Одержимые войной. Часть 2. Воля. Глава 30

Михаил Журавлёв
Глава Тридцатая. БАГРЕЦ И ЗОЛОТО
С нескрываемой радостью вышел Гриша из отпуска. Ещё месяц назад не знал наверняка, доведётся ли вновь распахнуть двери залитого солнечным светом класса, увидеть горящие юным блеском глаза школьников и, зажигаясь от этого блеска, опять окунаться в мир музыки, заставляя и их – неискушённых в её чарующих лабиринтах – увлечься. Не раз и не два то казалось, бывало, сил больше нет, и не пронять ничем эту скатившуюся с катушек поросль, напрочь лишённую нормальных ориентиров в жизни, сызмальства в полной мере вкусившую лиха житейской неустроенности и повсюду видящую лишь грязь общественного разложения, то вдруг словно что-то включалось тайное в дремлющих детских душах, и они начинали отвечать неподдельным интересом и душевным теплом. Одновременно и самая проклятая и самая прекрасная работа – учительство – захватила Григория, и он уже понимал, что никогда не отпустит.
Выйдя на первый после каникул урок к любимым четвероклассникам, уже зная об очередном сокращении часов на занятия музыкой, приказом по школе спущенное ему как жестокая данность, он, тем не менее, был полон воодушевления и провёл урок так вдохновенно и увлечённо, словно от того, с каким чувством покинут класс дети, зависело никак не меньше, чем судьба целого мира. Потом был час со старшеклассниками. С ними всегда тяжелее. Их, во многом сложившийся, мир циничнее и жёстче. Они не желали принимать ничего, что могло бы поколебать этой жёсткости и этого цинизма, и всячески сопротивлялись попыткам учителя внедриться к ним в души, отчего занятия с ними походили на противоборство. Потом ещё и ещё уроки пролетели незаметно – Гриша не успел ощутить усталость. Когда рабочий день закончился, и оставалось только потратить некоторое время на заполнение журнала, дожидаясь Татьяну в учительской, случился неожиданный разговор с завучем, оставив неприятный осадок, подпортивший ощущение от проведённого дня. Завуч вошла в учительскую скорой походкой, бросила на Берга взгляд, в котором читалась странная смесь из недоумения и восхищённого испуга, и произнесла:
– Григорий Эдвардович, отчего после ваших уроков все ученики делаются такими неуправляемыми? Чем Вы там с ними занимаетесь, скажите на милость?
– Да ничем особенным, слушаем музыку, обсуждаем её, размышляем над нею… В общем, всё в рамках программы, – ответил Гриша, не отрываясь от журнала.
– Ничем особенным, – недовольно повторила завуч и добавила, – Я бы давно уже ликвидировала в школе уроки музыки. Пускай в музыкальных школах этим занимаются. Ведь не у всех же есть музыкальный слух, в конце концов.
Григорий оторвался от писанины и внимательно вгляделся в лицо пожилой опытной учительницы, отдавшей большую половину прожитой жизни школе и заставшую советские времена, по которым, судя по всему, большинство её сверстников втайне тосковали. В те времена, однако же, никому из чиновников и в голову не пришло бы поставить вопрос о ликвидации уроков пения.
– Вы ошибаетесь. Музыкальный слух есть у всех, у кого вообще существует слух. Просто у большинства людей он неразвит или развит слабо, отсутствует координация, достаточный слуховой багаж и слабо развито воображение.
– То-то, воображение! Я смотрю, Вы чересчур это самое воображение деткам развиваете. В результате обыкновенных, нормальных, то есть, вещей… Ну, тех, что в повседневной жизни, они либо не видят, либо не хотят видеть. Ну, скажите на милость, дорогой мой, зачем Вы заводите на уроках с учениками все эти разговоры?
– Какие разговоры?
– Да как какие?! Не прикидывайтесь! То про любовь с ними… А у них и так в этом возрасте все мысли в штанах, простите… То вдруг про политику. Ну, какое отношение политика имеет к музыке?
– Какой-то у нас с Вами странный разговор получается. Кто-нибудь из родителей жаловался?
– А причём здесь родители? При чём здесь родители, Григорий Эдвардович? Нам не хватало, чтобы ещё родители жаловаться начали! Но мы же и сами понимать должны: всё строго в рамках программы, никакой самодеятельности! Время-то, посмотрите кругом, какое сложное нынче. Столько всякой негативной информации на бедных детей изо всех щелей. А Вы им ещё и про любовь!
– Это что-то новенькое: любовь относится к негативной информации, оказывается! Не знал.
– Не надо ёрничать, дорогой мой! Не надо! Вот когда у нас в девятом классе начнут беременные ходить, как в соседней школе уже случилось, и каждый второй будет на ковре отдуваться, тогда…
Гриша захлопнул незаполненный журнал, порывисто встал, оказавшись вплотную лицом к лицу перед пожилой женщиной, и, бледнея, промолвил:
– Вы ещё назовите причиной беременности занятия со мной.
Завуч неожиданно засмеялась, и в этот момент в учительскую вошла Татьяна.
– Здравствуйте, – приветливо улыбнулась она, моментально оценив обстановку, и, схватив Гришу за рукав, потянула в сторону, что-то шепча ему на ухо. Отсмеявшись, завуч переключила своё ворчание на нового человека.
– Здравствуйте, Татьяна Александровна. К Вам у меня тоже есть некоторые замечания.
– Да, я слушаю, – оторвавшись от уха Гриши, с тою же улыбкой, отреагировала Таня.
– Мне кажется, не надо на уроках истории давать разные версии одних и тех же событий. Учащимся следует чётко знать, что, когда и где произошло. И всё. Никаких оценок, а, тем более, споров о событиях многолетней давности быть не должно. Этак Вы договоритесь до того, что они начнут обсуждать власти, своих учителей – нас с Вами, между прочим.
– А что здесь такого? Дети всегда обсуждали взрослых. Разве в Вашем классе нет такого?
– Я стараюсь этого не допускать, – жёстко заметила завуч и, поняв, что разговор ни к чему, скорей всего, не приведёт, поспешила замять его: – Ну, ладно. Я так чувствую, что вы с Бергом остаётесь при своём мнении. Что ж, оставайтесь. Только попомните мой совет: педагогические эксперименты хорошо никогда не заканчивались.
– Разве? – в один голос воскликнули Гриша и Таня и переглянулись.
Прошло несколько дней. Детали этого странного разговора в учительской стёрлись из памяти, но осадок остался. Что-то назойливо саднящее душу время от времени напоминало о себе, когда глаза-в-глаза сталкивались Гриша и Таня с коллегами, особенно, со старшими и особенно – с начальством. Приближался день свадьбы, которую как ни хотели они утаить от окружающих, скрыть не удалось. И по мере приближения этого дня, который оба ясно ощущали как главный, переломный во всей их жизни, происходящие вокруг события всё более обращались в некий параллельно существующий калейдоскоп. В нём ещё не окончательно утратились связи с реальностью, он ещё выглядел где-то даже вполне осмысленным и был исполнен ряда важных деталей, обращающих на себя внимание и требующих обдумывания. Но весь этот событийный ряд словно переместился вдаль – как в искусственно выстроенной театральной перспективе: самое важное происходит на авансцене, возникая из первых кулис, а вторые и третьи кулисы – это так, мелочи, фон. В иное время, возможно, Григорий обратил бы более пристальное внимание на некоторые вещи, теперь ставшие малозначимым фоном. И настойчивые звонки Мерцалова, на которые он без энтузиазма отвечал и с какою-то ничем не объяснимой лёгкостью находил возможности увернуться от его навязчивых приглашений на встречу. И всё более заметная неприязнь к нему и Татьяне со стороны завуча и некоторых коллег учителей, в иное бы время послужившая поводом задуматься о причинах её, но теперь даже не воспринимаемая как что-то существенное.  И непреложная ясность бесповоротного разрыва его матери со всею прежнею жизнью и вполне понятное молчание с её стороны – ни весточки, ни звоночка, в иное время наверняка бы ставшее поводом к беспокойству, но не теперь. Давным-давно пошедшая вразнос жизнь целого общества, в котором у людей не осталось места для стабильного планирования завтрашнего дня, зато всепоглощающей становилась забота хоть как-то прожить сегодняшний – даже это перестало для Гриши быть одним из серьёзных вопросов. Он не думал, что будет, если ему всё-таки придётся уйти с полюбившейся работы. Он не переживал ни капельки за свои ещё недавно столь явные честолюбивые планы относительно консерватории. Он словно выпал напрочь из той реальности, которой жило подавляющее большинство людей в этом мире, перейдя в реальность параллельную. В ту, где рядом жила Татьяна, наполняя одним фактом своего присутствия смыслом всё мироздание. Занятия со школьниками были для обоих едва ли не единственной «форточкой» из их мира в большой мир. И, заглядывая в эту «форточку» они не столько вдыхали через неё воздуха из большого мира, сколько старались своим дыханием одухотворить тех немногих, кто стоял по ту сторону. Дети чувствовали, что эти двое преподавателей дарят им какое-то волшебство, и тянулись к ним. И никто не знал, но интуитивно предчувствовали все, что этому общению скоро, очень скоро суждено будет прекратиться.
Свадебное торжество не походило ни на те, какие обычно бывают в нормальных семьях, ни на то, какое ещё совсем недавно рисовалось воображением молодых. Впрочем, каких уже «молодых», в самом-то деле? Это был венчание на многолетне выстраданный союз, путь к которому был столь тернист и извилист, что слишком многое растерялось на нём. Если назвать церемонию скромной, значит, не сказать о ней ничего. На регистрации в ЗАГСе не было ни Анны Владиславовны, находящейся за многие и многие километры, ни её спутника Кости, ни кого-нибудь из родных невесты, которых Гриша так ни разу в своей жизни и не видел. Свидетелями, заверившими своими подписями официальный Акт, выступили кузина Гриши Верочка, всплывшая на его горизонте, как всегда, вдруг буквально неделю назад, и сослуживец Кости Вася Гусев, за несколько дней до события так же внезапно вызвавшийся стать его соучастником. Грише так никогда и не суждено будет узнать о том, что когда-то Гусев был страстно влюблён в Татьяну. Вася вообще внезапно возник и также внезапно исчезнет с поля зрения молодых вскоре после их свадьбы. Что же до оной как таковой, то вряд ли старинное русское слово соответствует тому, что представляла собою эта странная церемония. Невеста – хотя и вся в белом, однако же вовсе не в платье, а в строгом деловом костюме, взятом напрокат по сему торжественному случаю, без обычной по обряду фаты с вуалью, но в изящной серебряной диадеме со стразами – походила более на участницу серьёзных бизнес-переговоров, нежели на невесту. Жених – весь в чёрном, включая рубашку и галстук. В руках пары единственный скромный букетик из ярко-красных гладиолусов. За ними, чуть поодаль, как и положено по церемониалу, двое свидетелей, одетых, нельзя сказать, чтобы особо торжественно: Василий в сером джемпере и серых брюках, а Вера в таком же сером слегка приталенном платье с небольшим декольте. Из гостей лишь учительница математики из школы, где работают молодые, сосед Владлен Исаакович Михельбер, отчего-то один, без супруги, естественно, и без сына, давно уже пребывающего с новой семьёй – бывшей Гришиной – под небом Израиля, двое старичков из кооператива «Ветеран», которых ни Таня, ни Гриша по имени вспомнить не могли, неизвестная полная пожилая дама, скорей всего, скучающий завсегдатай мероприятий ЗАГСа, да незнакомый сутулый мужчина с седеющими слегка вьющимися волосами, точёный профиль которого украшали тонкие очки в никелированной оправе. Кажется, крутилось вокруг ещё несколько человек, но их черты не запечатлелись ни в памяти, ни на общей фотографии, сделанной по обычаю фотографом ЗАГСа по окончании церемонии, где они затерялись мелким планом где-то в задних рядах. Не пришли ни адвокат Вольфензон, ни критик Зильберт, ни кто-нибудь из Гришиных одноклассников, соседей или товарищей по консерватории, хотя все они могли бы придти. Просто Гриша не счёл необходимым рассылать специальные приглашения, поскольку они с Татьяной договорились о максимально скромной церемонии.
Никаких особых подарков, никакого застолья не планировалось, потому сразу после процедуры регистрации немногочисленные гости стали просто расходиться. Лишь сутулый мужчина в очках некоторое время покрутился возле здания, словно поджидая кого-то, когда уже автомобиль с молодыми отъехал, взяв направление к церкви, где была запланирована главная часть события – Таинство Венчания. За машиной с молодыми увязалась неприметная иномарка, за рулём которой сидел помощник Юрия Владимировича Мерцалова. Однако ни этого невзрачного господина, ни Беллермана, которого без сомнения можно было признать в сутулом мужчине в ЗАГСе, Григорий в лицо не знал. Оттого и не подозревал, что событие хоть и вполне скромное, даже скрытное для многих – вовсе не тайна для тех, кто уже давно и пристально следит за ним и его суженой, медленно сжимая кольцо. Впрочем, и знай он эти лица и эти обстоятельства, едва ли что-нибудь изменилось. Внутренняя уверенность в обретённой неуязвимости вела его по жизни, как неведомое умозрение ведёт сомнамбулу. Взгляд его устремился к источающему невероятную силу горнему свету, в лучах которого лишь один предмет в окружающей жизни имел сколь-нибудь серьёзное значение – его возлюбленная.
Венчал их тот же священник, что некогда крестил их – в той же маленькой церквушке на кладбище, где упокоился Эдвард Николаевич. И после Таинства напутствуемая добрым словом молодая чета направилась именно к могиле Гришиного отца, куда и был возложен букет гладиолусов. Они молча постояли у места последнего упокоения Берга и степенно пошли к выходу с кладбища, уже без цветов, в своих строгих простых костюмах, и никто бы не признал в них только что обвенчавшихся молодожёнов. Разве блеск исполненных счастья глаз мог выдать посвящённому в некоторые тайны бытия, что именно переживают эти двое.
На регистрации в ЗАГСе было совсем мало народу. В храме его было заметно больше. Но то были не знакомые молодым прихожане. Кто-то из них даже отметился неодобрительным шепотком в адрес невесты, не соизволившей венчаться в надлежащем событию свадебном платье, что было встречено другим шепотком, урезонивающим ворчуна: «Смотри ж ты, в какое лихое времечко живём! Где уж тут молодым денег на платье сыскать?» Впрочем, были и другие. По исконному православному обычаю молящиеся в храме, встречая свадьбу, искренне желали счастья венчающимся, ставили за них свечки и радостно присоединяли свой голос к общей праздничной молитве. Возникающая тем самым соборная, коллективная крепь из радости, надежд, добрых пожеланий, умиротворённого любования молодыми создавала над ними обережный круг, помогающий противостоять козням и напастям мира сего, в котором им надлежит жить, растить детей, продлевая род во веки.
В памяти Гриши и Тани навсегда выстроилась смысловая цепочка, связующая три отстоящих во времени, но вытекающих одно из другого события: первая встреча в поезде, Крещение и Венчание в одном и том же Храме. Это – как в китайских летописях, не ведающих сквозного летосчисления, но связующих между собой в близкие отношения факты, связанные зодиакальными совпадениями, циклически повторяющимися через равные промежутки времён. Оттого-то в них и можно узреть соседство событий, в реальности отделённых друг от друга веками, но образующих незримую смысловую связь, ведомую лишь посвящённым в тайны китайского календаря. А мы, живущие в других странах и ведущие свою единую хронологию, наивно полагая, что именно так и устроено время, не отдаём себе отчёта в том, что как раз именно так, «по-китайски» устроена наша память. Знание об этом даётся некоторым из нас в глубокой старости, когда воспоминания разных периодов жизни оказываются в тесном соседстве, выявляя связь между далеко отстоящими фактами биографии.
Круговорот последовавших за этим днём событий делался всё быстрее. И лишь спустя примерно месяц после свадьбы, когда краткие школьные осенние каникулы дали молодожёнам некоторую передышку в рабочем ритме, позволяющую что-нибудь успеть осмыслить, им стало ясно, что цепочка мелких происшествий с ними и вокруг них не случайное нагромождение, а тугая спираль, оборот за оборотом набирающая силу и неотвратимо втягивающая в себя их существование. В этой спирали всё связано. Странные встречи с прежде не знакомыми людьми и звонки с непонятными предложениями. Откуда ни возьмись свалившиеся на голову молодых педагогов и кажущиеся нелепыми замечания от директора и совершенно бредовая жалоба от родителей одного из учеников, якобы страдающего от «чрезмерного влияния Григория и Татьяны Берг на ещё не сформировавшуюся личность мальчика». Неожиданное письмо от загадочного человека по прозвищу Купец с поздравлениями молодожёнам, когда казалось, что эта авантюрно-приключенческая страница биографии навсегда в прошлом, и едва не закончившееся бедой приставание пьяного хулигана на улице вечером. Еженощно посещавшие обоих вещие сны, в которых они запросто узнавали в подробностях новости об Анне Владиславовне и Косте Кийко, о дальнем Танином родственнике Аркадии Туркине и цыганах Междуземья, о постигшем Романа Меченого несчастье и существовании Сергиева Воинства. А к этому вдобавок – как бы случайно, невзначай включённое радио доносит горячую новость о покушении на депутата Государственной думы Дмитрия Локтева…
Юрию Мерцалову удалось-таки вытащить на разговор Гришу. Было бы странно, если бы сотрудник всесильного ведомства не сумел добиться встречи. Разговор между ними протекал на удивление ровно. Ни разу Берг не вышел из себя, не запаниковал, не испугался. Внутренняя уверенность в том, что ничем реально сущим «адская контора», как про себя окрестил её Гриша, ему угрожать не может, он спокойно отвечал на все вопросы, прямо-таки мастерски обходя расставленные в них ловушки и отводя скрытые атаки. Так, на вопросы по археологии Григорий «на белом глазу» отвечал, что никогда не интересовался этой наукой и то, что его жена в прошлом археолог, для него факт биографии, и не больше. Когда разговор заходил о наследии Туманова с явным намёком на портрет Нади, в том ключе, что неплохо было бы предоставить специалистам ведомства возможность сделать копию и вообще подробно ознакомиться с «замечательным произведением искусства», Берг резонно интересовался целью подобного ознакомления и гарантиями сохранности полотна. А ещё намекал на то, что давным-давно картиной не располагает и изъять её оттуда, где она сейчас хранится, крайне хлопотное дело. В общем, наводил тень на плетень. Зацепить его через недавние «левые» сделки с оформлением МИДовских паспортов для Юрия Владимировича оказалось также практически невозможно. Сдав все дела, все контакты, всю документацию и печать Глизеру с Локтевым, да ещё и отказавшись в их пользу от большой суммы денег, Гриша фактически полностью очистился. Даже при самом тщательном расследовании доказать его непосредственную причастность к преступлениям, совершённым за границей отправленными им людьми, не замарав при этом депутата Госдумы Локтева, было немыслимо. А фигура лидера Думской фракции, становящегося весьма популярным политиком в стране, особенно после серии громких «наездов» на его партию и бизнес, в которых он выглядел как несправедливо пострадавший народный герой, пока была недосягаема даже для всесильных особистов с Лубянки. Одним словом, промучив бесплодными беседами Берга пару раз по полтора часа, Мерцалов решил, что молодой человек либо законченный идиот, либо чрезвычайно защищённый субъект, и в любом случае либо от него нужно отстать, либо его следует ликвидировать. А тут ещё вмешались те, кого даже внутри ведомства называли «смежниками». Люди из 13-го отдела появились в кабинете Мерцалова буквально через час после его второй встречи с Бергом и начали настоятельно требовать передать им все материалы и записи бесед с этим странным музыкантишкой.
Грише до всего этого не было и дела. Он был счастлив. Все его мысли были только о любимой жене и любимой работе. В голове его непрерывно звучала музыка, порой заглушая внешние звуки суетной жизни. И она, эта музыка, лишь ждала своего часа, чтобы выплеснуться, наконец, на нотную бумагу, дабы когда-нибудь зазвучать для всех. Много лет не занимавшийся сочинительством Гриша вдруг почувствовал в этом своё настоящее призвание и лишь откладывал со дня на день тот час, когда сядет в тиши своего кабинета за отцовский стол и примется заносить на ноты звучащее внутри. Повседневные дела отвлекали его от этого в немалой степени. Жизнь диктовала необходимость ходить в магазины, оплачивать счета, прибираться в большой квартире, готовиться к очередным урокам, Всё это забирало время, и в один прекрасный момент, возвращаясь с работы домой один, поскольку в этот день их с Таней рабочий график не совпадал, Гриша вдруг с острой болью, пронзившей его до позвоночника, ощутил краткость отведённого ему на земле времени. Точно все сосчитанные свыше секунды его земного отрезка высветились на незримом табло в виде конечной цифры, и он смог, несмотря на их многозначность, ощутить их как целое, компактно уложенное в пространство. Как бывало когда-то в детстве, он застыл, как вкопанный, поражённый открывшейся картиной, на мгновение забыв, кто он, где он, откуда и куда идёт. Несколько мгновений ступора сменились адреналиновой горячкой. Пульс резко участился, зрачки сузились, дыхание разгорячилось, точно он только что преодолел беговую стометровку, и Гриша решительно, почти бегом заторопился домой. В этот же вечер, после ужина, извинившись перед Таней, что нарушает установившуюся семейную традицию обязательно беседовать о чём-нибудь за чаем до полуночи, он проследовал в кабинет, где приступил к священнодействию с нотной бумагой. Таня неслышно проскользнула к нему через полчаса тишины, и он даже не сразу заметил её присутствия. Когда же вдруг обнаружил её – сидящую чуть поодаль в кресле и пристально, с грустной улыбкой наблюдающую за ним, он растерянно улыбнулся, отложил ручку и спросил:
– Ты давно?
– Что это будет? – вместо ответа спросила она, взглядом указывая на исписанные страницы.
– Ещё не знаю. Просто уже не мог больше, – вздохнул Гриша.
Татьяна медленно встала, подошла к нему, обвила его голову руками и, горячо дыша в волосы, прошептала:
– Я так счастлива, – потом немного помолчала и добавила: – Знаешь ли ты, как прекрасен любимый мужчина, погружённый в творческую работу? Нет ничего лучше, поверь мне.
– Не знаю, – Гриша сделал попытку развернуться лицом к жене, чтобы видеть снизу вверх выражение её глаз. Но она удержала его и, стоя так же, сзади, обхватив голову ещё крепче, быстро-быстро проговорила горячим шёпотом: – Подожди. Я сейчас уйду и не буду тебе мешать.
– Ты мне не мешаешь.
– Нет-нет. Я знаю, ты должен сделать, что начал. Я ещё многое знаю. И должна тебе сказать. Только вот… Когда?
– Что – когда?
Гриша снова слабо попытался высвободить свою голову, и снова Таня удержала его.
– Одно я тебе должна сказать именно сегодня. Именно сейчас. Ты ведь не просто так вернулся к музыке. К своей музыке. Всё в мире не просто так. Ты должен знать одну вещь.
– Я знаю, – горячо зашептал в тон супруге Григорий, словно возражая ей, – Ты любишь меня.
– О как ты прав! Я люблю тебя, мой единственный, мой ненаглядный, мой самый прекрасный человек! – тихо засмеялась Таня и хотела что-то ещё добавить, но Гриша не дал ей, перебивая:
– И я тебя люблю. Ты даже не представляешь, как тяжело мужчине понять, что оказывается, он до сих пор не знал, что такое любовь. Прожить больше тридцати лет – и не знать! Я раньше думал, что знаю если не всё о жизни, то, по крайней мере, главное. Видел мир, видел войну, знаю, что такое богатство и что такое нищета, бывал на воле и в неволе, вкусил власти и полнейшего бесправия, познал беззаветную дружбу и коварное предательство, испытал радость творчества и ужас бессмысленной работы. Я даже, кажется, начал понимать, что такое смерть. Вот только любви не испытывал никогда… Постой, не перебивай. Я должен, именно теперь должен тебе всё это сказать. Потому что потом… Ты знаешь, потом никогда не наступает. Есть только здесь и сейчас, и надо полной грудью дышать именно этим данным тебе Богом мигом. Вот был у меня друг. Настоящий. Таких уже не будет никогда. Ты знаешь. И он всегда учил меня отдаваться с лёгкостью, а я не понимал. Отдаваться потоку, не требуя успеха или удач, не ища отдачи или удовольствия. Просто отдаваться. При этом говорил, что есть только две профессии – мужчина и женщина, а всё остальное – так, роли, условности. И вот я только-только, кажется, начинаю понимать и чувствовать это… А ещё, ты знаешь, сегодня шёл из школы и вдруг резко так ощутил, как мало нам отведено на земле времени. И эту малость можно расплескать, растратить на все эти второстепенные мелочи. На карьеру, на деньги, на удовлетворение собственных амбиций и тщеславия. И с чем ты останешься, когда придётся подводить итоги? Разве можно на всю эту мишуру променять единственное – ощущение воли, когда отдаёшься потоку и проживаешь каждый миг как вечность? Нет, нельзя. Вот я и спохватился. Ты уж прости меня. Но я должен запечатлеть то, что звучит внутри. Оно ведь уйдёт, и я уйду… А люди должны услышать.
Таня медленно отняла руки от Гришиной головы, отступила на шаг и долго-долго смотрела на него широко раскрытыми глазами. Он, наконец, развернулся к ней и уставился в эти глаза, снова, как много лет назад, в поезде, когда могущественная баловница Судьба впервые свела их затем, чтобы свить воедино нити их Судеб, утонул в их бездне. И снова, как тогда, в этой ней промелькнули, переплавляясь одно в другое, тысячи поколений предков и потомков. Набежавшая хрустальная слеза кратко вспыхнула, переливаясь всеми цветами радуги, Таня сморгнула её, и вмиг видение исчезло, растворилось в протяжной важности текущего мгновенья. Таня опустила взгляд и промолвила:
– Благословенны небеса, подарившие мне тебя, мой Гришенька! У нас будет сын.
Произнесённое прозвучало так тихо и – одновременно – так ошеломляюще громко, как будто тысячи фанфар одновременно возгласили священный хвалебный гимн Любви, Роду и всему живому на земле, что Григорий словно оглох на время. Он не слышал ни тикания часов, ни ветра за окном, ни собственного дыхания, породившего не выдох, а некий возглас, в котором переплелись радость и удивление, восторг и страх. Мир, который – здесь и сейчас, – сузился до двоих самых близких людей, во чреве одного из которых зародилась третья жизнь. И это таинство, самое прекрасное и самое непостижимое из всех, было важнее всего – важнее ненаписанной музыки, зовущей снова к письменному столу, важнее любых действий и любых слов. Весь смысл жизни сосредоточился сейчас в том, что сказала Татьяна, и не хватало никаких сил ума, чтобы в полной мере постичь сказанное…
После этого памятного вечера, который как-то ещё продолжился – ни Гриша, ни Таня не помнили, как, были ещё дни и вечера, была ещё работа, повседневные дела, ученики, нотная бумага на письменном столе, постепенно всё гуще покрываемая нотными знаками, разговоры вдвоём и прогулки, какие-то люди, какие-то встречи, какие-то телефонные звонки. Но всё это уже было заведомо вытеснено на второй, третий, десятый план, ибо главное было сказано, и это главное стало диктовать всему остальному, как строить жизнь, что делать в первую очередь и чего не делать вовсе. В последующие недели Гриша ни разу не вспоминал о матери и Косте. Мысль о них легла глубоко на донышко сознания, согреваемая уверенным ощущением их полной безопасности, неуязвимости и счастья. Пару раз звонил Гусев. О чём-то болтали. Мерцалов исчез – как будто раз и навсегда. Изредка среди прохожих на улице или где-нибудь ещё вдалеке возникали как будто чем-то знакомые фигуры. Кажется, однажды это был Моисей Аронович, другой раз кто-то из однокурсников, время от времени проплывал мужчина в тонких дымчатых очках в никелированной оправе. Кажется, тоже где-то уже виделись. Слова коллег, реплики вечно всем недовольного завуча, трескотня Верочки, вдруг вспомнившей про братца, сливались в равномерный фон, не оставляя следа ни в душе, ни в памяти. В жизни было главное – новая жизнь, которая должна войти в этот мир в июне, и ради появления которой всё остальное поставлено в подчинённое положение. Кроме, разве что, музыки. Однако и на неё как будто стало меньше времени. Хотя и старался Гриша почти каждый день уделять какое-то количество минут начатой партитуре, но ему постоянно казалось, что она почти не продвигается. Несколько раз приходилось зачёркивать написанное, вырывая уже сотворённые листы произведения и отправляя их в корзину. Ну, не соответствовали эти эпизоды тому, чего просила душа, казались надуманными и фальшивыми. Оказалось, совсем не просто отдаться потоку, о чём так увлечённо говорил Гриша в памятный вечер. Всё время возникал соблазн встать на рельсы собственной учёности, выправляя тот или иной эпизод музыкального целого в соответствии с привитыми правилами и нормами. И всякий раз, едва только такое возникало, через какое-то время написанный подобным образом эпизод неминуемо отправлялся в корзину. Оттого музыкальное целое продвигалось гораздо медленнее, чем того хотелось бы. Но это не сильно смущало Гришу. Ведь главное: у него будет сын!
Счастливо обретшие друг друга Гриша и Таня жили, никого и ничего не видя, согревая каждый свою вторую половинку теплом души и выхаживая в этом крошечном очаге тепла будущую жизнь, о которой, кроме них двоих, в мире никому ещё знать не положено. Никогда ещё в жизни своей Григорий не испытывал такого всепоглощающего и всеобъемлющего чувства счастья. Словно все теневые чёрточки и морщины мира разом разгладились, и, прежде необъяснимая и пугающая, Вселенная наконец-то обрела смысл и цельность. В этой полноте не было места для червоточин и изъянов. Они, разумеется, существовали в мире вокруг молодой семьи, но молодым, счастливо ожидающим прибавления в семействе, этого знать было не дано. Не дано им было знать, что в эти самые дни на одной из фешенебельных дач в ближнем Подмосковье за большой круглый стол слетелись коршуны теневой политики и обсуждают очередные чёрные планы относительно трепещущей в их когтях России. Не ведали молодожёны, что в числе застольных бесед коршунов несколько раз проскальзывали темы, к которым волею судеб и они имеют некоторое отношение. Едва оправившаяся от первой волны потрясений разрушения страна приговорами этих людей предназначалась к новой волне, которая не заставит себя долго ждать. И волна эта обязательно накроет каждый дом, каждую семью в Отечестве, и супругам Григорию и Татьяне Берг тоже не укрыться от неё даже под сенью самого светлого чувства и самых горячих молитв. В эти самые дни их безмятежного счастья и полной гармонии шла незримая и всё более накаляющаяся схватка между безжалостными игроками, жадно присосавшимися к богатствам страны. Они торопились урвать как можно больше, в не осознаваемой надежде обезопасить своё существование перед лицом грядущих ещё более ужасных потрясений, которые интуитивно предчувствовали все, но никто не мог назвать ни часа их прихода, ни характера их. Среди игроков, одержимых этой войной стяжательства, был и Дмитрий Павлович Локтев, окончательно потерявший связь с реальностью земной жизни. Погрязший в бесконечных интригах и противостояниях, наспех сколачиваемых и так же спешно разрушаемых коалициях и союзах, сделках купли-продажи, бесконечного блефа и вранья, Локтев полностью переродился из человека, созданного по образу и подобию Божьему и сотворённого из плоти земной, в виртуального героя телеэфира и биржевых сводок, всецело зависящего от неосязаемой воли сонма ньюсмейкеров, журналистов, политологов и воротил финансового капитала. Его благоверная жёнушка порхала по своим орбитам, изредка озаряя своего муженька издали хищно-соблазнительной улыбкой матёрой львицы, и всякий раз при виде Галочки он безотчётно сознавал, что всё глубже проваливается в какую-то пропасть, и из неё уже не вырваться. Но падение в эту пропасть было столь сладким, столь заманчивым и желанным, что с азартом маньяка-самоубийцы он лишь ускорял свой головокружительный полёт вниз, попутно увлекая за собой нескольких своих приближённых. На очередном вираже этого полёта прозвенел в самом начале декабря последний звоночек, что ещё, быть может, мог отрезвить и остановить падение заблудшего. В ходе очередных партийно-экономических разборок в одном из регионов, куда своей волей Локтев направил своего верного Сачо Пансу для «решения вопросов», был смертельно ранен Саид Калыкович Баширов. Его успели привезти в центральную городскую больницу ещё в сознании и даже допросить. Следователь по особо важным делам, ведший этот допрос, успел услышать от умирающего несколько важных слов, которые позже откликнутся целой серией громких арестов, но так и не закончатся судом. Новость о гибели друга и партнёра застала Локтева в самолёте, заходящем на посадку в Пулково. На миг ощущение стремительного падения и ужас охватили душу Дмитрия Павловича, он вспомнил себя маленьким мальчиком, скатывающимся с горки на санках против своей воли – злые старшеклассники, издеваясь над мальчишкой, просто толкнули детские саночки по склону там, где он и не думал ехать. Тогда от серьёзных травм и увечий его спасло лишь то, что через несколько мгновений паники он сумел собраться, побороть страх и начать управлять летящими вниз санками, сгруппировавшись, выставив, притормаживая и балансируя, назад по ходу движения правую ногу и пытаясь вырулить на открытую поляну внизу, а не врезаться в дерево или пень, припорошённый снегом. Тогда ему удалось избежать беды. Теперь беда уже случилась. Через несколько часов в одном из конференц-залов Северной столицы ему предстоит проводить встречу со своим питерским активом. Он должен будет сообщить им трагическую новость. Но до этого он должен сам для себя принять решение, как к ней относиться, какие выводы из неё сделать, как вести себя дальше. Что это – роковая случайность, последнее предостережение ему, начало конца или неизбежная жертва ладьёй в большой шахматной комбинации?
Не менее суровая цепь событий параллельно раскручивалась в Москве, где между кланом Прицкеров и не менее влиятельным кланом известного российского олигарха Березовского вспыхнул конфликт вокруг попытки приобретения контрольного пакета акций одного крупного отечественного предприятия, пускаемого с молотка вконец обезумевшим Ельциным со своими присными. Обыкновенная стычка конкурентов, прежде умевших по-джентльменски договариваться, грозила перерасти в вооружённое противостояние, благо за спиной у каждого хватало и легальных, облачённых в погоны и при удостоверениях сотрудников силовых ведомств, и нелегальных – вчерашних спортсменов, оставшихся без иных средств к существованию, кроме участия в бандформированиях, легионеров. Облечённый наивысшим властным статусом Смотрящего по России человек по кличке Рыжий, редко вмешивающийся в споры коммерсантов, на сей раз нарушил своё правило. Этот конфликт был ему неудобен – и не вовремя и не между теми, кого, согласно замыслам Рыжего, следует стравливать между собой. Рыжий пригласил к себе в гости обоих спорщиков на ужин и преподнёс каждому по подарку в обмен на обещание не продолжать войны. Подарком были – одному прогулочная яхта класса Люкс, другому небольшой остров в Эгейском море. Примирённые между собой остались довольны подарками и пообещали закрыть тему, однако через день случилось убийство Баширова, и Прицкер принял это событие за нарушение людьми Березовского данных обещаний. Он позвонил своему конкуренту и, еле скрывая ярость, потребовал объяснений. Никогда не славившийся смелостью, но всегда умевший виртуозно выпутываться из любых самых грязных историй недавний младший научный сотрудник, а ныне влиятельный приближённый Семьи Президента олигарх начал бормотать что-то совсем несвязное, из чего было ясно лишь одно: происщедшее самого Березовского напугало донельзя.  Прицкер охолонул и призадумался. Происшествие не вписывалось ни в один рассчитывавшийся им сценарий. Он набрал номер зятя. Тот не отвечал, находясь в это самое время на совещании в Петербурге. Молчание телефонной трубки Димы ещё более насторожило тестя, и он решился на шаг, о котором впоследствии не раз пожалел. Не проверив всей информации, но испугавшись, что началась атака на его Империю, к которой решили подобраться с самой неожиданной стороны – через достаточно радикальную и вполне националистическую по риторике и внешне антисемитскую НДПР, на деле служащую своего рода молниеотводом в обществе, Леонтий Израилевич отдал распоряжение «открыть шлюзы» националистической истерике в регионах для того, чтобы единым махом дискредитировать несколько национал-патриотических организаций, могущих составить некоторую конкуренцию НДПР. По стране прокатилась волна провокаций, газеты запестрели кричащими заголовками, а суды пополнились делами о столкновениях на почве национальной нетерпимости. До массовых инсинуаций на эту тему впереди ещё было несколько лет, но этот вброс конца 1997 года имел свои далеко идущие последствия. На фоне других то и дело накатывающих на страну политических скандалов – с вечно нетрезвым и хворым Президентом, с вечно грызущимися между собой «силовиками» и бандитами, за спинами которых недвусмысленно маячили персоны стремительно укрепляющихся нуворишей с громкими нерусскими фамилиями, с шумными протестными акциями столь же стремительно нищающего и теряющего работу населения, с феерическим разграблением страны и оттоком её ресурсов в зарубежные закрома, с бездарно проводимыми военными операциями на Кавказе – эта череда скандалов имела свой вполне заметный политический и исторический вес. И никто в стране не догадывался, чья именно отмашка дала ей старт.
Похоронив Баширова, Локтев заметно отдалился от всех. Он сторонился и коллег по Думе, и бизнесменов, и функционеров ведомства, по мере возможности. В нём поселилось тотальное недоверие. Своего тестя он стал про себя величать не иначе, как Иудушкой, а к Галочке обращаться только «моя змейка». Перемену в лидере заметили все. Локтев даже внешне изменился. Глаза словно запали глубже, резко очерченные налившимися сероватыми мешками. Взгляд стал колючим и отчуждённым. На резко обозначившихся скулах стали часто играть тугие желваки, когда Председатель кого-нибудь слушал или был погружён в чтение документов. Он начал сутулиться, на что кто-то из наблюдательных приближённых заметил, что этим он начал походить на Беллермана. Владислава Яновича Локтев к себе не допускал категорически. Впавший в опалу профессор безуспешно пытался несколько раз добиться аудиенции, но так и не вышло, после чего он решил окончательно прекратить попытки, а самого «Испытуемого Д.» вычеркнул из списка интересующих его объектов. Для практики Беллермана прежних лет, когда он был в силе, такое вычёркивание означало только одно – попадание в список, подлежащий ликвидации. Теперь в жизни Владислава Яновича настали иные времена, он не мог себе позволить роскошь ликвидаций. Но он мог внутренне желать её, и это, по его глубокому убеждению, было такою же реальною силой, как и отдание приказа. В самый канун Нового 1998 года он передал через секретариат Депутата Государственной Думы Д.П.Локтева простую открыточку с поздравлениями. На открытке был изображён старинный замок, запорошённый снегом, над которым в снежном мареве тускло горели две свечи. Вероятно, по замыслу художника, такая картинка должна была ассоциироваться с одним из самых радостных для всех с детства праздников. На самом же деле, один её вид внушал безотчётную тоску, причину которой можно было разгадать, только тщательно расшифровав спрятанную в ней тайную символику. Во-первых, старинный замок, если приглядеться к нему внимательнее, являл собою вполне типичную декорацию для фильмов ужасов. В стенах этого асимметричного готического сооружения с башенками и узкими бойницами вполне мог бродить призрак графа Дракулы или витать целое сонмище тоскующих по свежей крови вампиров. Еле прорисованный ров, окружающий замок, при внимательном взгляде обнаруживал наличие в нём клокочущего кипятка, над которым струится зловещий пар. Неприступные стены тёмно-серого гранита были испещрены трещинами, как следами былых осад, а в прихотливом орнаменте, образуемом ими, можно было разглядеть прихотливо спрятанную латинскую надпись, сурово напоминающую: MEMENTO MORI, что легко перевести даже не владеющему латынью – ПОМНИ О СМЕРТИ. Самый общий вид архитектурного сооружения на картинке был развёрнут к зрителю так, чтобы скрыть врата, обнаружив лишь непреодолимые стены, а это безотчётно наводило на мысль о безвыходности. Падающие снежинки были, как не подобает кристаллам воды, не восьмигранными, а прихотливо обыгрывали шестиконечную Звезду Давида, во многих культурах, кроме двух, считающуюся одновременно опасной и оскорбительной. Две зажженных свечи с покорно никнущими в порывах ветра слабыми язычками пламени однозначно читались символом траура, а никак не праздника. И, наконец, общий тон картинки, исполненной в холодных, приглушённых тонах, был скорее подавляющим, чем развлекающим глаз. Словом, тот, кому пришло в голову запустить в тираж такое изображение в качестве праздничного, несомненно, обладал весьма специфическим отношением к людям и к самому празднику. Беллерман выбрал именно такую открытку для поздравительного послания, да и самый текст послания, при внимательном прочтении, обнаруживал запрятанный подвох. Профессор написал:
Желаю Вам, Дмитрий Павлович, в наступающем Году окончательно победить свои иллюзии и обрести покой, подобающий подлинному величию, на которое Вы способны! И вечного мира над Вашей светлой головой!
Искренне Ваш, профессор В.Я.Беллерман.
В те предновогодние дни Локтев получил ещё несколько странных поздравлений. Благоверная подарила ему непонятного назначения хрустальный куб, внутри которого переливался всеми цветами радуги прозрачный шар, чем-то напоминающий фантастическое недремлющее око. Преподнесла коробочку с подарком, чмокнула в щёку и упорхнула, обронив на пороге, что 31 декабря улетает в Тель-Авив на недельку. Муж не успел даже отреагировать ни на подарок, ни на уведомление. Когда уже распакованная безделица красовалась у него на рабочем столе, он, тупо глядя сквозь неё, подумал: «Ну, улетает, так и пусть! Отдохну от её глупостей хоть неделю». Подумал – и даже удивился: куда испарились те пылкие чувства, которыми так недавно он переполнялся, едва завидит её поблизости? Один из знакомых, состоящий, как считал Локтев, по недоразумению, а не по убеждениям, во фракции коммунистов, забежал к нему с поздравлениями и оставил в подарок красивую цветную фотографию панорамы Кабула в рамочке. Вглядываясь в неё, на мгновение Дмитрий ощутил приступ непонятной тоски – точно там, в далёких горах вместе со своей юностью оставил он ещё что-то очень важное для своей души, без чего обречён на вечную пустоту. Леонтий Израилевич удостоил зятя устным поздравлением по телефону. Говорил долго, маловразумительно и, в итоге, что сказал, так и непонятно. Однако осадок после его велеречивого поздравления остался какой-то болезненный и весьма неприятный. Вспомнил про своего босса и Марик Глизер, подарив небольшой перстень-печатку. Ушлый еврейчик помнил о слабости Димы к подобным простым мужским украшениям и, что называется, угодил. Однако, когда Локтев примерил перстень, у него отчего-то вдруг так разболелся палец, что захотелось отшвырнуть от себя подальше эту ювелирную вещицу, как будто именно в ней заключалась причина настигшей боли, а снять перстенёк удалось с очень большим трудом, точно изнутри он был по ободу смазан невидимым клеем.
Когда били куранты, Дима, впервые за много лет встречавший Новый Год в одиночестве дома, поднял бокал шампанского, уставясь в телевизор и не видя, что кажет экран, и просидел так с поднятым бокалом несколько минут в полном оцепенении. Он задумался о том, чем была его жизнь – что в ней было хорошего, что плохого, что он оставит по себе. Откуда в его голову забрели такие мысли, сказать было невозможно, но избавиться от ни, просто вытряхнуть их из головы было невозможно так же. Он додумывал их неторопливо, как будто цедил охлаждённое игристое вино, любуясь переливающимися в них искорками озарений и наслаждаясь обжигающими пузырьками правды, растекающимися по всему организму. Пожалуй, впервые в своей жизни он совершенно спокойно и честно сказал себе, что абсолютно всё, чем он занимался, полнейшая бессмыслица, от которой не останется и праха, лишь горечь разочарования.
Залпом опрокинув шампанское, Локтев встал с кресла, прошёлся по кабинету, подошёл к шкафу, открыл дверцу и долго разглядывал стопку альбомов, к которым не прикасался много лет, но всегда возил их с собой, переезжая на новое место жительства. В ни бережно расставленные по датам покоились фотографии, запечатлевшие всю его жизнь. Новогодняя ночь в одиночестве – самое время окунуться в воспоминания, чтобы попробовать заново пережить хотя бы отблески прожитых чувств, воскресить тени прошедших событий и попытаться найти ответ на роковой вопрос об их смысле в твоей биографии. Дима взял в руки пару альбомов, вернулся в кресло и, устроившись поудобнее, начал медленно перелистывать их, вглядываясь в забытые черты некогда близких людей и в оставленные в прошлом пейзажи. За этим занятие провёл он часа два, постепенно обретая всё больший покой и холодную отстранённость. Никто не отвлекал его. Телефон молчал, словно ни одному человеку в мире не было дела до пребывающей в одиночестве известной персоны. В какой-то момент Локтев с удовольствием отметил это обстоятельство, и тут же в голову закралась странная мысль: а что, если действительно, по большому счёту, он – такой популярный, такой значительный и влиятельный – на самом-то деле никому на земле не нужен и попросту тешит себя иллюзиями собственной значимости?  Зацепившись за промелькнувшее в голове слово «иллюзии», он вспомнил о странной открытке Беллермана и, отложив альбомы, решил перечитать написанное профессором. Долго искать открыточку не пришлось. За годы публичной работы Локтев выработал привычку каждой вещи находить своё место и чётко помнить, куда что определил. Он вчитался в текст и надолго остановился на словах «победить иллюзии и обрести покой». Не задаваясь вопросом, а что собственно имел в виду Беллерман, Дмитрий вдумывался в сами понятия, стоящие за словами. По незримой цепочке ассоциаций он перешёл от понятия «покой» к воспоминанию о человеке, который недавно трагически обрёл вечный покой – о человеке, с которым столько лет их связывала странная, но крепкая дружба – о Саиде. На последний день рождения Баширов сделал другу и патрону неожиданный подарок. Украшенный чеканкой и резьбой, инкрустированный по корпусу подарочный, но вполне боевой пистолет ручной работы от одного из славящихся своим искусством по стране оружейников. Дима тогда спросил:
– Что за странный подарок? Это скорее для каких-нибудь «братков», а, Саид-ака!
– Э, ты не понял, дарагой. Такое оружие – признак настоящего мужчины. Совсем не обязательно стрелять. Это как драгоценность. Её можно созерцать. Скажешь, не красиво – обидишь навек.
– Да что ты, бача! Ещё как красиво! Просто… Ну, странно как-то. Мне никто ещё не дарил оружия.
– Оружие в подарок, Дима, самое большее, что может преподнести друг своему другу.
Теперь, вспомнив об ушедшем друге, возможно единственном человеке, про которого Локтев мог сказать именно это святое русское слово, он захотел взять в руки его подарок. Во второй раз прикоснуться к нему, потому что со дня своего рождения он оружия в руки больше не брал. Никакого, кстати. Была ли это неосознанная неприязнь к оружию, постепенно развившаяся в нём как реакция на боевой опыт юности, или неосознанный страх таящейся в нём опасности, сказать трудно. Факт остаётся фактом, Дмитрий Павлович Локтев – едва ли не самый редко обращающийся с оружием депутат Государственной думы, хотя и ветеран войны. Видимо, в эту новогоднюю ночь настало время оспорить верность этого утверждения.
Ночная зимняя Москва переливалась разноцветными огнями, превращая и без того разномастный и эклектичный силуэт города в причудливое смешение реального и ирреального, за которым невозможно угадать настоящей жизни. Подобно пёстрому балагану, в котором бесконечные Арлекины и Коломбины прячутся в волшебные ящики, чтобы выпорхнуть из них через мгновение сказочной птицей или чёртиком из табакерки, языческая и купеческая столица излёта второго тысячелетия одновременно пугала и притягивала к себе. Ничему в ней не суждено стать главным, ничему не возможно остановиться. Вся она – лишь непрерывное движение, без начала и конца, в котором одна форма перетекает в другую, не оставляя наблюдателю ни времени, ни сил задуматься о смысле этих превращений. Установленные новой властью многодневные каникулы, на протяжение которых народу предоставлялось достаточно времени для погружения в самые густые пучины безудержного веселья и беспробудного пьянства, сулили впереди странное слияние куража и тоски, бесстыдства и задумчивости. Словно в насмешку надо всеми декларируемыми принципами прав и свобод, идеями духовного возрождения и православной державности, они – эти рождественские каникулы – олицетворяли собой самые бесовские, самые низменные начала человеческого существа, отпущенные на волю властной рукой спивающегося самодержца. И, вполне восприняв посланный ему сигнал, народ со всею русскою прямотою и удалью охотно пускался во все тяжкие именно в эти новогодние дни, благо иных поводов для бесшабашного веселья у него практически не осталось. 7 лет нового бытия, которое правильнее было бы назвать инобытием страны, полностью извратили всё, во что ещё готовы были верить люди в ушедшие 80-е, отняли у подавляющего большинства всю собственность, все возможности, все надежды и все права, какие у них были при Советской власти, оставив одно право – на скотство и бесстыдство безо всякой меры. И многие в полной мере пользовались этим правом, нимало не беспокоясь о таких неведомых им абстракциях, как душа и совесть. Оттого-то в объявленные по всей стране нерабочими новогодние дни так резко возрастало количество убийств и самоубийств, изнасилований и грабежей, наркотических и алкогольных отравлений, драк и разбоя, дорожно-транспортных происшествий и пожаров. В вывернутом наизнанку мире вовсю действовали вывернутые представления об отдыхе и труде. Последний стремительно утрачивал в обществе всякие признаки уважения. А первый обретал чудовищные масштабы неуправляемого стихийного бедствия.
Новогодняя Москва была средоточием страстей. Утратившая понятия о границах приличий и дозволенности, она проводила дискотеки напротив Храмов, рок-концерты под стенами Кремля, фейерверки возле кладбищ и всевозможные распродажи, торги, лотереи практически везде. Всё крутилось, сверкало, грохотало, мельтешило, как заведённый дёргающимися чертями механизм, и только какой-нибудь устрашающий большой разрушительной силы взрыв мог на время остановить эту вакханалию. В не столь далёкие времена измыслить такую нелепость, как взрыв в столице, могла лишь самая буйная фантазия самого ненормального человека. Но наступившие времена все фантазии сделали реальностью, в том числе и такие. До самых страшных московских взрывов, которые вскоре потрясут общественное сознание и сделают возможными новые милитаристские афёры одержимого войной руководства, в первую ночь наступившего 1998 года оставалось совсем немного времени. Однако их предчувствие уже незримо витало в воздухе, как разливается над землёй озоновый запах уже нависшей, но ещё не разразившейся грозы. Взрыв торгового центра вдали от Москвы, начавший обратный отсчёт времени для Локтева, наверное, был подобен отдалённому раскату грома приближающейся бури. Но едва ли кто-нибудь, ни же сам Председатель НДПР воспринимал это событие именно так. Впрочем, только до наставшей новогодней ночи в одиночестве. Сейчас, стоя с подарочным пистолетом в руке против огромного окна своего кабинета, из которого открывалась широкая панорама безумно празднующего невесть что великого города, он отчётливо услышал предательски точное тикание часов, отмеряющих уходящие мгновения бытия. Или это проступивший в тишине одинокой квартиры пульс в висках? Какая гадость, в любом случае!
Локтев отвернулся от окна и поискал глазами источник этого равномерного механического звука. Настенные часы были электронными и не могли издавать никаких звуков, кроме сигнального мелодичного боя, раздававшегося в определённый час по настройке. Беззвучно работавший телевизор никаких звуков не издавал, если не считать слабого потрескивания пыли, садящейся на наэлектризованный монитор. Толстые стены не пропускали звуков от соседей. Шум с улицы был еле различим и, уж во всяком случае, нимало не походил на мерный стук. Значит, пульс сердца. Это оно – жестокий неутомимый механизм в груди – своей ритмичной работой, постоянно напоминает своему владельцу об уходящем безвозвратно времени. Занятно! Дмитрий отвык от этого звука – потому, что очень давно уже не оказывался в тишине наедине с самим собой, и просто забыл о существовании сердца. Он задёрнул шторы и вернулся в кресло. Положил пистолет на столик перед собой и откинулся на спинку, прикрыв глаза.
Мягко обволакивающая сознание дрёма ненадолго погрузила государственного мужа в детство. Шестилетний Митя со всех босых ног бежит по песчаному берегу вдоль тёплого прибоя, и в глазах его светится ласковое прибалтийское солнце. Он счастлив – тем безудержным и беспечным счастьем бытия, какое бывает только в детстве, когда нет никаких причин, никаких начал, а лишь сияющая бесконечность радости. Он знает, что где-то недалеко папа и мама. Он чувствует, но не видит их. Он совсем забыл их лица. Но сейчас это и неважно: ведь маленькому мальчугану вовсе не нужно помнить лицо, когда в нём живо ощущение. И ничего не надо объяснять: просто папа и просто мама, они такие же навсегда сущие, как солнышко над головой, тёплый песок под ногами и шум мягких волн. Всех этих ощущений в букете достаточно, чтобы счастье переполняло душу, изливаясь в опьяняющем восторге бега. И он бежит, просто бежит по берегу. Никуда и ниоткуда. И этот бег и есть жизнь. Яркая, радостная, полная. И бежал бы он так, наверное, до бесконечности, тем более, что шестилетний мальчишка ещё и не может знать, что такое конец . Но внезапно он останавливается, как вкопанный, и бешеный стук разгорячившегося бегом сердца начинает стучать в уши молотом по наковальне. Митя стоит, не шелохнувшись, а его округлившиеся глаза медленно наполняются недоуменными детскими слезами. Он ещё не знает, почему. Он просто не понимает, что это такое и отчего ему уже не хочется бежать. Он не знает даже, как словами называть, не то что выразить представшее перед ним зрелище. Под его ногами на песке лежит прибитая волной мёртвая чайка. Неестественно вывернутая голова с растрёпанным оперением на шее, полураскрытый в агонии клюв, бессмысленно растопыренные пальцы и мутная щёлка вместо бусинки-глаза. Видение смерти, которая всегда обрамляет жизнь, вызывает у Мити неведомые ему прежде чувства, и только что кипевшая в нём бесконечная радость вмиг сменилась такою же бесконечною тоской. Нет, он вовсе не дурачок, который никогда не слышал о том, что всему живому свойственно умирать. Едва научившись говорить, он часто повторял детскую считалочку: «Пиф-паф, ой-ой-ой! Умирает зайчик мой…», но никогда в этом не было зримой определённости. Тем более, что и зайку в считалочке оживляют, и он снова начинает прыгать. А глядя на этот птичий трупик, он ясно понимает, что никакая сила на свете не сможет вновь поднять эту несчастную на крыло, заставить бегать по берегу, выкликая гортанные звуки, и ловить рыбу, кидаясь в воду.
Бесконечная, безграничная тоска впервые касается чёрным крылом души маленького Мити, чтобы, раз задев её, никогда уже не оставлять. Чёрная отметина этого прикосновения будет то затираться под пыльным напластованием ярких житейских впечатлений, то вдруг ярко проступать сквозь них в самый неожиданный и неподходящий момент, то докучливо саднить плохо зажившей раной, готовой вот-вот нагноиться, то забавно щекотать, дразня призраками пережитых острых ощущений. Но никогда душа мальчика, внезапно во всей полноте зримого и осязаемого явления осознавшего, что такое смерть, не будет отныне свободная от этой тоски. Миг её первого прихода – столь же бесконечный, безграничный, длится вне времён и пространств. В этом миге всё рядом. И вечер того же летнего дня. Резко заклубившиеся в шестом часу тучи, стремительно налились свинцом и к одиннадцати часам разряжаются сгустками небесного электричества. Одна из молний расчерчивает небо прямо над крыльцом, на котором, заворожено улыбаясь, наблюдает летний ливень счастливый Митя. Уплотнившийся до физической боли воздух резко насыщается сладковатым запахом озона, раздаётся отчётливый и совсем не громкий треск – это по мокрым кронам деревьев, по крыше сарая, по металлической ограде и калитке пробегают синие электрические всполохи. На долю секунды весь мир озаряется необыкновенным небесным светом, в котором каждая деталь, каждая микроскопическая особенность каждого предмета выявляется со сверхъестественной рельефностью, словно рассказывая интимные подробности о своей внутренней природе. И одновременно с этим, ярче солнечного дня, светом раздаётся удар. Он такой силы и такого свойства, что в нём не различить, где кончается упругое движение в грудь, и начинается звук, где кончается звук, и начинается физическая боль. От этого удара подгибаются коленки, руки, спину, голову начинает трясти мелкой дрожью, а дыхание сводит, будто грудь стянули тугим обручем. А главное – несколько мгновений после глаза ничего не видят, а уши ничего не слышат, что значит, и мира никакого вокруг нет, кроме этой вспышки и удара, в которых запечатлелось всё: страх и восторг, полнота и пустота, сила природы и слабость человека. В этом миге всё рядом. И завтрашние радуги над заливом. Огромные разноцветные миражи расчерчивают  утренние небеса в несколько рядов. Маленький Митя бежит, задрав голову на это чудо, и кричит, кричит от страха. Вчера не испугался грозы и молнии, ударившей прямо в крыльцо, на котором стоял, а сегодня боится радуги. Отчего? Наверное, оттого, что, впервые прикоснувшись к смерти, ещё не научился различать, где опасность реальная, а где воображаемая, зато вполне воспринял умение и готовность бояться. Вот – и боится, едва сталкивается с чем-нибудь ранее не виденным. А где ж такое он мог видеть – десять радуг по всему небу?! Миг ослепительного чуда, восторга и детского страха. В этом миге всё рядом. И чёрные клубы едкого дыма, вздымающиеся высоко в небеса от упавшей вертушки. Её только что подбили. Завертевшись бешеным волчком за своим потерявшим управление винтом, многотонная машина пару секунд только продержалась в воздухе, а потом камнем рухнула вниз, погребая в своём стальном чреве десяток молодых жизней. Сержант Локтев засекает только краткий миг падения и не успевает пережить никаких чувств по этому поводу. Чувства придут позже – злость, ярость, отчаяние, страх, жажда мести. А пока лишь краткий миг. В этом миге всё рядом. Выброшенная на берег мёртвая чайка, удар молнии, небо в радугах, горящий вертолёт, острый взгляд Беллермана сквозь тонкие дымчатые очки… Тринадцать шагов вверх – из переполненного зала собраний в президиум, где отныне будет сосредоточено эфемерное сияние, к которому он будет всегда стремиться, неизвестно зачем… Лукавая улыбка друга Саида, которой уже не суждено увидеть никогда, и горечь внезапного разрыва с Андреем Долинным, когда тот решил порвать со всем, что дорого Локтеву, или он только думает, что это ему дорого… Ни с чем на свете не сравнимая сладость плотского обладания обворожительной Галочкой Прицкер, страшным образом сочетающаяся с постоянным ощущением непрерывно творимого ею предательства, причём никак не понять, в чём именно это предательство состоит… Взрыв бизнес-центра и подаренный на день рождения пистолет…В этом миге всё рядом.
Дима открыл глаза. Сколько же он проспал? Казалось, целую вечность. Глянул на часы – и изумился? Прошло всего пятнадцать минут. Рука потянулась к лежащему на столике пистолету, словно в насмешку над всеми реальностями мира перекочевавшему из мира только что отлетевших прочь сновидений сюда, в действительность. Холодная сталь ласкала руку, а витиеватая вязь инкрустаций и резьбы притягивала взгляд. Воистину это было произведение искусства. Саид сделал свой последний подарок по-настоящему царским. Скорее повинуясь какому-то зову извне, чем отдавая себе отчёт в своих действиях, Дмитрий Павлович снял трубку и набрал номер.
– Алло! – раздался голос консьержа.
– Это Локтев, – слегка откашлявшись, проговорил Дима, –  С Новым Годом!
– С Новым Годом, Дмитрий Павлович! Вы чего-нибудь хотели?
– Я… Пожалуй, что ничего… Разве только пожелать всем всего хорошего.
– Спасибо, Дмитрий Павлович. Мне кажется или у Вас действительно несколько грустный голос?
– Да, наверное, не кажется. Новый Год, знаете ли, грустный праздник, – Локтев усмехнулся в трубку, продолжая держать в другой руке подарок Баширова и глядя на него заворожённым взглядом, – Как, впрочем, и День Рождения.
– Я Вас понимаю. Начиная с определённого возраста мы все начинаем грустить в такие даты. А что Ваша супруга, она разве не с Вами? Она бы могла с лёгкостью развеять любую грусть. Она так очаровательна!
– О, Вы правы, очаровательна, – с гадливой иронией в голосе подтвердил Локтев, и странность его интонации не ускользнула от опытного служащего на том конце провода; он уже начал подозревать что-то неладное, прикидывая в уме, кого бы подослать к скучающему политику – артистов, девочку по вызову, психолога, кого-нибудь из аппарата помощников депутата, медсестру с уколом… Ни один вариант не казался ему правильным, а разговор по телефону тем временем всё более походил на бред. Дмитрий Павлович продолжал: – Когда бы мы в молодости знали, что самое ценное в женщине, мы бы ни за что не прыгали голодными кобелями на смазливых сучек с длинными ногами и подведёнными глазками. Мы бы бежали от них сломя голову и куда подальше. Но эти твари настигают нас что в двадцать, что в сорок пять.
– Галина Леонтьевна всегда так внимательна, – испуганно заворковал консьерж, – Она всегда заботится о Вас, отдаёт распоряжения об ужине, книжки заказывает для Вас, – «Господи! Что за чушь я несу! – пронеслось в голове у консьержа». Локтев тем временем гнул своё:
– Вы не представляете себе, дорогой мой, как мало надо нам, мужикам, и как бесконечно много им! Они ненасытны, они коварны. Они просто марсиане с другой планеты, да-да, не спорьте. Мы можем составлять с ними коалиции, заключать союзы, договариваться о совместных действиях, а они в любой момент могут выкинуть такое, что опрокинет все договорённости, сломает все планы и выставит нас полнейшими кретинами. В общем, так скажу Вам. Бойтесь женщин. Через них всё зло в этом мире.
– Ну, мне кажется, Вы несколько преувеличиваете, Дмитрий Павлович. Ведь они же и наши матери.
– Да, матери… Мама – это свято. Никто не может заменить маму. А мы, дурачки, всю жизнь ищем, кто бы сделал это. Мы выскочили из её чрева, и с этого момента постоянно озабочены тем, как бы обратно в это самое чрево заскочить. Вот и тычемся, тычемся в него всеми выступающими частями. А обратного билета в этом поезде не дают. Вы понимаете, о чём я?
– Дмитрий Павлович, а Вы не хотели бы хорошей компании для праздника? Я могу Вам организовать в пять минут…
– Нет! – перебил Локтев, – Зачем мне компания? Меня и одного-то многовато тут.
Консьерж смешался на мгновение. Слова Дмитрия Павловича Локтева показались ему какими-то двусмысленными и даже вызывающими. Как ответить? Пока он перебирал в голове, что бы сказать, в трубке раздался странный треск. Консьерж вздрогнул и елейным голосом проговорил:
– Дмитрий Палыч! Дмитрий Палыч! А хотите, я Вам…? Дмитрий Павлович!!!
По спине консьержа заструился холодный пот. Страшная догадка пригвоздила его к месту. Он долго не мог решиться нажать тревожную кнопку. Но трубка молчала, и от этого молчания веяло оцепенением смерти. Когда всего через полчаса подъезд особо охраняемого дома был полон людьми в форме, за окном стояли машины с включёнными мигалками, добавляя мельтешения огней в панораму и без того бестолково переливающегося разноцветьем гирлянд города, консьерж заплетающимся языком давал показания, и в его голове пульсировала жуткая мысль: «Если последними словами Локтева были такие, то неужели даже таким людям, как он, тошно жить на свете?! Господи! До чего мы все докатились!»
Некролог появился только 5 января. Людям решили не портить их законного праздника. Хоронили Локтева пышно. Пресса щёлкала фотовспышками. Официальные делегации несли венки за венками. Ораторы произносили речи.  Падал неторопливый снег, и сквозь белизну проступали два основных цвета церемонии – золотой и алый. Позолоченные ленты, золотой блеск многочисленных медалей на груди собравшихся проводить в последний путь ветерана Афганской войны, слепящие золотом витые кроны духового военного оркестра, обильное золото на его парадных мундирах. И очень много красных гвоздик и роз. В многочисленной толпе провожающих скромно затерялись лица тех, для кого уход Локтева обозначил очень серьёзный рубеж, за которым, возможно не на жизнь, а насмерть схлестнутся новые одержимые бесконечной войной легионы. Не замеченный объективами камер прошествовал за гробом профессор Беллерман с каменным ничего не выражающим лицом. Невдалеке от него, в сопровождении трёх телохранителей прошествовал Валентин Целебровский, жутко недовольный, как будто с разыгравшейся язвой, от которой лицо периодически передёргивала кривая мина. Важные пенсионеры шли плотною гурьбой, в которой терялся Логинов, остро ощутивший, что в этой жизни для него прозвенел последний звоночек. Вся в чёрном, но в ярко алых перчатках, опираясь на плечо отца, чинно плыла по снегу красавица вдова, а Леонтий Израилевич вышагивал с сокрушённым видом, всем дававшим понять, что случившееся для него настоящая катастрофа. Недалеко от родственников следовали верные соратники. Среди них выделялись Чукина и Краевский, постоянно перешёптывающиеся между собой. Надя, мотая головой, ожесточённо шептала своему спутнику в ухо:
–  Ну, зачем он это сделал? Что хотел кому доказать?
–  А может, просто устал, – вяло пытался ответить Краевский, сам не веря в свои слова. К нему от волнения даже вернулась прежняя привычка дёргать шеей, от которой он уже давно и, казалось, навсегда избавился. Чукина отрицательно качала головой и вновь припадала к его уху:
 – Нет-нет-нет! Дима не мог устать. Тут какой-нибудь заговор. Сначала Саид…
– Ты думаешь? – тем же вялым шёпотом переспрашивал Краевский и вскоре получал в ухо новую версию, напрочь отрицающую прежде озвученную:
– Я всё же думаю, а если это просто дурацкий несчастный случай, а? Неосторожное обращение с чёртовым пистолетом, который ему подарил Саид. Ведь из него же был сделан выстрел…
Когда под оружейные залпы выстроившегося в каре взвода курсантов гроб опускали в мёрзлую землю, толпа на миг притихла. Потом каждый кидал по горсти земли. Беллерман, до которого дошёл черёд отдать последнюю почесть своему бывшему «испытуемому», взял щёпоть в руку и, глядя на уже полностью присыпанную крышку, одними губами прошептал:
– А ведь увернулся, ушёл, гадёныш! – и столько в его словах было бессильной ярости и ненависти, сколько давно он не испытывал. И с чего бы? Ведь уже смирился, казалось бы, с изменившимся раскладом сил и с тем, что Локтев давно не принадлежит ему, давно уже не является всецело его творением. Жизнь текла своим чередом, и не следовало бы зацикливаться на отработанном материале. Казалось бы, наоборот, ушёл – и ушёл, стоит лишь вздохнуть с облегчением. Но что-то в том, как именно он ушёл, в том, какие именно последние слова ушедшего донесёт теперь до всякого уха молва, с подачи разговорчивого консьержа, было для Беллермана нестерпимо, словно самоубийство Председателя НДПР было последним вызовом лично ему – доселе неуязвимому и практически непобедимому профессору, принадлежащему к касте высших существ этого мира.
Поминальная трапеза проходила в специально снятом для этого культурно-деловом центре при участии огромного количества гостей. И здесь звучали речи. В основном, вполне дежурные, словно у каждого оратора на подобный случай давно запасён соответствующий текст, в который нужно только вставлять имя и фамилию, а также некоторые другие детали. Когда к позднему вечеру собравшиеся уже почти разошлись, и в убранном чёрными, алыми и золотыми лентами зале осталось совсем немного изрядно захмелевших людей, слово взяла Галина Леонтьевна, и сотни глаз устремились на вдову, до сих пор хранившую гробовое молчание. Вдовушка Прицкер-Локтева теперь сделалась особенно важной фигурой, одновременно и наследницей Локтевских денежных и политических капиталов, и представительницей своего более чем влиятельного клана. Говорила она недолго. Голос был тих, но ровен. В нём не слышалось смятения или страдания. Казалось, она полностью переболела боль утраты и готова принять дело мужа в свои цепкие ручки. Во всяком случае, такое ощущение не покидало многих из слышавших её. Но некоторые слова вдовы оказались особенно значимыми, а произнесла она их особенно тихо – так, чтобы и из оставшихся мало кому удалось их расслышать вполне, значит, придётся довольствоваться впоследствии всевозможными интерпретациями. А сказала она следующее:
– Дима был настоящий политик. Но без него и Баширова у его партии нет будущего. Мне кажется, что в память о нём эту партию лучше навсегда связать с его именем, а в будущем она должна быть либо распущена, либо переименована и реорганизована, либо присоединена к другой партии.
И ведь пройдёт совсем немного времени, как именно такой сценарий будет воплощён в жизнь. Уже совсем другими людьми, с совсем другими лозунгами, под совсем другими знамёнами. Впрочем, каковы бы ни были знамёна и лозунги, а целью всякого политического объединения выступает только власть, и ничего кроме власти. Просто голосующему обывателю этой прописной истины не объясняют. Сполна испивший этой самой власти Локтев, пройдя по всем ступенькам этой лестницы и оставшись на верхушке абсолютно одиноким, на какой-то миг просто утратил ощущение смысла жизни. Он мог бы перебороть это чувство и продолжить свой бег. Он мог не вспомнить в ту роковую ночь об оружии – и проскочить в продолжение гонки. Но та самая тоска, что единожды зародилась в душе в далёком-далёком детстве, медленно обгладывая сердце, постепенно привела именно к этому мигу. Роковому мигу – когда палец мягко лёг на курок, а ствол целенаправленно устремился к виску. В жизни Локтева не осталось ничего, что можно было бы назвать смыслом. Ведь не станешь же всерьёз считать смыслом вкусную еду, отличное питьё и великолепные бытовые условия! Друзей нет. Любовь растоптана. Врагов то ли нет, то ли все враги. Абсолютно всё, что существует вокруг, просто обман. Иллюзия. Так зачем продолжать играть, умножая этот обман? Игра сделана. Игра проиграна.
О смерти Локтева Гриша Берг и Костя Кийко узнают случайно. Косте эту новость принесёт один из вестовых Сергиева Воинства, возвратившийся из райцентра, куда отправлялся за покупками для селян. Перебравшиеся на новое место вязницкие сохранили прежний уклад жизни без радио, телевидения и газет. Однако действительно важные новости доходили до тех, кому были важны, в своё время – ни позже, ни раньше. Так случилось и на этот раз. Вечером Костя достал из шкафа бутыль хмельного мёда и, наливая до краёв себе и Аннушке, приговорил:
– Помянем, Аннушка, доброго хлопца. Вин дуже запутался, та й концы обрубил.
Гриша, давно не включавший телевизора и почти не слушавший радио, включил его лишь затем, чтобы узнать сводку погоды на завтра – они с Таней решили съездить за город, погулять по зимним тропинкам, пока каникулы. Включил – а там новости. И в числе новостей известие о похоронах известного политика, депутата ГосДумы Д.П.Локтева.
«Упокой, Господи, душу усопшего! – прошептал Гриша, – Он оказался всё-таки совестливым человеком. Душа не выдержала груза грехов его жизни и пожелала оставить тело, пока не поздно. Что ж, светлая память ему! А когда мне придёт час, смогу ли ответить за свои-то грехи?»
Сам подивившись такой мысли, Гриша, тем не менее, вернулся к ней вечером, за ужином, обсуждая разные разности с женой. Таня пронзительно посмотрела на него и сказала:
– Гришенька, обещай мне, что никогда больше не заведёшь разговоров на эту тему. Хорошо?
– Обещаю, – коротко ответил Берг.
– Вот и хорошо. А Локтева помянуть надо. Налей мне квасу.
Земля продолжала движение по своей орбите. Мир продолжал существовать. Люди продолжали суетиться, делать дела, сходиться и расходиться, плакать и смеяться, рожать и умирать. И ощущение этого единого и многоликого мира, уместившегося в булавочной головке, промелькнуло в Гришиной голове в тот миг, когда делал он поминальный глоток. Рядом любимая жена на третьем месяце, а значит, грядёт новая жизнь, а сейчас поминают не самого знакомого, но много сделавшего в их жизни человека, а значит – по ушедшей жизни. И всё так – из одного в другое, бесконечное перетекание. И всё, на самом деле, заключено в единый миг. И этот миг и есть жизнь. И в этом миге всё рядом.