Привет Пушкину

Ирина Левитес
Денег было мало. Поэтому мы полетели на Кипр. Поначалу в целях экономии собирались скромно отдохнуть в недорогом подмосковном пансионате. Самоотверженно отклонили попытки менеджера, утонченной барышни с лакированными пальчиками и прилизанной головкой, соблазнить нас предметами роскоши, как-то: бассейном, теннисным кортом и полем для игры в гольф. Не дрогнули даже перед искушением приобщиться к аристократической верховой езде. Во избежание травмирования самолюбия даже не выясняли стоимость VIP-услуг и твердо стояли на своем:
–  Нам бы чего попроще.
Менеджер, утратив вспыхнувший было интерес, равнодушно пощелкала мышкой и нашла самое дешевое предложение. Судя по описанию и туманным фотографиям, у нас появилась возможность окунуться в незабываемый мир соцреализма. То есть спать на кроватях с панцирными сетками, вкушать макароны по-флотски и суточные щи, купаться в пруду вместе с утками. Мы радостно затрясли головами, синхронно выражая согласие. Барышня пожала шелковыми плечиками и сообщила стоимость двухнедельного пребывания в подмосковном Эдеме.
–  Ого! – сказали мы и полетели на Кипр.
По утрам, едва дальний край неба над сонными волнами становился пепельно-розовым, мы плелись мимо портье, деликатно прикрывающего зевок ладонью. Благородная цель встречи восхода на берегу пустынных волн имела прозаическую подоплеку. Нужно было успеть застолбить три шезлонга под гигантским эвкалиптом, небрежно бросив на их сине-белые полосатые спины полотенца, стащенные из номера. Превращать казенные полотенца в пляжные категорически запрещалось, но мы наивно хлопали глазками, прикидываясь полными тупицами.
Но как бы рано мы ни приходили, один из наших шезлонгов был занят огромным котом. Будто он был прикован к стволу цепью. Правда, не к дубовому, но надо учитывать особенности местной флоры. Вид у кота был вполне ученый. Мы даже несколько заискивали перед ним, боясь не то что «брысь» произнести (какое уж тут «брысь»), но помешать его раздумьям.
–  Слонопотам какой-то! – изумленно сказал муж, впервые увидев его.
–  Скорее слонокот, – поправила я по привычке к точности формулировок.
–  Нет, котослон, – не согласился сын исключительно из духа противоречия и подросткового стремления оставить за собой последнее слово.
Не осмеливаясь панибратски спихнуть великана, кто-нибудь из нас осторожно пристраивался под мурчащий пушистый бок. Кот царственно созерцал лазурные дали, отражающиеся в его бесстрастном взгляде, и лишь изредка подрагивал, отгоняя назойливые сухие листья, планирующие с высоких эвкалиптовых ветвей.
Твердо выполняя намеченную программу экономии, мы самоотверженно отказались от обедов, компенсируя лишения обжорством за завтраком и ужином. Пока сын попугайствовал в бассейне перед малолетними восхищенными слушателями, мы с мужем гуляли в город Лимассол. Брели вдоль моря, прячась от испепеляющего солнца в призрачной тени шелестящих на ветру эвкалиптов. Когда роща ненадолго прерывалась, приходилось идти по кромке прибоя, охлаждающего раскаленный песок. Однажды волна слизнула пластиковые тапки, неосмотрительно оставленные кем-то у воды. Я их выловила и бросила на сушу.
–  Эфхаристо! – мелодично пропел голос из волн.
–  Паракало! – отозвалась я, тщеславно продемонстрировав знание греческого.
Буратинское стремление всюду всунуть свой нос заставило меня первым делом, прибыв на Кипр, пристать к гиду и записать в блокнот несколько греческих слов. Теперь я могла сказать «спасибо» и «пожалуйста», а также пожелать доброго утра, дня или спокойной ночи в соответствии с требованиями момента. Правда, путалась. После ужина чрезвычайно обрадовала официанта, поздравив его с добрым утром. Зато иногда попадала в точку и звонко возвещала «калимэра!» в правильное дообеденное время.
И, главное, никогда не упускала возможность расширить словарный запас. Выпытала у горничной название нашего пятьсот тринадцатого номера и, получая ключи у портье, торжественно возвещала «пендэ декатриа», победоносно поглядывая по сторонам, проверяя, какое впечатление произвел мой безукоризненный греческий.
Немедленно образовался поклонник моего таланта – дряхлый старик, коротающий время в прохладе холла за шахматной доской. Левой рукой он обычно играл за белых, а правой – за черных. Кто выигрывал – неизвестно, потому что к финалу старик не спешил, и после перестановки ферзя или ладьи погружался в размышления, отпивая глоток кофе из кукольной чашечки. Услышав греческую речь, старик бросил шахматы, взял меня за руки и скороговоркой стал восхищаться то ли моими способностями, то ли намерениями. Мне ничего не оставалось, как заведенной куклой повторять «пендэ декатриа».
С тех пор наши ежедневные встречи развивались по накатанному сценарию: мы бросались друг к другу и, взявшись за руки, восторженно кричали, распевали на все лады, повторяли снова и снова «пендэ декатриа», как послушная шарманка воспроизводит по кругу одну и ту же мелодию. Да она и была небесной музыкой, эта самая «пендэ декатриа», звучащая таинственно и пленительно, ничем не напоминая заурядно-обыденное «пятьсот тринадцать»…
Уезжать было жаль. Рейс задерживали. Сидя в вавилонском столпотворении аэропорта, я мысленно перебирала кипрский калейдоскоп, сотканный звуками, запахами, красками. Утром мы успели быстренько сбегать на пляж и ухватить восход. Это у нас традиция такая – восходы коллекционировать. Без восхода и домой возвращаться как-то неприлично. В ожидании самолета я бродила по магазинчикам. В ювелирном задержалась, завороженная сиянием перламутра, оправленного в серебро.
–  Ю раша? – спросила продавщица, гордая красавица, разметавшая иссиня-черные кудри по плечам.
Пару дней назад в миле от берега с тем же вопросом ко мне обратился человек в маске с трубкой. Я доверчиво подплыла поближе и подтвердила:
– Раша, раша!
Ныряльщик взмахнул рукой. Перед моим носом извивался и пульсировал осьминог. Это уже потом, дома, добрые люди объяснили, что пловец попросту хотел его продать богатой русской. То есть мне. Для того чтобы свежайшие фрукты моря были приготовлены непосредственно в присутствии клиента. Но клиент от неожиданности чуть не утоп.
Вспомнив об этом, я с опаской посмотрела на дивную красавицу. Непохоже было, чтобы она извлекла из-под прилавка морское чудо-юдо и принялась размахивать им. Я успокоилась и созналась:
– Раша.
– А я узнала! – неожиданно обрадовалась продавщица.
– Откуда? – звуки родной речи были удивительными.
– Давно работаю. Узнала. Россия красиво?
Она выжидательно смотрела, словно от подтверждения русских красот что-то зависело. Нет, скорее ей хотелось немножко похвастаться знанием языка.
– Красиво.
– А-а-а, –  протянула красавица и, лукаво прищурив черные глазищи, добавила: - А ты не знаешь. А я знаю. Слушай.
И с ужасающим акцентом, путаясь и ошибаясь, коверкая слова почти до неузнаваемости, прочитала:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты, – 
и торжествующе вскинула узкую кисть, подзадержав ее в грациозном изгибе, подчеркивающем одновременно эрудированность и души прекрасные порывы. И посмотрела чуть свысока: мол, ты не знаешь, а я знаю!
Я продолжила:
В томленьях грусти безнадежной,
В тревогах шумной суеты
Звучал мне долго голос нежный
И снились милые черты…
Она удивилась, но подхватила, сверкая глазищами. Теперь мы декламировали дуэтом, скандируя, утратив интонации пушкинской томительной грусти, но испытывая восторг от того, что можем кричать нараспев:
Шли годы. Бурь порыв мятежный
Рассеял прежние мечты,
И я забыл твой голос нежный,
Твои небесные черты…
Вокруг нас образовалась небольшая толпа. Англичане, немцы, французы слушали звучание незнакомой речи.
Где-то в лимассольском парке среди глициний и бугенвиллей стоял каменный Пушкин, жаловался:
В глуши, во мраке заточенья
Тянулись тихо дни мои
Без божества, без вдохновенья,
Без слез, без жизни, без любви…
Хотя в тот вечер, когда мы на него случайно наткнулись, вид у него был вполне довольный. Еще бы! Вокруг бурлил винный фестиваль. Щедро лились в стаканы, графины, бутыли тягучие струи, вспыхивая огнями отраженных фонарей. Гурманы задумчиво покачивали бокалы, наблюдая за тем, как жидкость обволакивает стеклянные стенки и стекает в густое искристое озерцо на дне. Насладившись созерцанием, подносили бокал к губам и, отпив самую малость, прикрывали глаза и погружались в транс. Народ попроще и повеселей, не утруждаясь тонкой дегустацией, попросту перемещался от бочки к бочке и как следует пробовал все подряд – белое, розовое, красное; молодое, зрелое, выдержанное; сухое, полусухое, сладкое. Для любителей чего покрепче демонстрировалось производство: перегонный аппарат, струйкой выдающий прозрачную влагу, тут же и употребляемую. Не пропадать же добру. Рядом босыми ногами давили виноград в огромном чане, распевая и танцуя а-ля Челентано. И вот что удивительно – ни тебе пьяных разборок, ни мордобоя. Несмотря на то, что все при стаканах. Даже младенец в коляске упоенно посасывал нечто красное из бутылки с соской, но это, скорее всего, было не вино. Или вино? В любом случае младенец не буянил и вел себя вполне прилично…
Душе настало пробужденье:
И вот опять явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты!
Интонацией мы ставили после каждого слова восклицательный знак! Два восклицательных знака!! Три восклицательных знака!!! О, где ты, тонкий пушкинский лиризм? Мы орали волшебные строки как речевку в пионерском лагере.
Объявляли регистрации и посадки. За окном взлетали и садились самолеты. И, быть может, наш уже выруливал на бетонную полосу, как знать?
И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь!
Все. Тишина. И вдруг – аплодисменты. Хлопали англичане, немцы, французы. Конечно, не нам. Ему.
Напоследок она крикнула мне в спину:
– В России говори привет Пушкину!
– Обязательно!
Обещание я выполнила. Вернулась домой, купила белые хризантемы и пошла к Пушкину. Он у нас не такой, конечно, как в Москве или Санкт-Петербурге. Или даже Лимассоле. Но все равно, он – Пушкин. И это главное.