пороша, пороша, пороша,
Белеет ли в поле пороша, иль гулкие ливни шумят,
Стоит под горою Алеша, Алеша, Алеша,
Стоит под горою Алеша – Болгарии русский солдат.
У отца был красивый голос – низкий и верный.
Он привозил мне в Жигулевск животных. Приезжал ко мне редко, говорил, что не воспитывал меня, и не привык – я ему как племянница. Не приехал даже после моей операции. Но иногда он все же навещал меня – и тогда привозил каких-нибудь хомячков в банке, кролика, или рыбок.
А я была одинока  - жила меж взрослыми и болезнями, и каждое живое существо воспринимала – и как друга, и как девочка воспринимает куклу – что-то от матери к ребенку.
Я сама вцеплялась в отца, как зверек, не хотела отпускать. Он говорил:
-Я только схожу за папиросами.
Уходил – и уезжал. А я еще несколько часов не отходила от окна, ждала его, не верила, что он мог так обмануть.

Разошлись они с мамой, когда я уже училась в институте. Грянула перестройка, инфляция, и пошли прахом деньги, отложенные им за годы работы на Севере. Отец хотел жить один, мы снимали для него квартиру. В ту пору у него появилась подруга – старуха с железным характером, которую он чтил и слушался.

Как-то наш редакционный фотограф положил на стол снимок.
-Подпиши что-нибудь трогательное… Что старики на обочине жизни – никому не нужны.
Смотрю – согбенная фигура, палочка…Сетка… Ба… да это отец…

Обочина жизни? Да он считает, что только сейчас в 76 лет – нашел свое счастье…

О чудесах и чудесном


Я давно уж не приемлю чуда,
Но как сладко слышать:
«Чудо — есть!»
Максимилиан Волошин

Думаю, каждому в жизни дается хотя бы одно чудо. Дабы поверили в высшую силу, вершащую наши судьбы.
Не всегда мы распознаем это, как Знак, часто относим к стечению обстоятельств, лишая себя тем самым радости – как ребенку к плечу отца дается нам возможность прильнуть к Высшему.
Были такие моменты и в моей жизни.
***
Это случилось зимой. Мне было года три. Вместе с дедушкой мы шли мимо Дворца культуры. Тогда были другие зимы – машин немного, и снег  - белейший, сугробы – почти высотой в человеческий рост. А в тот день еще и сильная метель, вихри снега – натурально завивающиеся, подобно фигурам, возникающие перед тобой  - вдруг.
И хотя я крепко держалась за дедушкину руку, один из таких вихрей – подхватил меня и пронес несколько шагов.
Невозможно забыть ощущение, когда тебя подхватывает и несет – воздух. Кажется, еще миг  - и сольешься с метелью, растворишься в ней. Полнейшая сопричастность с миром.
***
На ладонь легла звезда. Она была величиною как раз с мою детскую ладошку, о пяти лучах, яркого голубого цвета, сияющая, горячая. Был поздний вечер, я стояла на террасе и держала звезду.
Так поздно меня выводили на улицу только, когда мне становилось плохо. Я постоянно болела, и спутниками лечения были тошнота и сердцебиение. Меня закатывали в бабушкину шаль, и сажали на террасе – дышать.
Тогда и опустилась ко мне звезда. С нею так хотелось поиграть! От нее было так тепло рукам, которые перед тем мерзли от сердечной слабости.
-Звездочке будет плохо тут, - сказала мама, - Ей надо жить в небе, ее нужно отпустить.
Дедушка взял звезду и отошел туда, где меньше деревьев. Звезда поднялась с его рук легко – и медленно, плавно стала подниматься в небо. Так взлетают сейчас воздушные шары.
А с моей ладони она не улетала, потому что прилетала – ко мне.
Я долго верила, что это – не сон.

***
Одна из самых дорогих вещей в доме – икона прабабушки.
Когда-то  этой иконой Полина Георгиевна благословила дочь – мою бабушку - Марусю на брак. Икона пережила 30-ые годы, когда шла борьба с религией, дедушкин арест, бабушкины скитанья, войну, оккупацию. Она стояла на верхней полке в шкафу – скрытая от недобрых глаз, потому что среди многочисленных гостей, навещавших дедушку и бабушку, хватало коммунистов и атеистов, открыто осуждавших и стыдивших бабушку «за такое невежество», когда икона висела в красном углу.
Все детство, засыпая,  я слушала бабушкины молитвы перед Казанской Она никого не забывала: перечисляла всех наших усопших – едва ли не за два века, и всех живущих.
Иногда читала совершенно волшебный для уха ребенка псалом девяностый, в чудодейственную силу которого свято верила.
Она беззвучно почти читала его и в день своей смерти, когда мы не знали еще, что – это конец. Бабушка закончила молитву и сказала: «Все будет хорошо». И умерла она тихо, без мучений, хотя болела онкологией и обезболивающих не пила.
Сказочный девяностый псалом, памятный из детства, слова благодарности к Господу:
«Он избавит тебя от сети ловца, от гибельной язвы,
Перьями Своими осенит тебя, и под крыльями Его будешь безопасен; щит и ограждение - истина Его.
Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем,
Язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень.
Падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя; но к тебе не приблизится:
Только смотреть будешь очами твоими и видеть возмездие нечестивым.
Ибо ты сказал: «Господь - упование мое»;
Всевышнего избрал ты прибежищем твоим;
Не приключится тебе зло, и язва не приблизится к жилищу твоему;
Ибо Ангелам Своим заповедает о тебе - охранять тебя на всех путях твоих:
На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею;
На аспида и василиска наступишь; попирать будешь льва и дракона»
И годы спустя я плакала, прочтя стихотворение Ирины Ратушинской:
«Не смей нарушать молчаливое вето,
  И ангелов лишней мольбой не тревожь.
  А если под горло - беззвучно шепчи
  Про крылья, и щит, и про ужас в ночи.
  Он стольких сберег, этот старый псалом:
  Про ужас в ночи
  И про стрелы, что днем».

Так вот, икона. Приснился мне сон, что упала Казанская – стекло, хранящее образ, не разбилось, но сзади – треснуло дерево, откололась длинная черная щепка.
Через несколько дней, наяву – икона падает, в точности как во сне, откалывается длинная, черная щепка. И сразу за образом находим мы связку писем прабабушки, Полины Георгиевны, которые без этого остались бы для нас тайной.
***
Было мне несколько снов, когда я проживала такую любовь, такую полноту Встречи, которая невозможно была бы здесь – потому что это рай на земле.
Но еще большее было дано мне в трудную минуту полной душевной обессиленности, тихих  слез, когда нет уже сил поднять голову от подушки.
В этот миг будто открылась дверь. Я оставалась в комнате, несомненно, но лицо погрузилось в иной мир.
Поле, весеннее поле. Нежность зеленых ростков. И упоительный запах пробуждающейся земли, и весенних цветов. Но запах этот был настолько тонок, прекрасен, исполнен чем-то – от чего сердце исполнилось любовью – и настолько это все было реально, что поднимая голову – я ощущала, что отрываю себя от другой, несомненно существующей – жизни.
Где нет горя, нет бессилья, где душа оживает.

***
Чаще всего, я невезуча до смешного. Это связано и с природной неловкостью – даже в магазине, на кассе не умею раскрыть новый пакет, беспомощно тереблю пальцами полиэтилен, задерживая очередь. И с несмелостью – почти неспособностью возражать, отстаивая себя. И с предопределением свыше – многое из того, что другим дается легко, мне – трудно.
Но еще в институте был случай…
Шли голодные годы. Талоны были введены на все: соль, сахар, спички, мыло – не говоря уж о колбасе. Вероятно, мир смотрел на Россию с недоумением – столько лет нет войны и жить впроголодь?
Я по пальцам могу перечислить дни в году, когда нам, студентам, удавалось купить молоко. Дежурным блюдом был постный суп, сваренный на электроплитке.
Но приближался Новый год. А у дедушки существовали незыблемые традиции – на Новый год должны быть елка и шампанское.
И нужно знать, как важны были эти традиции для семьи! Наряжать елку – целый ритуал
Было всегда жаль, что ее проносят через дом на заднее крыльцо, а не ставят сразу – столько с нею входило в дом волшебных запахов – хвои, снега…
Устанавливали елку 29 или 30 декабря – когда у меня начинались каникулы. Это был подарок за успешное окончание четверти. Стояла же она у нас до Крещенья – 19 января, и последующего за ним Олиного дня рождения – 20 января. Но все это была ерунда по сравнению с требованием моей соученицы Лены Симончик – у которой елка присутствовала «в зале» до ее дня рождения, 6 апреля. Это уже была елка-Ленин, сплошная елочная мумия.
Дедушка еще лепил в саду фигуры – не просто какого-нибудь снеговика или деда мороза – нет, какого-нибудь бородатого писателя, например, Льва Толстого. Мальчишки, возвращаясь из школы, висли на заборе – им не верилось, что взрослый (старый!) человек может таким всерьез заниматься.
-Ничего себе Дед Мороз, смотрите! Дает старик! – говорили они.
-Получается у тебя Толстой? – нарочно громко кричала я. Было обидно, что сравнением с Дедом Морозом  школьники словно принижают снежную скульптуру.
Елку мы наряжали долго. Игрушки хранились в трех коробках, бережно переложенные старой, потемневшей ватой. Помню, что одна из коробок -  была деревянным посылочным ящиком, а вторая – из под моей куклы Насти.
Эту куклу – самую роскошную за мое детство  - мне купли за 10 рублей после тяжелейшего гриппа, когда меня рвало кровью. Мне страшно даже вспоминать эту болезнь.  Кукла была – большая, из такой нежной резины, что  пахла сливками. У Насти были длинные розовые волосы.
Ну вот, игрушки. Их надо было доставить постепенно, убирая вату слой за слоем. Нельзя было искать полюбившуюся игрушку в глубине ящика – нет, всему свой черед. Причем на елке должны были быть размещены все – даже осколки стеклянных часов, показывающих полночь, даже половинка Красной Шапочки, которую я разбила в первый же день, как ее принесли из магазина. Ведь все они томились целый год в пыльной, темной коробке. У них там была своя жизнь -  может быть, если прислушаться, они о ней расскажут?
С той поры и началась во мне черта, принесшая потом много боли – наделение душой предметов даже неодушевленных. Когда чувствуешь зимой боль дерева - замерзшего, когда «читаешь мысли» порванной книжки.
Были среди игрушек наилюбимейшие. Я попробовала найти фотографии похожих в Интернете, ибо снять наши нельзя. Один раз, убиравший игрушки отец, вынес коробки в сарай – и там они пролежали – недоглядели мы – в сырости год, и краска сошла с тех, что не разбились.
Самые дорогие для дедушки – Старик с неводом и рыбкой, конькобежец – может быть это был Арлекин или Гном, но мы называли эту фигурку так – из папье-маше, с фарфоровым личиком, золотая корзина с виноградом и другими фруктами, мандарин – совсем как настоящий, люстра со множеством подвесок. Мои – мишка, карабкающийся на ствол, и домик с заснеженной крышей. Всегда гадалось – что в нем? А еще – подружка конькобежца, куколка, у которой были отбиты волосы, но я ей соорудила шикарную прическу из комка ваты и всегда вешала их рядом.
Закроешь глаза –и эти фигурки как наяву. Человечек в малиновой шубке, утки, белки, картонный медведь в гофрированной зеленой юбочке, флажки и бусы.
Теперь в антикварных магазинах за такие игрушки – даже самые простые – дают большие деньги.
Уже в институте я купила чудную гирлянду, немецкую – тоненькие свечи, язычки пламени то горят ровно, то мерцают…
И вот сидишь на полу, под елкой, смотришь -  как на гладких рыжих досках отражаются таинственные ветки, нитки бус, огоньки гирлянд, и сочиняешь, сочиняешь себе сказки…
И окуджавское: Синяя крона, малиновый ствол,
звяканье шишек зеленых.
Где-то по комнатам ветер прошел:
там поздравляли влюбленных.
Но я отвлеклась.
Тот год был самым нищим, и если елку мы все же достали, то с шампансим пролетали наверняка.
Но на нашем курсе была затеяна лотерея. Мы сбрасывались по 50 копеек, а призом должна была стать бутылка традиционного новогоднего напитка.
Помню, что зашла в аудиторию в самый последний момент, и Вадик Руденко  - его уже нет на свете, он погиб – накинулся с требованием поскорее сдать лотерейный билетик.
Может быть – мой лег сверху? Но я выиграла это шампанское. И в мамин бокал, в заискрившееся золото напитка, опустила подарок ей – золотой перстень с аметистом, на который долго откладывала из стипендии.

***
Вероятно, в жизни каждого, кто связан с искусством и, в частности, с литературой, есть некое основополагающее произведение. Прочитав его, начинаешь писать сам. Для меня это «Воспоминания» Анастасии Цветаевой, сестры  Марины. Именно эта книга, завораживающая внутренней красотой, духовностью, особым виденьем мира, даже необычным построением фраз – показавшимся мне наиболее выразительным и пластичным, привела к тому, что я стала писать всерьез.
И я попыталась найти Анастасию Ивановну. Отправила запрос в адресный стол, получила ответ – и села за письмо. Я не помню, какими словами пыталась выразить ей свою любовь. Хотелось сделать для Цветаевой хоть самое простое – сварить суп, посидеть у ее ног…
Но случилось чудо. От Анастасии Ивановны пришла открытка. Крупный, неровный почерк, завиток у буквы «Ц»…
Привожу полностью:
«Сердечный привет, отвечаю на ваше письмо.
Мне 92 год, еще пишу. Завалена письмами, но многие не могу ответить. У меня сын 73 лет, внучке 38. (неразборчиво) Рита мать молодой художницы Оли Мещерской…внучка Оля мать двух мальчиков Андрюши 7 лет и Гриши  4-х.Живем все врозь. Я в 1-комнатной квартире. Еще пишу. Варю еду сама. Устаю. Болею, но держусь. Вот Вам «отчет». Храни Вас Бог.
А. Цветаева.»
Открытка подписана – «Кантемировой». Я настолько благоговела перед Анастасией Ивановной, что не решилась даже подписаться своим именем, выбрав псевдонимом фамилию известного артиста, каскадера – также кумира детских лет.
***
С книгами тогда было трудно. Библиотека дедушки и бабушки, собранная ночными стояниями в очередях, и отрывом от семьи денег – «Я шесть лет ходила без зимнего пальто» - говорила бабушка, – библиотека эта состояла в основном из классики. Но классики, которую признавал советский строй, которая по большей части входила в обязательные школьные программы.
Наша же литераторша Анна Николаевна – в преддверии пенсии окончательно разлюбившая детей и свой предмет, не умела показать очарование романа или повести в целом, но, препарируя, но, вычленяя  отдельные отрывки, требуя их долгого «разбора», превращала уроки в подобие душевного изнасилования.
 Те, кто не утратил все же любовь к чтению, разживались книгами как могли.  Ряд авторов, благодаря Аннушке и «социалистическому реализму» - не воспринимался.
Юности хотелось иного корма для души.
«Консуэло» мне на два дня дала мамина знакомая, «Голова профессора Доуэля» пришла в руки в читальном зале, «Черный тюльпан» был куплен втридорога в одном из первых коммерческих книжных отделов.
С фильмами было еще хуже. Приходилось полагаться исключительно на милость телевидения и кинопроката. Что покажут…
Но расставаться с героями, которые уйдут вместе с погасшим экраном и неизвестно когда вернуться…
Я попробовала найти выход. Ходила на один и тот же фильм и пять, и шесть раз – пока не запомню наизусть. А дома брала тетрадь, и записывала фильм – как книгу, чтобы читать и перечитывать.
Сейчас это в практике,  в книги ложатся даже сериалы, а тогда – помню стопку клеенчатых коричневых и черных тетрадей, мою «библиотеку». Легко переносились на бумагу «Горбун», «Капитан», «Тайны бургундского двора», «Неуловимые мстители», «Не бойся, я с тобой».
Пройдет время, и большинство произведений, которые раньше вызывали восторг, покажутся слишком наивными.
Каждое такое разочарование в чем-то обеднит детство.
Но останется несколько героев, которые незримо будут рядом – всю жизнь. Их вспомнишь в трудные минуты. А быть может они – и определят судьбу. Кто-то – под их влиянием – увлечется, найдет свое дело.
«Не бойся» в те годы стало для мальчишек экранизированным пособием по боевым искусствам, метанию ножа.
Девочек привлек романтический сюжет, и необычный образ главного героя. Симпатии в большинстве отдавались не сладкоголосому Теймуру, коему бедность мешает жениться на любимой девушке, а его другу, которому – и в этом заключаются перипетии сюжета – помогает певцу  невесту обрести. Человеку, не только физически совершенному, но главное – доброму и в каждом поступке – благородному.
И невозможно было представить, что в жизни  артист может быть иным. «Помните Рустама из «Не бойся, я с тобой? – напишет одна из таких выросших девочек, - если бы все были такими как он, мир был бы просто прекрасен и совершенен»
Позже известно станет, что роль была написана специально на Мухтарбека Кантемирова.
А в том далеком, ветреном июне – я  сижу в нашем старом саду, и пишу первые  рассказы. 
Еще не зная, как примут их, я верю, что в мире есть человек, который все понимает, а значит, есть и другие. И можно ступать на этот путь, тяжелый и волшебный – и идти по нему.
С той поры прошло больше двадцати лет. Только раз за все это время удалось косвенно – но пересечься с Кантемировыми. В середине восьмидесятых их труппа выступала в Куйбышеве.
Мухтарбек тогда уже ушел из цирка, но об этом не было широко известно, а на афише значилось только «Джигиты Кантемировы».
Думалось, что и он непременно среди них.
Помню ледяной зимний вечер. Воздух был прозрачен и будто плотен от мороза. Дыхание перехватывало, и уже не любоваться огнями фонарей и мерцающих витрин – те, у кого были билеты, торопились войти в фойе цирка.
Холодно было и там. Клоуны в костюмах с короткими рукавами мужественно фотографировались с публикой, сажали на колени детей.
В киоске продавали вырезанные из дерева, раскрашенные черно-белой краской фигурки, изображающие Олега  Попова.
В зале, прямо передо мной – на ряд ниже – села женщина, которая десятью минутами позже, когда начнется очередной номер, вздохнет – и встанет. И луч света будет направлен на нее – и она спустится на арену, к своим собакам.
Джигиты выступали последними.  Манеж сразу показался тесным: кони, мужчины в черных бурках и белых папахах, плывущее над одним из всадников алое знамя.
Но если другие номера производили впечатление рукотворности, работы на публику, то все, что делали конники – казалось естественным и даже необходимым.  Сколько раз видено в кино – свесившись с лошади, будто убит – спасается в бою всадник. И вот так стреляет он, и так уходит от погони.
То, о чем прежде рассказывали фильмы, теперь давала жизнь, подтверждая, что есть – герои.
Но встретиться с ними лицом к лицу?
Хлопотливый редакционный день был заполнен мелкими неурядицами. Последней каплей стало неосторожное движение кого-то из коллег – и я уже вытираю клавиатуру компьютера, залитую кофе.
И как раз в эти минуты в электронный почтовый ящик приходит пресс-релиз.
Рядом с нами, в двадцати минутах езды, в поселке Поволжский будет проходить фестиваль, и почетным гостем на него приглашен – Мухтарбек Кантемиров.

            
Мы с дочкой бродим по фестивальной поляне. Здесь на левом берегу Волги  песок и сосны. У сосен особый запах – хвои, смолы, нагретой солнцем коры. И, не смотря на то, что народу на поляне уже полно, не пропадает это ощущение. Закрой глаза и кажется, что ты один. Ты и природа.
Тесно стоят палатки: ребята – организаторы и гости – приехали сюда с ночевкой. Тянет дымом от полевой кухни: варят гречневую кашу с тушенкой.  Поворачивают над угольями шашлыки, и на запах жареного мяса и дыма тянется разом оголодавшая публика… Поодаль продают сувениры – толчется народ и там.
В такой толпе – увидим ли? Узнаем? «Войдем ли дважды в ту же реку», повторится ли впечатление детства – от фильма?
То и дело пробегают, торопятся девочки – в сарафанах, в венках. Им выступать сегодня. Фестиваль называется «От славянских истоков к русской культуре».
Поэтому почти тут же, нос к носу мы встречаемся с Володей Владимировым.
Когда-то мы вместе учились в университете, на истфаке, и по окончании Володя, как все мы, пошел учителем в школу.
Но потом его голову закружила Индия, он увидел сон о скорой смерти, и уехал, чтобы умереть не просто так, а восточным монахом.  Восхитился Саи-Бабой - «в этом человеке столько любви», решил пожить еще, вернулся – и взялся за русские истоки. Играет на гуслях – единственный гусляр в области – и приглашен на фестиваль, так как на редкость вписывается в программу.
-Танечка! Можно тебя обнять?
Но мы с Аськой приехали сюда за одним:
-Володя, ты не слышал - почетные гости будут? Ничего не срывается?
-Не знаю? А зачем нам почетные гости – и без них хорошо. Ты посмотри…
Смотрю. В центре поляны, где наскоро выстроена деревянная ограда, изображающая древнерусскую крепость – прямо у ворот этой ограды стоит машина. Никому бы прямо сюда подъехать не разрешили, кроме… неужели?
Можно ли – среди ответственных лиц - узнать человека, стоящего к нам спиною?
Первое движение,  поворот головы, и сомневаться невозможно уже… Неповторимое благородство черт, порода, кровь – за послереволюционные годы почти исчезнувшая,  ныне -  и за всю жизнь можно не встретить…
И та грация движений, которую  природа изначально дала человеку, как своему творению - хищная грация -  возведенная в одухотворенную пластику танца.
Чиновники пока не отпускают его от себя – разговоры, смех, но это не может быть долго, потому что фестиваль вот-вот откроется. Уже подбегают к Мухтарбеку Алибековичу те, кто знаком с ним по предыдущей встрече. Доверчиво, не сомневаясь, что их встретят – с радостью. И его - столь же радостная - готовность к общению. Он легко приобнимает за плечи одного, другого…  Улыбка не сходит с лица. И эта детская улыбка отражением ложится на поднятые к нему лица.
- Знаешь, кто это? Помнишь, фильм «Не бойся, я с тобой»? – мечтательно шепчет стоящий рядом парень – своему спутнику, мальчишке лет десяти, - Конечно не помнишь (уже снисходительно) Мал еще… Подрастешь – посмотришь.
Как всегда в таких случаях, не отрегулированной оказывается аппаратура. И когда чиновники обращаются к народу с обязательными речами – о значении мероприятия, и о поддержке его другими чиновниками (кукушка хвалит петуха), их голоса звучат пронзительно-громко.
Представлять каждого из них выходит девчушка в национальной одежде. И Кантемиров сразу замечает, что непривычен ей длинный сарафан, с которым надо совладать на ступеньках, ведущих на сцену. Не запнуться. И он каждый раз подает ей руку: взойти, спуститься…
Наконец объявляют (чуть с заминкой, непривычный титул – после на «автопилоте» выговариваемых депутатов и заместителей) -  Председателя гильдии каскадеров.
И его глуховатый голос, самое короткое выступление:
-Я представляю здесь каскадеров Москвы. Собственно - всей России…И делаю это с радостью… Это хороший праздник… Он пройдет, а в следующий раз мы приедем и привезем – у нас есть – двадцать достойных лошадей. И покажем вам большое представление. А сейчас – с Богом!
Он в протяжении дня еще не раз повторит это -  «С Богом!».
Дома потом спросят: «Ну, как? Столько лет прошло – не разочаровалась?»
Это трудно объяснить.
Нет, чувство к разочарованию – обратное.
Человек стал к небу ближе. И еще больше за него болит сердце. Холодно, ветер, а он – в легком костюме… Поднялся на сцену – и чуть задохнувшийся голос. Не болеет ли?
Трепетное, щемящее чувство.
Он спускается, слегка прихрамывая, и тут уже начинают подходить те, кто только сейчас его увидел. С маленькими коричнево-пестрыми программками, за автографами.
Он достает ручку,  и – нет бы, повернуть девчонку спиной, приложить бумажку, поставить закорючку, чтобы как можно большее число подписями удовлетворить. Он идет с программками к краю сцены, устраивает их на досках, как на столе и пишет. Пишет каждому.
Уважение к обратившемуся человеку. Желание и это дело – памятную подпись -  сделать как можно лучше.
К нему идут девочки с фотоаппаратами – можно ли сняться вместе? И поочередно он становится с каждой, приобнимает – подружка щелкает. Будет храниться дома снимок, и глядящим его - поверится в дружбу изображенных на кадре…
Подходит к нему и совершенно пьяный парень – с красным лицом, и глазами – какими-то особенно прозрачными. Видно, что соображает он уже немного.
Заплетающимся языком он хвалит «Не бойся», говорит с детства в восторге от этого фильма.
Мухтарбек и с ним говорит ласково, треплет его по плечу.
Перед сценою огорожена площадка, где сидят приглашенные, которым быть сегодня – судьями действа. Кантемиров не сразу проходит туда. На протяжении несколько номеров он стоит у ограждения, и готов так стоять и дальше, но одна из девушек приносит стул и ведет его к судьям. Усаживает.
На сцене пританцовывает с ложками и гармошками – фольклорный ансамбль.
Увлеченный ритмом, на судейскую площадку выбегает мальчишечка лет двух. Музыка зовет в танец. Там - толпа, а тут – трава и простор. Малыш закидывает голову, раскидывает ручки, он кружится, он - летит.
Эту прелесть ребенка, счастье его, вскинувшего глаза к небу, сразу заметил бы  - если бы был тут - наш фотохудожник Андрей. И мгновенно присел  рядом с аппаратом.
Никто кроме не обращает внимания – ну, подумаешь, выбежало дитя… Но Кантемиров видит. И его улыбка уже не ложится в слова – любующаяся, сияющая неповторимой добротой.
Он видит и отмечает все.
Ясное, незамутненное восприятие мира,  цепкий взгляд….
Взгляд, который меж тем – и это удивляло прежде на фотографиях – может мгновенно становиться отрешенным.  Человек ушел  в себя.
Дух творчества и вдохновение не покидают ни на миг,  живут с ним, в нем…
Концерт идет с перерывами. Немного в стороне расположено ристалище. Там можно метать ножи – и даже состязаться в этом.
А за сценой – совсем небольшая площадка, одна мишень. И свои силы тут пробуют наши vip-персоны. Мальчишеский ли азарт, роскошь ли поупражняться в этом искусстве, когда рядом стоит такой Мастер?
-Спокойно…спокойно… Абсолютно идентично броску камня, - говорит Мухтарбек, - Ничего, ничего…Не смущайтесь. Потихоньку пойдет. Как будто камень бросили – и все…
Нож отлетает и бесследно исчезает в траве.
-Миноискатель нужен, товарищи! – звучит глуховатый голос, - Ребятки, (детям, что поблизости), когда метают ножи – отойдите, чтобы вас не задело. А вы – спокойнее. Помните – камень… Молодец! Последний бросок – очень хороший… вот, браво!
Оберечь и ободрить каждого.
Звон падающих ножей.
Ветер.
-Ножи сдувает, - жалуется кто-то, - Неудобно перед Кантемировым.
-Ну, хорошо, давайте я еще раз покажу, - Мухтарбек  стоит на невидимой черте. При всей доброте голоса - грозная пластика воина, от которого нет обороны.  Движется только рука. Бросок-бросок-бросок. Привычную молниеносность он старается сделать для других – уловимой.
И только потом все переводят взгляд на мишень. Те ножи, которые в других руках летели куда угодно - вверх, вниз, вбок, плашмя и рикошетом – сейчас сошлись в одном месте. Стальной букет.
В этот раз не пробовали такого, но что чувствует человек  - стоящий у щита живой мишенью? Из воспоминаний актера Льва Дурова, найденных в Интернете: «Я держал в зубах огурец, а он рубил его на салат. Стоял у щита, а он метал ножи, и они входили в дерево вокруг моей головы. А мне было спокойно»
С тем же спокойствием стояла, верно, Лариса из «Бесприданницы», когда Паратов стрелял в часы, что она держала в руке: «Да разве можно ему не верить?»
-Не надо пробовать совладать с ножом - силой. Он должен лететь – спокойно, свободно. Как женщину, элегантно, нужно держать его. Но – крепко. Помните…
И не оторвались бы от завораживающего действа те, кто окружил Мастера, но снова зовут уже смотреть и судить – номера концерта.
«Випы» и гости занимают свои места на площадке.
Интересны ли Кантемирову народные песни под скверное звучание аппаратуры, когда верхние ноты обязательно становятся визгливыми?
Но он не только гость, чтящий традиции, в данном случае - вежливо слушать хозяев. Он артист –  к любому творчеству – относящийся неизменно, со всем доступным ему уважением. Сцепленные у подбородка пальцы,  улыбка…
Отдать,  что только можно… Все свое внимание, оценку - всегда благожелательную, передать  мастерство, одним присутствием своим пробудить у других – вдохновение.
А что можем мы?
Только стараться – беречь. Как один из друзей в 41-м году о Марине Цветаевой: «Этот дорогой инструмент пострадал от всех дорог…»
Стараться оберечь его путь.
Помоги нам, Бог, в этом

Через несколько дней Кантемирову передадут мою статью о нем, и он позвонит. Что будет со мной, когда я услышу в трубке глуховатый голос:
-Татьяна? Это Мухтарбек Кантемиров…
Я смогу сказать только, крепко ухватившись за стол:
-Господи, правда?!
Этот день станет началом моей работы над книгой «Мухтарбек Кантемиров и конный театр «Каскадер», которая уже увидела свет.
***
Если первые два – Анастасии Цветаевой и Мухтарбека Кантемирова  имени известны широко, то последнее – гораздо менее известное -  принадлежит замечательному хирургу. И чудо, которым я хочу завершить эту главу, связано с ней.
Когда маму мою положили в больницу, положение ее было почти безнадежным. Вместо желчекаменной болезни, как предполагалось,  врачи обнаружили запущенную онкологию. В один день мы с сестрой узнали, что мама на краю гибели, что в ближайшую неделю ее будут готовить к операции – сразу нельзя делать, слаба.
Мне нужно было съездить домой, в Жигулевск – забрать и привезти к сестре детей, предупредить на работе о долгой отлучке. В эту ночь с мамой осталась Оля.
Мамочке на глазах становилось хуже, к утру она уже не могла ходить, ей не хватало воздуха.Мы договорились о переводе ее в платную палату, где удобнее кровати, и нет соседок – можно держать окна открытыми столько, сколько нужно.
Ухудшение самочувствия врачи списывали на сердечную слабость. Днем маму должен был посмотреть терапевт. Я приехала, и сестра решилась на пару часов съездить домой, чтобы переодеться.
Дверь в палату была приоткрыта. Сперва заглянула, а потом вошла невысокая темноволосая женщина.
-Дайте-ка я вас посмотрю, - сказала она маме, - Что-то вы совсем серая лежите…
Я была в уверенности, что это вызванный терапевт. И после уже узнала, что Татьяна Васильевна  никогда не минует ни одной палаты – «её» ли это больные или «не её». Ей необходимо  знать – все ли в порядке.
Осмотрев маму, она быстро вышла, и через несколько минут вернулась с ведущим хирургом, которого мы после звали не иначе, как «Дима-большой».
-Голову на отсечение даю, - тихо сказала Татьяна Васильевна, - Тут перфорация. Посмотри…
Через несколько минут принесли бланк, который надо было подписать – согласие на операцию.
-Все равно умирать, - сказала мама, пытаясь непослушной рукой вывести буквы.
-Это – дома, в своей постели, и без меня, - откликнулся Дима-большой.
После операции, которую сделали в пятницу, во второй половине дня (через несколько часов врачи ушли бы отдыхать на выходные) – мы узнали, что дело решали – минуты.
Не проходи мимо Татьяна Васильевна, не окажись открытой дверь…
Низкий поклон Вам, дорогой человек! Это было несомненное, явленное нам – чудо.


Друзей моих прекрасные черты

***
Детская писательница Валентина Осеева сравнивала время с кораблем. Он идет, а за бортом остаются люди. Тех, кто сопровождал нас на том или ином периоде жизни, относит, будто волной.
Недавно прочитала о наблюдениях медсестры, работавшей с тяжелыми больными. В завершающий период жизни люди жалели о том, что не поддерживали отношений со старыми друзьями: «Многие оказались настолько погруженными в свои собственные жизни, что позволили их дружбе многие годы проходить мимо них. Было много глубоких сожалений о том, что их дружбе не было уделено столько времени и усилий, которых эта дружба заслуживала.
Любому человеку, ведущему активный образ жизни, свойственно преуменьшать значение дружеских отношений. Но не деньги и не статус сохраняют в конечном счете свое значение. Они хотят принести какую-то пользу тем, кого любят. Но обычно они уже слишком больные и уставшие, чтобы как-то справиться с этой задачей».
Середина жизни – время, когда ты уже отчетливо понимаешь – кто шел с тобою рядом все эти годы, кому ты глубоко благодарен: за сохраненную память детства и юности, за поддержку в трудные минуты, за сам их образ, помогающий жить.


Оля
В школе мы сидели друг за другом: я -  за третьей партой в среднем ряду, она – за четвертой. У нас  обеих были косы. Мы считались «девочками из приличных семей»,  отлично учились, любили читать, и часто болели. У Оли вышли из строя почки, я тяготела к пневмониям. Мы часто пропускали занятия. Временно здоровая -  приносила временно болящей домашние задания.
У Оли в доме жили удивительные вещи. Сказочные. Например, ручка, завершавшаяся прозрачным аквариумом, в котором плавала золотая рыбка. Минералы которые привозил ее брат – там были и камни, сверкающие кристаллами, и застывшие, как слюдяные озера, хранящие тайну в туманной глубине.
До сих пор заходить к Ольге в гости – это возвращаться в детство. Дом ее обновился уже давно – он теперь напоминает музей – с картинами, арками. И в то же время там живут вещи, которые вспоминаешь, как старых друзей.
Когда она принесла – уже моим дочкам – детскую энциклопедию, я  вспомнила, как увлекались мы с ней дальними странами, искали статьи о них. Испания, Франция, Италия…
У нас была собственная страна, Горислава, с резиденцией под кроватью на высоких металлических ножках. Мы складывали там подушки и возлежали на них, рассказывая друг другу сказочные истории.
У нас был светильник, сделанный из германской железной копилки. Вставишь тоненькую свечу в верхнюю прорезь – и она освещает все вокруг.  Укрепишь ее внутри копилки, зажжешь  – и поверхность ее накаляется – на ней можно поджаривать хлеб.
Один раз копилка вспыхнула, и случился небольшой пожар в отдельно взятой комнате.
Но это было ерундой по сравнением с легкомыслием моей бабушки, в разгар сезона тополиного пуха, вручившей мне спички:
-У Бруно Ясенского есть книга «Я жгу Париж». А ты скажешь – «Я жгу Жигулевск».
Когда во дворе у Оли Будановой, я бросила спичку в целое озеро тополиного пуха – лицо мое почернело вмиг. Я осталась без бровей и ресниц, чудом уцелели глаза.


Эля
С Элей Комисаровой  мы подружились в старших классах шестьдесят третьей, тольяттинской школы. Это была наша школа в прямом смысле слова. Район только начинал строиться. И школа тоже возводилась на наших глазах.
В последние августовские дни мы отмывали классы от побелки. Мы все были новички, собравшиеся из разных школ города. И наша классная руководительница Татьяна Михайловна Сосунова (химия и география) стала настоящей классной мамой, лучшей учительницей, которую я видела. Тепло ее отношения к нам вспоминается сквозь годы.
Эля – помню ее с восьмого класса – была белокурой девочкой. Ее облик был каким-то особенно домашним, уютным.
Мы стоим у окна, в школьной форме. Фартуки с крылышками. Высокая Лена Лазунина, с ней мы собираемся поступать в метеорологический институт, на океанологию. Черненькая, кудрявая Ира Мурованная, она сейчас живет в Канаде. И Эля – уже тогда мечтавшая о работе с детьми.
Ира читает нам наизусть «Канатчикову дачу» Высоцкого, и мы хохочем
Нам бы только уколоться,
И упасть на дно колодца,
И там пропасть на дне колодца,
Как в Бермудах – навсегда.
После школы жизнь разводит нас.
И именно Эля взяла на себя труд – помнить всех, окликать, через расстояния и годы, поддерживать огонек нашей дружбой.
В ней же это тепло с годами все больше разгоралось. Сейчас она работает в садике с детьми, которые имеют проблемы развитии, учит их верно говорить – они у нее потом чудно выступают на сцене. Учит адаптироваться к миру.
Вместе с мужем они построили дом, вырастили сына Валентина. К нам Эля приезжает нечасто – далеко все же. Но когда я ее провожаю – испытываю гриновское чувство «будто побыла в теплой руке».
Марина
С Мариной Мерниковой судьба свела нас совершенно случайно. Я собирала материалы для книги о Мухтарбеке.
 Но в городской  библиотеке о Кантемирове нет почти ничего – несколько строк в общих книгах о цирке. Немного удается найти и в Интернете. Те, кто начнут «листать» сайты, узнают, что Мухтарбек создал первый в мире конный театр «Каскадер», что он непревзойденный мастер в работе по коже, что мальчишки со всей страны приезжают посмотреть, как он метает ножи.
Но голос самого Мухтарбека в этих публикациях почти не звучит – отдельные короткие ответы журналистам.
И все же долгие поиски вознаграждены:  на одном из осетинских форумов, когда речь зайдет о Кантемировых,  девушка напишет «Я пресс-секретарь дяди Миши».
Можно ли пройти мимо того, что дает судьба?
На мое письмо Марина Мерникова откликается сразу. Да, она передаст дяде Мише статью о Тольяттинском фестивале. Нет, он вовсе не высокомерен и терпеть не может, когда из него »делают икону». Такой же человек, как  все, только « которого очень многие любят»
А через несколько дней Марина напишет: «Будете в Москве, приезжайте к нашим в Новогорск. Никто не против, все будут только рады»
Марина становится – я не скажу – моей правой рукой: в дальнейшем мы идем плечом  к плечу.  Она также  загорается идеей рассказать о Кантемирове и  театре.
Нет письма, на которое она бы не ответила, и просьбы, которую бы не исполнила! Марина записывает рассказы артистов, и пишет сама - «Байки конного театра «Каскадер». Трудно подобрать лучшее чтение, чтобы представить себе внутреннюю жизнь театра. Прочти их – и артисты становятся родными уже людьми, и без заминки узнаешь каждого из них в записях выступлений.
Этот богатырь со светлыми волосами, разбросанными по плечам, Костя Никитенко  - он собирал камни, которые теперь развивают молотом у него на спине – на бордюрах новогорских аллей.
А та девушка с флагом, венчающая пирамиду несущихся на лошадях всадников – Надя Хлебникова, которая боится крыс, и при виде их готова залезть на потолок и притвориться липучкой от мух…
Не патетика, но живая театральная жизнь.
С Мариной мы знакомы заочно -  почти год, но в этот приезд впервые должны увидеться.
Она будет встречать меня на «Планерной», и мы поедем в Новогорск вместе.
Медленно всплываю на эскалаторе – где Марина? Может – та молоденькая девушка?  Нет -   равнодушно скользнула взглядом по  моей «условленной» голубой куртке. А может та, у стеклянной двери?
Оглядываюсь на маленькой площади – нету. Опускаю сумку у остановки, откуда уходят маршрутки в Новогорск. Обидно, вон белая «434»-ая отъезжает.
И почти сразу голос:
-Таня?
Высокая, тоненькая, грациозная девочка. Черноволосая, улыбчивая…
-Мы встречаем тебя на машине.  Пойдем – там Вовка.
Вовка – это брат. Фотограф сейчас, он несколько лет  был каскадером в театре.
Мальчишка тогда – он и увлекался опасностью по-мальчишечьи. Хотя во многих, почти во всех каскадерах остается что-то детское. Кто – разумный и взрослый – сунет голову к черту в пекло?
Издание книги обходится нам дорого. Прежде всего, это вагон нервов, когда все готово сорваться – все висит на волоске. Марина – единственное связующее звено с директором театра. И когда он отказывается платить в типографию, Марина с братом не задумываясь вносят свои деньги – тем самым спасая книгу.
Несколько раз, будучи в командировках в Самаре, она приезжает к нам – не смущаясь усталостью, расстоянием, считанными часами встречи. Ее работа – из командировки в командировку, ее слова  о том, что самолет уже воспринимается как автобус  - утром едешь на работу, вечером с нее возвращаешься.
Она живет насыщенно и полно – ее хватает и на работу, и на друзей, и на путешествия.
Ее приезд – всегда праздник. А отправляя Марине письмо  - я  знаю, что она – будто скала, за которую можно ухватиться, на нее полагаешься – непоколебимо.



 Лена
Лена Шатнова – мой друг по «Живому Журналу», как и Марина – москвичка. На ее странице – лишь несколько записей. Я понимаю: мать четверых детей. Старшая – Полина, актриса, играет в театре в далекой Сибири. Сыновья Гриша и Боря, не смотря на то, что уже миновали детство, вступили в юность, несут матери и радость и хлопоты. Младшая дочь Анечка  - серьезное, сосредоточенное чудо.
Чудо  хотя бы потому, что сама  перегружает  детство сверх меры – ей все интересно. Занятия конным спортом, танцами, музыкой. У Ани – концерты, выступления, Лена посвящает ей каждую свободную минуту.
В нашу короткую, в несколько часов, встречу – мои девочки горячо привязались к Анечке, с тех пор молятся за нее.
Мы с Леной «открываем друг друга» с той поры, как она откликается на мою запись в журнале – о болезни. Слова, сказанные мимоходом: обследование требует времени и денег, ни того, ни другого нет.
На другой день  Лена телеграфом высылает мне – почти незнакомому человеку  - крупную сумму, просит ее взять, «раскидать на обследование и забыть».
Единственный пока приезд к нам Лены и Анютки, предновогодье, занесенный снегом вечерний вокзал, пути… Лена прыгает с подножки вагона, снимает Анечку.
Нам даны только сутки, и разговор взахлеб, и привязанность наших детей к друг другу, и восхищение гостьями – и вновь прощание.
А потом гарун-аль-рашидовские посылки Лены, которые даже донести с почты нелегко. Но главное, что наполнены они – такой любовью! Узнав, что дочка моя, Полинка, в школе упала в обморок, Лена решает, что там – «гемоглобин на нуле» - и шлет не приподъемный мешок орехов и шоколада. Шлет волшебные, хрустальные игрушки к елке – и кофточки детям.
Она опекает не только нашу семью, зная именно то, в чем нуждаешься, когда растут дети.
Но страшно смущается – если пробуешь выразить ей признательность.
Если у нее есть грехи – много их простится там за это библейское  - «возлюби ближнего своего».
В самую трудную минуту
***
Любовь Афанасьевна Доронина, наш детский доктор. Что значит иметь знакомого врача, когда в семье растут трое детей – об этом говорить не надо. Но нам повезло больше. Мы нашли друга, и очень самобытного человека.
Во время последнего застолья кто-то со смехом бросил: мол, все остальные страны скоро загнутся, и только Россия выживет, потому что люди тут привыкли выживать – кто огород заведет, кто поросят – Хрюшу со Степашкой.
Любовь Афанасьевна замечательно овладела умением выживать в стране, которую как пьяного матроса вечно качает – из кризиса в кризис. Когда врачам платили столько, что министра здравоохранения просто хотелось отхлестать по толстым щекам. Что ж ты, паскуда, делаешь?! Люди выполняют самую нужную в мире работу, а получают столько, сколько стыдно заплатить и уборщице.
По собственному опыту я знаю, сколько сил душевных  может уйти, даже если примешь в день нескольких посетителей. Даже просто выслушать их...
То, что рассказывала Любовь Афанасьевна казалось мне запредельным: Тридцать, сорок, пятьдесят человек на приеме. Да ответственность какая – больные дети! Да глупые требования  свыше –  заполнять карточки, статалоны…
Виктория Токарева писала: «Иван Петрович половину дня тратил на операции, а половину на описание этих операций. Кому нужна была эта писарская деятельность? Во всяком случае, не врачу и больному. Может быть, для архивов. Когда-нибудь, через много поколений, потомки будут иметь представление о состоянии дел в медицине в конце двадцатого века. Так что полдня Иван Петрович тратил для потомков. Хотя его время было гораздо нужнее для современников».
После приема у Дорониной - такой же огромный обход. Хорошо, если только свой участок!
А еще трое дочерей, шестеро внуков. Она помогает всем. А еще - дачи, на которых она высаживает  все «в промышленных масштабах» - и урожаем щедро делится, не только на большую ее семью хватает, но и на друзей…
Любовь Афнасьевна говорит о своей жизни, и чаще всего это слова -  «ад» и «рай».
-Я сейчас киплю в аду!
Или:
-У меня пока только один участок. Это – рай.
Ее человеческую цену – мы неизменно чувствовали все эти годы.
Когда мама лежала после операции, именно Любовь Афанасьевна приехала к ней в другой город, надела белый халат ( чтобы видели - тоже врач!) и пошла говорить с хирургами. Чтобы ей сказали то, чего – может быть – не сказали нам. Чтобы она могла помочь.
Именно она прибегала ночью, когда три все моих дочки отравились тяжело. Она спасла их тогда от больницы. Помню, как все они, выпив воды с марганцовкой, клонились над тазами.
-Пей, пей, не зюзей… - повторяла Любовь Афанасьевна.
Она приносила нам лекарства, писала справки «от физкультуры», делилась одеждой своих внуков.
Со своей стороны мы тревожились, если несколько дней не слышали ее голоса. Хоть по телефону узнать – все ли в порядке?  Запас сил кажется в ней неиссякаемым – к 70-ти годам ее хватает на все: на приемы и обходы, на поездки на самарские и тольяттинские рынки, на дачи, на опеку родных, на помощь друзьям.
Она решается высказать начальству то, что не скажут другие.
Но мы знаем, что наступают минуты, когда Любовь Афанасьевна буквально падает, тяжело отлеживаясь в полном изнеможении.
Любовь Афанасьевна, вашим примером можно учиться не сдаваться – как бы жизнь ни повернула. Браться - за почти невозможное, своими руками вершить самые тяжелые дела, и при этом не потерять способности любить ближних.

***
Об Олеге Викторовиче Никифорове я могла бы сказать одной фразой: «Ему я обязана жизнью дочери».
Отношение матери к врачу, спасшему  его ребенка… Но не только. Это – один из самых замечательных людей, которых мне довелось знать в жизни.
Весенний солнечный день. Мы — ученики начальной школы, обычно в такое время томимся: вырваться бы с уроков пораньше, в зелень двора...
     Но вместо обычного урока сегодня — чудо.
     Чудо являет юноша Олег — черноволосый и черноглазый.
     Он рассказывает о средневековых монахах и показывает то, чем они зачаровывали и уверяли в своём могуществе поселян: сливает прозрачные жидкости из разных пробирок — а получается на вид — всамделишнее белоснежное молоко.
     — А что крестьяне? — торопится Серёжка Шуваткин с первой парты.
     — Крестьяне? — задумывается на миг юноша, — думаю, они очень радовались...
     Звонок.
     Но навсегда остается память: черноволосый юноша — и чудо.

     Позже становится ясно — он живёт недалеко от нас. Такой собаки, как у него — спаниеля — нет другой в нашем маленьком городе.

     А ещё позже мы с подругой Ольгой, только что перешедшие в шестой класс, «пасём» аж класс 10-й!
     То есть на переменках стоим в коридоре так, чтобы нам были видны выходящие взрослые юноши и девушки.
     Тут учится Ольгина любовь — Дато. Я сопровождаю подругу, ей — для храбрости.
     Хотя люблю только героев французских фильмов о рыцарских временах. Тогда никто не говорит гадостей о том, что Жан Марэ — нетрадиционной ориентации. И жанр «плаща и шпаги» ещё — высокая романтика, а не набивший оскомину штамп.

     Перемена — открываются двери «десятого»! Тот черноволосый юноша тоже учится в этом классе.

     ...Проходят годы, столь долгий срок, что на его исходе я себя уже иначе, чем старой клячей, назвать не могу.
     Всё было: периоды надежд и отчаяния, полной по всем статьям беспомощности — физической и материальной — когда родились дети.
     Кому-то достаётся кусочек мирового кризиса: у нас детство прошло на изломе одного строя, а юность — в хаосе другого, и неведение — что принесёт завтрашний день — уже ясно, что будет с нами до конца.
     А тогда, после долгого «свободного полёта», мне повезло. Предложили работу. Да рядом с домом! Да знакомое газетное дело. Да зарплата, дающая возможность приподнять голову над нищетой. Купить новые туфли. На каблуках! Забыть о мерзкой растворимой лапше и о пакетике кофе, соображаемого «на троих».

     ...В первый же день, мы с Элеонорой Ниловной, начальницей по отделу, раскладываем поутру свои бумаги...
     Дробь стука по двери — на пороге высокий мужчина.
     Лицо настолько доброе и светлое...
     Этими светлыми красками, простотою черт, напоминает поляка. Что-то от крестьянина, что-то от студента.
     Это Андрей Наронский с будничным вопросом. Что бы хотела видеть Томазова на фотографии для своей статьи?

     Последующие годы работы в редакции — достаточно сложные. Постепенно после вольницы тольяттинских газет — в годы перестройки публиковавших именно то, что интересно народу — и журналистам, как части этого народа, на смену всему этому приходит понимание...

     Но времена эти окрашены тем, что когда уже совсем невмоготу, можно поскрестись под Андреевской дверью, и элементарно поплакаться.
     Пусть ничего толкового Андрей в ответ не скажет, кроме как: «читай такую-то главу Евангелия», но просто становится легче на душе.
     Знаешь, что дальше этих стен твои горестные монологи никуда не пойдут. Да и просто: вокруг него, и в кабинете его — была аура добра.
     Успокаивающая, дающая понимание, что не всё в мире скверно.

     И на задания с Наронским было ездить хорошо.
     Потому что, при моей нерешительности с людьми — даже по телефону звоню с опаской (а вдруг у человека настроение плохое, и ему разговаривать не хочется) — Андрей легко и свободно подходил ко всем без исключения. И к мэру, и к ребёнку в школе, и к старушке на рынке. И как-то его все любили, и охотно с ним говорили, и вообще его знала каждая собака в городе.

     А потом в нашей семье случилась беда.
     Маму здоровой не помню. И страх за неё был всегда. Я ещё девочкой была, она будила ночью:
     — Что-то мне с сердцем нехорошо. И страшно. Посиди со мной.
     Эта тревога за самого любимого человека сопровождала нас с сестрой всю жизнь. И не было случая, чтобы мы не вызвали маме врача, когда она недомогала.
     Но медики вовремя не распознали ничего! И лишь когда с приступом вроде бы банальной желчекаменной болезни — маму увезли в больницу соседнего, крупного города, там уже определили...
     Тот диагноз, который произносят шёпотом, и больному не сообщают.

     Когда коллегам моим стало известно о беде, отреагировали они по-разному.

     Редактор не поняла:
     — Татьяна Николаевна, а смысл вашего пребывания в больнице?
     Смысл?
     Мы с Ольгой сперва, как собаки, сидели трое суток под дверью реанимации, а потом, каждого выходящего хватали за край халата с одним вопросом:
     — Жива?
     Позже не отходили от маминой постели. О чём можно было думать, о какой работе, когда смысл жизни измерялся делениями градусника.
     Начнутся ли осложнения? Не скажут ли нам: «Безнадёжна...»

     Несколько месяцев спустя, когда маму привезли уже домой, мы не знали: что сделать, чтобы болезнь не вернулась?
     И тогда Андрей подкинул мысль:
     — Выписали? Дома? Так позвоните Олегу Никифорову. (С придыханием) Врач — от Бога! Только я раньше его предупрежу, так сказать, протекцию составлю, потому что он к кому попало не ездит.
     Он обязательно посоветует что-то дельное... Только это... он такой серьёзный! Вещь в себе. Ещё в юности, когда мы все гуляли, — уже работал медбратом. Я ж говорю, он — от Бога!

     Помню первый приход Олега к нам.
     На меня сама тема разговора наводит холодные ужас, и я слушаю почти из-за двери.
     Ольга много смелее.
     Она расспрашивает о диете, витаминах. О ядах: болиголове, аконите — в тот момент были готовы на всё.
     Олег не опровергает:
     — Я уже столько слышал от больных, чем они лечились, и что помогло реально... Меня трудно чем-либо удивить.
     — Вы же работали онкологом. Ушли — потому что тяжело?
     — Тяжело. Хирург прооперировал, довёл до выписки — и больше не видит этих людей. Две трети из них живут нормально. А оставшаяся треть...
     Приходилось навещать тех, кто безнадёжен. Находить ободряющие слова:
     — Да что, Пётр Иванович, поправитесь... Да всё у вас будет хорошо...
     Тяжело врать. Каждого — жалко.

     Но только такому врачу, которому тебя — хоть немножечко жалко — и решишься доверить жизнь.
     А если ты для доктора исключительно «материал» — как-то неприятно.

     Прошло больше года. И одно из тех осложнений, которых боялись врачи, у мамы всё-таки случилось.
     Бок набухал. Опасным воспалением это выглядело на наш встревоженный дилетантский взгляд. Маме становилось хуже — и не миновать было — звонить Олегу.
     Дело для хирурга.
     Быстро он сделал всё необходимое. И — месяцы ещё, рана заживала трудно — ездил на перевязки. Не забывал никогда. Приезжал поздно вечером, после операций, или днём — в редкие перерывы. Был у нас считанные минуты — хватало совести всё подготовить заранее, держать наготове, весь перевязочный материал...
     Потому что после нас его ждали многие и многие...

     Эта быстрота позже всегда ассоциировалась с ним. Наша компьютерщица Лена набирает тексты на клавиатуре так скоро, что кажется — ручеёк по камням бежит — непрерывный шум... Но и ей было не сравниться с удивительной молниеносностью его рук.
     У Лены ведь жизни не стояли на кону.

     Олег и плата за визиты — это и вовсе беда. Попробуй хоть хитростью всучить ему деньги!
     Со стариков, в домах, где мог стоять вопрос между оплатой его труда и покупкой лекарства... А это были очень и очень многие из его пациентов.

     Он никогда не открывался сразу весь, со всеми своими достоинствами. Сразу вы, пожалуй, могли почувствовать в нём только великолепного врача, способного ответить на любой ваш вопрос.
     Человеческое же замечалось позже.
     И нужно было присматриваться. Потому что никогда не стремился щегольнуть, поразить. Скрывал.
     Добро делал исподволь, стараясь не привлекать внимания.
     Так бывает с сурово-благородными натурами, неспособными хвалить себя.
     Скупой — к случаю — рассказ о подобранной и выхаживаемой вороне, вскользь сказанные слова о том, что так и не научился не волноваться — даже за чужих, посылая их на исследования, вдруг что-то обнаружится... Та великая любовь к ближнему, которой большинству из нас не дано.
     Лекарства, которые он столько раз привозил сам — не только не думая продать их больным подороже, но просто оставляя — берите, у меня есть...
     И не только лекарства.
     Пациенты — среди которых было столько стариков, которых он и вовсе лечил за бесплатно — старались отблагодарить хоть как-то: пирожки, мёд... Не взять этого было невозможно. Ему давали уже как сыну, как родному.
     И то, что было в его старинном саквояже, тоже подаренном ему кем-то, настоящем, докторском — он отдавал в другом доме, если там были дети, или просто был повод угостить.

     Он говорил мало. Но всегда умел слушать — не торопя, что так редко среди нынешних врачей. Если же вам, несмотря на недуг, удавалась фраза — получалось сказать весело, он сразу улавливал юмор.
     И сквозь всю его серьёзность — вдруг неожиданно прорвавшийся, совершенно мальчишеский смех...

     Был в нашей жизни второй такой же страшный период, как и с маминой операцией. Вспомнишь — и прикроешь глаза. Нельзя вспоминать. Как будто стоишь над горящим домом.
     Дочка моя, Аська, пришла из школы после субботника — подметали листья на улице. И начала жаловаться — сразу.
     — Мне трудно дышать.
     Надо знать Аську. Воробей-заморыш.
     ...В тот же день, случайно перехватив на улице нашу детскую участковую докторшу, я привела её к нам. И услышала, что ничего страшного нет — в лёгких у ребёнка чисто.
     Но Любовь Афанасьевна ушла, Аське же становилось хуже на глазах. Ночью её дыхание стало трудным и частым, а кашляла она уже с кровью.

     Забежав к нам перед службой, Доронина пришла в ужас:
     — Господи, как она у вас потяжелела за несколько часов!
     Она не решалась уйти, колебалась: вызвать ли местную скорую, или сразу «санавиацию» из областного центра.
     — Звони Олегу Викторовичу! — это уже мама на грани паники.
     Я не помню, когда появился Олег, но и он, и участковая наша были в комнате одновременно.
     Помню их тихий разговор — двух врачей — не для наших ушей.
     — Почему девочка ещё здесь, а не в больнице? — спрашивал Олег.
     — Родители отказываются.
     — В какой дозе вы назначили...? Вы считаете, что этого достаточно? Сейчас, подождите...
     И уже в коридоре, торопясь, Олег, с улыбкой, почти виноватой, что приходится говорить такое:
     — Двустороннее воспаление легких. Тяжёлое.
     Лекарства он привёз сам. Из табуретки и лыжной палки в несколько секунд соорудил капельницу.
     Доронина только ахала, слушая хруст ампул, щурясь, читая названия на них, пустых уже, бросаемых в лоток.
     — Боже, какой он смелый!...

     Эти несколько дней сейчас слились в памяти. Мы просто ловили каждый Аськин вздох.
     Едва ей стало лучше, Олег отвёз её в свою хирургию, где сделали снимок, взяли кровь и подтвердили: и диагноз, и тяжесть болезни.

     И по сегодняшний день я уверена, что в больнице нашей, и даже в областной — положительный исход не был бы настолько предрешён. Возьмись за Аську — другой доктор. Что жизнью своей дочка обязана Олегу Никифорову.

     Только он, по дороге в больницу — едем брать кровь, мог остановить машину у аптеки и купить дорогой ингалятор.
     В руки нам — коробку.
     — Пользуйтесь. Потом, если мне надо будет (чтобы приняли подарок) — я у вас его возьму... Благодаря такому прибору — мои сыновья не стали хрониками.
     И тут же у машины к нему цепляется какой-то дядька и начинает рассказывать про свою кожную болезнь.
     Я решаюсь спросить:
     — Трудно, когда все вот так — со своим?
     — Не это плохо. Меня только удивляет — почему у нас так? Почему я и за кожника, и за педиатра, и за терапевта... Если заболею сам — к кому идти?

     Удивительная, бесконечная доброта в нём так же удивительно маскировалась — сдержанностью. Никогда не нежничал, не сюсюкал, завоёвывая восторг и любовь пациентов другим: быстротой исцеления.

     В последние месяцы у нас часто отключают свет. Подозреваю, что в Жигулёвске скоро всё выйдет из строя. Мы неизбалованны: переползали через сугробы во время снежных заносов, скупили плитки, когда был Большой Прорыв, и город в двадцатиградусный мороз остался без тепла, а уж свет...
     Но одно дело, когда ты печатаешь на компьютере, и вдруг... твою маму, ёшкин кот... экран меркнет...
     Вспомнишь ты, вспомнят твои коллеги — даже те нехорошие слова, которые знали, да подзабыли.
     Но когда твоему выползающему с того света ребёнку должны поставить очередную капельницу, а электрики чего-то там мудрят.
     Ожидая с минуты на минуты доктора, я сломя голову бегу в хозяйственный магазин за свечкой. Возвращаюсь, на улице — вселенская тьма, дома — она же, лишь в комнате, где лежит Аська, — пятно света. Держа в одной руке фонарик, в другой гибкую трубку с иглой на конце, Олег прижимает к уху сотовый и уже кого-то консультирует по телефону:
     — Да... через четверть часа освобожусь. Я тут... добрый доктор Айболит... детишек лечу... Что? Послушай, если так — лучше в больницу. Такой маленький ребёнок, такая температура! Проверишь, успокоишься, и тогда...

     Это слово — спокойствие, и было доминантой в отношениях с Олегом Никифоровым.
     Он приходил в очередной смятенный дом, где навстречу — полные страха глаза — что? Очень плохо?
     И тревога, если не уходила совсем, то отступала, уступала его уверенности и тому спокойствию, которое он дарил вам одним своим присутствием.
     Сам он позже признавался, что испытывает это чувство очень редко. Но его пациенты...
     Они уверялись сразу в том, что всё будет сделано наилучшим образом, единственно верно, что ничего не будет упущено.

     Все наши встречи — из разряда «Не дай Бог». Когда болезнь нетяжела и привычна, мы так же привычно справляемся с лечением сами.
     Но если есть угроза...
     И поэтому первый его отклик по телефону, раньше даже приветствия:
     — Что случилось?
     И в тот же день: раньше — после работы, или позже, совсем в ночь — если задержали операции, он появляется:
     — Прошу прощения, мне оставили нынче все аппендициты...
     Привычно ли ему это и посещает ли ещё мысль, что вот — несомненно — ещё несколько жизней, которые продлятся только благодаря ему. И будут у людей «завтра», и «послезавтра», и двадцать лет спустя.

     Это уже вроде бы никому не в чудо. И всё-таки это — чудо.

     Но почему наша церковь так редко канонизирует врачей?
     Не всех. Но тех, в ком несомненный дар, как в целителе Пантелеймоне.
     Тех, кто от Бога.
Мужчину невозможно представить себе без преданности Делу. Так же как женщину - без доброты, милосердия, самоотверженности. То есть таких, кто «без» - пруд пруди, но уважать и расположенной к ним быть – невозможно.
Человек, отдающий себя делу без остатка, врач, сумевший не покрыться полудой, но сохранивший сострадание, бескорыстие, и внутренне горение настоящего подвижника.
Олег Никифоров. Когда ему – одному из многих – вручали награду «Народное признание», зал – перед ним одним – встал.

Валентина Тимофеевна
Валентина Тимофеевна Коробова – соседка наша, добрый дух в самые тяжелые годы. Хоть ее собственный путь – остается только гадать, как нашлись у нее силы пройти его.
Тяжелая жизнь в первом браке – муж поднимал руку на нее и на сына, второе замужество, вдовство, и гибель единственного сына. В последние годы – неизлечимая болезнь, опухоль мозга.
Она крестила моих детей, она нянчила их, когда мне нужно было выйти на работу, чтобы прокормить семью. Не забыть момента, когда девчонкам – только что начавшим ходить, нечего было обуть на ноги, и она купила с пенсии и принесла им сандалики.
Только к ней они бежали так, любя ее наравне с нами, родными:
-Баба Валя!
Только ей я могла рассказывать то, что кроме нее – только маме.
По-деревенски неторопливая, обстоятельная, уютная какая-то речь. Никогда, никогда она не жаловалась. Сейчас она живет в другом городе, и сердце болит за нее – когда окончательно сломит болезнь – нас не будет рядом.

Елена Дмитриевна Данилова
Старый дом, затененный березами. Полутьма комнат.
Здесь обязательно будет  кофе. Елена Дмитриевна – такой же гипотоник, как и я, и отлично знает, что кофе порой – жизненно необходим, не выпьешь – упадешь.
Мы познакомились, когда я недолго работала пресс-секретарем на ГЭС, а ей – инженеру – несколько лет оставалось до пенсии. Она опекала меня, потихоньку знакомила с коллективом, с компьютером, которого я совершенно не знала.
-Елен Дмитна, я боюсь ехать в командировку, голова кружится…
-Растапливаешь плитку шоколада, посыпаешь растворимым кофе – и в холодильник. И берешь  эту плитку с собой. Когда «в людях» закружится голова – отламываешь понемногу и ешь.
Я давно уже – в редакции, а Елена Дмитриевна на пенсии. Она живет с сыном Сашей и персидским котом Рыжиком.
Нечасто получается выбраться к ним, но в кресле у Елены Дмитревны, держа в руках маленькую чашечку с кофе, чувствуешь – будто гора с плеч. Мы смеемся – над одним, мы думаем – сходно, и хорошо нам вместе.

Анатолий Павлович Осипов
Анатолий Павлович Осипов. Ирина Федоровна. И Митя.
Когда дедушка познакомился с Осповым, я училась в старших классах и жила в Тольятти. Дедушка написал очередное письмо в газету.  Кажется, даже два письма. Одно – про музыкантов Большого театра, с которыми общался в юности, а второе про Пугачеву. Он терпеть не мог Пугачеву, эстрада казалась ему ужасом чистой воды. Он называл приму «Женщина, которая орет».
Еще раньше мы ехали с ним вдвоем в Пятигорск. Мне было 11 лет. Поезд раскаленный, окна не открываются, на станции, чтобы купить бутылку «Буратино» надо отстоять длинную очередь. И все двое суток по поездному радио передают песни Пугачевой. Дедушка на нижней полке чуть не умер.
И он написал письма в «Волжскую коммуну», и Осипов приехал знакомиться. Дедушка с бабушкой мне потом о нем с восторгом рассказывали.  Окончил – ВГИК? ГИТИС? Сценарист, работает в газете журналистом. Основал в Самаре клуб ретро-фильмов «Ракурс».
А мне тогда было 14 лет, я только начинала по серьезному писать, и журналист областной газеты – это для меня было что-то.  К тому же, приезжая к старикам, он всегда рассказывал таки вещи, которых тогда узнать было негде. Привозил такие подарки – которые и не подарки вовсе, а нечто необыкновенное.
В Самару приезжал гитарист Сергей Орехов, и Осипов пошел к нему в гостиницу, и они ночь просидели вместе и Орехов играл. И Анатолий Павлович привозит вот эту магнитофонную запись. И чувствуется, через пленку чувствуется, когда человек играет уже не для зала, а наедине с собой, с Богом – не думая о впечатлении, ни на кого не оглядываясь.
Про отца Нади Рушевой  Осипов рассказывал, как говорил с ним, и тот плакал, винил себя в ее смерти, потому что заставлял дочь очень много работать.
И о скольких он говорил. У него была такая позиция: «Если я узнаю об интересном человеке, я сажусь в поезд и еду». Он так и к дедушке приехал.
Я с ним долго не могла встретиться. Он приезжал в Жигулевск, а я – у мамы в Тольятти. И один раз, вечером – звонок. Старики привезли Анатолия Павловича. Он знал, что я очень хочу его увидеть, и приехал.
Мы просидели почти до утра, слушали магнитофон, и он рассказывал. И я помню, как он потом заснул – как смертельно уставший человек. Не от нас, а вообще, по жизни уставший, который может проспать и день, и два, и три…
Я знала, что у него есть жена – Ирина Федоровна, и сын Митя. Студент мединститута.
До сих пор странно мне – почему, когда я уже училась в Самаре, Осипов ни разу не пригласил меня зайти к ним домой? Я тогда так тосковала по домашнему уюту, мне бы хоть у чьего-то очага погреться… Только в библиотеке пару раз я встречала его, да в «Ракурсе», куда мы ходили на «Ивана Грозного».
А потом, уже на четвертом курсе, меня вызывают с лекции. В коридоре – незнакомая женщина.
-У Анатолия Павловича убили сына. Он возвращался от девушки, вечером… Пьяная компания… Одиннадцать дней пролежал в реанимации. Сегодня умер. Осипов вас искал, но не мог найти. Он говорил, что ему было бы легче с вами.
Я поехала на рынок за цветами. За самыми темными розами.
В этот день у меня впервые так сильно разболелась голова, как было с той поры за всю жизнь раза 3-4. Приехала к себе на съемную квартиру, а из лекарств был только амидопирин, сейчас его не выпускают уже. Выпила две таблетки, легла на раскладушку и заплакала от ужаса и боли.
Осипов потом рассказывал:
-Митя мне позвонил, что выходит. Было 10 часов вечера. Я задремал в кресле. Проснулся в два часа ночи от того, что по комнате метнулись две черные кошки. А утром нам с Ириной Федоровной позвонили из больницы.
У Мити от побоев в два раза была увеличена голова. Я спросил: «Кто тебя бил, сынок?» Он сказал: «Васька».
Никого не нашли, не наказали.
У Мити это был выпускной курс, на похороны пришли все его ребята.
С той поры Осипов сдал, очень сильно болел. Интернета не было, и мы писали друг другу письма. На последнее письмо я не ответила, но взяла билеты в Самару, собираясь к нему съездить в районе восьмого марта.  Он написал еще раз: «Танечка, в этой жизни все случается, вот и письма пропадают тоже». Он думал, что я ответила, но мое письмо пропало на почте.
5 марта звоню:
-Ирина Федоровна? Передайте Анатолию Павловичу, что мы с мамой приедем…
-Вы что… Газет не читаете? Его вчера похоронили…
Какой у нее был голос…
Мы приехали. Двухкомнатная квартира на Гагарина. Стены сплошь завешаны картинами – отец И.Ф. был художником. И Ворошиловским стрелком.
-Над моей колыбелькой давали залп из винтовок. Назвали меня Интерна. Интерна Фердинандовна Шриттер. Это я уже так себя стала звать, а то окликнут в библиотеке «Интерна Фердинандовна!» - так все читатели обернутся, что за каракатица ползет.
Она рассказывала, как умер А.П. Ему в последние годы было все время плохо с сердцем. Он и мне писал – Неправда, что тоска по умершим проходит. Чем дальше, тем хуже. Я все больше тоскую по Мите и маме.
Ему становилось плохо, скорая приезжала и уколы ему делали – если он упал на улице – прямо сквозь пальто, чтобы не тратить время, не снимать…
А умер он дома. Все говорил врачам: «Помогите, братцы, помогите, братцы…» А потом потерял сознание.
Мы просидели часов пять, наверное. И.Ф. сказала:
-У меня есть банка консервов. Говорят, из них можно варить суп.
Это была килька в томате, из которой мы часто варили суп в общежитии. Я пошла варить…
Годы спустя я думаю, что это была моя семья…Такая родная, бесхозяйственная, жившая книгами, и очень мало – бытом…И если мне кто-то не отвечает, если какая –то разлука в жизни, я думаю, что это мне за то, что не успела ответить Анатолию Павловичу.


Отец Вячеслав Караулов
Наверное, духовник, духовный отец – это несколько иное. Я тогда только начинала работать в газете, писать о религии. Если нужно было идти на мероприятие в церковь – перед священниками робела ужасно.
И отец Гавриил сказал:
-Я тебе дам дьякона Славу. Пообщаешься.
У него были сияющие глаза – у отца Вячеслава. Такого сине-зеленого цвета (морская вода), каких я больше не видела.  Он отлично знал рок-музыку. Ходила легенда, что по дороге в Москву, в духовную академию, он схватил за шкирку и лбами столкнул двух здоровенных хулиганов, которые матерились при матушке.
Ему – веришь. Удивительное чувство, в такой мере больше не испытанное ни к одному из священников.
Его можно спросить:
-Отец Вячеслав, как жить дальше?
Или просто:
-Это -  хорошо? А это – плохо?
Та самая вера, когда чувствуешь себя – ребенком. Протянуть ему руку – и идти за ним.

Начав с нескольких имен, я замечаю, что мне трудно остановиться. Память будто открывает все страницы книги жизни моей: «А это помнишь? Этого помнишь? Эту?»
О скольких хочется сказать, о скольких можно написать целые книги. А другим бываешь благодарен за несколько минут, которые они тебе дарят. «Целую минуту счастья – за жизнь человеческую»


Места заповедные
Почти все мои друзья уже побывали за границей. Казавшейся для нас в социалистические годы – другой планетой. «В капиталистические страны нельзя выпускать нашего туриста, без первоначальной адаптации где-нибудь в ГДР, Болгарии, Чехословакии». «Есть две путевки – места для мужчин, комсомольцев». Такие фразы тогда были обыденны.
Из-за кордона проникали в основном вещи – какие-нибудь запредельно нежные и душистые мыла и шампуни, итальянские сапоги, немецкие куклы.
Сегодня мои знакомые объехали весь мир, а я стою как тот Штрилиц, что по весне провожал глазами клин журавлей.
Начиная с февраля – пастернаковского месяца, когда «достать чернил и плакать» - с воздухом происходит что-то особенное.
В моих детских стихах:
В февральское окно глядит весна,
Меж снега лужи, и закат так долог,
Как будто солнце нежится в лесах,
Проснулось само небо, сдернут полог
Со всей земли. И к нам приходит даль,
И в комнату мою, как вор в пустой карман,
Забрав тепло, вложил взамен февраль,
Тот ветер, что тревожит океан.
В феврале действительно – будто сдергивают с наших краев полог – солнце все медлит садиться, воздух пахнет влагой, небо становится выше, и те облака, что над нами – может быть летели не так давно над океаном?
Когда-то я хотела быть океанологом, когда жива была еще наука, шла речь о строительстве подводных домов, об освоении глубин. Такая это – сказочная планета, от «Человека – амфибии» до «Мегалодона».
Но об этом после.
Теперь я знаю наверняка, что много уже никогда не увижу. Ни океана  с его волнами, от которых – веселый восторг, ни «высокую воду венецианцев»,  ни Норвегии, о которой Андерсен – «Доврефьельский тролль рассказывал о величественных горах Норвегии, о водопадах, которые в белой пене срываются со скал и то грохочут, как гром, то поют, как орган. Он рассказывал, как выпрыгивают из воды встречь рушащемуся с высоты потоку лососи, чуть только заиграет на золотой арфе водяной, как в светлые зимние ночи звенят бубенцы саней и мальчишки с горящими факелами носятся по льду, такому прозрачному, что видно рыб, которые в страхе бросаются врассыпную у них из-под ног».
Ни Парижа, с его узкими старинными переулками, где когда-то звенели шпаги, ни мыса Доброй Надежды, ни замка Дракулы…
Сядешь в саду, закинешь голову, и единственный, доступный океан – небесный, И слава Богу за все.
Ялта.
Дедушка мой, который с его здоровьем не должен был выжить ни в лагерях, ни после, когда тянул через горы линии ЛЭП и заработал туберкулез – свято верил в силу курортов. Если каждый год ездить и лечить легкие, то проживешь до следующего отпуска.
Поскольку я была очень больным ребенком, то в Ялту взяли и меня.
С дедушкой и бабушкой я была там дважды – один раз трехлетний, в другой, когда мне исполнилось пять.
Что ждало тогда приезжих? Снимать угол «дикарем»…
Дедушка написал письмо директору гостиницы «Ореанда» - о несправедливости: отдохнуть могут только важные персоны, а честные труженики… Письмо возымело неожиданный эффект – пришел ответ, нас приглашали в сентябре приехать в эту старинную, роскошную гостиницу.
Сейчас оба путешествия для меня сливаются, поэтому я буду рассказывать о них вместе.
Ехали мы в ту еще пору, когда для того, чтобы добраться до Крыма, вагоны расцепляли, перегоняли их на паром и так перевозили. Конечно, все это действие дедушка мне подробно объяснял – не жалея инженерных терминов, это мне-то, пятилетней.. Дивно было – что такой огромный поезд – тяжеленный -  везут по кусочкам.
А ехали с нами в купе – московские артисты. Двое мужчин средних лет, очень вежливых, приятных в общении – и дедушка с бабушкой с ними всю дорогу беседовали.  В Симферополь же поезд приходил глубокой ночью, кажется, часа в два, и я натуральным образом закатила истерику, что меня разбудили. Один из артистов помог вынести меня, вопящую,  на перрон.
Троллейбусы в Ялту начинали ходить только ранним утром, и остаток ночи мы провели в жестких креслах вокзала. Бабушка попыталась уложить меня, укрыла своим длинным полосатым шарфом. Но было слишком жестко, и шумно – уснуть мне так и не удалось.
 
О знаменитой гостинице помню немногое. Я обожгла там  палец о настольную лампу – вздулся пузырь. Облегчение приносила только холодная вода, я держала палец под струей, льющей из крана, и выла, когда меня заставляли его вынимать.
Потом,  у входа в гостиницу меня укусила пчела, Она сидела на цветке какого-то кустарника и , видно, я по неосторожности схватила этот цветок.
Еще мне рассказывали – этого я уже не помню сама – что я приглянулась каким-то молодым матросам, и они прямо у гостиницы вскочили на парапет и стали рвать для меня виноград.
Жить в центре Ялты было хорошо. Набережная. Вечером мы тут ужинаем. В ярко освещенном киоске покупаем по стакану бульона и пирожки. Дома нет ничего подобного.
Из автомата наливают стакан дымящегося золотистого бульона, посыпают его резаным укропом. Пить из стакана неудобно – ручки нет и горячее стекло обжигает пальцы. Но как же это вкусно! Ведь мы целый день на воздухе.
Позже нас выселили из гостиницы – проводилась конференция, и нужны были места. Уже в темноте мы с бабушкой сидели на чемоданах на той же набережной, а дедушка бегал, искал жилье.
И за время пребывания в Ялте мы жили еще у двух хозяек – у Веры Кондратьевны, идти к которой было далеко, в гору, я уставала так,  что  иногда старики меня несли. Зато оттуда открывался чудесный вид на город. И у Зины, которая работала в столовой одного из санаториев, и приносила нам обеды. Дедушка с бабушкой говорили, что это очень удачно. Порции большие, вкусно и недорого.
А мне нравилось, что идти к морю от Зины  - через детский сад. А там стояла ракета. В нее можно было залезть и в маленьком металлическом корпусе почувствовать себя космонавтом.
В море я ни разу так и не искупалась, но Ялта и без того была полна для меня чудес. Тот же шторм. Мы ходили посмотреть его на набережную, и помню восторг не только мой, но и взрослых отдыхающих, когда волны не только покрывали пляж, но взлетали, и огромным веером  - над парапетом набережной. Брызги, хохот, кто-то отбегал, а потом подбегал вновь – смотреть.
Розовые аллеи. Память дает так, что на дугах вились розы, образуя целые галереи. Тут можно было сидеть, вдыхая запах цветов. С той поры я поняла для себя, что юг – это елки и розы. Запах хвои и аромат цветов.
И если дедушка и бабушка просто отдыхали, то мне брали напрокат маленький велосипед. Или же я развлекалась тем, что в аккуратно – шаром – подстриженном кусте туи устраивала дом для своего пупсика Васи.
Позже я Васю потеряла – не могла вспомнить, в какой куст его засунула. И дедушка, который не мог видеть моих слез, тут же придумал историю, что Васе предложили служить на теплоходе, и он стал матросом на «России».
Я еще долго – уже и домой вернувшись – писала ему письма: печатными буквами, на которых «я» часто стояло мордочкой в другую сторону. Дедушка серьезным образом вкладывал их в конверты, и опускал в почтовый ящик. Через какое-то время они возвращались с пометкой «адресат выбыл». Почему-то взрослых это ужасно умиляло. Как будто работники ялтинского почтамта играли вместе с нами в эту игру – «письма пупсику Васе Зобнину».
На набережной Ялты была кондитерская. Что там обычно продавали – не помню, но один раз давали пастилу. Уже на улице выстроилась очередь в несколько десятков метров. Меня заворожило  слово «пастила» - сладкое само по себе. Я видела, как из кондитерсой выносили что-то бело-розовое. У нас такого не водилось.
И уж абсолютно чудесными были здесь окна. В каждом – живая картина. В первом непрерывно из наклоненной бутылки в стакан льется вино. Течет живой струей: и не убавляется в бутылке, и не переливается в стакане.
Во втором – два зайчонка пилят торт «Полено». А белочки держат уже отрезанные куски наблюдают за зайчишками – когда же они закончат? И розочки на торте, и непрерывно ходящая пила – все это завораживало.
Третья картина больше всего нравилась дедушке. Украинская хатка, плетень,  мостик через речку. В огромной бутылке из под горилки сидит дед, а вокруг него бегает, всплескивая руками, бабка.
-Настоящие Одарка и Петрусь, - смеясь говорил дедушка.
Еще одно подобное чудо – в маленьком кафе, куда старики водили и меня. Там было полутемно, они брали, вероятно, крымское вино, потому что к нему неизменно подавали закуску – на тарелочке несколько шоколадных конфет. Это была моя «законная» доля.
И вот в кафе этом стоял проигрыватель – большой ящик с прозрачным верхом. Когда начинала играть музыка, под стеклянною крышкой кружились фигурки – танцовщика и танцовщицы. Кажется ли мне теперь – но куколки танцевали по-разному: выходила то одна, то другая, то обе вместе. Я думала, что там, куда они удаляются, когда музыка смолкает, за своими кулисами – они договариваются и решают – кто выйдет следующим.
Было в Ялте и волшебное угощение: кислородный коктейль. Его давали и в санатории, где дедушка с бабушкой проходили процедуры, и в павильоне на набережной – в больших с полосками стаканах – розовых и зеленых. Не чудо ли: искрящаяся, пахнущая шиповником пена, которую можно есть ложечкой. Трапеза Афродиты! А особенно хорошо, когда на дне много сиропа.
Позже мы так развлекались с автоматами, продававшими газированную воду. Бросишь в щель три копейки, подставишь стакан, и почти сразу отдергиваешь его, и еще три копейки, и еще…  И в стакане одна сладость сиропная – роскошь…
В санатории дедушка с бабушкой плавали в бассейне – огромной, открытом. Одна часть его была отгорожена канатом и безлюдна. Чтобы я не завидовала, старики говорили, что там отдыхают крокодилы – и время от времени питаются плавающими отдыхающими. Так что не всем везет выйти на берег.
А массаж делали и мне, и массажистка все повторяла:
-Не знаю, что делать с вашей Таней – это ж блокадный Ленинград – взяться не за что – кожа да косточки…
А один раз дедушка застал девушку плачущей.
-Не могу больше… Столько людей идет… Не могу поднять рук…
В тот раз мы ушли – невозможно было просить ее мучиться еще и над нами...
И конечно, мы осматривали в Крыму все, что можно. Нужно знать дедушку! Позже, в Пятигорске мы прозвали его «муха-дед». Полы белого пиджака развеваются – успеть все! Симеиз, Алупка – львы Воронцовского дворца, мисхорская легенда о русалке. Турок, готовящийся похитить девушку с кувшином, и она – уже русалка с младенцем, тоскующими глазами глядящая из моря – на берег. Ласточкино гнездо… Поляна сказок…  Царевна в детский рост – в сарафане и кокошнике, выложенном каменьями. Обнимаешь ее и думаешь: «Какая роскошная кукла…». Сказочные названия кораблей – «Тэссели», «Мухолатка»…
На «Адмирале Нахимове» мы не плавали, хотя можно было. Выходили в море на большом белом корабле «Россия». Ничего не помню совсем – меня укачало сразу, и я лежала, завернутая все в тот же бабушкин полосатый шарф.
Тогда же мне рассказали примету – надо бросать в воду монеты, чтобы вернуться.
Помню еще одно сказочное место: кафе в парке, где медленно, по спирали поворачивалась подставка с блюдами, уходя вверх – и нужно было успеть снять выбранное. «Крутящееся кафе» стояло над мостиком, ручья… В этот ручей я и бросила денежки… и Ялта позвала, я вернулась туда уже 15-летней.
Анапа

Поездка в Анапу была гораздо менее удачной. Маме в своем профкоме все же удалось для меня больной, вымолить путевку. Обычно их давали детям начальства – какая-нибудь девочка с искривлением носовой перегородки могла провести в лучшем санатории все лето.
А про меня маме говорили:
-Раз ваш ребенок такой больной – ему все равно ничего не поможет.
И вдруг дали – в Анапу! Нюанс – в феврале. По большому счету, что делать в феврале на море?
Но бабушка была полна оптимизма:
-Это у нас холодно и сугробы. А там в это время уже зеленые листочки.
Интернета с веб-камерами в ту пору не было, поэтому то, что в Анапе такие же холода и сугробы еще повыше нашего, мы увидели только на перроне, выйдя из поезда.
Санаторий я помню совсем немного. Вначале нас поселили в торцевую комнату, на северной стороне. Окно – с выходом на балкон – от пола до потолка. В него дует. Единственное, что я тут успела –это пострадать, что у меня опять нет друзей. В санатории я очень рассчитывала с кем-нибудь подружиться. И как-то ко мне зашла девочка. Ровесница, примерно. В кофточке с очень большими пуговицами. Она стояла в дверях и что-то рассказывала, а я просто расплывалась в такой блаженной улыбке, что у меня есть подружка.
-Видишь, - сказала бабушка, - если ты к людям – хорошо, и они к тебе хорошо будут.
А потом я заболела своей привычной пневмонией. Дедушка пошел ругаться, чтобы нас перевели в другую палату. Врачи пришли, посмотрели, ужаснулись – и комнате, и моим хрипам – и нас перевели.
Другая палата была солнечная, и ужасно жаркая. Окно здесь практически не открывалось, и бабушка страдала от нехватки воздуха, и все время прикладывала к лицу намоченное водой полотенце.
Из этой палаты я почти не выходила до конца смены. Дедушка же, верный своей привычке, каждый день отправлялся в город, и однажды принес мне сразу трех кукол. Это была троица, изображавшая фольклорный номер. Два чубатых хлопца, беленький и черненький – в фуражках, вышитых рубах, в сапогах, и их подружка – в сарафане, с длинной льняной косой. Я назвала их – Коля, Андрей и Люба и несколько лет берегла…
Никаких лечебных процедур мне делать было невозможно – только уколы. Приходила медсестра со шприцом, я орала и выла, пока тот же дедушка меня не научил.
-Если ты сжимаешься, тебе только больнее. Понимаешь, мышцы… Ты расслабься и будет легче.
И правда, стало полегче.
Когда я начала выходить – мы несколько раз доходили до набережной. Остались фотографии. Я в шубке и шапке стою, схватившись за уши фанерного зайца из «Ну, погоди!». И мы – у моря – у берега оно сковано льдом, а подальше рискуют купаться только птицы, и то кажется, что они ужасно мерзнут, бедняги…
В загородке, в парке санатория, жили павлины. И дедушка все мечтал, что самец распустит и покажет мне свой великолепный хвост. Но у павлина таких мыслей не возникало, да и хвост, на мой взгляд, был просто длинный и лысый, и он таскал его за собой, как грязный веник.
Единственный раз за все время отдыха, в последний вечер я ела в столовой – до этого еду мне, больной, приносили в палату. Это был ужин, за окнами темно. Подавали тушеного кролика с чесночным соусом. Больше кролика я не ела никогда в жизни.
А потом нас посадили в автобусы и повезли на вокзал. Женщины, ехавшие с нами, пели
Подари мне платок, голубой лоскуток,
И чтоб был по краям – золотой завитооок….
И я все представляла – как это красиво: что может быть прекраснее – золото и лазурь…Небо и солнце. .. Правильно та тетенька решила:
-Не в сундук положу,
На груди завяжу
И что ты подарил
Никому не скажу…
А то вдруг передумаешь, и отберешь такую красоту «взад».
Нисколько зимняя Анапа моему здоровью не помогла.
Корсунь
Когда я закончила первый класс, меня повезли в Корсунь. Заветное место для мамы  и бабушки, «душа  души». В то лето у нас отдыхала Лина – внучка дедушкиной сестры – тети Кати. Девочка на год старше меня, крепкая, по-московски в себе уверенная – с длинными черными косами и круглыми как у совы зелеными глазами.
Она прожила у нас весь июнь, научила меня рисовать лошадей, и интересоваться двумя старыми лошадками, возившими на телегах продукты в детские сады. У себя в Москве Лина со временем мечтала пойти на ипподром и выучиться ездить верхом.
Потом мы отвезли ее в Москву, а сами тем же вечером должны были сесть в киевский поезд.
У тети Кати запомнились две вещи. Зимний сад – это было удивительно, когда в комнате часть пола отгорожена, и там земля, и растут цветы. И обед, которым она нас кормила. Когда мы от всей души наелись салатов и других закусок – так что и для чайной ложки больше б места в животах не хватило, тетя Катя заявила, что это так сказать, прелюдия, и вот сейчас-то и будет настоящий обед. На столе появились огромные тарелки, до краев полные дымящегося куриного супа с лапшой.
…На вокзал мы поехали заранее. Мама всегда так делала и мне, к несчастью, привила то же правило. Приехать надо не меньше, чем за три-четыре часа до отхода поезда. Мало ли что!
Но на московском вокзале мы протомились очень долго. Приехали среди дня, а в поезд сели около полуночи. Сперва я еще чем-то интересовалась: мне купили в киоске черную в полоску тетрадь и я начала писать письмо оставшемуся дома дедушке. Все детство  - из любых путешествий я всегда писала домой подробнейшие письма-рассказы. А потом стало тошно. Время близится к вечеру, все, что можно уже затекло от жестких вокзальных кресел, и конца-краю этому ожиданью не видно.
Когда ночью мы вышли на перрон, и наконец объявили посадку – я уже ничего не хотела. Только спать. В первый раз у меня была отдельная полка, я повалилась на нее, обхватила подушку руками и больше ничего не помню.
…У тети Иры, как всегда был «ремонт». И мы поселились в гостинице. Двухэтажное здание точь-в-точь напоминало нашу жигулевскую гостиницу, построено было по одному проекту. В первую ночь мы расположились в огромном пятиместном номере с аркой. Но уже через день, в целях экономии перешли в двухместку. Я спала с мамой, напротив – бабушка, а Ольге на ночь ставили раскладушку.
Каждое утро начиналось с того, что мы шли на рынок. Мама и бабушка завороженно перебирали крупную черешню –желтую, красную, черную, покупали мисочками деревенский творог. Я мечтала о живом цыпленке, или утенке. Или, еще лучше – жеребенке. Мне обещали.
Живности у тети Иры было много. Куры неслись в сарае, мы с Ольгой лазили туда за яйцами. Еще куры вили гнезда. На крошечном теткином участке  - город наступал, землю у нее отбирали, а она постоять за себя не могла никогда – остались несколько кролиных клеток, сараюшка, за пара «американских кленов». На них-то и неслись куры, кое-как смастерив подобие гнезд.
Кролики же были большие и маленькие. Последние родились незадолго до нашего приезда. И мы с Ольгой уносили крольчат на скамейку, разглядывали их, дивясь – никогда таких крохотных не видели! Снисходя со своих шестнадцати лет, Ольга играла со мной – восьмилетней. У нее был серый крольчонок со звездочкой на лбу, которого она назвала Ольгусик, а у меня – рыжевато-коричневая девочка, Королева.
Но главной радостью были ежедневные походы на речку. Чтобы попасть на пляж, надо было перейти мост, ведущий в старинный замок Лопухиных. Для меня – с тех лет и позже слово «замок» всегда было связано со средневековьем и со всеми положенными атрибутами – ров, подъемный мост, неприступные стены, громада камня, не замок – крепость, которую не очень-то и возьмешь.
Здесь вместо рва в водой – хлопотливая Рось, а сам замок – кажется легкий, невесомый – острые башенки, множество окон.  Напрасно, на мой взгляд поставили перед ним танки, сделав здесь музей Корсунь-Шевченковской битвы. Для танков можно было бы найти другое место, а этой музей посвятить старине.
Помню, еще поразила меня могила любимой собачки княгини. Особенно, когда мне рассказали, что самая последняя представительница рода Лопухиных-Демидовых – Вера была расстреляна большевиками и неизвестно где ее закопали. Выходит, с девушкой обошлись хуже, чем с собакой.
Сразу за замком мы спускались к реке. Здесь уже не было отвесных берегов. Нагретый солнцем чистый гранит – большие валуны, и «шумки» - крохотные водопады. Вода чистая-чистая.  И  к полному счастью ребенка – крошечные лягушата, ракушки, улитки, которые мама называла «равлики-павлики».
Полагалось положить улитку на ладонь и ждать, приговаривая:
-Равлик-павлик, высунь  рожки, дам тебе картошки.
И через некоторое время улитке казалось, что опасность миновала, и она осторожно высовывала голову, а потом начинала скользить по руке.
Купаться мне так и не разрешили – хотя вода в маленьких заливчиках была на диво теплая. Я робко заходила по пояс и тут же выбегала на берег – сушиться. А Ольга подолгу сидела в шумках, и это напоминало нынешнюю ванну с гидромассажем.
Мама с бабушкой в Корсуне воспряли, помолодели. И даже я ни разу не болела.
Помню еще несколько моментов.
Мы идем к тетке на Гончарыху. Недавно она купила там дом. Идти надо через гороховое поле. Дома горох выращивает дедушка. Его немного и, в пору созревания, мне выдают каждый день по несколько стручков. Тут –и это поражает меня –целое поле. У меня уже полный подол. И все съесть невозможно.
Напротив теткиного дома – столовая. Иногда мы едим там, потому что у тети Иры современных удобств нет, готовить трудно. А в гостинице это тем более нельзя.
В столовой нам подают суп – зеленый –в котором плавают какие-то темные ленты, похожие на змей. Подозреваю, что это была морская капуста.
Зато тут же, в Корсуне продаются никогда мною не виданные конфеты – шоколадные, раза в три больше привычных, с красавицей-украинкой на обертке. Называются «Наталка-полтавка».
Тетя Ира покупает Ольге зимние сапоги. Это очень кстати – у мамы маленькая зарплата инженера. В то время об инженерах ходили анекдоты, как о людях самой нищей профессии.
Ольге все долго объясняют, как надо эти сапоги беречь – смазывать, натирать…
Мне в утешение покупают белые туфельки с бантиками. И я долго допытываюсь – а какой же за ними нужен уход.
Корсунский дом наш – вернее полдома – крохотные. Маленькая комнатка, окна которой ведут на улицу – здесь раньше жила Полина Георгиевна. Ход еще в более крошечную кухню, оттуда – в проходную комнату, и дальше – в тетину.
Последние две комнаты – темные, мрачные, окнами – в заросший садик. Кажется ли мне, или действительно так было, что прямо из ветхого, и грязного пола прорастали какие-то растение. Не те же вездесущие американские клены?
После мама время от времени ездила тетку навещать, каждый раз пыталась – сколько сил было – навести у нее порядок. И ее рассказы, где и что она находила в залежах – вызывали у нас какой-то неудержимый, нервный смех.
Тетка, учившаяся в институте благородных девиц – не могла обеспечить себе даже самых простых бытовых удобств. До конца дней у нее не было ни газа, ни теплого туалета. Всех своих животных она зимою брала в дом. Петух сидел на спинке ее кровати.
-Тетя, он же какает тебе на голову!
-Ни, - невозмутимо отвечала тетя, - Вин – рядом.
В доме жили и кролики. И крысы. Мама, бывавшая там много раз, говорила с содроганием, что она, наверное, каким-то образом скрещивались, потому что по полу бегали мутанты: длинноухие с длинными голыми хвостами.
Она пыталась уговорить тетку оставить хату, и переехать к нам в Россию.
-Ни, - говорила тетка.
И давала понять, что согласится на переезд только когда станет совсем беспомощной и не сможет пальцем шевельнуть.
Это время пришло. Тетку нашли соседи – буквально примерзшую к полу в нетопленой хате. Отправили в больницу – и месяц она пролежала в неврологии. Мама, которая только что вышла на пенсию, и которой судьба не дала хоть немного воспользоваться заслуженным отдыхом – прилетела за теткой ухаживать. Провожали мы маму – бодрой, нестарой еще женщиной. Через месяц она вернулась вместе с тетей Ирой – измученная, разом накинувшая себе десяток лет.
Поскольку парализованного человека мама одна привезти не могла – в Корсунь был вызван Ольгин муж Сергей. Пока шли сборы, они проговорилась ему, что дома, у тетки в сундуке лежат бесценные фотографии – прабабушки, прадедушки, юных гимназисток в белых фартуках – одна из них вышла по семейным преданиям – замуж за сиамского принца. Там, же, в сундуке могли быть и старинные иконы.
Сергей решил произвести раскопки. Снял с крышки сундука все, что было там навалено – а это могло быть что угодно… Достаточно сказать. Что тетя Ира в своей постели хранила самые ценные вещи. Под подушкой у нее лежал утюг, гуманитарные посылки из Германии и многое другое. Еще один запас ценностей хранился в той же кровати – в ногах, под матрацем. И постель теткина приобретала форму седловины.
Так вот, Сергей снял все с крышки сундука, открыл его  - и на него волной хлынули эти самые мутанты. Все, что хранилось в сундуке – они начисто сожрали.
Сергей рассказывал, что это была едва ли не самая страшная минута в его жизни – лавина невообразимых существ.
А про иконы, оклемавшаяся тетка рассказала, что их украли. Пришли ночью, снимали со стен – на ее глазах. Думали – старуха спит. А старуха лежала тихо-тихо. боялась шевельнуться. Думала, заметят что она все видит – убьют.
…Для  мамы и бабушки в Корсуне родным был каждый дом, каждый переулок. Здесь прошло их детство. Много рассказывали они нам с Ольгой и о «Комитете 103-х», подполье, действовавшем здесь в годы войны. Один из подпольщиков – Игорь Змиевский с родителями, жил во второй половине нашего дома.

И когда мы гуляли по улицам и паркам Корсуня мама с бабушкой вспоминали наперебой – где жили их друзья и подруги, куда они бегали купаться, что размещалось в том или ином здании.
Удивительно, но судьба перенесла их в город, подобный Корсуню, только в России… Жигулевск подобен по численности населения, схож архитектурой, здесь тоже вокруг – горы. Можно пожалеть лишь о шумках и чистой воде Роси в гранитных берегах, о замке Лопухиных-Демидовых, о светляках, которыми полны по ночам Корсунские парки, да о черешне с шелковицей.
Теперь перед нами долг – не забывать могилу прабабушки Полины Георгиевны, и хоть раз в несколько лет, но выбираться и ухаживать за ней, пока жив хоть один представитель нашего рода.
Пятигорск
 
Далее идет Пятигорск. Тем, что этот город сыграл такую роль в моей судьбе, я обязана Раисе Алексеевне Романовой, главному детскому врачу города. Попытки вернуть мне здоровье долго казались безнадежными, пока я не попала пред ее светлые очи.
Прямо тут, в кабинете, она показала мне дыхательную гимнастику, после которой меня тут же стошнило мокротой.
-Дома продолжайте, пусть легкие очищаются, - сказала Романова.
И добавила:
-.У меня был еще один такой же больной мальчик. Я их с мамой послала в Пятигорск. И вы знаете, я их сейчас у себя давно не видела.
Дома договорились так. В Пятигорск мы едем все вместе – дедушка, мама и я. Потом мама берет еще месяц без содержания, и мы едем к морю.
Помню сборы. Мне было десять лет, и серьезно собираться мне не доверяли. Тогда я из спичечного коробка сделала чемодан и нашила своему пупсику юбочек и безрукавок.
Дорога была эпопеей. В Самару (Куйбышев) мы ехали обычно не на автобусе, а на «ракете» - еще одно удовольствие поездки.
Добираешься до пляжа на «10-й опоре»: бесконечно длинные ступеньки вниз – и наконец, берег, вода… Идешь по мостику на дебаркадер, и по обеим сторонам мостика нарастает таинственная глубина, в которой тенью скользят рыбы.
 В небольшой комнате, где находится касса  - окно закрыто. Один из нас, вместе с другими собравшимися здесь людьми занимает очередь и остается ждать, остальным можно пока прогуляться по берегу. Только когда вдали покажется летящая на подводных крыльях к нам ракета – окошко откроют и начнут продавать билеты.
Твердый картонный квадратик стоит два рубля. Билетов может хватить не всем, и тогда они останутся ждать следующей ракеты. Поэтому мы всегда приезжаем заранее.
Ракета пришвартовывается. Открываются узкие ворота, разделяющие дебаркадер, пропуская прибывших. Затем начинают пускать нас, матросы подают руку, помогая перейти на судно.
В салоне просторно, мягкие кресла в ряд… На палубу меня не выпустят, потому что там ветер, а я такая больная… Но уже летят сверкающие брызги, судно разворачивается, и прямо ногами ощущаешь сопротивление расступающейся воды… И мы летим в Куйбышев.
Зольное, Солнечная Поляна, Богатырь, Ширяево… и ракета уходит к другому берегу Волги, вдоль которого начинает тянуться огромный город.
Потом будут два вокзала – речной, и отсюда мы троллейбусом поедем на железнодорожный – тот которого сейчас нет, его заменила новомодная стеклянная башня.
Серое тяжелое здание вокзала… Небольшие залы с жесткими деревянными сидениями…
Обычно мы приезжаем за три-четыре часа и надо сидеть, ожидая… Когда мимо проходят поезда, кажется что вокзал чуть вибрирует. Мне разрешают пройти его из конца в конец. В самом торце – буфет. Вареные яйца, котлеты, очередь… До сих пор помню, как завидовала тем, кто брал жареную курицу. Это так вкусно! И дома у нас никогда не подавали такими большими порциями. Но в буфете курица стоила дорого – больше рубля, и я так и не отважилась ее попросить.
Поездов было два. «Куйбышев-Кисловодск» и «Новокузнецк-Кисловодск». За годы детства и юности я пять раз была в Пятигорске и мы ездили то на одном, то на другом.
Оба поезда были душные, жаркие. Через год мы поедем в Пятигорск вдвоем с дедушкой и ему всю дорогу будет плохо с сердцем. Окно не открывать – заделано намертво. Пыльное толстое окно в деревянной раме. Воды не достать, остановки редко, да еще на каждой к киоску, где продают бутылки с лимонадом, выстраивается очередь. Боишься не достоять – поезд тронется. Да еще по внутреннему, поездному радио все время передают Аллу Пугачеву, которую дедушка терпеть не может и называет «Женщина, которая орет».
Сейчас я уже не могу спать в поездах так, как тогда. Заберешься на верхнюю полку, пристроишь на сетчатой полочке для шляп пупсика вместе с его чемоданом, подоткнешь под голову подушку – и будто дорога качает тебя в колыбели, спишь и спишь…
Достопримечательности пути – длиннейший мост через Волгу под Сызранью, у Волгограда – статуя Родины-Матери, которую поезд долго объезжет. Мне все хотелось посмотреть – красивое ли у нее лицо? Потом, на фотографии уже, рассмотрела – вовсе даже некрасивое, с широко открытым в крике ртом.
Волгоград – это второй день пути. На третий – пейзаж за окном резко меняется. Кончаются поля и степи, поезд идет через леса, уже иные, не такие как наши – южные. И начинают подниматься горы – тоже иные. Наши, жигулевские, плавно переходят одна в другую. Здесь здоровенная гора может стоять особняком.
И наконец – пятиглавый, прекрасный на фоне неба Бештау, и Машук – зеленый, без острых вершин, напоминающий конфету трюфель.
Ехали мы всегда дикарем, «в белый свет, как в копеечку», и теперь нам предстояло искать жилье. Прямо на привокзальной площади нас подхватила пожилая женщина и стала сулить райские условия –и ближний пригород – почти центр, всего несколько остановок на трамвае, и речка рядом…
Дедушка для порядка решил зайти еще в квартирное бюро, но там явно нами не хотели озаботиться и кивнули на эту женщину – вот же вам, вариант.
Речка оказалась Подкумком – узкий, грязный, он не произвел на нас впечатления. Действительно, дом хозяйки был на берегу, двухэтажный. Нам отвели проходную комнату, и позже маму с дедушкой неприятно поразило, что за услуги надо платить отдельно. Услуги – это тазик для стирки, утюг, кастрюлька, чтобы что-то приготовить
Я же в тот день пришла в ужас от лечения, которое мне предстояло проходить все три недели.
Минеральную воду можно было получить в бювете. В центре города – настоящий дворец, где из разных кранов течет разная на вкус вода. Холодная, теплая и почти горячая, газированная и негазированная, пресная и солоноватая…
Я дивилась своим – нет бы выбрать самую вкусную. Источник № 17 например. Холодная, газированная вода, вполне похожая на ту, что продают в бутылках.
Но мне-то велели лечиться вторым источником.  Он и стоял наособицу – как изощренное орудие пытки. В отдельном зале – будто каменный свиток: желобок, краники…И запах…Омерзительный запах сероводорода. Вода горячая, солоноватая, вонючая – наицелебнейшая.
Помню, как я тогда рыдала  - зажатая в угол дедушкой и мамой:
-Пей!
-Не могу! В эту воду как будто кто-то напукал!
-Не для того мы ехали за тысячи километров.
Плачу, стараюсь не дышать и глотаю…
Дня через четыре – в каждый из них мы пьем целебную воду -  происходит чудо. Как уже говорила, я была такая худая, что массажисты вздыхали: «Тут не за что взяться…Блокадный Ленинград…Кожа да кости»
Антибиотики отбили аппетит начисто, а стоило мне съесть что-нибудь посущественнее манной каши или куриного супа, как меня начинало тошнить. Я притихала и старалась поменьше шевелиться, чтобы не вырвало.
А тут неожиданно захотелось есть. Более того – еда оказалась вкусной, и процесс питания не нес за собой никаких последствий. Мои родные – не веря сперва – покупали мне то пирожное, то граммов двести шоколадных конфет – из-за больной печени я уже забыла их вкус, и все это я сметала, как обычный ребенок.
Мы полюбили обедать в кафе-экспресс. Сегодня нужно пояснять, что это.  Были там и обычные столики, и  один длинный – этот самый экспресс. Садишься за него – и официантка в считанные минуты должна накрыть его, согласно стандартному меню. Салат, первое, второе, сладкое…Стоил обед ровно рубль.
Желтенький бумажный рубль. Сколько денег ни было с тех пор – до сих пор, закрыв глаза, можешь сказать, что сколько стоило в твоем детстве.
Томатный сок – по десять копеек за стакан. Существовало мнение – что если бутылку из-под шампанского наполнить этими «десюнчиками», то хватит аккурат на золотые сережки.
Мама один раз так и сделала – поставила бутылку, копила, но разбила ее совсем не для ювелирных трат  - в семье была заминка с деньгами. Почему-то в магазины ходил тогда фюрер. Продавщицы ругались на него, когда он доставал из кармана кулак, полный мелочи, а он, придя домой, ругался на маму, все это придумавшую
Пятигорск подарил нам все красоты курортного города – где культивировалась именно красота: любование.
Говорю об этом потому, что родной мой Жигулевск сейчас тоже хотят превращать в центр туризма -  будто впервые вспомнив о красоте Жигулевских гор и Волги, об истории края.
Тогда же, в детстве моем – ценилось другое – предприятия, заводы, количество продукции, которое они выработали, кварталы новых домов. Мы должны были упиваться железобетоном и трубами. Старины, истории – было так мало, что жажда по ней – корни! – была так остра, как у растения по воде в период долгой засухи.
Пятигорск же был живою историей. Почти немедленно в книжном киоске при грязелечебнице дедушка купил Лермонтова «Герой нашего времени. Стихотворения» - белую книжицу в твердом переплете, и прочитал нам с мамой ее вслух.
Он был неутомим в поездках – стремясь показать нам как можно больше.
В Ессентуки мы не попали (теперь мне это хотелось бы – побывать на могиле Керсновской), но «своим ходом», добираясь на электричке, побывали в Кисловодске и Ессентуках.
В Кисловодске помню парк, где меня поразили доверчивые белки. Стоило подставить к стволу дерева ладонь и поцокать языком, как белки тут же спускались, опирались на ладонь передними лапками, и обнюхивали ее, ожидая угоститься семечками или орешками. Прямо из земли, из гладкого гранита, здесь струились многочисленные родники, стекая в реку – это была какая-то долина родников. Хрустальные струи.
Мы поднимались асфальтированной дорожкой – поднаторевший на курортах дедушка говорил «терренкур». Звучали слова «Красные камни», «Храм воздуха»  - но ничего, кроме величественной панорамы гор и острого желания поесть я не запомнила, и что такое этот «Храм» не поняла.
В Железноводске был еще один парк, где вода каскадом сбегала по ступеням, будто по лестнице. И высилась надо всем – гора Железная. Дедушка еще звал нас прибиться к экскурсии и посмотреть дворец эмира Бухарского, но мы с мамой дружно взвыли – ноги болели так, что хотелось только сесть и никуда уже не идти.
Это был 1980 год: мне 12 лет, а дедушке – 73. Легкий, совершенно неутомимый, в белом своем пиджачке – он звал нас еще туда и туда, а мы звали его «муха-дед».
Конечно, мы побывали у всех пятигорских достопримечательностей. К месту дуэли Лермонтова добираться было нелегко – жара, негде укрыться, далеко… Тяжелые цепи, огораживающие самое место, мрачные птицы, сидящие по краям, обелиск.
Поблизости цыганки продавали плоские длинные конфеты в ярких обертках, выдавая их за редкую в те годы жвачку.
Но еще большее впечатление произвели последующие поездки – когда мне было 12 – с мамой и сестрой Олей, и в 17-летие мое. Когда я, закончив школу, сказала раздумчиво: «Мам, я, наверное, буду поступать на истфак»  - и рванула в Пятигорск отдыхать после экзаменов выпускных - перед экзаменами вступительными.
Были долгие экскурсии.
Приэльбрусье. В дороге резко холодает, так что выйдя на остановке из автобуса – в еще несколько часов назад жаркий июльский день, вдруг начинаешь кутаться в кофту. Это реки или горы?
Горы здесь уже высоки, но летит стремительная, кипящая река Баксан. Ледяная – и туман над ней от мелких брызг. Здесь каждый камень настолько живописен, что будь я художником…
В другом месте – тонкий мостик над рекою воды минеральной. Бьет из горы нарзан с такою силой, что бутылку подставишь не сразу – ее вышибает из рук.
От самих гор – и подножья Эльбруса – впечатление страха. Настолько они безжизненные, серые, голые – и огромные. Темно-серый, свинцовый цвет. И как жилами перевиты горы – белыми лентами – о которых издали не угадаешь – снег? Лед? Река?
Не место здесь человеку – среди этих островерхих великанов, с характером затаенным и грозным. Когда сойдет лавина? Оползень? Когда тряхнет землетрясением?
Много лет спустя я напишу рассказ, фантастический, где пейзаж суровой, враждебной планеты, будет списан с этих мест.
Мы поднимаемся по канатной дороге на склон одной из гор. Здесь растут мелкие сиреневые цветы, которых я бездумно успеваю нарвать букетик, когда слышу экскурсовода Валеру:
-Это очень ценные растения, реликтовые! У кого есть лишних десять рублей – может сорвать цветочек. У кого есть лишних сто – может сорвать десять.
Еще – Замок коварства и любви близ Кисловодска. Там продают такие вкусные шашлыки, что я до вечера нюхала руки, не решаясь их вымыть. И мандариновый сок.
На Кавказе чувствуешь себя так хорошо, что думаешь – можно жить вечно.
Приезжали мы сюда с мамой и зимой: по Пятигорску в поисках жилья  бродили уже ночью.  Я была после приступа вегето-сосудистой дистонии, шла по стеночке. Через несколько дней стала оживать. Мама воспряла тут от тяжелого гипертонического криза, долгие годы потом вспоминала поездку в Чегемское ущелье. Тут снимали фильм «Земля Санникова».
Тут пекли удивительные лепешки – тонкие с прослойкой душистого мяса. И бродившие по селу ослы – как у нас бродят собаки и кошки – тянулись замшевыми носами к мангалу, а продавцы, матерясь по-кавказски, гоняли их лопатами.
Когда мы вошли в само ущелье – и оно почти сомкнулось над нами (тут два водопада – тонкая струя - «Мужские слезы» и настоящий ливень - «Женские слезы»)… Сейчас, когда на Кавказе войны – было бы страшно. Столько уступов, пещер, скал… Не угадаешь – откуда беда, засада. А тогда мы были заворожены словами экскурсовода – «Кавказ создал Демон во время любви к Тамаре» и «Природа Кавказа хороша до бешенства и безумия».

Терский конезавод. Отдельная тема. Мы были там дважды. Кобылы с жеребятами гуляли на пастбищах, нам показывали арабских жеребцов. Многие из них стоят больше миллиона долларов.
Их разрешали кормить яблоками, и мы протягивали на ладонях спелые плоды эти благородным животным, совершеннейшим созданиям природы.
Но была там…Фамилию сейчас не вспомнить… Тамара…жена главного зоотехника. Она выступала перед нами на маленьком манеже. То есть – рассказывала, и более блестящей речи я не слышала.
Отдельные фразы.
Арабских коней брали на войну, потому что арабский жеребец не оставит всадника на поле боя – зубами, но вытащит его…
Прежде, когда рождался черный жеребенок – это считалось дурной приметой. Его надо было убить до восхода солнца – так, чтобы не узнали соседи, что такое горе в семье. Семья, где родилась черная лошадь, считалась проклятой. Поэтому с тех пор черные жеребята редки – и если появляется на свет такой – мы и среди ночи сбегаемся всем заводом: смотреть, радоваться.
Иппотерапия…Если женщина садится на жеребца стоимостью в миллион долларов – разве она помнит о камнях в почках? Она чувствует себя английской королевой!
Одного жеребца мы отдавали в Америку на пару лет. Как производителя. Когда его заводили в самолет – он плакал.
Приезжали иностранцы. Мы рассказывали им, чем кормим племенных жеребцов: ведро молока, туда коньяк, яйца. Одна дама говорит: «Теперь я знаю, чем кормить своего мужа».
Одновременно жеребцов в манеж мы не выпускаем. Они будут драться, пока не убьют друг друга. Когда снимали «Всадника без головы» - нужна была драка. Брали жеребца и мерина. Их разливали из брандспойтов.
У меня есть фотография: я на Машуке, белом жеребце – немыслимой красоты и стоимости.



Море
«Мое» море – это крымское Рыбачье, бог знает, что стало с ним сейчас! Говорят, понастроили на берегу домики для сдачи туристам, без удобств, так что все течет в воду… А тогда, в середине восьмидесятых, когда мы приехали в первый раз, это было… ну просто не бывает на земле так хорошо и все.
«Потому что нельзя быть на свете красивой такой» - Анька говорит, что это настоящая песня маньяка. Вчитайтесь в слова.
Жилье, которое отец снял для нас – было одно из худших. Во-первых, далеко от моря. Во-вторых, уйма народу. Из-за того, что людей на пятачке жило более полусотни – был введен строжайший режим. Говорить только шепотом. Передвигаться беззвучно. В летнем душе мыться бесшумно. Чтобы ночью добраться до уборной – фонарик не включать!
Плакат с правилами висел у входа. Под № 13 всем желали «счастливого отдыха.»
Комнаты напоминали гаражи – в пристройках, тесные, без окон…
Но это все было настолько второстепенно…
Такого сумасшедше красивого моря я больше никогда не видела.
Люди загорали непосредственно напротив поселка. Стоило отойти метров двести – и галечный пляж был уже абсолютно пустынен. Над головой – сухие, почти без растительности крымские горы, а море – прозрачное как Байкал, полное водорослей и рыб, как аквариум. Водоросли были темно-зеленые, светло-зеленые, красные, вода отчетливо голубая, глубина – большая, и с аквалангом полное чувство парения на высоте…
Потом подплывает отец – показывает наверх, всплываем, и он ехидненько так спрашивает:
-Сколько времени?
Оказывается, забыла и пошла в воду в часах, которые, естественно, тут же сдохли.
Зелени в Рыбачьем мало, когда возвращаешься к нам, кажется, что здесь любой сад – это просто зеленые водопады, обвалы, ручьи и потоки зелени…
Зато в Рыбачьем три открытых кинотеатра. И это тоже очень сильное ощущение. Сидишь под меркнущим светом, под загорающимися звездами, скачет какой-нибудь ковбойский всадник, а за экраном – горная гряда, и так и ждешь, что всадник сейчас окажется на ней…
Назад идти по узкой тропке, в полной, абсолютной темноте, только море шумит с одной стороны…И все, кто на сеансе был, друг друга придерживают и подбадривают…
Это  вскоре после того, как утонул «Нахимов» - и думалось, как же им страшно было тонуть в таком черном море, в полном мраке.
А когда я первый раз вышла замуж и на работе,  купила путевки в Евпаторию, думалось, что будет так же хорошо – тем более, что мама про Евпаторию много говорила…
Но Владимир Александрович еще в поезде запили-с… Коньяку-с…
В Симферополе таксист сразу попросил:
-Вы со мной пожалуйста, разговаривайте. А то я на пути в Евпаторию всегда засыпаю. Такая дорога нудная!
И верно – выжженная степь.
Наш пансионат «Жемчужина» еще год назад был пионерским лагерем.
Ну как это объяснить… Балкон подвязан веревками – чтоб не падал. В номере кровати стоят вместо ножек – на кирпичах. Про утюг кастелянша, оглядываясь как разведчик, проверяющий – нет ли хвоста, спрашивает:
-А кто вам сказал, что он у меня есть?
Видеомагнитофон в пансионате - вместо включения кнопки - работает от удара кулаком. Может, еще от пинка ногой, но при мне не пробовали.
Владимир Александрович с утра покупали-с четыре бутылки марочного крымского вина (это была еще эпоха купонов, и с рублями мы там чувствовали себя миллионерами) Две бутылки он выпивал до обеда, две – после.
Это был для него такой общий наркоз, при котором весь отпуск я себя чувствовала свободной женщиной. Только радости от этого - ну никакой…
Пляж маленький: песок и мутная вода, ни травинки, ни былинки – ни в воде, ни на суше.
Одни пионеры с двух сторон.
Я развлекалась, как могла. В первый день разбила крышку на унитазе, уронив на нее флакон с одеколоном, выбила кирпич из-под кровати, и потеряла в песке на пляже ключ от номера.
Потом оказалось, что есть еще одно хорошее развлечение: экскурсии.
В шесть утра мимо пансионата проезжает автобус, забирает народ -  и вечером привозит обратно. Пропускаешь и завтрак, и обед и ужин, но зато впечатлений море.
Два раза,  к сожалению, поехала с мужем.
Первый раз – до Алупки. Останавливались у Ласточкиного гнезда. Сверху, со скалы, где стоит этот маленький замок, видно -  какая чистейшая внизу вода… В самом «Гнезде» ресторан, куда нас не пустили, мотивировав это тем, что на иностранцев мы не тянем, а для всех прочих - только мороженое на заднем дворе.
Зато в Алупке конечной точкой был дегустационный зал и вот там… Понятно, да? В группе же много детей, которые не пьют.  И все их подносики с 10 рюмками вина, в том числе с «Белым мускатом красного камня», мадерой и прочим – остались.
И Поздняков рвался их все допить!
Так стыдно было! Выволакивала за руку, да так, чтобы не бросаться никому в глаза!
А несколько месяцев спустя… Знающие меня не смогли бы представить, чтобы я мастерски грохнув бутылку о мусоропровод, ШЛА НА ЧЕЛОВЕКА С «РОЗОЧКОЙ» И КРОВАВОЙ ЖАЖДОЙ УБИВСТВА В ГЛАЗАХ? БЫЛО!!!
А Поздняков дрожал, как дешевый фраер.
Второй нашей совместной экскурсией был Севастополь.
Миленький такой,  комфортабельный пароходик «Янина»,  диснеевские мультики показывали в салоне…
Смотришь их, все хорошо, и вроде качки особой нет, а тебе вдруг становится ну так тошно жить… Смотришь, вот еще человек подымается, и плетется на палубу, и еще один, и еще… Кто сам идет, кого ведут, а кого уже и несут…
- Девушка, вам место уступить? Вы чего-то очень белая…
Мне единственный раз в жизни уступили место, и кажется, я этим воспользовалась, потому что в себя пришла и что-то стала соображать уже при подходе к бухте.
Севастополь – замечательный! Там везде продают кораллы. В бусах, серьгах, в ветках на подставке. Коралловый мир! Там танцуют дельфины – стоит девушкам в форме типа военной взмахнуть рукой.
Можно подойти и посмотреть – дельфин стоит глубоко в воде, именно стоит, вертикально, как человек, и видит тебя оттуда, и ждет мгновения прыжка…
А самая лучшая экскурсия была в Бахчисарай. Там пыльные ханские ковры вековой древности. Продают пакетики с лавандой и розовое масло.
Потом мы решили, что наша экскурсовод неумно пошутила, показав куда-то под облака, и сказав:
-А теперь поднимемся туда!
Но оказалось – правда, и мы полезли. Это был древний город Чуфат-Кале…
Вот как надо изучать археологию: пройти по этим узким улочкам, заглянуть в пещеры, где люди прятались от врагов – и это все становится настолько реальным, когда видишь – камни сложенные, для того, чтобы бросать их, если начнется штурм.
Он на огромной высоте - этот город, и когда подходишь к краю – ощущение, что летишь на самолете – и облака у ног…
А внизу – вырубленный в пещерах монастырь, ледяной родник, и высокий настоятель, в черной рясе, который стоял неподвижно и смотрел на нас, и был так живописен – подол рясы шел черными волнами от ветра, и древние пещеры монастыря за его спиной, и ступени, которым десятки веков…
А прощание с Евпаторией было в ресторане. Владимир Александрович заказали-с себе как обычно штоф водки, а мне рюмку какой-то неправильной мадеры, потому что назад пришлось вести не его, а меня.
И основной вопрос был мне: если не можешь головы поднять, то как же утром садиться в такси?
Товарищ Поздняков сказал таксисту:
-У меня жена вчера перепила.
Таксист кивнул ему с сочувствием.
Уже на вокзале Поздняков спросил:
-У меня остались купоны: где здесь водку продают?
А я не могу смотреть ни налево – там едят, ни направо – там жуют, ни даже вверх: там голуби чего-то клюют. Мне хреново-о-о!
А теперь… Море…Так хочется, чтобы дети его увидели!
Питер

Мы поехали туда, когда мама последний год работала, а я заканчивала универ. Редкость: раз в сто лет дали путевки. Билеты брались в последнюю минуту – остались плацкартные верхние боковые… Мне-то что, но маме …
Интересно: въезжаешь в порфироносную – вагон долго плывет по городу, а в Питере: природа-природа-природа, заводы-заводы-заводы, вокзал.
Но главное, пересев на электричку до Рощина, мы успели на автобус, который ждал наших простоквашинских-трубазовских всего четверть часа. Из Жигулевска успели!
Жилье на турбазе «Нахимовская» делилось на: для белых, для серых и для черных.
Нет, для белых  - всего лишь кирпичный двухэтажный дом, похожий на сельскую больничку, с палатами и удобствами на этаже.
Для серых предполагались фигвамы – деревянные, более-менее теплые и сухие.
Для таких, как мы – бастаи: автоприцепчики, напоминающие врытые в землю собачьи будки.
Отъезжавшие завидовали:
-Вы хорошую погоду с собой привезли! Славно отдохнете!
Стояла вторая половина августа. Пару дней мы наслаждались северной природой, видами озер… Сидишь на длинном мостике – над недвижным зеркалом воды.
Она как камень перстня, в оправе темных елей… А воздух!
Тишина, лишь изредка слабый плеск волны.
Ни тебе тольяттинской химии, ни нудных лекций универских.
Потом пошли дожди. Больше никогда и нигде в жизни мы так не мерзли… Все отсыревало вмиг – постельное белье мокрое и холодное, ватные одеяла – тоже, хлеб плесневел еще до обеда. Ближайший населенный пункт Цвелодубово окружали «цветущие» деревья во мхах…
Спали в брюках, свитерах, куртках, увернувшись все-таки в одеяла, и по нескольку раз за ночь вскакивая, чтобы вскипятить чай и согреть руки о горячие чашки.
Звук дождя в бастаях тоже был своеобразным – как будто консервную банку поливают из шланга.
Собственно, спать было лучше днем, когда становилось чуть теплее.
Но сколько за эти дни можно было увидеть! Правда добираться до Питера далеко: несколько часов, когда ездили электричкой, и – иногда – экскурсии, возили автобусом…
Не забыть неправдоподобное ощущение, когда всплываешь из метро – и громада Казанского собора, в котором казалось – что-то римское, в этом объятии колонн, колонн…
Не здесь – это отдельным рассказом описывать виденное: когда стоишь – и впервые смотришь на Васильевский остров – как передать? Скорбную музыку Пискаревского, шум Петергофских фонтанов, светлую легкость Репинских «Пенат» и тяжелую монолитность замка Выборгского… И много, много всего…
Вот идем в Комарово – нежно умиляясь дачами – никаких огурцов-морковок: участок леса – и деревянный дом…Занесенная желтыми уже листьями могила Ахматовой, черный инопланетный кристалл на могиле Ефремова… А лес! Будто идешь по дну водоема, которое нежно светится зеленью: вверху темнота елей, а здесь – нежные папоротники…
 
Уезжали мы «стрелой», и в Москве были уже почти ночью… И это ощущение, что мы как заброшенные туристы – две недели не снимали курток, промерзли до костей.
И когда заполночь приехали к тете Лиле, и первым делом – она погнала в ванную – о, это был такой блаженный миг! – который тогда почти затмил виденное.
На другой день – московский холод, но проводница поезда «Москва – Тольятти» – в легкой блузке.
-У нас – жара, - отмахивается она…
Вагон наполняет ария «мистера Икс», здесь дорожки, даже цветы на столиках.. Какая роскошь нам, одичавшим…
Север…С тех пор он манит.
Помните? Северный ветер создал викингов…


И все же – про Париж
Для людей нашей страны и моего поколения он начинался, скорее  - с книг.
Для кого – с Дюма, для меня – с Жорж Санд. ( Ее медлительный, и в то же время какой-то основательный, и романтический же при этом!  - стиль – способен снять приступ ВСД (библиотерапия) и тянет самой немедленно взяться за ручку).
У них там, во Франции,  были мушкетеры, у нас -  даже князь Серебряный как-то стушевывался и задвигался в угол героями социалистического реализма.
Стыдно было признаться, что ты предпочитаешь его Нагульному или Разметному.
Поехать же ….
У нас в универе, у дверей деканата, куда летом забредало полежать в тишине и отдохнуть от жары стадо коз из частного сектора – висели объявления о турпутевках в Болгарию. По 485 рублей. Стипендия была – 30, У родителей просить не хотелось. Многие из однокурсников подрабатывали уборщицами, дворниками и т.д.
Болгария, да…
И тогда мама принесла мне путеводитель по Парижу, который отдала ей одна из сослуживиц (богатая) И в ту же зиму подарила удивительный, красочный альбом о собаках. И пластинка Окуджавы пришла тогда же…
Ах, люди! Это была самая счастливая зима… Сидишь себе под елкой… Имеется в виду – новогодняя елка у нас стояла всегда – с конца декабря – и до Крещенья, до окончания святок.
На ней – дедушкины игрушки, старинные: литые бусы, маленький конькобежец с фонариком в руках, медвежонок на стволе сосны, корзина с фруктами. Сидишь у подножья елки, глядя на тени от ветвей на полу, вдыхая запах – и  еле слышный перезвон игрушек, отсверк мишуры…
Листаешь то альбом с парижскими улицами и переулками, то другой альбом – о собаках, среди которых есть даже голубые.
И магия Окуджавы, когда не голос даже, а будто снег идущий за окном,  творит эту музыку:
Сумерки, природа, флейты голос нервный, зимнее катанье….
Или:
Когда метель метет, как зверь – протяжно и сердито…
Не закрывайте вашу дверь, пусть будет дверь открыта….
 
И представляешь его с гитарой. И голубую собаку у его ног.
 
Много после пришла Цыганова. Я знаю, что очень немузыкальна. Дедушка мой в санатории для артистов Большого театра пел на местном концерте  дуэтом с Козловским. Его звали бросать Тимирязевку и поступать в консерваторию. А мне – по типу ангела хранителя – при рождении были даны два слона: по одному на каждое ухо.
 
Но Цыганову хорошо слушать среди ночи, когда пишешь и пьянеешь от усталости – и не знаешь: спишь ли уже? Нет?
Смотришь ты куда-то в небо и загадочно молчишь,
Я же знаю - тебе снова снился - сказочный Париж,
Берега спокойной  Сены, Елисейские поля
Сердце просит перемены – ты устал, устала я…
А в Париже ночь как кофе – ароматна и крепка
Спят на Эйфелевой башне голубые облака
И в кафе у тихой речки ты за столиком сидишь
Ты и я, две чашки кофе, сигарета – и Париж…
Ах, Париж, Париж, Париж – я не сплю и ты не спишь,
И под звуки тихой Сены о любви мне говоришь…
 
Мираж давно развеялся, из Парижа вернулась моя начальница, и долго с содроганием рассказывала про негритянский квартал, где была ее гостиница. Другая коллега, сравнив, предпочла Ниццу.
И все же…
Париж.
Одна девочка, побывавшая там, говорила:
-В метро – о том, где находится общественный туалет, я узнавала по запаху фиалок. Из туалетов там пахнет – фиалками.
А в узких переулках, ночью – может быть? – призраки иск, которые когда-то высекали из стен – шпаги?

Творчество

Писать я начала года в три, как все дети начинают рисовать, петь, сочинять. Едва овладев буквами – вначале они были у меня только печатные, корявые, я стала писать наборы слов. Скажем, берут меня дедушка с бабушкой на почту – отправлять ли посылку племяннице из Пинска (я звала ее «племанница», а в числе посылаемого был всегда вафельный торт «Полярный», на который я облизывалась) или на переговоры с мамой – в любом случае, приходится ждать.
На столе, в центре почтового зала, стоят письменные приборы. Чернильницы и деревянные ручки с пером.  Я беру лежащий тут же испорченный телеграфный бланк, и на обратной стороне его начинаю выводить произвольно слова – ветер, ночь, звезды, мороз, вихрь… Слова и сочетаниях их -  дают реальную картину, и я заворожено погружаюсь в нее, забывая о времени.

Удивителен детский взгляд. Наш дом, построенный немецкими военнопленными в 1948 году, какое-то время был без удобств. Но после моего рождения все уже имелось – туалет, газовая плита, ванна, колонка.
Так как я постоянно ухитрялась простужаться до пневмоний, то дежурной процедурой было «паренье ног». Мне ставили в ванну маленькую деревянную табуретку,  разжигали колонку, пускали горячую воду…
Таинственным и волшебным для меня тогда было слово «криница». Оно не ассоциировалось с «колодцем» по-украински. Скорее – горница. Тем более, в ходу у бабушки была песня – где и криница, и три дивчины – чернявая, белявая, а еще – руда та поганая. И хлопец их любит, и приходит к ним. А куда ж можно приходить? В горницу, в терем…
И вот, заглядывая в окошечко колонки, на ее стенки, освещенные только огнем, как свечами, в этих переливах металла – я видела краски – те же, что и в Рублевской «Троице». Жар, синь, огонь…И казалось мне что это – волшебная криница –горница – но не три ангела там, а три девушки сидят при свечах.
Появлялись они только когда разжигался огонь, как та игрушка – дюймовочка в цветке, видимая только при раскрытии лепестков.
Лет в пять я начала писать стихи, и писала их до 24-х лет, когда бросила – в один день, своей волей. Растущее чувство одиночество, потребность в любви, в своей семье… Я попросила высшие силы обменять самое, как мне казалось, дорогое на чью-то любовь.
С той поры мне не пришло на ум больше ни одной строчки.
Тетради со стихами сейчас, скорее всего, утеряны безвозвратно. И лишь несколько – дорогих для меня – помню. Дороги они, прежде всего, тем, что очень точно воскрешают в памяти чувства, пережитые в те минуты.
***
Снова осень, и поздний костер,
Так высок, ненадежен и ярок,
Тишины и души разговор –
Утоляющий сердце подарок.
Ночь завесы пути убрала,
Ветер волен  - от края до края,
И сырая парижская мгла,
Нам огни зажигает, играя…
Все признания пьяных кафе,
Перебранка и дерзость бульваров,
Кринолинов и лат не новей
Очертанья домов и кварталов…
Дальше, дальше…арктических гор
Ледяные отроги и шпили,
И сияния чистый топор
Подымается в искристой пыли.
Но дороги свернула петля,
Нашей тихой стоянке навстречу
Преют листья. Наги тополя.
И готовы все выдержать плечи.

А  это написано после прочтения романа «Побежденные», любимейшей книге моей во всей русской литературе.  Вначале он печатался в журнале «Наш современник», и когда я, обливаясь слезами, читала о расстреле Олега, тогда и пришли стихи.
***
Как холодно, как страшно, как светло!
Теперь смотреть со стороны не надо,
Что новизной во мне бы привлекло
Винтовочно -уверенное стадо?
Не изменилась строгость плеч прямых,
И сдержан шаг мой, пыткой утомленный,
Но будто в пропасть, где не ждут живых,
Не рвись во взгляд, на небо устремленный.
От рая и до ада разошлась
Та пропасть – от щемящего, земного,
И до того, с чем обретаю связь,
Осознавая имя Бога.
Но из любви я ухожу в любовь.
Блаженных женщин оставляю руки,
И вечный мир меня принять готов
Звездой, травой, или дыханьем друга,
Я стану всем, я тот же путь пройду,
Которым шел передо мной Мессия,
Рождественскую скорбную звезду
Зажег Отец когда-то над Россией.
Убийца отдал палачам приказ,
Но в дерзости моей – мое спасенье:
Невыносимое сиянье глаз –
Успокоенье смерти – и рожденья.

Я даже писала о том, как мечтали узники в Олеговой камере дождаться Анастасии-узорешительницы, которая чудесным образом бы их освободила. И представляла себя этой Анастасией.
…Вам и теперь без поклажи идти,
Божии птицы – свободе родные,
Всех, кто преградой стоит на пути –
Я превращаю в столбы соляные…
Безнадежное оцепененье сказки
Без сомнения поймет.
Тот, кто мне навстречу первым встанет,
И последним подойдет.

Где они теперь, эти общие тетради со стихами? Исчезли. Таким же странным образом, как пропала у нас из общежитской комнаты – откуда за годы не исчезло больше ничего, черная тетрадка с  романом моим. Вторым. Первый был написан еще в школе, и весьма напоминал ухудшенный вариант произведений Майн Рида.
Но когда я писала его – это было колдовское время. Мне исполнилось четырнадцать лет.  Маме дали новую квартиру в новом микрорайоне. Когда Анатолий Павлович Осипов приехал к нам в Тольятти, он оглядывался с ужасом:
-Я не понимаю, как здесь вообще можно писать!
Вокруг – сплошные «третьи улицы Строителей», безликие, одинаковые дома. 
А так хотелось старины, романтики… Отец привез из Сибири какие-то остатки обоев . (обоев тогда было не купить). И мы переклеили мою комнату – получился сумасшедший пэчворк, наподобие лоскутного одеяла. На кресло постелили фюрерский шубняк, мехом наверх – он должен был изображать шкуру. На письменном столе стоял бронзовый подсвечник, и письменный прибор «с секретом». Никто не догадывался, что внутри скрыт маленький ящичек. Там я прятала свои новые рассказы.
Я писала по ночам, и это была какая-то дрожь восторга, что истории рождаются, текут из-под пера, возникают из ничего – и живут. Творение параллельных миров.
Перед этим отступала и школа, и вся прочая жизнь.
С 14 до 17 лет я написала множество стихов, несколько рассказов, толстенный роман. Ходила в литобъединение «Слово», которое вел Валерий Николаевский.
Потом окончила школу, поступила в университет – и какое-то время тосковала по дому так люто, что писать не могла совсем.
В Самару я попала, как кур в ощип. ( «в ощип» или «во щи»?). Очень домашняя девочка, книжная, которая любит тишину и одиночество. А тут общежитие, да еще из скверных. О нем я расскажу отдельно. Было голодно – мы старались жить на 40 рублей стипендии, не брать денег у родителей.  Это значило – утром чай с хлебом, в обед – суп, вечером – салат из лука с майонезом и тот же чай. Ведь хотелось еще оставить денег на кино, на какую-то мелочевку. В магазинах тогда было удивительно.
Мы могли отложить деньги и купить что-то в Салоне модной одежды. Некоторые из этих вещей хранятся у меня и поныне – они сшиты из отличной ткани, украшены красивой вышивкой. Но молока было – днем с огнем не достать. Это тоже отдельная глава – о том, что в те времена ели и как это доставали.
Было холодно. Когда наши уехали в колхоз, а я осталась дежурить в деканате – ночами в нашей общаговской пятиместке я стаскивала на себя все пять одеял, и под ними клацала зубами. Потом фюрер привез мне из Сибири пуховое одеяло – очень красивое, красное, атласное…оно даже пахло как-то так…роскошью. Если у роскоши может быть запах.
И хронически не получалось выспаться – потому что наши девочки ложились в два-три часа ночи, каким-то чудесным образом выдерживая такой режим месяц за месяцем. Вставать-то приходилось в семь – на занятия.
Учиться в общежитии было нельзя. Не из-за шума. Специфика истфака – огромное количество литературы, которую надо проработать к следующему семинару. Большинство книг можно было достать только в читальном зале областной библиотеки.
Так вот, об этой библиотеке. Сейчас она переехала и занимает отдельное здание. Тогда она располагалась в Театре оперы и балета.
Прежде на этом месте был собор. Потом вместо него воздвигли театр. Здание огромное, темно-серое. Театр – в центре, библиотека занимала левое крыло, а в правом – занимались будущие танцовщики.
Если заниматься предстояло долго, я ехала в библиотеку часам к трем, и оставалась там до девяти, до закрытия. Перехватишь что-то по дороге: если есть деньги – забежишь в пельменную, если мало – в хлебный, за булкой – и идешь учиться.
Читальный зал был на третьем этаже. В числе других, книги выдавала девушка поразительной красоты. Такою можно представить себе Терезу Батисту  из романа Жоржи Амаду. Высокая, напоминающая мулатку, с гладкой смуглой кожей, пышными темными кудрявыми волосами. У нее были огромные глаза и пухлые, очень красивого изгиба – губы. Радостно было просто смотреть на нее. Бескорыстное любование. Звали ее Ирина.
На втором этаже располагалось книгохранение. Получив книги, люди работали в зале, в котором стояли огромные столы – каждый на десять-двенадцать человек. Какое наслаждение – расположиться за таким, вольготно разложить тяжелые тома.
Пару раз приходилось ходить в ОРК – отдел редкой книги. Маленькая комната, под самой крышей. Окно – аркой. Множество – голубей. Женщина с пуховым платком на плечах. И книги – которым больше сотни лет.
Я мечтала тогда когда-нибудь вот так работать. Подниматься с утра какими-то узкими лестницами высоко-высоко, под самую крышу, сидеть в этой маленькой комнате, среди этой древности – там даже мебель такая была….
Ближе к восьми вечера библиотека начинала пустеть. В правом крыле в окнах горел свет – и видно было, как репетируют балерины. И так представлялось – особенно когда по лестнице спускаешься – по гулкой широкой лестнице с чугунными перилами  - на первый этаж – представляешь себе, что живут эти девочки-танцорки в общежитии. Только оно у них не такое банальное, как у нас – а вот как здесь, в театре.
Вспоминались мемуары Татьяны Вечесловой, и  перед глазами были эти девочки, которые сбегают по лестнице своими точеными ножками – совсем неслышно, потому что и они – легкие, и тапочки мягкие. И у них тоже пуховые платки на плечах, потому что на лестнице всегда сквозняки, а им нельзя болеть – в выходные спектакль. И как они шепчутся между собой, и как они скучают по дому – совсем как я… Но мне в крайнем случае можно уйти, бросить университет, а им – невозможно, потому что это – их судьба, искусство вообще невозможно бросить…
В десятом часу выходишь на площадь – снег крупными хлопьями летит в лицо. А сзади – серая громада театра. И надо спешить на трамвай, а в голове путаются века, имена… И гаснет свет в танцевальном зале.
Вновь начала писать я только на старших курсах, когда ушла из общежития и поселилась на квартире. Однокомнатная квартира принадлежала мне одной. Под окнами росла сирень, и весною казалось, что кто-то поднес сюда огромный букет.
Была в квартире и ванна – просторная, в которой можно вытянуться во весь рост, и горячая вода – всегда… Роскошь – после общежития. Зимою прибежишь, замерзая как цуцик  - дорога от университета длинная, с пересадками – сделаешь наскоро бутерброд, и спешишь греться в ванну. Каким-то образом там слышно было, как на улице воет ледяной ветер…
Ночевать одной было страшно, перед сном я крестила окна и дверь, чтобы не вошел никто недобрый.  И все же в эту пору, снова стали приходить какие-то истории, которые хотелось записать.
Наша поездка в археологическую экспедицию стоила целой эпопеи. Впервые для меня – свобода полная, и в то же время – чувство плеча. Никогда мы не дружили так славно с сокурсниками моими, когда встречали рассвет на раскопе, прятались от дождя в камеральной палатке, а ночами скакали на лошадях – через поле в Барский сад под бескрайним звездным небом.
После университета я проработала в школе недолго. Абсолютно не умею поддерживать дисциплину в классе, я с огромной радостью перешла в производственную газету, а после ее распада в Тольяттинскую городскую «Площадь Свободы».
Когда-то директор школы моей, учитель истории, Вячеслав Дмитриевич Юрин, говорил Наде Урусовой, замыслившей пойти на истфак:
-Если ты по-настоящему любишь историю – выбери другую профессию. Пусть это будет твоим хобби.
Работа в редакции, ежедневное строчкогонство – будто открывает кран и вытекает, вытекает из тебя творческая энергия, та самая, которая должна была бы пойти на повести и рассказы. Вроде душа успокоена – пишешь…что-то… А что пишешь? Газета – эта бабочка-однодневка.
Но в «Площади» можно было время от времени печатать рассказы, или сами по себе, или выдавая их за житейские истории. Иногда мы писали их на пару с подругой Ларисой Гуенко, (ее псевдоним был Алиса Окнеуг). Так мы выдумали колдунью – девочку Алину,  в которую так поверили местные бандиты, что требовали у нас ее адрес. Алина должна была сказать – жив или погиб их главарь, и где тело. После нашего отказа местная ясновидящая Мария Волгина – им адрес Алины…дала. Заявив, что вот место, где построят дом, куда Алина переедет с семьей.
Иногда я приезжала к Ларисе, она тогда жила на другом конце города, в маленькой квартире – с мужем Игорем, и  дочкой - моей крестницей Алинкой. И так у них все было просто, легко, весело….в отличие от привычной достоевщины нашего дома. Захотели – назвали гостей, захерачили к пельменям – сами  - соус табаско, сделали «кровавую Мэри», и едва ли не до утра сидят большой компанией. А утром – там уже поле брани, и первый, кто находит силы встать…идет в кухню жарить кабачки.
Я приезжала к Ларисе нечасто, и рассказать, набиралось столько, что мы едва ли не весь день говорили взахлеб… И так хотелось потом – вот такого же тепла, молодой жизни…И – неудачное замужество, рождение дочери, второй брак, близняшки…
В эту пору писать получалось, только когда я болела. Навалится грипп с высокой температурой, изолируют меня от детей, вот тогда берешь тетрадь и…
Но все сильнее с годами развивалось воображение. И теперь, когда подросли дети, когда за плечами – десятки рассказов, и несколько повестей, и документальный роман о Кантемирове – я больше всего благодарна Богу за него, за воображение. Я почти ничего не заработала в жизни творчеством. Газетные рассказы оплачивались по тысяче рублей за полосу, книгу мы с друзьями издавали за свой счет, повести печатались в сетевых журналах. Но как скрашивает жизнь – эта способность реально находиться в ином мире, проживать другие судьбы! … Иногда обстоятельства невозможно изменить. Это касается и быта – его монотонности, убогости, и скучных совещаний, которые вынуждена посещать по работе. Но если нет даже под рукой блокнота – невольно задумываешься о сюжете будущей вещи, накидываешь мысленно главу, видишь своих героев, и все… Ты здесь и не здесь. Ты начинаешь, как никогда раньше, чувствовать красоту природы, мира. Ты настолько истончаешься душой, что можешь плакать над строкой, мимо которой другие пройдут равнодушно – а ты аж задохнешься от ее прелести. Ты уже не можешь быть жесток к людям, потому что в каждом предполагаешь ту же чуткость к боли, как в тебе самом, и боишься причинить эту боль.
И уже совсем недавно я поняла, что перешла ту грань, когда хочешь быть писателем, печататься, видеть свои книги, держать их в руках, общаться с читателями, зарабатывать.
Сейчас нет шансов у рассказов? У мемуаров? Я увидела это, когда ни одно издательство – даже осетинские – не откликнулись на первую книгу о Кантемирове.
Но если есть внутренняя потребность написать именно это и именно так – значит, вещь должна родиться. Такие вещи – то, о чем ты не можешь не сказать – пишутся удивительно легко, а то, что на потребу – удивительно трудно, и процесс напоминает групповое  изнасилование.
После последнего отказа, я дала слово не обращаться больше в издательства. Есть Интернет, Живой Журнал, есть письма к друзьям, есть друзья в типографии Инсома –и то, что я считаю нужным оставить своим детям, пойдет, как говорил незабвенный Владимир Ильич -  «другим путем». Тем, каким ему предопределено.

 
Старый Жигулевск
В этот город меня отдали в 1968 году, девятимесячной – дедушке с бабушкой. Маме нужно было возвращаться на работу, выходить на свой химический завод, хотя у нее блузка на груди промокала от молока.
Жигулевск… Какое странное у меня к нему было отношение! Сколько лет я ненавидела его, как черт ладан – потому что быть здесь – означало находиться в разлуке с мамой.
Она приезжала к нас среди недели и на выходные, и каждая минута с нею была дорога.
Летом я выносила на тропинку стульчик, чтобы сидеть и ждать – и издали ее увидеть, и изо всех сил побежать навстречу, в ее раскинутые руки. Зимой дежурила у окна. И даже короткая задержка была горем, грабежом нашей встречи.
Уже с половины седьмого бабушка приговаривала:
-Что эта мать себе думает….
А у матери просто опоздал автобус.
Ночами я держала маму за руку, чтобы не отпустить утром на работу. Помню, как она оторвала от своей норковой шапки пушистые шишечки и дала мне их – как талисман. Я носила их на уроки, сжимала в руке на контрольных. Я их нюхала. Они пахли мамой…
В 13 лет, когда я стала меньше болеть, и уже не требовался тот образцовый режим, что был у дедушки с бабушкой – я настояла на том, чтобы вернуться в Тольятти.
Потом, особенно в годы юности были планы…
Уехать к морю…в Одессу, с ее играющим говором… Жить где-нибудь на Шестнадцатой станции большого фонтана, чтобы «и дома, и замужем»…Чтобы трамваем можно было доехать до центра – до театров, набережных и кораблей… Побродить по Привозу – когда мы там были, мне хотелось покупать только раковины – огромные, с перламутровыми, розовыми и голубыми шипами, дети таинственных морских глубин. Чтобы акации цвели, чтобы «Фонтан черемухой покрылся». А потом вернуться к себе в тишину предместья, где лежал наш безлюдный переулок, который назывался  - Хрустальный, и во дворе у хозяйки росли  - орехи. И пес ее неизменно провожал нас на море, и даже – в море. Он прыгал по цепочке камней, и волны омывали его лапы, и он тревожно лаял, пока мы не выйдем на берег.
И выйти замуж за какого-нибудь капитана дальнего плавания, и  работу себе выбрать тоже связанную с морем.
Далекие города манили меня тогда. Поездки еще были недороги, и была у меня возможность в первый год работы в журналистике  - отправиться на Сахалин, проехать его на коне из конца в конец, побывать на Чеховских местах, отправиться в море ловить лосося…
И Питер будто звал…Думаю, у каждого свои «Алые паруса». Двойственные уже это слова – настолько они стали штампом, что я ненавижу их почти так же, как «принца на белом коне».
Затаенная мечта – это нечто почти святое, и ранит – сравнивать ее с расхожим.
И все же…Как Ассоль ждала парусов, так мечталось мне, что когда-нибудь в новогоднюю ночь…
Новогодняя ночь…
-Где вы встречаете Новый год? – колдовской вопрос.
Возишься вечером на кухне – а дом, как корабль готовится вплыть – в неведомое, в тот самый миг, когда дрогнут, соединять на двенадцати, стрелки часов…
Так вот, об этой своей мечте я лучше расскажу рассказом своим – тех лет:
***
 Во Дворце было холодно. Когда-то, в стародавние советские времена, которые я еще помнил, Дворец Культуры этот был гордостью города. Мало того, он был олицетворением праздника. Он поднимался над окружающими его кварталами двухэтажных домов, его лепные украшения, колонны, статуи - ну чем не король в толпе простолюдинов? И, несмотря на гулкость огромных залов, здесь было почти жарко. Девочки из танцевальных кружков порхали в своих купальниках и невесомых юбочках - и еще форточки открывали, проветривали.
Теперь все захирело, точно в замке Спящей Красавицы. От Дворца все открестились, не на что стало его содержать. Поговаривают, что он опасен, как сгоревшее в Самаре здание милиции - деревянные перекрытия, пустоты... Если что, огонь вмиг пойдет полыхать. Так что, скорее всего, нас всех, последних могикан, отсюда турнут.
Впрочем, нас мне не жалко. За последние годы сменилось столько руководителей кружков-однодневок, что я не всех теперь узнаю в лицо на улице. И они, учившие раньше вязать, петь, мастерить, теперь что-то продают или убирают. Жить-то надо. И не на пятьсот рублей, обеспечивающие какие-то блокадные нормы, а по сути и их не дающие.
Осталось нас теперь немногим более десятка, и опять, слышал, кто-то увольняется. Я-то буду держаться здесь до конца. Во всяком случае, пока здесь Маринка и Армен. Нас, профессионалов, по существу трое. И мы дружим.
Армен учит ребят восточным единоборствам. У него черный пояс, первый дан. Он ученик знаменитого Йорге. Когда-то, когда шихан приезжал в город, Армен повел его в ресторан. В самый лучший, хоть немного достойный его наставника. И там к ним привязалась подвыпившая "крутизна". Удивительно незлобивый шихан и берущий с него пример Армен очень долго не поддавались на разного рода провокации и оскорбительные замечания. Сделать это им было тем проще, что они действительно не боялись. Даже если бы все братки дружно ощетинились автоматами.
Но когда разозленные самим мирным видом непонятных мужиков парни решили наконец дать волю кулакам, Армен и его учитель решили, что все, хватит, сколько можно. В зале и других людей немало, а эти подвыпившие неандертальцы напугают, обидят. Охрана же куда-то испарилась, связываться боится.
Все было кончено в несколько секунд. Без лишних движений, без поломанной мебели, без тяжелых травм. Но в себя братки приходили, видимо, уже в отделении милиции, потому что по широкой ресторанной лестнице прибывшие менты их сносили, как трупы.
Возможно, на Армене бы потом отыгрались. Но кто-то запретил это делать. Более того, этот кто-то потом присылал за ним нехилую машину и возил в загородный особняк, где предложил вести частные тренировки. Так что теперь проблемы с деньгами у Армена нет. Но его ученики в городе не буянят, зная, что случись такое - всё, на занятиях можно ставить крест.
Иногда я хожу к Армену в зал, размяться, когда уже все его ребята уйдут. Мало приятного, когда тебя валяют, как щенка, но Армен говорит, что через пару месяцев я уже смогу дать приличный отпор не слишком храброму хулигану.
Потом в раздевалке мы ставим электрочайник. А бывает, пьем красное армянское вино - его Армену присылают из дома. Крепче он ничего не употребляет - нельзя.
Если у Марины к тому времени уже заканчиваются занятия, она приходит к нам.
Марина - мастер спорта, чемпионка по акробатике с кучей медалей. Все это было когда-то. Теперь она ведет аэробику, четыре группы. Зал бедный. Видео нет. Она не может поставить кассету с записью программы, поэтому со всеми группами последовательно работает "вживую", четыре часа. Она говорит, что после прежних нагрузок это совсем нетрудно, но я ей от души сочувствую - наверное, по причине природной лени. И еще потому, что Маринка такая худая. О таких говорят - "в чем душа держится". Мужа у нее нет, но есть дочка, которую Маринка растит одна. Не помогает никто - мать ее живет где-то далеко. И нам с Арменом всегда хочется ее как-то подкормить, побаловать. Когда Маринка приходит, Армен говорит, что он "на минутку", и возвращается с тортом или коробкой конфет. Я говорю то же самое, и поднимаюсь наверх, в свою каморку, за яблоками.
У меня в саду великолепная яблоня - урожая хватает на всю зиму. Тогда Маринка говорит, что пришла к нам в последний раз, потому что она не Прекрасная дама, и не нищая на паперти, и вообще нечего тут изображать. И мы готовы выбросить все наши дары в окно, лишь бы она не ушла.
Последнее средство сделать так, чтобы под оливами был мир - принести гитару.
Дело в том, что я веду здесь по этой части все - и студию игры на классической гитаре, и кружок бардовской песни. Но вопрос в том, как я сам всему этому учился. Эта мысль пришла мне в голову лет в четырнадцать. Не юный Моцарт, скажем. Но когда я понял, что это - мое, то родители решили, что я в одночасье свихнулся. Я сутками напролет слушал записи великих гитаристов, а ночами ставил у постели плошку с холодной водой. Чтобы мои изрезанные струнами пальцы не так болели и не мешали спать. Словом, я учился как одержимый, и моим Эверестом стала победа на конкурсе в Австрии, и гитара, подаренная мне там.
Теперь я достаю ее только, чтобы играть на концертах, и еще когда приходит Маринка. Они оба - и она, и Армен - слушают так, что мне и зала не надо. Но мне не слишком хорошо, потому что я ощущаю, что им обоим в это время довольно-таки хреново.
Армен тоскует по жизни, которую оставил. Он до сих пор весь другой - не наш. А почему он здесь, отчего не хочет вернуться, я не спрашивал. Захочет - сам расскажет. Если учесть, что говорит он семь слов в неделю, я этого так и не узнаю.
Казалось бы, женщины общительнее. Куда там! Маринка может довольно-таки сочувственно расспрашивать нас, но о себе говорит, как закоренелый циник. Вы что, мол, геронтофилы, не можете себе молодых девчонок найти, на старье потянуло? А баба с дитем, так совсем уже не баба, а рабочая лошадь, только она сама себя погоняет, и мужика с кнутом ей не надо.
Один раз, только один раз я услышал ее настоящую речь.
Каморка моя, комнатка в поднебесье, под самой крышей, куда ко мне приходят ученики, находится бок о бок с тем залом, где Маринка гоняет свою команду.

...И был день рождения одной из ее дам. И там, за стеной, чокались, пили и хохотали. А потом, когда это стадо - несмотря на аэробику, судя по топоту, как есть коровы, - утопало из зала, Маринка кому-то сказала, почти сквозь слезы:
- И что дальше будет - не знаю...
- А в чем проблема? - осторожно спросила ее собеседница.
- Да если разгонят нашу шарагу... Пока чего-нибудь найду, пока устроюсь... А мне дня без работы нельзя - чем ребенка кормить буду? Я уж и так над собой трясусь - вдруг заболею, слягу? Что с Настей тогда?
- А мама?
- Да мать на меня еще когда, извиняюсь... положила. Я ж то на соревнованиях, то на тренировках. Вот тогда - сколько ж вокруг нас мужиков вилось! Если б любовь, а то мода на нас, на спортсменочек. Вроде как приличную машину иметь, так и девку подходящую... Мне б сейчас ту шубу норковую, которая у меня была! Я б ее продала и полгода ни о чем бы не думала.
- Как Новый год будешь встречать? - спросила невидимая девушка Маринку, видимо, желая отвлечь ее от грустных мыслей.
Но если уж на человека находит откровенность, то так просто его из этого состояния не вытащить.
- А знаешь, о чем я когда-то мечтала? - в ответ спросила Маринка, - В таком подростковом, щенячьем возрасте... Будто иду я в новогоднюю ночь на площадь. На мне чернобурка - это тогда верхом роскоши казалось. Такой длинный легкий мех с белыми искрами. И я в него как старинная дама, кутаюсь... И брожу среди этого веселья, маскарада такая вся одинокая. Снег летит. И никому я не нужна. А потом, когда я уже с праздника ухожу, догоняет меня настоящая карета, запряженная вороными лошадьми. И выходит оттуда настоящий незнакомец, в плаще и черной маске. И садимся мы с ним в эту карету, и лошади мчат, а за окнами уже старинный город типа Петербурга. И приезжаем мы в его дом, и там он просит меня стать его женой...
Такой вот бред сивой кобылы. И ведь до сих пор, будто традиция какая - Настя уснет, а я иду в новогоднюю ночь, обойду площадь, потолкаюсь в толпе...
Голоса становились все тише, Потом звук ключа, запирающего раздевалку - и все, ушли.
В тот вечер у меня было еще два урока. Но я не уходил, сидел долго, почти до закрытия Дворца. Достал свою нареченную, гитару свою, и играл, играл тихонько...Только получалось так, что шли только романсы. Звука такого, как у моей, я ни у одной гитары не слышал. Тут даже не звук - голос. Она со мной всегда разговаривала. И когда мы с ней дошли до того, что "только раз в холодный хмурый вечер, мне так хочется любить", совсем тоскливо стало. После этого я ее обнял, и мы пошли домой.
...Дело в том, что у меня были друзья в национальном парке. Те самые ребята, что занимались там туризмом. Мы всегда держались вместе на разных сходняках, типа "грушинки". Они считали меня своим личным бардом. А я знал, что у них всегда были лошади. Пятизвездочных гостиниц в нашем краю не водится. Чем еще туриста привлечь? Красивые, спокойные кони, в охотку возили народ по горам. И еще, вот только на днях, по заказу им сделали сани. Парадные, красивые сани, на которых они собирались заработать. Кто-то из молодоженов желает ехать в загс на "мерседесе", а кому-то вдруг загорится, как в старину?
Когда я явился к Женьке и попросил все это дело - сани и коней на новогоднюю ночь, у него естественно, глаза на лоб полезли. Что я не пью, он знал, а если чувство юмора страдает, то не до такой же степени.
- Надо, Женька, - сказал я, не желая ничего объяснять.
- Да я бы дал! Да я бы слова не спросил! Но ты понимаешь, что если что...
- Вот, - сказал я, кладя на стол свою дорогую, - Три тысячи она стоит. Долларов, конечно. Да не бойся, со временем не подешевела. По заказу сделана. У тебя ее с руками оторвут. Все окупишь.
...А в нашем театральном кружке водились костюмы - все на свете, от Ангела до Змея Горыныча. Правда, все это было уже не новое, кое-что потрепанное порядком. Но плащ черный и маска сыскались.
Все-таки хорошо, что Маринка сказала, что мечта ее сбываться должна по дороге обратно. Приедь я за ней на площадь - идиотская сложилась бы ситуация. Народ бы решил, что я платный катальщик, и ломанулся бы очередь занимать.
А так... Я знал, где она живет. Тихая улица, одноэтажные коттеджи... В густой тени, во мгле новогодней ночи стояли мы - санки, лошадки и я, и видели, как вышла она из дома и пошла в свое недлинное путешествие. Курточка, кепка - на романтику жизнь ей денег не оставляла. Чернобурки не было и у меня, чтобы накинуть ей на плечи...
Мы ждали ее, и впервые я заметил огненный отблеск новогодних небес - будто горело там что-то в вышине. А потом пошел снег... Так мы и выехали ей навстречу - из снежных хлопьев.
Нужно было видеть ее. Мне показалось, что она никогда не сможет стронуться с места, несмотря даже на то, что узнала меня. Воплощение и принятие того, чего быть не может, и сбывается так просто, что... она стояла и смотрела, пыталась пошевелить губами и не могла.
Тогда я, в лучших традициях жанра, ступил на землю, то бишь на снег, откидывая за спину плащ, и подал ей руку. Я боялся запутаться в этом проклятом плаще, и боялся, что лошади не очень-то будут слушаться. Поняв, что она так и не шевельнется, я подсадил ее, то есть, почти взяв на руки, усадил в сани.
...Мы ехали, ехали по широкой зимней ночной дороге. Она была дальней, вела в контору парка, но Маринка этого не знала. Просто старинного города, типа Петербурга, было не выстроить, а лес - он всегда вне времени. И никого нет вокруг. Ни слева огонька, ни справа, только белизна снега, проступающая, светящаяся даже во тьме... Лошади сами собой пошли тише. Тогда я наконец обнял ее и нашел губами ее губы. 
***
Но теперь уже ясно, что останусь я в Жигулевске навсегда. И я научилась любить его. За неизменность. Это в Тольятти или Самару как ни приедешь – так и стоишь на улице, разинув рот: «Батюшки-светы, а туда ли я попала?» Вместо знакомых магазинов – новые, там, где были пустыри – башни многоэтажных домов. Да что там, храмы отстроили! Все выросло, изменилось – в один момент. Люди – бегут. Спешат. Им некогда всмотреться друг в друга.
И даже уединение «на природе» там невозможно. Широкая тропа, ведущая в лес микрорайоном, где живет сестра, где раньше жила и я  - давно стала Бродвеем.
Иное дело – наш город, вызывающий недоумение даже у приезжих:
-Но улицы тут – пусты. Здесь кто-нибудь живет вообще?
 Даже в центре немноголюдно, а уж на окраинах…
Зато всегда вспоминается мне то место из романа Германа «Дело, которому ты служишь», когда приезжает молодой врач в уездное местечко на практику, и старый доктор, встретивший его – и доставляющий на место, здоровается со всем и каждым.
«- Бойкая серая лошадка в яблоках тащила рессорную тележку наверх, от пристани в город. Богословский сидел рядом с Володей на удобном, с пружинами, сиденье, ловко держал вожжи, здоровался направо и налево:
— Почтение, Мария Владимировна, Акинфичу почтение, здорово, Петрунька, Лизавета Никаноровна, почтение!»
В таком маленьком городе как наш, спустя годы жизни здесь, действительно узнаешь людей через одного, и складывается ощущение некой большой общины. И сам город становится живым существом, его воспринимаешь – почти как своего ровесника. С ним вместе растешь – и старишься, за него чувствуешь ответственность.
Город моего детства…
Были у нас и лошади. Они возили на телегах  продукты в детский сад. Увидеть лошадь на улицах вообще – праздник, и когда телега останавливалась в переулке за наших домом, мы спешили к белой лошадке, чтобы угостить ее чем-нибудь: хлебом, яблоками, травой…
Умилительно было, что такое огромное животное так по-доброму глядит на нас, малышей, так тянется губами к нашим ладоням. А телега такая тяжелая! И еще возчик сел – такой большой дядька, сволочь… И лошадка опять устало вымахивает, тяжело ступая копытами по асфальту.
Наши парки…Вспоминаешь, какими она были в те годы – заросшими сиренью и «лохом» - белые шарики которого так весело было давить ногами. Скульптуры, фонтаны – всего этого давно уже нет, это помнится как во сне.
Чтобы войти в «нижний» парк (его официальное название «40 лет ВЛКСМ» почти не звучало») – надо было спуститься по нашей улице.
Здесь тек родник. То есть это сейчас я понимаю, что эта узкая длинная канавка, журчащая вода, первая весною мать-и-мачеха, лягушки – все это было – родник. А тогда у нас ходили детские страшилки, что это стекает вода из морга, которой – о ужас – моют покойников!
Родник тек через парк и оканчивался небольшим прудом. Правый берег его был полог, тут часто стояли мальчишки с удочками, левый – обрывист и крут. Глубина его? Бабушка рассказывала – была ли на свидетельницей этого, или только слух? – что когда-то сюда съехал грузовик с пьяным шофером. Мужчина выбрался, а его пассажиры – женщина с ребенком погибли.
Поэтому я долго пребывала в уверенности, что утонуть здесь не только можно, но и легко. Пока, приехав как-то из института с друзьями, не привела их сюда. И мы увидели, что пруд почти пересох. Небольшие лужицы от родника еще стояли, камыши росли, и поквакивали лягушки. Но дно обнажилось – и было почти вровень с берегом.
-По-моему, - насмешливо сказал Володя Владимиров, - Здесь не утопишь даже котенка.
Но тогда, в детстве, мы приходили сюда и зимой, и летом. Зимою особенно волшебно было – смести снег, и разглядывать лед – с застывшею в нем ряской, водорослями. Иной раз – лягушатами. Это напоминало те «секретки», которые мы делали в саду. Уложишь в ямку на яркую бумажку сокровища свои  - какие-нибудь колечки, камушки… Прикроешь сверху стеклом, засыплешь землей, а потом тихонько, одним пальцем расчищаешь стеклышко. И будто открывается окошко в другой мир. Тайна.
Было в этом парке и особенное какое-то дерево – невысокое, с обилием перекрученных веток, темных, почти черных. У самого основания его было дупло. Здесь каждый раз я оставляла конфету «для ворона». По легенде, сюда каждую ночь прилетал сказочный черный ворон. Во всяком случае, на другой день конфеты уже не было.
Потом эта сказка продолжилась – для моей племянницы Даши. Когда она совсем маленькой жила у нас, я оставляла ей в этом дупле письма «от гнома Васи». Иногда Вася жаловался на здоровье:
…А теперь я весь охрип,
У меня, наверно, грипп.
Пью я чай с лесной малиной,
Пью я чай с лесной калиной,
И хотя я весь хриплю,
Даша, я тебя люблю!
А пожарная вышка в детстве моем  называлась «башней Марьи-царевны». Там, в том высоком окошечке, за решеткой, она, несомненно, сидела. И по ночам ее сторожил страшный дракон. Он облетал вокруг башни – низко над землею, и было у него все, что положено драконам – и гребень на спине, и длинный черный хвост, и огнедышащая пасть.
Марья не боялась дракона. Она привыкла к его ужасному облику. Но он не давал ей спуститься к людям. Как хотелось одной из ночей прийти к ней на помощь!
Еще – мы «дарили» друг другу деревья. Когда гуляли по улицам с мамой и сестрой, звучало:
-Смотри, какая красивая береза. Я дарю ее тебе!
И до сих пор, пробегая мимо, вспоминаешь: эта береза – мамина, эта – Олина, эта – моя.
***
Фонтаны, журчанье воды…Сейчас в городе нет ни одного. Но они были! И их нельзя забыть!  Фонтан в «верхнем», больничном парке – глубокий. Здесь двумя рядами стояли скульптуры спортсменов, и я удивлялась – зачем было лепить этих грубых мужиков с веслами и мячами, когда – гораздо красивее – тоненькая девушка гимнастка.
Фонтан в парке «Кристалл». Мелкий – летом по теплой воде тут всегда шлепали дети. А в центре фонтана – сидел на небольшой скале – орел, и струи воды о него разбивались.
В этом же парке чуть дальше, за стадионом, были аттракционы. Работали они несколько часов в день, и каким счастьем было – увидеть издали мельканье карусели. Не опоздали!
Лодочки, на которых самые отчаянные парни раскачивались так, что они совершали оборот в воздухе, переворачивались. А тетенька-билетерша смотрела по песочным часам, что время вышло. Вздыхала, и нажимала какую-то ручку. Из деревянного пола выдвигалось нечто, и лодочка, задевая за него, начинала тормозить, раскачивалась все медленнее, все ниже…
А карусели, где парами были – олени,  лошадки…А «Ветерок», когда повизгиваешь, а скользкое кресло взлетает под тобой – и унеслось бы в небо, кабы не железные цепи…
И сцена была в парке – верх красоты, как мне тогда казалось… На заднем плане нарисованы ярко-синим и ярко-зеленым  Волга и Жигулевские горы. Когда нет городских праздников, можно подняться на сцену и «выступать»  - читать стихи, или петь. Обследовать таинственные кулисы. Правда, пахло тут неприятно. Кулисы служили своего рода общественным туалетом.
***
В родной избе не ошибешься мимо печи. По своему городу можно идти с закрытыми глазами. Ощупью.
Говорят, что когда-то наш город планировали ленинградские архитекторы. Отсюда стройность улиц, стиль…Сейчас желтую и розовую штукатурку домов «сталинского ампира» бороздят трещины, то здесь, то там – пятна сырости, текут крыши.
Юный художник Коля Дмитриев  - талант, как и Надя Рушева – и так же безвременно ушедший – любил рисовать такие дома. Стены с историей. Сколько поколений детей бросали об них мяч, сколько голосов они слышали, сколько ласточкиных гнезд свито под крышами…
Уходят старые дома. Недавно начали сносить «засыпухи» - восьмиквартирные строения, в которых селились первые жители Жигулевска. Их узкие лестницы с высокими ступенями… Их тепло… И совершенно поленовские дворики этих домов. Тихие, почти безлюдные, тонущие в сирени и акации, с немыслимо высокой для города травой.

Груды камушков. Может быть, для кого-то - это просто гора щебенки, привезенная с карьероуправления. Но в детстве мы сидели тут часами. Камушки вовсе не такие простые, как кажется на первый взгляд. Среди них можно найти - совершенно прозрачные, сказочные. Для нас это – драгоценности. Мы их копим. Звучат слова – слюда, кварц. И  совсем уже счастье – отыскать камень, будто сложенный весь из темно-желтых, цвета гречишного меда прозрачных трубочек. Названия этого минерала я до сих пор не знаю.

Каждый шаг в городе связан с детской памятью. Тут, в переулке, мы нашли новорожденного котенка. Выбросила какая-то сволочь. Близкие не разрешили нам взять котенка домой, и мы  - как могли – устроили ему постель в картонной коробке, принесли тряпки, прикрыли сверху листвой – для теплоты.
Утром котенка нашли мертвым. Последние силенки он потратил, чтобы выбраться из своего убежища.

А здесь, в низине, где сейчас стоит элитный дом, был стадион. И мальчишки пускали здесь планеры. Звук моторов звал – издали. Мы бежали смотреть. Чей самолет дольше продержится в воздухе?
Зимою же мы катались здесь на санках. По одному, по двое. Помню счастье ехать не первой, а второй – уткнувшись в чью-нибудь заснеженную шубу, зажмурив глаза  - чтобы не так страшно на крутом спуске.

Магазинчики. Их названия, родившиеся в народе, не признававшем безликих номеров. «Розовый» - по цвету приземистого здания, «Молдаванский», даже «Инвалидный» - потому что на какое-то время сюда были «прикреплены» для получения дефицитных продуктов – инвалиды.

Кинотеатры. Сейчас их в городе нет. Ни одного. А прежде «Березка» - с ее «розовым» и «голубым» залами. Не было роскошнее ничего бархатным занавесов – таинственных, в медленно гаснущем свете. И высокая гулкость Дворца культуры. Как давились здесь мальчишки в очереди за билетами на «Зорро».
Здесь была и наша балетная студия. Станки, зеркала во всю стену, маленьких кубик раздевалки. Я никогда не была способной к балету, к движению вообще, но помню радость тела, всех мышц его – легкая одежда, простор зала и – полу-танец – полу-бег по кругу, под игру аккордеонную.

Дом природы, где по весне продавали в коробках цыплят. Как-то раз нам с подружкой достались два последних. Один из них был с больной ножкой – она неестественно загибалась кверху. Дедушка сделал цыпленку костыль из щепки, и он отлично выучился с ним бегать.

И  рынок наш нельзя не вспомнить, потому что таким уже никто не увидит его. Старый лабаз, потемневшего дерева. Здесь торговали мясом, и я бы заходить сюда не любила, если бы у входа не светились таинственно в специальных ячейках – яйца. Мне объясняли, что так проверяют их свежесть, но яйца светились как драгоценные камни.
И был магазин – комиссионный – где можно было увидеть старинные вещи. Броши с чешским стеклом, серьги с камеями…
И еще совершенно волшебная лавка была. Такая же старая, темная. Деревянная – как все здесь. Но войдешь – и в глубине, на витринах, подсвеченный лампами, искрится и переливается хрусталь.

Я была  - и до сих пор падка – на стекло: перстни с большими прозрачными камнями, переливчатые бусы. И сейчас картинки детства напоминают цветные стеклышки. Вся память – мозаика. Из этой мозаики и складывается душа.