Беременные несчастья

Гоар Рштуни
 
Поезд всё же остаётся одним из самых коммунизирующих видов транспорта. Бывает, что в самолёте разговорятся соседи, на час-два, обменяются чем-то, о чём прочитали или знают, скорей всего, по телевизору. Бывает, поделится кто-то рядом, что везёт гроб с телом брата, зятя или отца из России. Одно время много убитых привозили...
Но железная дорога по-своему располагает к откровенности и даже к искренности. Здесь крохотное пространство под названием «купе» удивительным образом создаёт обстановку дома, с крышей, с окном, со столом и с ложем, и чаще всего, рядом с природой, правда, с убегающими вдаль пейзажами. Удобства «во дворе», но путь туда устлан ковровой дорожкой.
На маленьком столике помещается дневной рацион, соседи по купе часто едят вместе и спят рядом. Возможно, всё это подобие домашней атмосферы и располагает к тем беседам, которые услышишь в вагоне поезда.

Много историй мне пришлось «принять на грудь» за всю свою железнодорожную жизнь. А провела я в командировках там немалую часть своего времени. Иногда память вырывает кусок из вереницы полузабытых воспоминаний, и начинаешь поздним числом анализировать, пытаться вывести ту самую формулу истины, которую, говорят, ещё никто не вывел.
Если бы за окном виднелось море, можно было бы закатить глаза и воскликнуть: О, море! Серебристая морская гладь, бирюзовые волны, соприкосновение с красотой вечности! Если бы это была равнина—то сжимающее душу чувство при любовании неброской красотой лесостепи или бескрайних берёзовых пролесков и лугов.
Но это были горы, которые невозможно описать. Голова немного кружится, когда хочешь взглянуть на вершину. Безмолвная, каменистая, кажется, бездушная гора. Много гор, цепью выстроившихся вокруг железнодорожного полотна. То тут, то там торчат огромные глыбы—осколки этой тверди, а ты едешь, мысленно благодаря безымянных строителей этой дороги среди непроходимых скал, безымянных взрывателей, в копоти ожидавших результатов очередного взрыва...

В купе, кроме меня, трое. Но вагон полупустой. Время давно уже не советское, тогда бурлила жизнь по всем дорогам — водным, железным, воздушным. А этот отрезок между моим городом и тем, куда еду, вообще надолго выпал из существования. Блокада после Карабаха почти убила этот вид транспорта. Но каким-то чудом, сейчас поезд едет из Еревана в Тифлис, вернее, в Тбилиси, впрочем, какое мне дело, как они хотят называть свой город, я так привыкла, ещё спасибо, что не «Тифлиз» говорю. И едет поезд в Тифлис, естественно, через Гюмри. Как-то в архивах одного царского генерала я встретила «через Гумры», там даже объяснялось, что это означает «таможня». Но меня до сих пор коробят эти «Гумры», а «Гюмри» звучит красиво и певуче, именно так разговаривают на гюмрийском диалекте гюмрийские красавицы — красиво и певуче, и кажется, что нежный ручеёк с серебристым отливом ласкает твой слух...

Да, Гюмри, а когда-то в древности, говорят, Кумайри, (какая тут может быть таможня?) на время побывало Ленинаканом, до того самого почти дня, когда померк свет в гюмрийских домах среди бела дня, до того самого ужасного землетрясения. Был Ленинакан, город самых остроумных армян, с уютными церквами, с уютной площадью и знаменитым «депо», можно было подумать, что там работало чуть ли не всё мужское население города. Всё, что было, исчезло, депо не работало, пути покорежило... что-то подправили, исправили, построили,  а лет через десять мне пришлось поездом поехать в Тифлис.
В полупустом вагоне мало пассажиров, но девушки из моего купе, как видно, сёстры, не спешат разместиться в соседнем, пустом. По дороге в туалет я вижу, что вагон почти пуст, через купе—всего один крепко сбитый старик, с тихим, безучастным лицом, лежит не накрывшись, без подушки, какой-то бесхозный, дальше—двое, муж и жена...  Да, мало людей вышли на тропу путешествий между двумя когда-то дружественными республиками. Проводник даже чаю не предложил, видно, совсем ошалел от лени и безысходности—все стёкла побиты, наш вагон—самый, оказывается, приличный.

Обе сестры говорят на грубоватом, но певучем гюмрийском диалекте, и обе по-своему отчаянно некрасивы. Обе не замужем, хотя возраст давно позволял. Даже моя мысленная операция носа не смогла бы помочь бедным девушкам. Но я подумала, что и не такие выходят замуж, видно, не повезло после землетрясения, не до того. Но косметика побывала на их лице, выглядят вполне современно.
Мы раскладываем традиционную в поезде еду: колбасу, печенье, зелень, девушки достают вареные яйца, лимонад. Обе очень быстро настроились на ту самую волну откровенности, которой, говорю же, в поезде не избежать.
Да, незамужем. Но очень хотят. Да, передние зубы очень уж выпирают. Но у соседской дочки еще хуже, а вышла. Да, нос. Но у кого нет носа? И так, полушутя (а иначе у гюмрийца не получается) они отвечают, или просто выпрастывают всё наболевшее о своем двойном незамужестве.

Я успокаиваю их, мол, выйдете ещё, можно и за разведенного, или вдовца, мир велик, вы еще молоды... а в нынешние времена можно и без мужа дитё заиметь.. У них влажнеют глаза, они смахивают непрошеные слёзы и продолжают посмеиваться над своей неустроенной личной жизнью. Наконец, одна из них с мокрыми глазами, с раздражением, но и с каким-то смирением, заворачивает куски колбасы, хлеба и яиц и выходит из купе.
— Куда это она?
— Отцу, он в соседнем купе.
— А почему... не с вами?
— Мы не хотим, хоть здесь без него, хоть здесь отдохнём...
— ??
— Э, тота джан, не спрашивай, душу из нас вынул!
— ??
— Мы его ненавидим, только жрать и может, хоть бы в горле застряло, задохнулся бы от этой еды!
— Господи, отца ненавидите? Он вас бросил?
— Нет, тота джан, он нас как раз спас. Мы в школе были, когда всё обвалилось. Откапывал четыре часа, ревел, как раненый медведь, мы по рёву его и узнали и ждали своего спасения,
В это время вернулась вторая сестра, послушала и вставила:
— Знали, что докопается, звал, подбадривал... у мамы там на работе обе руки снесло, он её раньше откопал, почти сразу—и в больницу, лучше бы погибла, Бога зовёт, но ведь Бог спас ей жизнь, разве отберёт? 
Перед глазами снова встают душераздирающие картины землетрясения, мне трудно без слёз вспоминать ужас того вселенского горя... с мокрым лицом я слушаю леденящий рассказ девушек.
Теперь сёстры, почти перебивая друг друга, уже не смеясь, а плача, досказывают мрачную историю нескольких спасённых жизней.
— Откопали, с соседским сыном откопали, он приехал из Маралика, в больнице несколько дней приходили в себя, но сбежали, мать надо было обхаживать. Без рук осталась, кому такая жизнь нужна,—всхлипнула та, которая отнесла еду.
— Ну, а отец, отец? Бросил её, безрукую?
— Нет, но после неё он сам попал в больницу, вот как ревел, когда нас спасал, так и ревел с утра до ночи, наконец, сестра его перекрестилась, Бога призвав, и позвала доктора из психушки..
— Кошмар! — подумала я. Лучше бы я в другое купе пошла, вагон пустой! Как можно о таком горе слушать!
— Вышел он из больницы совсем тихий, но раз в неделю начинает вот так реветь — как медведь из берлоги, если его ранят...

О, Господи! Да разве не ранили? Да разве не из своей берлоги вывернула и ранила всех эта взбесившаяся земля?
— Всю жизнь нам угробил! Кто нас возьмёт, кто посватается? Выйдет во двор, все подходят, разговаривают с ним, а он улыбается, хохочет. Мальчишки начинают дразнить, бросится за ними, взрослые оттаскивают, в дом втолкают и кричат:
— Эй, аджебы, за это добро кто отвечать будет?
— Чужих много сейчас в Гюмри, неужели свои?
— Люди злые стали, но чужих много, не понимают нас...
— Он с матерью-то как?
— Иногда ухаживает, поможет, когда тихий, а как взбесится, и ударить может. Не понимает ведь.
— Вот, тота джан, кто же нас замуж возьмёт после него? —аккуратно убирая со стола крошки, сама себя спросила девушка.
— А бросить уехать... может и вышли бы замуж, в России пьяницу хотя бы нашли, да как бросишь? На кого? Кого из них бросить? — ответила ей другая.
Да, эта беда, окутавшая безвинный город, вынашивает в себе новые несчастья...

Поезд всё нёсся, бесстрастно отматывая свои километры, из окна вставали  почти вертикальные склоны, без кустика, без травы. Одни камни.
Может, надо стать камнем, чтоб такое выдержать?

Словарик
аджебы  — уродки