Повесть о разделенной любви, ч. 4

Вениамин Залманович Додин
Вениамин Додин
Повесть о разделенной любви, ч. 4
Роман

67. «Что есть истина?».

Понимаешь, Бен, когда я вспоминаю о товарищах моих — евреях, вместе со мною отбивавшихся от русских весной 1945 года в Берлине, я догадываюсь, почему они тогда оказались вместе с нами точно зная что нацисты творят с евреями. Пусть диким это не покажется, но причиной тому была возносящаяся их над страшной действительностью…спасительная ностальгия-мечта по «старой, доброй Германии». Где им так спокойно, так сытно, весело и вольно жилось. И защищая своё Германское отечество от русских, они ни на час не сомневались: ненавистный нацизм падет! И на его руинах снова поднимется из руин и пепла та самая «старая и добрая» страна. Всё в ней станет как было. Даже начнется всё сначала. Или — еще лучше — продолжится прерванная с приходом Гитлера замечательная жизнь...
И что самое удивительное, Бен, все они в мечтах своих будто бы забыли как жили и что делали в той «старой и доброй» Германии. А жили они так, и проделывали такое, что даже очень разборчивый на выражение вслух своих мыслей еврейский публицист-умница Хуго Бергман — а почитали его не одни евреи, но вся немецкая Германия — предупреждал о надвигающейся на евреев беде. Он писал профессору Карлу Штрумпфу: «Не будучи составной частью германской культуры, мы — евреи — просто-напросто присвоили себе результаты немецкого культурного прогресса. Потому наиболее активными антисемитами у нас в Германии становятся не только и не столько оголтелые фанатики-расисты, но и серьезные, добропорядочные немцы, прежде хорошо относившиеся к евреям. Они — люди консервативные — чтят свое прошлое. И противятся тому, чтобы евреи присваивали себе плоды этого прогресса. Все это “лишает сна” не одних немцев-юдофобов, но даже многих образованных евреев — участников “культурного штурма”». Позднее сионист Морис Гольдштейн еще раз напоминает своим соплеменникам, что стремительно нарастающие темпы захвата ими контроля над культурной жизнью Берлина и самой Германии — над прессой, театром, музыкальным миром немцев — означают, по существу, самозваную узурпацию контроля над духовной жизнью нации, которая никогда на это не давала евреям мандата! «Естественно, — пишет Гольдштейн, — такая ситуация для нас смертельно опасна. Ведь литература и искусство Великого Народа — неотъемлемая часть и сокровеннейшее выражение чувства родины, нации. Трепетно чтимых немцами исторических традиций - святыни их! И однажды (сообразив что их обирают!) они приступят… к их защите…Что значит это для евреев ты можешь представить?... Нет?». Лессинг и Шолем смогли. А потому, пытаясь предотвратить непоправимое, Теодор Лессинг и Гершом Шолем во всеуслышанье осудили само «право» своих единоверцев «культурными штурмами»
вламываться в немецкую душу. «Поймите, — предупредили они, — еврейская “любовь” к немцам безответна! Они никогда не принимали нас и не считали своими. Не было никакой встречи между нашей и германской культурами. Шел постоянный процесс нашего самоотречения, унизительной капитуляции, отказа от своей собственной еврейской культуры...»
Или ты всего этого не знал? Не слышал-не читал?
…Мировая война усугубила положение: под патриотические марши штурмисты и вовсе распоясались, перекинувшись с «культуры» на политику. И тут как черт из преисподней выскочил Троцкий! В марте 1917 года, перед отъездом из Нью-Йорка в Россию, вздыбленную Февралем, он оповещает мировую общественность: «...развитие революционной борьбы и создание революционного рабочего правительства России нанесет смертельный удар Гогенцоллерну, ибо даст могущественный толчок революционному движению германского пролетариата... Война, — вещает этот генератор смут и разбоев, — превратила Европу в пороховой погреб социальной революции. Русский пролетариат бросает теперь в этот пороховой склад зажженный факел! И если случится невероятное, — продолжает он, — если консервативная социал-патриотическая организация помешает немецкому пролетариату подняться против своих правящих классов, тогда, разумеется, русский рабочий класс... защитит революцию в Германии с оружием в руках. Революционное рабочее правительство в России будет вести борьбу против Гогенцоллернов, побуждая братский немецкий пролетариат подниматься против общего врага... И дело пойдет не о защите какого-то отечества, а о спасении революции (еврейской, по-видимому) в Германии и перенесении ее в следующую страну»…
…Об этом ты тоже «не осведомлен»?
…Ладно!...Знаешь, Бен, ребенком ещё я сообразил, что у меня за дед! Даже отец — тебе не представить, как был он не терпим к деду, зол даже на него за бабушкину судьбу — так вот, он по-своему, - по-мужски, - уважал его. Любил. И конечно же был горд его ролью в судьбе Финляндии…Гитлер во время одной из наших встреч сказал о дедушке… Я тебе рассказывал: после нашего знакомства в июне 1942 года мы не раз – практически до…Его конца…- встречались… То ли сам я чем-то понравился ему (скромностью никогда не страдал). То ли – и это, скорей всего – после дедова юбилея перенёс он  на меня, - его частицу, - возникшую в нём симпатию – теперь уже не на расстоянии - к моему старику?  Но он иногда приглашал меня когда бывал на отдыхе… Тогда меня привозили к этому страшному для врагов Германии, а для меня очень предупредительному во всём и даже по родственному ласковому человеку… Совру если скажу, что это не было мне приятно... Приятно. И как ещё! Он был в эти наши часы, и дни даже, мягким, теплым и внимательным собеседником. Более того, я заметил что он... бывает нежен что ли, – не со мной одним, нет, -  с теми кого уважал, кого любил. Особенно с теми, кого знал ещё в молодости. С непутевыми даже - по его словам. Он умел уважать и дружить!.. Любить – наверно - тоже.
…Так вот, он сказал как-то – слова его, их строй, я запомнил накрепко, хотя он прерывался - был чем-то взволнован и, показалось, торопился выговориться:  «Твой дедушка необыкновенный, замечательный человек! Он сумел остаться мальчишкой даже после соприкосновения в Петрограде в 1917 году с большевистской мразью! А ведь такие «встречи» для человека европейского воспитания и христианской культуры ассоциируются с насильственным погружением в отвратительно воняющее кровавое гноище и даром не даются. Слабых ломают. Но сильных заряжают ещё более мощной  энергией. Иногда наделяют истинными целями (совершают переоценку ценностей!). Возможно, даже подсказывают оптимальные пути их достижения. Иногда невероятные и фантастические…И тем не менее. Тем не менее…».

68. «Соприкосновения».
     (Из «Поденных записок» балерины Гельцер).

«…В конце 1916 года с выдохшегося фронта, взяв краткосрочный отпуск, приехал (в Москву) Г. Остановился у меня по Рождественскому бульвару. Отдохнул. И мы вместе с бабушкой Анной Розой отправились на Николаевский вокзал. В Петрограда, прежде чем ехать в Финляндию,  он  решил повидать Императорскую семью. Офицер свиты, - на эту, тогда ещё высочайшую привилегию, - право Он имел. Не упустил возможности им воспользоваться теперь. (…) Даже после войны навещал он в Дании Императрицу-мать. А у Великого князя Николая Николаевича, своего высшего командира, гостил в Париже подолгу. В день, когда Г. прибыл в Царское село, Император согласился принять только двух посетителей. Г. аудиенция дана была незамедлительно. Царская семья, – рассказал Г., – против всех его ожиданий жила довольно изолированной и безусловно очень скромной жизнью. Как только представлялась возможность оставить хотя бы на несколько дней Петроград она уезжала в Царское. Как я из московского бедлама на свою тихую дачу. Императрица выглядела усталой. Измождённой даже. Голова её поседела. (…) Царь был грустен, подавлен…Однажды Г. пожал лавры в Царском селе, когда живописно повествовал о своей азиатской экспедиции. Тогда выглядевший счастливым царь забыл о времени. И аудиенция продолжалась в три раза дольше положенного. Теперь Г. не решился повторить успех, не развеяв предварительно явно подавленного состояния хозяев. Но чем теперь можно было его развеять? В Питере мы обратили внимание на то что народ, уставший от войны,  несчастную Царскую чету критикует в открытую. И очень-очень не лицеприятно. Всё развалилось (…) Даже разменной монеты невозможно найти! На Николаевском вокзале нам рассказали что от жестоких морозов замерзли котлы тысяч паровозов. И  на станциях и на путях скопились десятки тысяч вагонов. Да что вагоны! В столичных булочных, и даже на вокзальных лотках, всегда ломившихся от обилия снеди,  не было хлеба (Скажем так: Непонятно для чего Солженицын, - который через год только под стол полез, - сегодня всех уверяет, что хлеба в Петрограде в марте 1917 было сколько угодно! В то время как коренные Петербуржцы – родичи мои, и мои родители, и Кутепов Александр Павлович и прабабка моя, - бывшие вместе с Катериной и Густавом в городе как раз в описываемом Записками времени - в  канун и во всё время Февральской революции – не путать с октябрьским переворотом, - свидетельствуют об обратном. В.Д)…
28 февраля 1917 все мы, сестра Стаси Фанни с мужем, Бабушка и я с Г. уехали в Финляндию. В Гельсингфорсе нас встретила Софи (сестра Г.). Мы пробыли там две недели. Гостили и в Вилльнесе где в годы младенчества жил мой Тютти. 9 марта вернулись в Петроград. Так как нас было много, и разместиться всем у встречавших нас Розенбергов было не удобно, мы с Г. удрали. Сняли номер в «Европейской». 11 марта вечером смотрели балет в Мариинском. (…) уже не первый день в городе не спокойно. Стреляли повсюду! Предместье грабило магазины и лавки.
В театре были по абонементу друга Г. В ложе рядом с нашей оказался давнишний знакомый Г. – доверенный Бабушки Анны Розы  государственный нотариус Хольм. Благообразный старичок. Г., всё ещё никак не расставшийся со своими уланскими «шуточками» спросил его, не согласится ли тот перевести свой годовой абонемент на него, Г., в случае, если он, Хольм, умрёт первым. У Хольма не было ни семьи ни родных, о чём Г. знал, естественно. У Хольма сперва «отвалилась челюсть». Когда «дошло» он вежливейшим образом согласился. Трагикомизм ситуации в том что Г. отправлялся на фронт где смерть ждала его на каждом шагу. Когда ночью вышли из театра подумали  что город будто вымер. Трамваи, лихачи, авто  исчезли. Не возможно было отыскать самого захудалого «Ваньку» (Извозчика). Старый приятель Г. по полку предложил в своём автомобиле довезти нас до гостиницы. Мчались под выстрелами с тротуаров и из подворотен. Мимо вооруженных постов на Большой морской и на Невском. В ресторане гостиницы столкнулись с другом Г., директором Компании Нобелей   Эммануэлем. Человеком близким и мужу Стаси Фанни Залману Додин. Которому, после несчастья в Днепровских заводах младший Нобеле особо покровительствовал. По его предложению мужчины, чтобы хоть как-то прояснить положение в городе двинулись в находящийся рядом клуб, где постоянно полно было думцев. Но там никого не было. Швейцар сообщил, что сутки никто к ним не заходил. Пошли дальше.
Через несколько шагов их остановили вооруженные штатские, потребовавшие документы и  тут же попытавшиеся обыскать. Поняв, что это грабители, Г. ударом ладони бросил одного на снег. Другого на отмаш ударил  в лицо заставив бежать. (…) Но тот   обернувшись из револьвера выстрелил в Г…Не попал. Двое охранников Нобеле, задержавшихся далеко сзади, бросились вперёд. И стали стрелять в бежавшего… Не знаю куда тот делся. Г. за воротник, подняв лежавшего, приставил его к поручню магазинной витрин. Спросил: «Жив?». Тот промычал. (…) Мы отправились в контору Компании рядом. Узнали, что      Беспорядки уже охватили весь центр. Вернулись в гостиницу. Сообщив по телефону Розенбергам что «мы пока невредимы». Но «события» в Питере, я почувствовала, начали Г. доставать. У Достоевского как-то прочла: «В гостиную вошел пятидесятилетний старец». Но ведь и Г. пятьдесят скоро! И игры хамья с оружием на улицах ему не по возрасту.
Собственно революция (Заметила Катерина в «Записках»), началась на другой день. Сообщили что шесть резервных полков, из них один казачий,  считавшийся абсолютно надёжным,  перешли на сторону восставших. (…) Уже утром в городе произошли настоящие сражения. Прежде всех были захвачены тюрьмы и выпущены на свободу арестанты. Сразу взят и подожжен Арсенал и склады оружия. Тотчас началась форменная охота на  жандармов, городовых и генералов! Схватив их, всех тут же на месте расстреливали! Повесили Военного коменданта Петрограда, пытавшегося  навести хотя бы условный порядок в городе. (…) Жизнь Г. повисла на волоске! Успокаивать его не надо было.  Он сам всех нас успокаивал. (…) Всё утро стоял у окна номера. Наблюдал с четвёртого этажа за беснующейся внизу толпой вооруженных солдат и штатских.  И был кем-то замечен: на нём же – генеральский мундир! Толпа бросилась в гостиницу! Швейцар тоже кинулся вверх предупредить, показать дорогу на улицу чёрным ходом. Г. накинул на себя шубу, не имевшую знаков различия. Меня схватил в охапку. Прижал к себе, укутав необъятными полами. И успел, уходя, сказать ординарцу что позвонит…Как с ребёнком он прошел со мной той же дорогой. Вдоль Екатерининского канала в контору Нобеле. Эммануэль отослал сотрудника за «не стандартным» гражданским платьем для высоченного Г. в которое он переоделся. После чего в сопровождении Эммануэля с охранниками, агента французской кампании Эжена Бо и нескольких улан, мы направились на противоположную сторону Невы во дворец семьи Нобелей по Выборгской.       
       По пути не раз задерживались перед дотла сожженными зданиями полиции. Пока из одной из бесновавшихся толп не выкрикнули: - «Этот вот – переодетый офицер!». Нобелевские амбалы зарычали угрожающе. Выкрикнувший замолк. Мы направились дальше. (…) Пошли Марсовым полем. На пол дороги нагнал какой-то солдат: «Один из вас  - офицер!». Г. распахнувшись и спустив меня на снег, шагнул навстречу доносчику. Но амбалы опередили. (…) Г. был сам не свой! Он не мог терпеть хамства «победителей». Вскоре подумала, что надолго его «не хватит». И тогда (...) Что тогда будет, мне не дано знать, но он был вооружен. Но вооружены были все они! (…) Солдат не отставал. - Совершенно верно я офицер подтвердил француз, доставая свой военный паспорт. Он воевал на Западном фронте и лишь недавно вернулся на службу в Россию. Солдат отдал честь и удалился…
На мосту через Неву, некто, подойдя к Г., положил руку ему на плечо и велел проходившему мимо солдатскому патрулю проверить документы у задержанных им граждан. Бумаги француза были в порядке. Нобель сказал, что …его документы дома. А Г. объяснил, что только сегодня утром приехал из Финляндии и его бумаги в чемодане в камере хранения Финляндского вокзала. Начальник патруля (патруль человек шесть-семь вооруженных, серьёзный с таким лучше не связываться) не имел никакого желания ехать с Г. на вокзал. И всех нас отпустил… Мне показалось, что в этом эпизоде рычание Г. связано было не с самой внезапностью обидного для него, русского офицера, задержания солдатом. Но из-за неуставного поступка начальника патруля. Тоже наверно офицера… Хотя не дай Бог бывшему офицеру поступить по уставу!
Но ретивое, армейское, не оставляло Г. ни на минуту.
Дворец Нобеле располагался рядом с заводом. Г. задерживаться у него не хотел, узнав что в доме генерал, рабочие могут устроить беспорядки. И даже ловушку. (…) Стыд страха «разоблачения» ел Г. глаза и терзал душу. Он даже высказал абсолютно не свойственное ни характеру его ни ментальности: «Мою бы 12-ю (дивизию) или школу улан – навёл бы порядок в насилуемой столице!». На замечание Нобеле: - «Ты шутишь, Г! Ничего бы ты не сделал!» ответил серьёзно: « Это большевистское быдло хорошо знаю. Не задумываясь, развешал бы ее по фонарям!»…    
Он не блефовал: быдло развешал! Не по Петербургским – по финляндским фонарям.                               
Поздним морозным вечером в кромешной тьме, когда человека от зверя было не отличить,  мы перебрались к жившему по близости знакомому Г. финляндцу Селину, где в прихожей столкнулись с зятем Г. Микаэлем Гриппенбергом, только что прибывшем из Хельсингфорса. Вскоре явился и хозяин, в обществе отставного генерала Лоде, который тоже приехал из Финляндии, но чуть раньше, и жил у Селина…Столпотворение, характерное тогда во всех семьях возбуждённой смутой столицы…
Во вторник 13 марта в квартиру с проверкой явился солдатский патруль – солдаты утверждали, что «здесь проживает генерал!» - охота на генералов была в разгаре…Селин не стал отрицать, сказав, что это – отставной генерал Лоде. Солдаты начали обыскивать квартиру. Г. в халате сидел на низенькой козетке в прихожей и разговаривал по телефону, пытаясь связаться с ординарцем, оставшимся в гостинице. Солдаты заметили, что он в сапогах, на которых видны следы от шпор. Г. объяснил, что он из Финляндии и до смерти рад, что ему вообще посчастливилось – в такой мороз - достать пару сапог. Солдаты посочувствовали и ушли...
От Селина, вообще из заводского района, поздней ночью вывел нас в центр Петрограда Эмиль, сводный брат Эммануила Нобеле. Здесь повсюду горели костры. Возле которых грелись люди. Разъезжали по улицам и крутились вокруг площадей украшенные красными флагами грузовые автомобили, набитые солдатами, штатскими, громко поющими (орущими) и сквернословящими уличными женщинами. Низкое небо отсвечивало заревами пожаров. Раздирающе трещали выстрелы. Ухали взрывы…Ужас! 
Утром следующего дня Г. всё таки сумел связаться со своим ординарцем, который приехал за нами на автомобиле и отвёз в гостиницу. В гостиницу был уже назначен военный комендант, имевший в своём распоряжение отделение вооруженных солдат, призванных защищать постояльцев от посторонних громил. Кроме того комендант имел право выписывать удостоверения личности, служившие и в качестве уличных пропусков при патрульных проверках и даже при облавах (…) Революция полным ходом наводила порядок!
Ординарцу удалось получить для нас пропуск для отъезда в Москву и двухместное купе в спальном вагоне поезда, отправлявшегося тем же вечером 14 марта…
Приехав на следующий день в Первопрестольную, и разместившись у меня по Рождественскому бульвару, мы стали свидетелями начала революционных событий и в моём городе. В котором вскоре потянутся бесконечные демонстрации и запестреют красные флаги. Одно из впечатляющих революционных шествий мы наблюдали сидя на каких-то ящиках у цоколя возле входа в здание Брестского вокзала. Демонстрация двигалась по той же самой Тверской улице, что и коронационная процессия Императора Николая II двадцать один год назад. Но в противоположном направлении – теперь в сторону от центра. От Кремля. Действо впечатляющее, заставлявшее молоточками биться сердце. (…) Что есть светлого у меня, у ещё не старой женщины, живущей сценическими, а потому виртуальными драмами и трагедиями? Только драма трагического отсутствия единственного мальчика-сына, Бог знает, что переживающего сейчас в кровоточащей Европе? Трагедия постоянно живущего войною и постоянно же  возвращающегося на войну ещё одного родного человека, Г.?
Увиденное на Тверской у вокзала   сегодня, - для меня, лишенной каких бы то ни было человеческих радостей, - это не Обычный Март, не Обычная Весна, не Обычные Надежды! Но Счастье Необычайное!...       
…Кто бросит в меня камень?
Для Г. (…) Для него это крушение построенного им с необычайным трудом и тщаньем  его мира. Разлом раз на всегда принятой им конструкции и формы существования. Этого её праздника, она знает, он не примет никогда. Что ж будет дальше?

В этот же день мы узнали об отречении Императора в пользу своего брата Михаила, близкого нашего друга. Человека решительного. Это вселило в Г. некоторые надежды. Однако через два дня Михаил тоже объявил о своём отречении. (…) Мы всё ещё в Москве. Возмущённый не состоятельностью друга, захандрив и даже поссорившись со мной, Г. ушел в себя. Молчал (…) Я навзрыд расплакалась…Издерганные и предельно уставшие мы уснули. Проспали около двух часов. Успокоившись, старики, - старики уже, - Он и я решили пока не расставаться. Встретились с Елизаветой (сестрой, Москвиной. В.Д.). И с домочадцами в ресторане Петровского парка «ЯРЕ» пообедали. Уехали на вокзал. Сели в поезд (…).
В Киеве, в следующем городе на пути моего Г. к фронту, бушевала революция. На шее статуи Столыпина, убитого царского премьер министра, болтался красный галстук…Мы ехали по гребню штормовой революционной волны…Император, отрекшись 15 марта от престола от своего имени и от имени несчастного сына, передал власть Временному правительству и будущему Учредительному собранию. В его задачу входило принятие конституции. Следовательно, для сторонников царя новое буржуазное правительство, назначенное думой, было вполне законным. Однако Г. не умел мыслить подобными категориями. Современные идеи его не воодушевляли и ни сколько не трогали. Он не хотел иметь о них никакого представления и не желал в них вникать. Он был апологетом дня вчерашнего. Считал,  что его долг оставаться верным присяге, принесенной им Царю, пусть отрекшемуся в силу необратимых обстоятельств. Не сомневаюсь, что отречение суверена именно «в силу обстоятельств» в глазах Г. было фактором смягчающим, если не оправдывавшим полностью малодушный поступок Николая…»
(Из «Подённых записок Екатерины Васильевны Гельцер, артистки балета Большого театра».Ч.4. Стр. 476-488. 1917г. Москва. Собственность Карла Густава-младшего. 1957г. Ресифа. Бразилия. В 1958-61гг с «Записками», - с разрешения  Е.В. Гельцер - ознакомлены были официальные биографы маршала Маннергейма. В.Д.).
 
    69.  «УРОКИ ОКТЯБРЯ».

«…Когда-то, уход отца из дома привёл к развалу семьи и смерти самого дорогого человека - матери. К тому, что детей разбросало в разные стороны. К бедности. Если точно – к нищете и зыбкости существования. Сейчас происходило то же самое. Были подорваны надёжнейшие основы жизни. Очевидно катастрофа, случившаяся в детстве, не прошла для Маннергейма бесследно, потому-то он с самого начала и занял такую резко отрицательную и агрессивную позицию по отношению к революции» (Вейно Мэри. «КАРЛ  ГУСТАВ МАННЕРГЕЙМ. МАРШАЛ ФИНЛЯНДИИ». Осло. 1974.).

Из Дневника Мартина Франка.
«29 марта Маннергейм был в своём штабе. Армия присягнула Временному правительству.

Это глубоко возмутило офицеров и солдат. Петербургский гарнизон, нарушив присягу, привёл к власти правительство, которое теперь тоже требовало от них присяги. Это ошибка! – писал Маннергейм – Такое правительство не имеет на это права. Сегодня оно сидит у власти, а завтра будет сметено охлосом, спровоцированным бессовестными мошенниками-интересантами. Правительство-однодневка не полномочно привязывать к себе людей на длительный период… Через восемь лет, денщик и верный друг Маннергейма Павел Петрович Карпатьев, положит  на стол Маннергейма  тонкую брошюрку в обложке из плотной желтой обёрточной бумаги: «Л.ТРОЦКИЙ. «1917. Уроки октября». (Кисловодск.15 сентября 1924 г.). В ней автор, - ни чуть не стесняясь,  - победно сообщит облапошенному человечеству как…тот самый охлос, спровоцированный и возглавленный бессовестным мошенником-интересантом  -  Троцким -  смёл Правительство-однодневку и установил криминальную диктатуру «пролетариата»! 
…Сразу же по прибытии на фронт Маннергейм связался с командующим русскими войсками в Румынии генералом Захаровым и призвал его возглавить движение сопротивления. По мнению генерала, время ещё не созрело. Прошла неделя или две, Маннергейм, в одном из писем: людей превратили в безвольных кукол, предоставили на милость судьбы, и поэтому их бросает из стороны в сторону. Он начинает сомневаться, что обещанное гражданам царство свободы, справедливости и равенства когда-нибудь будет построено. Всё изменилось. Даже люди. Сам Маннергейм присяги правительству не принёс. Однако, в мае ему, - «выдающемуся полководцу», - присвоен был чин генерал-лейтенанта – приказом, со старшинством с 1915 года (Утверждение состоялось в июне). С назначением командиром 6-го кавалерийского корпуса. Корпус Маннергейма не участвовал в большом летнем наступлении. Отдыхал. И командир его получил возможность  оглядеться. И даже осмотреть многочисленные немецкие колонии вокруг. Их прекрасные дома. Чистые улицы. И мощные, увитые плюющем и покрытые цветами, стены-ограды… В июле 1917 года 12-ю дивизию его корпуса, которая, - как и её бывший командир, - надёжнее других убереглась от развращающей большевистской заразы, направили в Одессу навести порядок. Дивизия выполнила приказ самым надёжным и простым способом – первою же ночью уничтожила все городские винные склады. Даже вожделенное в кругах местных интеллигентов-налётчиков и литературных кальсонеров французское шампанское, - особо ценимое выходящими в люди швондерами, - пенистыми реками растекалось по улицам и переулкам будущего бессмертного «Черноморска». («Кальсонеры» и «Швондеры» - понятия, внесенные в Россию не «Собачьим сердцем» Михаила Булгакова, а ещё в 1909-1916 гг. знаменитыми записками-распоряжениями: «милай-дорогой!» Григория Распутина. К.Холин, В.Васьковский. «Секреты Санкт-Петербургского старца». Лейпциг.1929).  «Лакать из винных рек позволялось только лёжа и «без тары в руках» – по таре стреляли! Только известным ценителям прекрасного, разрешалось выносить по три бутылки «на рыло». Пустых, естественно. Порядок был наведен!
Маннергейм навестил командующего армией генерала Лавра Георгиевича Корнилова. Однокашника по Академии. Консультанта его Восточного Похода. Товарища. Друга. Тот, - вспомнив пролетарское своё происхождение, - как раз занят был совершенно не идущим ему «делом»: держал пламенную речь перед солдатами о необходимости дисциплины. А в конце поклонился им и сказал:
- Всё теперь зависит от Вас, братцы. В Ваших руках власть! («Твою мать! - только и нашелся произнести Густав.   -   И это Корнилов!»... И это после того когда, - недавно совсем одна из дивизий Маннергейма отказалась на учениях спуститься в окопы, - он приказал артиллерии открыть по ней огонь на поражение!... Хватило двух снарядов, чтобы солдаты всё поняли и приказ выполнили. - Объяснил, в чьих руках власть.

70. Развал.

Российским офицерам больше нечего было делать в армии (Маннергейм констатировал это задолго до появления сокрушившего империю «Приказа № 1 Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов», поставившего жирный крест на российской армии и на всей «славной» русской истории). Но в войсках Маннергейма дисциплина по-прежнему соблюдалась. День его 50-летия, 4 июня 1917 года, корпус отметил парадом и традиционными празднествами. В том числе скромным пиршеством для всех нижних чинов и офицеров. На котором большой мастер по устройству подобных торжеств штабс-капитан Иван Петрович Шаблыкин, полный Георгиевский кавалер, - сын давно покойного старшины по хозяйственной части знаменитого Английского клуба, что на Тверской в Москве, и тоже гурман великий, - повторял растроганной Екатерине Васильевне отцовское: - «И за сими столами, как во фронтовых штабах, Сезон блюсти надо, чтобы было всё в своё время. Когда устрицы флексбургские, когда остендские, когда крымские… Когда лососина, когда сёмга… И знаменитое фирменное: мартовский белорыбий балычок со свежими огурчиками разве ж в августе подашь?»…     Однако, в то же время здесь, - на фоне этакой лукулловой пасторали, - вызревал заговор. Однажды, когда Маннергейм обедал со своим штабом, ему принесли послание. Он вышел из-за стола – встретиться тайно с Врангелем и Крымовым, единомышленниками. На этой встрече обсуждался план похода на Петербург для восстановления там порядка. Но известные Армии отвагой и неприятием поразившей державу социалистической скверны  мужественные русские генералы Крымов и Врангель (Пётр Николаевич - с петербургского младенчества друг-приятель Маннергейма) «пришли к выводу, что задуманное не выполнимо, так как…транспорт и связь находились целиком в руках революционеров… (И снова Маннергеймово: «Вашу мать!» - Брошюрку Троцкого в желтой обложке свои карпатьевы на их столы ещё не клали. А то, генерал-лейтенант, финский швед, - или наоборот, - мог бы спросить их: а как же пятью месяцами позднее в том же самом Петрограде навёл порядок рядовой, не обученный белобилетник еврей? Там транспорт и связь, по прежнему, находились целиком в руках всё тех же «революционеров» Керенского?).
…Стыдно, господа, мог бы сказать Маннергейм. Стыдно!... Не к ночи будь сказано… Но и  «отказ - и их тоже, и их тоже! – «позволить уже выделенному Лениным из состава России Княжеству Финляндскому»  выделиться из состава России взамен совместного с финнами участия в оккупации Санкт Петербурга для наведения всё того же порядка, то вилами по воде писаный предлог уйти от решения судьбоносной задачи спасения державы.      Проще, от ответственности… Но нет худа без добра: вскоре молодая резвая лошадь  Маннергейма поскользнулась в галопе и упала, споткнувшись, в промоину. Седок отлетел в сторону и так сильно повредил ногу, что «ему был приписан постельный режим месяца на два».  Катерина Васильевна бросилась к Густаву. И Маннергейм получил разрешение уехать в Одессу лечить ногу. 25 сентября, - в день приезда Екатерины Васильевны, сломавшей подписанные ею контракты с дирекциями Большого и Мариинки - в штаб 8-й армии пришла телеграмма: его переводили в резерв, в Одесский военный округ, поскольку «он не сумел приспособиться к существующим порядкам». Маннергейм был обижен и  оскорблён. Катя сумела его успокоить. И всё же…Одному из подчинённых он писал, что «Мне предложили две возможности: отказаться от должности или восстановить своё доброе имя. Последнее означало, что он должен завоевать доверие новой власти, а это в глазах Маннергейма было бы как раз полной потерей доброго имени. И вновь Катерина Васильевна привела его в состояние покоя – она умела это! Два месяца – последних в их жизни два счастливых месяца – провели любовники вместе. Это было время почти ничем не нарушаемого тихого именно семейного бытия.

71. Русский офицер.

Из Дневника Мартина Франка. (Продолжение).

«Когда большевики в начале ноября по новому стилю захватили власть в Петрограде, Маннергейм немедленно собрал знакомых офицеров и призвал их начать борьбу. Но все эти записные «заединщики» и певцы монархии были словно в параличе, откровенно  дрожа от страха перед подступающими событиями…   
Барон и Екатерина Васильевна пробыли в Одессе до 3 декабря. Жили в удобной и уютной гостинице «Лондон» (Не в ней ли впоследствии разместится бессмертный  ильфовско-петровский «Геркулес»? В.Д.). В гостиничном ресторане барон заказал «обыденный» ужин – холодную белугу с хреном, икры, две тарелки ракового супа, селянку из почек с расстегаями, и жареного поросёнка с гурьевской кашею. Приказав полить его за десять минут до готовности на противне водкой (что б хрустела корочка!). И для Екатерины Васильевны, придерживавшейся профессиональной диеты,   любимую ею холодную телятины… Грустный заказ – ибо тоже в последний раз… Счёт, никогда не показывая ему, храню как самую дорогую реликвию… Из-за забастовки портных они не смогли сшить генералу цивильного платья, а поскольку сапожники тоже бастовали, ему пришлось остаться в сапогах – ситуация в те времена чреватейшая! За то Екатерина Васильевна раздобыла для него, модные по одесским представлениям, галстук и шляпу! Носить готовую одежду, не говоря уже о том, чтобы купить что-то с чужого плеча, для барона было делом немыслимым. Кроме того,…его рост и размер…
Отъезд откладывался – они ждали окончания забастовок. Ожидание оказалось напрасным: ему пришлось ехать в своём опасном генеральском мундире. По их первоначальному плану отъезд в Финляндию, – именно туда задумали они уехать, поезда шли на Петроград, минуя Москву, – намечен был на 10 ноября. По его расчётам, приехав в Гельсингфорс он сумеет раствориться в толпе…Детское совершенно представление.. Но, судя по всему, то же удалось ему уже в Петрограде.
Нога практически зажила. Другое дело, травма послужила Маннергейму хорошим предлогом,  чтобы достать разрешение на выезд в столицу: «ему требуется лечение, которое возможно только у тамошних специалистов». Он получил разрешение и для Катерины Васильевны, для Павла Петровича Карпатьева и для меня. Нанёс прощальный визит в штаб своего армейского корпуса. А в последний вечер Ахтырский гусарский полк устроил в их с Гельцер честь торжественный обед. С было забытыми закусочными столами, за которыми, - как в старь «под селёдочку», под «парную белужью икорочку» и под «греночки с мозгами», - сослуживцы чинно пили и закусывали в последний раз.    Между тем, Маннергейм собрал вокруг себя и Катерины Васильевны небольшой круг, прежде всего, деловых знакомых. Им лично отобранных,  которые хотели уехать вместе с ними. В него входили две сестры милосердия-англичанки из Британского Красного Креста; английский морской медик-адьюнкт; три гражданских врача с женами, из Румынии; подъесаул Карпатьев и я (автор «Записок» Мартин Франк,  финский доброволец, молодой человек, взятый Маннергеймом под свою опеку). Кроме того, с нами ехало семеро казаков-пластунов из команды Штаба 6-го кавалерийского корпуса, постоянно на фронте «опекавших» и сопровождавших своего командира. Организация «Круг» была актом разумной предусмотрительности Маннергейма. Одни необходимы были пожилым путешественникам на сложном и непредсказуемом пути, который часто растягивался на недели и месяцы, прерывался часто, и даже менялся кардинально. Другие нужны были как надёжная охрана от «случайностей»: Украина полнилась бандами всех цветов, и куда как более вороватыми и жестокими «освободителями крестьян» всех мастей. В Красном Кресте города Маннергейм раздобыл в собственное пользование целиком спальный вагон, снабженный отчётливыми эмблемами. 3 декабря «круг» двинулся в путь. Во время этой поездки жизнь Маннергейма, Катерины и их спутников отдана была -  как никогда - на волю случая. Но он - хозяин случаев: его рослая, внушительная фигура, холодное бесстрашие и умение владеть собой, авторитет, который он излучал, производили впечатление на незнакомых ему солдат. Он был аристократ и не пытался этого скрывать, что  забавно проявилось по прибытии в Петербург. Как офицеру, ему не пристало что-то нести в руках, тем более,  когда с ним была роскошная и известная Петербургу женщина. Знакомая в лицо не только столичным театралам или по фотографиям в «НИВЕ» и, не смотря на скромнейший антураж, вызывавшая всеобщее внимание. Приехавших с ними они – всех – пропустили вперёд. Поэтому Маннергейм, оставшись с Екатериной Васильевной, стал искать носильщиков. Их не было: отныне никто не должен никому служить: все - сами хозяева жизни! Сами баре. При царе служили буржуям, которых теперь гоняют по улицам как бездомных псов. Пролетарии же шестерить друг другу не станут! Как воры. Как воры в законе. (К слову: попытки присвоить достопамятному Генриху Ягоде авторство создания института этой почётной и в наше время престижной категории «социально близких товарищей», «воров в законе», не корректны. Звание это родилось полу столетием прежде.  Ещё при легендарном Фёдоре Фёдоровиче Булычёве 2-м, в знаменитом дознавателями-ассами Нижегородском сыске. И, - после досадного антракта на Февральские, Октябрьские и «Гражданскую» разборки, - в самом конце 20-х – в начале 30-х годов вновь стало тиражироваться. Но уже в спец. изоляторах штрафных зон и особых подкомандировок огромного Ухта-Печорского лагеря при «легендарном» Медведе. Но теперь уже не для «надобностей» сыска. А в качестве комиссаров организуемых Ягодою «фаланг besonder Abteilungs (штурмовиков)». Слепка, или же предтечи штурмовых отрядов СА Эрнста Рема. Признаемся: социалисты Сталина и Гитлера многому друг друга успели научить. Многое успели друг у друга перенять. В.Д.)

72. Этапы инкарнации.

Между тем, вокзал был битком набит бездельничавшими солдатами. Маннергейм увидел генералов, которые сами тащили чемоданы и связки вещей. Узнал многих – стариков уже и заслуженных. В его глазах было это окончательным падением…И он нашел солдат, с радостью согласившихся за деньги поднести их багаж…
…Очередной инцидент на одной из станций.
…Личный вагон Маннергейма раздражает солдат, штатских и особенно комиссарствующих швондеров. И его вагон – новый совершенно, будто только с завода - объявляют непригодным и отказываются прицепить к составу. Маннергейм не сдаётся. В это время в вагон врывается толпа орущих и горящих р-революционным рвением военных явно местечковой выделки. С десяток их вцепляется в него истерично, но с явным намерением вытащить на перрон. Расстрел беззащитных офицеров на станциях после ноября - явление рутинное. Норма почти… Маннергейм не шевелит и пальцем чтобы «защитится» или ответить зачинщику «ладонью», как он умел. Пластуны до времени не возникают: их дело – в случае необходимости - защитить женщин и врачей. Кивни он им, гориллоидам, - вооруженным под бурками автоматическими пистолетами, лимонками и японскими ножами, - тогда - резня! Она не раз вызревала, когда «революционеры» проявляли излишнее рвение… Обходилось, однако: внезапное явление обветренных молчаливых лиц амбалов за раздвигаемыми дверьми крайних купе, вносило успокоение.  Карпатьев – у него «пост номер1» - он в купе рядом с купе Екатерины Васильевны, объединённых туалетом… И Маннергейм приказывает мне: «Очистить вагон!». Страшно было – не рассказать! Ноги – в мурашках…А команда отдана!...Не знаю, как всё смотрелось со стороны… Но словно не видя и не слыша вооруженной винтовками и гранатами толпы, заполнившей коридор вагона, выхватываю из ножен саблю. И во всю глотку ору, приказывая солдатам, давно переставшим слушаться чьих бы то ни было приказов вообще: - «Освободи-ить ваго-он!!!...». В этой ситуации я наверняка действовал рефлекторно. Не представляя, конечно же, результатов своего вмешательство в событие. Но… в тот же момент состав дёргает. Вагон, качнувшись, трогается. Дверные створы взвизгивают, раскрываясь. Из дверных проёмов купе в коридор разом просовываются вздёрнутые левые плечи мохнатых бурок…  И через каких-то несколько мгновений коридор, сам вагон, - будто из брандспойта промытые, - чисты…Действуй Маннергейм сам – генерал! - смерти не избежать ни кому: уходящий перрон заполнен солдатами, взвинченными митингом и видом высокого чина…
И так, - или иначе в чём-то, - каждый день, каждая ночь пути… И всё - по бедной голове Маннергейма!
Было такое, когда всех спасало явление лица Екатерины Васильевны – её узнавали! Было, когда спасал отработанный ею жест: рывок к длинной кожаной трубке-пеналу! …Как заправский фокусник сматывает она с верха выскользнувшей из него плотной скрутки  очередную афишу спектакля одного из её балетов. Афишу любую - немецкую, английскую, французскую, испанскую…Русскую тоже. Но все - с её огромным цветным изображением. И беснующаяся рычащая толпа разом отступает. Успокаивается. Замолкает. И - никаких больше поползновений на попытку схватить кого-то из нас…На попытку Грабежа, не дай бог. На попытку просто, нахамить. Даже на  незлобивое зубоскальство…
…Кто-то из нас догадался развесить на липучке-мухоловке несколько афиш в коридоре у купе – оказалось кстати!...И всё же, всё же…  Не единожды одна только спорая профессиональная «работа» пластунов тотчас восстанавливала, было взорванное провокаторами, статус-кво. Правду сказать: не они, - наши защитники, - не видела бы своего спасителя Финляндия. И нас всех…               

73. Мифы и реалии.

В столице Маннергейм и Гельцер поселились в знакомой им гостинице «Европейская». Получив в стат-секретариате Финляндии справку о финляндском гражданстве, барон отправил её вместе с рапортом об отставке в Генеральный штаб. В рапорте он просил вычеркнуть его из армейских списков. Поскольку Финляндия стала теперь независимой, ему невозможно (не уставно) числиться в реестрах русской армии.
В тот же вечер на Московском вокзале Густав проводил Катерину домой. В первопрестольную».
Сутки, проспорив, - а Екатерина Васильевна и проплакав, - любовники решили: Густав должен освоится в Финляндии у себя,  и вызвать её. А там будет видно. Не смотря на мотивированные сомнения очень убедительного в эти дни Густава, Катерина уверена была, что никто не помешает ей к нему поехать. Не говоря уже о том чтобы встретиться с ним. Не помешает никто увидеть сына. Тем более, домой привезти его в Москву, где мальчик родился. Где его родина… Где ей, простой русской женщине, представить что отныне эту самую родину её мальчика, и её тоже, скогтили звери…Да что – она! Десятки миллионов россиян представить ещё не могли такого…
…Пока же у неё масса дел! Главные: нужно разрешить проблемы с прерванными и новыми контрактами. Нужно списаться с антрепренёрами, в очереди к ней стоявшими. Решить, как поступить с сонмом зависимых от неё театральных служащих, без части которых ей не обойтись. А значительной, части которых без неё не прожить. Что будет с ними?…Надо распорядиться Малой Третьяковкой - передать её в руки заинтересованные, чистые. Галерея - это вопрос-вопросов! Да и вообще… как жить она будет вдали от своих картин? От её библиотеки? Вдали от множества других дорогих «мелочей»… «Господи! Мой бог! – причитала вслух! Да в них ли дело… Как жить буду без Подмосковья, без России? Без братьев, без сестры и её детей?... Ладно, пусть сам её Тутти решит свои дела. И тогда разрешатся мои…»
…Уставшая, наволновавшаяся до сердечных болей, - с такими вот мыслями Катерина засыпала в уюте затемнённом купе под успокаивающий глухой перестук колёс и плавное покачивание вагона…Но, Она была ещё с Густавом. Они договорились обо всём. Она была ещё спокойна и счастлива…Она успела, засыпая, увидеть себя маленькой девочкою в каком-то - то ли парке, то ли в лесу…В лесу наверно…Золотой лес беззвучно шумел. Лес плыл в солнце, как на левитановых волшебных полотнах…Туманчики-туманы поднимались, окутывая светлые стволы…  Что будет, впереди – могла ли она знать?… Создатель, сотворив, одарил нас величайшим благом – жизнью. И лишил права в неё заглядывать… повторяла и повторяла она это страшное откровение…

Из Дневника Мартина Франка. (Продолжение)

«…Генштаб на первый рапорт не ответил. Уже из Финляндии Маннергейм  написал начальнику Главного штаба: «Ввиду признания независимости Финляндии считаю долгом своим, как финляндский подданный, просить распоряжения Вашего об увольнении меня в отставку. (РГВИА.Ф.409.Оп.1. Д.178522.Л.1. Дата и место написания рапорта: 1 января 1918 г., Гельсингфорс. В.Д.) Паспорта статс-секретариат выдать ему не мог. Разрешение на выезд выдавалось каким-то фискальным ведомством большевиков. Они уже держали под контролем движение через границы. Маннергейм сумел раздобыть в стат-секретариате только бумагу, которая удостоверяла, что он – гражданин Финляндии, направляющийся на родину. Единственным удостоверением личности у него было командировочное предписание из Одессы в Петербург. Генеральный штаб не имел полномочий ему помогать. У большевиков  он и  сам отказывался что-то просить. Не хотел иметь с ними никакого дела. Патрульные солдаты на Финляндском вокзале, которым Маннергейм предъявил своё командировочное удостоверение, оказались ингерманландцами, не умевшими читать по-русски. Маннергейм пояснив, что он финляндец, объяснил ситуацию. Говорил он по-фински. Хотя практически не владел этим языком, если не считать нескольких слов, говорившихся с ужасающим произношением. Родным языком его был шведский. Абсурдность положения трудно себе представить. Единственно, в чём нуждался Маннергейм, так это в капельке везения. И удача не подвела его и на этот раз, как не подводила в течение всей русской революции». 
«…Для хорошего солдата везение – естественная необходимость». (Поспрошайте-ка у гашековского бравого солдата Иозефа Швейка». Такова была, - за долго, и много лет спустя по знакомству с ним у Гашека, - железная философия Маннергейма. Как, впрочем, и Швейка тоже. Не спроста оба они самые популярные солдаты на земле! Как, впрочем, и самые любимые. Каждый по-своему – но самые, самые!...).
«Попутчиком Маннергейма оказался Хуго Баккманссон, случайно встреченный им на вокзале. По дороге к паспортному контролю им пришлось пройти через станционный зал, заполненный до отказа  местными швондерами, каждый из которых – узнай, кто такой проходящий мимо него высокий человек – загрыз бы Маннергейма живьём. О! Они все чуяли, что, и он живьём будет грызть их. Но в лицо его ещё не знали. Узна-ают, когда время придёт! По свидетельству Баккманссона, одетого, очевидно, в военную форму, они говорили по-русски, чтобы все думали, будто он русский офицер.

74. Врата истории.

 Маннергейм сел в поезд и уехал в Гельсингфорс, прямиком в историю Финляндии и мира. Когда он сошел на перрон Гельсингфорского вокзала, история началась.          

P.S.
Маннергейм, должно быть, испытывал немалые психологические трудности, акклиматизируясь в Финляндии. У него не хватало знаний страны и народа. Офицерский мундир царской армии, который благодаря своей изысканной простоте был одним из самых элегантных парадных мундиров в мире (не считая парадной формы гвардейцев), приучил его к истинной простоте, без мишуры. Маннергейм предпочитал неброскую элегантность и чистоту линий, хотя в 30-х годах, золотом ХХ-м веке всяческих мундиров, тоже не избежал временного пристрастия к опереточной мишуре (Что видно по его парадным – для сейма, но не для присутственных мест – портретам). Тем не менее, мужицкая грубость и удаль ему были чужды. Он не мог хорошо себя чувствовать в роли, требовавшей этих качеств, поэтому весьма скоро её отбросил. Но в ставке крестьянский образ  был, наверное,  по оценке Маннергейма, единственной возможностью  вызвать нужную реакцию масс. Незнание им финского языка, русский денщик, портрет Царя и фото никому из посторонних не известной лыжницы под горностаевым палантином в заснеженном еловом лесу на его письменном столе, вызывали интерес. Недоумение. И, естественно, подозрения в том, что он – всё ещё русский офицер…
Русские эмигранты вновь смогли убедиться, что у него два лица – с одной стороны, друга Российской империи, с другой – национального деятеля, твёрдо отстаивающего интересы Финляндии. Практически все Белые генералы в России были старинными его знакомыми. Теперь они один за другим, и все сообща с оружием в руках, поднимались на борьбу с ленинским правительством. Гетман Директории генерал лейтенант Павел Петрович Скоропадский, вождь Украины (потомок Ивана Илларионовича Скоропадского, «рекомендованного» Петром Великим и избранного гетманом Украины 1708-1722 годов; как мы помним, вдвоём они возглавляли последнюю коронационную процессию империи 1894 года). Генерала Каледина, руководителя казачьего восстания, Маннергейм сменил на посту командира 12-й дивизии. Генерал Краснов (в последствии, известный писатель,  до своего конца сражавшийся с большевистской армией во-Второй мировой войне и в конце её зверски, - рояльной струною, - зарезанный Сталиным) - занявший командирский пост той же дивизии после Маннергейма - находился у него в подчинении, когда тот стал командующим армейским корпусом. С Деникиным Маннергейма свела судьба на фронте в 1916 году, где они командовали соседними дивизиями. Адмирал Колчак (который шестью годами был младше Маннергейма) вообще товарищ и сподвижник детских петербургских лет его ближайших друзей. Корнилов, – коллега Маннергейма по Генеральному штабу, - он был генератором и главнейшим вдохновителем его знаменитейшей разведывательной экспедиции в глубинный Китай…
Пройдёт немного времени, и все эти исторические фигуры и фигуранты кровавого спектакля уйдут со сцены. Кто – в мир иной. Кто - в безвестность. Маннергейм останется  в избирательной благодарной исторической памяти счастливо продолжившим войну с лютым врагом России. Солдатом останется, поднявшим оброненное Белой Гвардией знамя борьбы с большевистской бесовщиной. Останется россиянином – да, именно россиянином -  с честью понёсшим знамя это Святое дальше. И побеждавшим все три с половиною десятка лет, отмеренных ему для того провидением…».               
(Из «Дневника добровольца». Мартин Франк. 1917. Блокн.14.С.33-39. Подарок Карлу Густаву Эмилю-мл. 1977. Ресифа).

75. Альпийские немцы.

«Соприкосновения с пакостной большевистской субстанцией непереносимы вообще, - говорил мне Гитлер. - Тем более, опасны они в момент обостряющей все мыслимые чувства национальной катастрофы. В случае с Россией оно  навсегда озлобило большинство офицеров – товарищей его (Маннергейма) по их армии. Состарило их. И лишь только мальчишество его – вечный мальчишка в нём -  сохранило его могучую психику. А она, в свою очередь,  стала основою  необоримой силы, о которую разбились все посягательства его могущественных врагов. Скажу тебе так даже: Из государственных мужей, с которыми знаком, он один в действительности - именно государственный муж! Потому легко и свободно делает свое дело. Живёт свободно. И времени у него хватает на все.
Я пристально приглядываюсь к нему вот уже двадцать лет, — говорил он. — И приглядываюсь-то, - грешно говорить, -  с завистью! И все время уверяю  себя: Этот могучий и великий человек поздно родился. Ему нужно было жить в эпоху прекрасных дам и рыцарей “без страха и упрека”…В мире великих и могучих героев опер Вагнера».
Вот, Бен, таким виделся мой дед этому удивительному человеку. Не знаю, понимал ли, догадывался ли он, что причины нечеловеческой стойкости и упорства деда кроются именно в видениях картинок времен ваших переворотов. В особенности, переданных ему твоей мамой дичайших сцен подавления большевистским зверьём восстания в Кронштадте 1921 года, свидетелем которых оказалась. Но, полагаю, достаточно своими глазами увиденного им самим,  и на собственной шкуре испытанного в конце 1917-го. Когда воочию, убедился, как ведёт себя натравленная на народ комиссарской сволочью, - и на таких как сам он - на русских офицеров, - спущенная с цепи озверевшая чернь. Потому  вернувшись к себе в Финляндию, тотчас встал на их пути. Неколебимо встал. Встал на смерть!... И в драматической ситуации этой, в этой смертельной схватке – могло ли, способно ли было состарить такого человека столкновение с взбесившейся от власти комиссарщиной?! Конечно нет! Оно его мобилизовало – сильного человека. Вернуло молодость. Закалило. Вернуло в строй…

...Иногда меня приглашали к нему (к Гитлеру). И Баур прилетал за мною в Мюнхен или в Лозанну, к отцу. Потом (обязательное выражение Баура) «мы совершали посадку» на ВПП у Бергхофа на Оберзальцберге. Эти места  Гитлер любил. Там отдыхал… В ледяной звенящей тишине ослепительных скальных ландшафтов, покрытых вечным голубоватым льдом и мазками только что выпавших иссиня белых снегов, он  воскресал после понятных в его положении тревог. А я - от щемящего, изнуряющего беспокойства в палате у постели папы. В особенности, после добивавших меня не очень искренних диалогов с милейшими врачами за её стенами. Я оживал там от собственных нескончаемых житейских неурядиц, которые стремительно множились и накапливались. И… вспоминал, вспоминал… И, - раз от раза, будто проснувшись, - прозревал… И вновь и вновь убеждался, что…передо мною и мои тоже любимые Альпы! И их тоже так любил папа!... Можно подумать, что Баур – этот великий немецкий лётчик – летал со мною из-за доброго отношения ко мне своего шефа. Нет конечно… Хотя, возможно, что и так… Но ведь Ганс был дружен с папой многие годы, когда оба работали ещё в «Авиаотряде Альпийских рейсов» швейцарской авиакомпании «Эд Астра»! Тогда отец – молодой врач – участвовал в исследованиях для гражданской авиации. Сопровождал в полётах над горами пассажиров, особенно страдавших от кислородного голодания (первые пассажирские маршруты над Альпами открылись только в 1929 году)…Я был смышленым парнишкой. Рано научился писать и читать – много читал…И, как губка впитывал рассказы отца о его приключениях в полётах… О встречах. Которые на альпийских авиатрассах – самих по себе поразительных, неповторимых и в самом деле незабываемых – собирали и навсегда притягивали интереснейших людей мира. Всенепременно, личностей неординарных. Лидерских. Пассионарных. Самозабвенно, стремящихся – первыми обязательно - воспользоваться возникшим новым чудом. Здесь - возможностью теперь уже  свободного полёта над по прежнему недоступными, неповторимо дикими, потому загадочными, Альпами… Виденье-то их сверху, с горных троп, – ведь это далеко ещё не покорение!... Но всё равно, всё равно… Даже для тех немногих, кто тогда способен был на риск - по Шишкову – «полёта комара над горящей тайгою», - то было нечто невероятное! Подумать лишь: бездушные сверкающие ледяные исполины  Альп. Дух захватывающая бездна.  И всё – внутри невидимого, будто, - но так же, как глухая стена испепеляющего верхового огня над полыхающими лесами, - враждебного воздушного океана, не опереться на который как на твердь спасительную. Но воображение потрясающего, но сердце останавливающая пучина… Невероятными инверсиями вскипающая и вечно бушующая облачно-туманная пустота…
Тогда понятия не имели о «слепом» полёте, по приборам (коих ещё никто не изобрёл!). И для них, для «комаров», полёт подвигом был!... Первые пассажиры, рискнувшие на перелёты над Альпами, - они только в 1929 году появились!… А ведь летали они не «просто» над Альпами. Летали над самой  Юрой, над самими Фихтельскими горами, над Тюрингским лесом летали… …Допустим, трассой Мюнхен-Тренто-Милан – рядом с легендарной «Вершиной ведьм» Цугшпице… Боже! Что за ужасающей чудовищности картины перед ними разверзались!..  Эти самоотверженные люди не просто рисковые, - «за просто так» такие не рискуют! Ведь люди они ещё и… пожилые (состоятельные потому, состоявшиеся большие бизнесмены! Личности заметные!). Безусловно авантюристы! Не  из тех кто вскрывают компьютерные коды банков и банковские сейфы, или подписи с зелёными купюрами подделывают (такие тоже летали), но открывают Америки. Полюса. Каких-то немыслимых змей в джунглях Конго. Или доисторических чудищ в Лохнесском озере-фиорде. Нейтрино какие-то…А, если ещё первые пассажиры «Эд Астры» или «Люфтханзы», - свободно пролетая над знакомыми перевалами, долинами и хребтами Альп, - вспоминают о счастливых днях и ночах молодости в этих горах? О… мучительных многодневных подъёмах, с риском для жизни лазаньях-карабканьях по отвесным скалам над мрачными пропастями ущелий, о  спусках с телами погибших товарищей?…
…В тридцатые годы Баур познакомил папу с Тосканини, замечательным итальянским дирижером. Маэстро летел через Мюнхен (из Милана(?). В вагнеровский Байройт летел,   ставить «Тангейзера» и «Тристана» - и их, и мои тоже любимые оперы! Познакомил с исследователем Северного полюса Фритьофом Нансеном. Тот летел с ними из Цюриха. И подарил папе (и Бауру, конечно) - с посвящением - свою книгу «Сибирь – земля будущего»…Да с кем только Баур не познакомил папу! И как иначе-то, если вместе они излетали все Альпы, когда служили в «Люфтханза». В которой сам Ганс трудился с самого основания…А отец моложе его на пять лет всего…

76. Наследство Вагнера.

Кстати, о вагнеровском Байройте…Вообще, о Вагнере. О Вагнерах, точнее: Баур осенью 1942 года, - на «Октоберфесте»   в Байройте, - познакомил меня с Вольфгангом, внуком великого композитора. Ему было тогда 22. Я - семью годами моложе. Понравились друг другу.  Подружили, конечно. Мюнхенец, я гордился, что мой город – резиденция знаменитого «Октоберфеста». Мировой центр  оперного искусства. Собирающий в нашей Баварской национальной опере – Bayerische Staatsopera - многоязычных ценителей со всей планеты. Но главный праздник, на который мы прилетели, - ежегодный Мюнхенский оперный фестиваль, который тогда отмечал своё 67-илетие.
(Карл Густав-младший свёл уже 85-илетнего Вольфганга  с чуть более молодым автором этих строк в 2005-м году, на 130-илетии Мейстрима…).
Оперный фестиваль - это нескончаемый праздник и вечный триумф божественной музыки: в Байройте исполняются оперы только самого отца-основателя – Рихарда Вагнера. «Байройтер Фестшпиле» - единственный в мире музыкальный форум, где власть, словно в тридевятом царстве, передаётся по наследству. По смерти основателя династии на байройтский трон взошла его вдова Козима Вагнер. Потом место её занял сын Зигфрид. За тем сноха Винфрид. Наконец, оба внука. И вот – Вольфганг. Он руководит основанной Великим Дедом Оперной Империей (все бы империи были такими!) уже более полувека, сорокалетие безраздельно царствуя в ней суверенно… Тогда, в 1942-м, в последний раз слушал я в своём старом Мюнхене «Тристана и Изольду», «Тангейзера»,  «Валькирию», даже всю тетралогию «Кольцо нибелунга»…И в который раз мой Рихард Вагнер потряс меня… Понимаешь, Бен, есть много чего, за что можно уважать и даже любить немцев. Как много чего, конечно, - тем более после минувшей войны, - за что  можно не уважать или не любить, ненавидеть даже.  Но Фабричная Марка немецкого народа, Германии… это не чудо-игрушки Нюрнберга, не поразительные книги грейфсвальдского издания , не крупповская сталь даже – перечислять можно вечно - и даже не Реймский собор или Альбрехт Дюрер. Это - оперы Рихарда Вагнера - Великая музыка великого мастера! «Музыка на все времена!».
Между прочим, слышал (читал) разного пошиба анафемы, - даже площадную брань, - в адрес Вагнера от отдельных, ненавидящих его мизераблей. Они говорят, что якобы, мелодии Вагнера где-то когда-то кто-то «озвучивал в концлагерях». При чём, «над печами!»… Звучит! «Печи» - это тем более серьёзно. Правда, в Нюрнберге подобного чудовищного свидетельства не прозвучало. Обвинители пока не «путали» сожжения в крематориях мёртвых, с сожжением живых. В их домах, например. Как то было в 1919-1920-х годах во время украинского холокоста. Когда комиссаро-большевики сжигали – живыми – немецких колонистов-меннонитов…Однако же, со временем, апологеты-наследники украинских комиссаров начали настойчиво уверять и относительно «сожжения в печах». В крематориях, конечно. Конечно, не уточняя, что сжигались мёртвые. Отсюда получалось… Получалось отсюда понятно что.… Что ж, после ужасов постигшего их европейского холокоста право на всё что угодно у них не отнять. Как не отнять убеждения, что именно музыка Вагнера создала феномен германского фюрера. Убеждены же израильские каббалисты в его божественном происхождении и миссии. Кому что нравится. Хотя любимой оперой Гитлера была как раз «Риенцы» (никоим образом не связанная с «древнегерманской мифологией» - опять же, якобы, предтечею и источником совремённого нацизма). Это блистательное произведение о средневековом трибуне. О защитнике итальянского народа, восставшем против аристократов. И с собственными расовыми воззрениями композитора   ничего общего оно не имеет. Так же как и раздражающее невротиков «тяжелое сопровождение  Полёта Валькирий («Кольца нибелунга») медной группой, – валторнами, трубами, тубами, тарелками, - воспроизводящей катастрофу! И. По нарастающей, несущийся грохот смерча!» из радиопередатчиков! ...Закручено Лихо…Но…Казалось бы, не нравится – не слушайте! Ещё Станислав Лем согласился с особо чувствительными, что «радио -  величайшее из  всех беспокоящих человека изобретение его гения». Однако, «один поворот рукоятки - и… оно молчит!». Интересанты не поняли, не угомонились: «Да, но музыка «Симфонической картина из той же оперы Рихарда Вагнера  стала маршем Люфтваффе!». Один – ноль в пользу Вагнера: это говорит о высочайшем вкусе заказчиков марша. Ни о чём больше. Немного позднее: - «для иллюстрации интенсивности воздушных атак на вьетнамские коммунистические форпосты, - и голливудские (ясно, не немецкие нацистские!) авторы хроникальных фильмов США использовали тот же фрагмент «полёта»! И это тоже в серьёз выдаётся и навязывается как «яркое проявление ксенофобии композитора». Жившего и работавшего, - вспомним, - веком прежде. Навязывается как «первоисточник гитлеровского и, - конечно же теперь, - заокеанского антисемитизма века ХХ-го». Браво, предвестнику свального жидофобства! Не потому ли, - в качестве протеста против такого виденья роли Вагнера, - по воле короля Генриха Баварского (якобы, вечно гасившего пламенные взрывы  патриотических па композитора) первым дирижером  опер «Риенци» и «Парсифаль» стал именно любимец его, придворный капельмейстер Баварской королевской капеллы еврей Герман Леви. В свою очередь, тоже близкий друг и обожатель Вагнера. Его соратник по искусству. Ученик даже... Несший гроб его. Но… с возмущением, на отрез отказавшийся  исполнить личную просьбу Рихарда – креститься…
Гамлетовский вопрос: «слушать или не слушать Вагнера?» - каждый для себя решит сам. Помня, что немец Рихард Вагнер, - и он же Гениальный автор «Тристана и Изольды», или «Лоэнгрин», или «Золота Рейна», или многих других великих опер - этой музыки на все времена, – не мог за десятилетия предвидеть ни Освенцим, ни даже самого Гитлера. Потому «виновен» уж никак не больше чем еврей Исаак Дунаевский, написавший музыку шлягера «Широка страна моя родная, где так вольно дышит человек!», гимн своего современника – сталинского ГУЛАГа. Культурным шефом которого с 1934 года состоял (Постановление НКВД СССР от 19.09.1934 № К.00341. В.Д).

77. Воздух Альп.
   
…Для меня важным было, что бы  в пьянящем воздухе альпийского эльдорадо хозяин Бергхофа сбрасывал с себя груз забот. Отдыхал. Высыпался. Успокаивался. И становился собеседником вновь на редкость жизнерадостным. Разговорчивым. Со мною общительным.
Мне – совершенно одинокому тогда – было это особенно важным. И  я тоже успокаивался. Обретал жизнерадостность. И, становясь на лыжи, сразу начинал…летать! Да и как было не чувствовать себя не летящим, над раскрывавшейся с открытой горной террасы, а потом с глиссады стремительного крутого спуска? Над поднимающимися из пропастей, сперва  прозрачно сизыми, потом чуть розовеющими, наконец, бело кипенными туманами? И я летал… Благо дружба с Гансом Бауром – как и на крыльях его «Кондора» - вносила меня, - лыжника, - в мир его бескрайнего неба и бездонных его альпийских ландшафтов. Над которыми, перелетал он, - ещё рейсами Люфтханзы,  за долго до «рабочих» полётов в Альпийскую резиденцию его шефа, -  без малого сотни раз! Летал сам. И хотел, чтобы летали с ним и все близкие. И радовались полётам так, как радуется сам он. А теперь и я.
Конечно, мне хотелось, чтобы так же чувствовал себя здесь и приблизивший меня человек. Иной в «весовых» и возрастных категориях, в несопоставимых категориях ответственности и занятости – он позволял себе двадцати минутные прогулки в сопровождении собеседников. Я – трёх четырёх часовые лыжные. Как правило, с Бауром. Использовавшим каждую свободную минуту пребывания в Альпах между рейсами, чтобы со мною, - или ещё с кем ни будь, кто свободен в эти часы, -  уйти на лыжню.  На ней он чувствовал себя как в воздухе!... Как твоя мама, - маленькой «ставшая на лыжи, прежде чем на ноги» (Об этом в Миккели  дед рассказывал ему). И ещё с одним расчудесным мужиком – Фрицем Торнов. Собачником. Дрессировщиком. Он там, и в Берлине, и в Растенбурге «воспитывал» пёсиков фюрера. Как он это делал, не знаю – не показывал. С овчарками Шефа он никогда на людях не являлся.  Даже не позволял приближаться к площадкам, где разговаривал с ними. Именно, именно разговаривал. Даже беседовал, иначе не скажешь… Об этом как ни будь потом… На людях он с ними никогда не показывался – они знали, и вне службы видеть должны были, только своего настоящего Хозяина. А Фрица сопровождала собственная компания - пара огромных белоснежных пушистых, - вроде полярных мишек, - лапландских ездовых лаек «Били» и «Бом». Только-только изросших из щенячьего возраста. То был  щедрый подарок моего северянина Эдуарда Дитля. Собачек - как котята ласковых (если сытых). И ещё коричневая красавица-доберманша Милли-Herzklopfen, нервная и презлющая старуха. Тоже подарок. Чтобы пристроить несчастную псину к доброму человеку. Подарок, теперь уже Фогеляйна. Германа. Родственника  Гитлера. Герман выпросил собаку у своего младшего брата Вальдемара, командира полка кавалерийской дивизии СС. В миру - опытного ветеринарного врача. Вылечившего и выходившего Милли. Душу увечную - с переломанными передними лапами, порванной грудью  и - враз, - при бомбёжке, - потерявшую и хозяев и их общий  дом… Во фрицевой разношерстной семейке она играла сложную организующую роль то ли доброй мамы, то ли   сурового, постоянно недовольного чем-то и потому вечно порыкивающего на всех (в том числе и на Фрица) старого капрала.  И вот в такой вот, - вправду разношерстной, - компании я тоже с превеликим удовольствием коротал время коротеньких прилётов на Бергхоф. Общаясь накоротке с её душой-капитаном. Жизнерадостным, открытым, контактным - иначе, как бы он со своими подопечными договаривался? У нас на двоих с ним, - со всею этой симпатичнейшей оравой, - было две большие комнаты, спальня с эркером на Альпы, и туалет. И великолепные настоящие эскимосские нарты на камузах – тоже дитлевы. В часы, когда Фриц бывал свободным от обязанностей по псарне, мы  собирались на ковре (к постелям и диванам его воспитанные воспитанники не подходили). И, - в обнимку с ними, - слушали бесконечные байки его о действительно удивительных приключениях героев из происшедшего от разного рода волков славного семейства псовых.
 Так вот, с ними со всеми, лыжные марафоны наши были вовсе феерическими. Заложив в парные постромки «медвежий» Били-бомский потяг, мы или бегали до изнеможения, держась за дугу нарт, по насту заснеженного ледника (Милли мы в такие стайерские путешествия не брали – её, ещё не совсем здоровую,   оставляли поправляться). Свалившись в распашку, без ног, выпрастывали Били и Бома из постромков. Отдыхали тоже до изнеможения. Потом затейник-Фриц отыскивал глазами места на склонах, к которым бергхофские завсегдатаи боялись прикасаться из за боязни снежных срывов и даже лавин; а лавины, они ведь сходят только в определённое время года и при критической влажности…Взбирались, - ухватившись за били-бомские хвосты, - чёрт знает на какие верхотуры над трассами. Затаивались там. И услыша, что внизу кто-то, - подходя, шуршит лыжами, - срывались! И все по отдельности, или  скопом, - кубарем – как с неба, - вываливаясь на лыжни и на лыжников... Смеху было!  Моря удовольствий! И никакой, ни чьей, обиды…Настоящая жизнь!... Кабы не время, - в которое шалости эти невинные случались… А было оно, точно, Время  «пира во время чумы»... А за счастье, даже невинное и минутное надо платить… Не знаю, что с Фрицем произошло потом… С моим Дитлем в 1944 году здесь, в Альпах, случилось несчастье. А 29 марта года следующего, - когда чума была на самом пике, - за час до памятной церемонии свадьбы Евы, Жених её приказал казнить Германа Фегеляйна…
Десять лет спустя, вернувшись из русского плена, Ганс Баур рассказал, как всё произошло. В день свадьбы Жених вызвал Германа к себе – по делу. Вызвал высшего генерала СС, - в такое время, да ещё и в день своей и Евы свадьбы, - связного между ним, рейхканцлером и рейхсфюрером!... Фегеляйна нигде не находили. Вспомнили: он может быть в частном особняке на Курфюрстендамм. Связались (телефон работал как часы и когда русские танки занял центр: ни Ленина ни «Уроков октября» Троцкого, - простофили, - так и не прочли!). Генерал Раттенхубер, группенфюрер СС, передал ему: его немедленно хочет видеть фюрер. И множество людей, - черти его бодай, - уже несколько часов  разыскивает его по всему городу. Тот ответил, что пьян. Не может предстать в таком виде перед фюрером. Раттенхубер не отстал, и повторил: тот должен подчиниться приказу, и за ним выслана группа. Выехавшие на армейской машине эсэсовцы сообразили, по ходу парохода, что особняк-то, он находится на територии, третьи сутки занятой русскими! Тем не менее, приказ! К Фогеляйну они, сквозь наступавших, пробились боем, потеряв одного человека раненым. Застали Германа, вправду, упившимся. При чём, он был уже переодет в гражданское платье. Следовать за ними он отказался: «Не может показаться фюреру в таком виде! Хотел сперва, протрезветь»…А фюрер и свадьба ждали…Группа, - опять с боем, - проложила себе дорогу в рейхсканцелярию. И потеряла раненым ещё одного офицера. После новых разговоров по телефону, к особняку, - сквозь русских, - направили другую машину. В это группе по дороге ранили третьего…И отказчик вновь  отказался ехать с ними, дав слово чести, что обязательно прибудет сам, протрезвев. Около полуночи он заглянул к Бауру. Баур спросил: «Почему он в течение полусуток не появлялся? – Растолковал ему, что поведение его вызвало подозрение товарищей: вокруг бой, а он не в форме!» всё ещё хмельной Фогеляйн ответил: «Если тебе больше нечего мне сказать, давай выйдем и можешь застрелить меня». Ну совершенно российско-гусарская сценка!
Гитлеру сообщили о появлении кума. Но он не захотел его видеть. Здесь же, в нашей (теперь уже только Баура) комнате, приказал немедленно возбудить дело о дезертирстве. Пригласил лиц, уполномоченных расследовать  поведение его родственника. Приказал генералу Монку, начальнику своей охраны, лишить Фогеляйна всех званий и постов… Ева прибежала к Бауру в слезах – пожаловалась: Гитлер не проявил к её зятю никакого снисхождения. Но ещё сказала: «Я его понимаю – на войне как на войне. В такой ситуации он не пощадит даже родного брата»…  Монк, не медля, приказ выполнил. После чего  отправил заключённого в тюрьму гестапо, которая рядом, в часовне против отеля «Кайзерхоф». К пяти часам утра дело Фогеляйна было рассмотрено. Вердикт суда – дезертирство – отправлен фюреру. И тот приказал виновного расстрелять…               
…Чтобы непременно схватить, привезти и кончить преступника - что сделали? Сквозь огненную лаву берлинских городских фронтов страшного конца апреля 1945 года прогнали, - туда и обратно – и не раз – три группы лучших, а тогда вовсе бесценных, солдат и офицеров гибнувшей  армии СС. При этом, трижды теряя их ранеными… Дело сделано: дезертир Фогеляйн точно в 5-зо расстрелян; точно в 6-оо свален в окопчик сада Имперской канцелярии и завален землёй пополам с осколками снарядов;  точно в 17-оо - церемония свадьбы расстрелявшего шурина невесты;  вскоре  смерть расстрелявшего и его супруги…
Палата взбесившихся смертников Сумасшедшего дома. По немецки - Pereat mundus et fiat iustitia! (Лат.). 

…Быть может не прав я, но Карл, - рассказывая в мельчайших подробностях о капитане Торнов и обо всём, что с ним и с собачками его связано было, - как бы сам для себя раскрывал главную тайну своей - по первости - не заладившейся жизни. А вся «тайна», - это истинное и единственное счастье к 1945 году его 18-и летней жизни во втором - по старшинству открытия - сумасшедшем доме, именуемом Германией, - это Фриц со своими истинными четвероногими друзьями и байками. Лыжня Бергхофа. Бег за нартами. И…кубарем - вслед за снегом…
И было то очень сродни собственным чувствам моим, которые сам, - вечность назад, - испытывал безразмерными полярными ночами в Ишимбинском своём зимовье на Тунгусках…
…Вплотную к избе – кромешная глухомань тайги на тысячи вёрст.  В мире стужа, градусов, эдак, под 55. Звенящую тишь мягко сверлят  сверчки. В натопленном зимовье за 30. Совсем молодой ещё автор, - сидя перед рукописью, за колченогим столом, - глядит на уголья в раскалённой каменке. И, погрузив промёрзшие ноги в «печку» горячей густой шерсти сладко спавшего волка, -   мечтает.  О чём же? О… где-то, – в десятилетиях уже, - заблудившейся любви? О там же потерявшейся свободе? Ну уж не-ет - до них, - как до Больших Туманностей, - вечность! Мечтает автор, - уже не будущими рассказами своими, а вышедшими из под его пера: - во что бы-то ни стало, донести хотя бы до десятка  (о сотнях – страшно подумать!) будущих читателей  неповторимое истинное, а не придуманное жалкими сочинителями, Счастье слушать спокойное сопение зверя, ставшего верным товарищем, и босыми пятками ощущать благотворное тепло его тела. Счастье ловить сквозь трещины в  оледенелых венцах сруба и щели в оконной коробке пряный смолистый аромат стужи, настоянной на пронзительном запахе красноствольных сосен. Счастье Первозданной чистоты тайги вокруг. Счастье космической  Тишины. Счастье вовсе ни какого не одиночества жизни со своим Волчиною…
Годы пройдут - множество лет. И, - с годами ставший родным, - Журнал рассказами автора пытаться будет втолковать суть именно этого незатейливого Счастья  своему, вот уже как пару десятилетий, более чем двухмиллионному в месяц читателю. В последний, - тридцать четвёртый раз, – в номере 4 за 1990 год…
    
78. Гитлер.

В только что отстроенную Альбертом Шпеером рейхсканцелярию, где у моего опекуна были апартаменты, меня тоже приглашали…Правда, там было всё слишком парадно, огромно слишком и…пусто, чтобы чувствовать себя уютно. Свободно, совсем свободно чувствовал я себя с ним, пожалуй, в Растенбурге. В ставке. В Восточной Пруссии (Наверно потому, что там, - оттуда, - началась моя внезапная дорога к деду). О, там атмосфера была, - и порядки были, - вроде скаутского бивака. Лагеря, проще (Не вашего гулаговского… Надо же было так испоганить русский язык, смысл самих слов. Слова «Лагерь»! Слово-то какое доброе и хорошее. Славное даже – если в историю влезть… И так эти понятия испохабить!).
…Да, он приглашал меня и в ставку. В Растенбург. Только здесь времени для меня было у него маловато. И бывал я там, пожалуй, только пролётами-наскоками. Когда генерал Баур, отвозя меня к деду в Миккели, заводил к нему.  И когда привозил обратно… Фактически, бывал очень редко и мало.
…Строгий Линге – камердинер его - или вовсе суровый адъютант Отто, встречали меня у прилетевшего самолёта (Вот с кем контакты у меня не ладились, так это с Отто Гюнше, адъютантом! А дружить с великаном-красавцем мне, пацану, так хотелось! Он же, не многим старше меня был.  Всего на десять лет!). Извещали Гитлера о моём маршруте. И когда я объявлялся  в самом Растенбурге, час-два для меня он находил… А на отдыхе когда,  - и в Берлине, или в Австрии,  - он уделял мне много времени (Относительно конечно много). И был очень ко мне расположен…Возможно, эта его теплота, его особая доверительность, постоянно ощущаемая мною, были связаны с мистическим восприятием им деда, и известных ему дедушкиных занятий и увлечений. Только никогда Он не позволял себе интересоваться деталями жизни моих стариков. Никогда не расспрашивал о них. Хотя я понял давно, что многое Он знал от самого деда. Они Его волновали. Это даже я тогда понимал: волновали.  Думаю теперь, по прошествии стольких лет, не без причин. Ведь и Его собственная жизнь была чем-то похожа на жизнь деда. С той лишь разницей, что предназначавшаяся Ему женщина, - которую Он любил, очень любил и ещё больше уважал (Он вообще уважал женщин!), - она была абсолютно свободна, и с Ним рядом. А не за тридевять земель, как бабушка, схваченная тираном за горло… Я как-то спросил Его — это было в доме на Бергхофе: почему сам Он не женится? У Него такая милая дама…

79. fraulein Браун.

Более точно сказать о Еве я тогда не решался – стеснялся очень. Стесняюсь и теперь – а ведь вечность прошла с тех пор! Потому, быть может, я не стану рассказывать тебе о времени, проведенном в её присутствие. О долгих беседах с ней – женщиной, в принципе, очень одинокой. Конечно же, о тепле, которое излучала она на имевших счастье бывать рядом с нею. На меня тоже. Последние её дни – они в моих глазах! Об этом не расскажу тем более… О том написаны библиотеки пустых книг. О том повествуют нибелунги дивизий «историков». Вот уже более полувека сытно кормящихся ничем от этих жадных стад не защищённой памятью об этой удивительной и загадочной женщине… Что только ни сочиняли о ней, как только ни клеветали на неё… «Посочувствовать» клеветникам, даже понять их, можно: «Как же так – рядом с одним из величайших и известнейших землян ХХ века жила, оказывается, никому неизвестная Женщина. О которой, даже после того как она стала Его женой и драматически погибла с Ним вместе, так никто ничего не узнал! Кто-то из более или менее порядочных «биографов» попытался создать её… «жизнеописание». Тщетно. У них не доставало для того ни духа, ни таланта. Фактов тем более. И лишь один простой, во  истину великий человек, начавший свою феерическую биографию помощником продавца в скобяной лавке, сказал о «Незнакомке» такое, что не сумели другие. Автор евангелия о ней – личный пилот Гитлера Ганс Баур, Его  «Домашний человек». Ближе и лучше всех прочих он  знал Еву на протяжении многих лет до часа гибели её... Друг моего несчастного отца. И мой друг.
Коротенькое «жизнеописание» Баура: родился 19 июня 1897 года в Ампфинге под Мюльдорфом на Инне. Умер 17.02.1993 в Нойвидесберге под Хершингом на Аммерзее в Баварии. В 1915 ушел добровольцем на войну. С 1916 летчик-истребитель, вице-фельдфебель. Герой войны. Служил в добровольческом корпусе Эппа в 1919-!920. С 1920 работал в «Баварской воздушной почте» и авакомпании Юнкерса. С 1926 в «Люфтханзе». С 1933, со времени избирательной компании Гитлера, его пилот. Потом пилот в его же  авиационном отряде. Генерал-лейтенант полиции (туда в 1945 «загнал» его Кальтенбруннер, как непосредственно отвечавшего за жизнь фюрера). Гроссмейстер (шахматы) международного класса. Автор удивительнейших задач в шахматных журналах мира. Друг Хосе Рауля Капабланка. В разгар войны в 1942 году, - с характернейшей, всем разведкам мира известной физиономией, - слетавший попрощаться с прахом покойного кумира… Поступок, достойный явлению в 1924 году в Москве Густава… Оставить Еву и Гитлера, и одному улететь из окруженного Берлина, не пожелал. Служил им до последней минуты. И 1-го мая 1945, после смерти Их, сдался советским войскам… В плену относились к нему – к «матёрому нацисту!» - зверски и хамски. Случилось – оперировали его, - отняли раненую ногу, -…перочинным ножом!... А ведь именно он никогда нацистом не был. Как всякий Великий пилот, был он человеком бесстрашным и умным (помнишь Петрово рассуждение о Шафирове: «на сколько умён, чтобы быть верным»?). Да, как у настоящего сына своего народа, честью его была верность.  Вернулся в Германию в 1955.
Там, на Мюнхенском вокзале, после десятилетия небытия, мы вновь обнялись…

Не сразу, поддавшись моей заинтересованной настойчивости, он начал подбирать фрагменты своих воспоминаний. Собрал, наконец. Всё написанное им - правда: слепой полёт над бездной провалов пропастей у стерегущих самолёт ледяных пиков - это постоянная игра со смертью. Альпийский (как и Арктический. В.Д.) пилот - и ложь, понятия не совместимые. По жизни связанный с Евой Браун альпийский пилот Ганс Баур, - человек скромнейший, - посвятил ей в своём старом «лётном» дневнике-блокноте всего пару страничек. Но прочесть эти бесхитростные, - беспредельно далёкие от всяческих сенсаций, - строки нужно: они стоят множества толстых монографий записных учёных-хронологов. По специфике работы, – постоянным полётам с Гитлером или вынужденным ожиданиям их  в компании с одинокой женщиной, - он больше кого-либо из окружения  рейхсканцлера был всегда и везде рядом с Евою. Влюблённый в красавицу-жену  верный муж, отважнейший из мужчин Германии, - положению которого рядом с фюрером мог бы позавидовать  каждый немец (и не только), - Баур был на равных с влюблённой и верной подругой Гитлера. Которой, в свою очередь, завидовали все немецкие женщины. Они были друзьями. Уважали и искренне любили друг друга. Взаимное доверие между ними - стержень их взаимоотношений, потому друг с другом они были предельно откровенны… Предельно откровенные друг с другом - сами Гитлер и Ева не допускали спекуляций своими отношениями. Не мог допустить их, - помыслить даже о них, - и Ганс Баур.    
«Вся моя жизнь подчинена желанию летать, - пишет он. - В моём понимании счастье обитало где-то между землёй и небом. Шум пропеллера – моя любимая музыка. Она для меня значит больше даже чем звуки мелодий Вагнера! Великие и всемогущие люди своего времени становились моими пассажирами, и обеспечение их безопасности было моей главной заботой. Вместе со мною летали выдающиеся деятели науки и искусства, коронованные особы, крупные политики из многих стран. По настоящему Великие, в том числе. Оценивать их – Бога ради – не моё дело. Но об одной удивительной Женщине, поразившей моё воображение, я рассказать обязан. Тринадцать лет я жил внутри  закрытой ауры Гитлера. Значит, рядом с Нею. Она не играла никакой роли в политике, у неё не было амбиций, не считая желания провести всю свою жизнь рядом с Гитлером. Все, кто знал её, восхищались её женственностью. При этом Она не жаждала достижений. Но была преисполнена достоинства. Она была Женщиной, которая хотела сделать своего мужчину счастливым и находила в этом наслаждение. Я ценил её простую манеру поведения, и её эмоциональную натуру…
…Как-то раз в 1933 году, я вместе с женой зашел в Студию Генриха Хоффмана, располагавшуюся на втором этаже дома на улице Амалие. Нужно было забрать свои фотографии. Молодая женщина, которую я никогда не видел, вошла в салон из дверей, ведущих в лабораторию. Даже на расстоянии  я смог разглядеть, что она была необыкновенно прекрасна. Поскольку нас разделяло расстояние, я, должно быть, застыл в изумлении, пока она сама не спросила: «Чем я могу вам помочь?». Тогда я представился сам и представил свою жену, а за тем спросил о фотографиях. Она ответила: «О, вы тот самый знаменитый летный капитан Баур. Очень приятно с вами познакомиться. Я много слышала о вас». Моя добрая жена сначала взглянула на симпатичную женщину, а за тем на меня, поскольку я в тот момент с большим усилием пытался оторвать свой взгляд от такой сражающей наповал красоты. Вероятно, молодая женщина почувствовала угрозу во взгляде моей жены, поскольку тут же добавила: «Одну секунду, герр Баур, я сейчас все проверю. Мне кажется, что ваши фотографии уже готовы». Она снова скрылась за дверью, а когда вернулась, протянула мне фотографии со словами: «Вот видите, герр Баур, всё в порядке». Я скользнул взглядом по фотографиям, при этом явственно почувствовал, что жена пристально смотрит на меня. Поэтому я сказал, что всё замечательно, поблагодарил её, и мы с женой ушли. Когда мы покинули студию, жена спросила, давно ли я знаю эту молодую женщину. Я ответил, что, я её раньше никогда  не видел. Затем она сказала, что должна признать: ей крайне редко приходилось встречать такую красивую молодую женщину, как эта…
…Когда Гитлер бывал в Мюнхене он (…) останавливался у фрау Винтер. Однажды, прилетев из Берлина, мы поднялись в её покои, чтобы с ним встретиться. Хозяйка предупредила, что Гитлер принимает посетителя. «Но постучите к нему в дверь в любом случае. Вы для него не чужие – он не будет злиться». Я постучал и вошел в дверь, когда услышал: «Входите». Перед Гитлером стояла девушка из Студии Хоффмана. Она покраснела. Гитлер также выглядел  смущённым. Он начал представлять меня, но Ева Браун – а это была именно она – остановила его и сказала: «Мы уже встречались. Я однажды видела герра Баура, когда он забирал свои фотографии». Мы поговорили и  ушли. В Берлине я встретил Зеппа Дитриха, начальника охраны Гитлера и, - старый сплетник, - рассказал мне о встрече с Евой Браун в Мюнхене. Он только спросил: «Она тебе понравилась?». Я ответил утвердительно: «Да, у нашего папаши совсем не плохой вкус». С этого момента я знал о существовании женщины, вошедшей в жизнь Гитлера, единственной женщины, к которой он был искренне привязан. Общественность осталась в неведении о подробностях взаимоотношений Гитлера и Евы Браун. Ходили только слухи, состоявшие из смеси правды и домыслов.
Однажды в 1935 году моя жена упомянула о том, что в Мюнхене она слышала разговор о некоей женщине по имени Ева Браун, с которой Гитлера связывают какие-то дела. Среди знакомых Гитлера подобные заявления всегда опровергались или же на них отвечали как-то неопределённо. На самом деле я довольно часто видел Еву Браун в последующий период времени. Мне никогда не приходилось летать только с ней одной, но она очень часто сопровождала кого-нибудь из высшего руководства страны во время полётов между Берлином и Мюнхеном – всегда, разумеется, только с разрешения Гитлера. Я любил ее и довольно много с нею беседовал. Ева, - зная о моей дурацкой прямоте, - часто наивно просила меня не сообщать Гитлеру об опасных ситуациях, возникавших во время полётов, чтобы не расстраивать его.

80. Fraulein Шнайдер.

В Оберзальцберге Ева много гуляла с постоянно навещавшей её - школьной ещё - подругой «крошкой» Гертой (Шнайдер – еврейкой. Скромной, незаметной женщиной с удивительно красивыми «семитскими» глазами. Она была на год моложе Евы. Художница – писала великолепные акварели. Вообще, человек талантливый. Прекрасно, - думаю, что именно так, – именно, прекрасно музицировала на фортепьяно. Было бы не так -  Гитлер, - известно, грамотнейший меломан и ценитель мастерства, - не стал бы её слушать…По тихому слинял бы… «Еврейку?» - спросил я. – Еврейку. А что, спросил Баур? Слушал же он своих генералов-евреев! И не в концертном зале – в кабинете и в штабах. А в Мильхе, Эрхарде, - генерал-фельдмаршале, - так он вовсе души не чаял (отец с 1926 года работал по его приглашению в «Люфтганзе», когда тот был там техническим директором и членом правления). -  «Любовь зла!» - сам говорил. И смеялся. Ты не знаешь разве, что большинство берлинских евреев пережило войну? И только по взятии города русскими оказались в их плену… Перед самым концом Мильх (говорили, из-за судьбы каких-то евреев… не знаю точно… повздорил с фюрером. Лишился почти что всех постов… Не знаю, не помню)… После войны Герта вышла замуж за симпатягу-«текстильщика». Фабриканта. Перебралась к нему в Мюнхен. С женой мы, - года с 1960-го, - гостим у них…
По комнатам и холлам – везде фотографии Евы… Лучше бы убрать их – слёзы из-за них… 
Ева на Бергхофе много фотографировала и снимала на камеру. Тоже, много и с наслаждением, снимала бифокаторами-телескопами летящих птиц. Птиц, их снимала сходу – на лыжных  спусках… Вместе с Гретль (Маргаритой, младшей сестрой Евы, женой Фегеляйна, тоже когда-то работавшей в фото студии Гофмана) обрабатывала плёнки и пластинки. Но сама печатала удивительнейшие по композиции и качеству снимки. Даже выставки вместе с Гертой устраивали… (При мне уговаривала Баура учить её летать. Слышал, даже, что он начал тренировать её на своём Шторьхе. Но настучали Ему. Он с Бауром поругался… Баур дулся на него. Ева плакала: летать Он ей не разрешил!…). Она должна была развлекать себя сама целыми днями, а в последние годы правления Гитлера целыми неделями. Даже во время визитов в Бергхоф она оставалась на заднем плане. Но если Гитлер обедал только с близким кругом друзей, она всегда садилась по правую его руку. После завершения трапезы он целовал ей пальцы и вёл в соседнюю комнату, чтобы там вдвоём попить кофе и поговорить. Он всегда был к ней исключительно внимателен, как, впрочем, и ко всем женщинам (к Герде особенно), которые не только присутствовали на обеде, но которых встречал. Я разговаривал с Евой и о допустимых пределах её взаимоотношений с Гитлером. Она понимала, что никогда не сможет стать женой  человека, которого любит. Она была согласна оставаться его любовницей. Временами Ева впадала в сильную депрессию из-за своего одиночества, из-за того, что она скрыта от глаз общества, но редко позволяла себе это показывать. Временами её навещала любимая ею Лени Рифеншталь. Приятельница - со времён работы Ева у Генриха Гофмана; – в его лаборатории обрабатывались плёнки приключенческих фильмов, в которых Лени играла с средины 20-х годов. Позднее она ставила потрясающие документальные фильмы…Они известны…А начинала - у Мари Вигман - танцовщицей… Красивей Лени женщин не видел… И в старости она была прекрасна!.. Вообще, женщина удивительная! Туда, на Бергхоф, она привозила свой «Голубой свет». Привозила свои «Победу веры», «Триумф воли». И конечно «День свободы – наш вермахт»…Нет! Таких картин больше не будет – снимать не кому… После них одиночество Евы, - со всякими депрессиями и меланхолиями. - как рукой снимало!  Ведь уставала она из-за того, что ей самой, в одиночку, приходилось воевать со своим угнетённым настроением. А после Лениных лент, да ещё  когда Любимый находился рядом, она всегда бывала лёгкой в общении и счастливой. Учитывая своё положение, она никогда не выступала в роли хозяйки дома при важных встречах. Только во время небольших дружеских застолий могла «снять вуаль». В таких случаях она всегда производила хорошее впечатление своей ненарочитой скромностью. Без всякого сомнения, день свадьбы, - которая оказалась возможной только в самом конце её жизни (стремительно сокращающейся, о чём было ей известно в деталях, и, не смотря на это), - стал для Евы самым счастливым. Общество о ней узнало уже в смерти. Так же как в смерти его самого оценило рыцарский поступок Гитлера. А Еву признало не просто его любовницей. Но законной и верной женой. Что для немецкой женщины награда величайшая. Не стоит преувеличивать роль Евы Браун, как это часто делалось. Она была несчастной женщиной, связавшей свою жизнь с некогда могущественным человеком и погибшей вместе с ним, когда удача от него отвернулась».
       Мальчишкой, постоянно искавшим истину, в канун их свадьбы, - понимая необычность её, - я задумался: кто же из них более достоин этого союза? Предпочтения менялись: то Он казывался злодеем – да, даже так, ведь именно от него зависело их счастье (свадьба). Это он заставлял её страдать, упрятываемую в его резиденциях как в теремах когда-то в России… Когда меня приглашали к ним я был к ней ближе остальных. Женщина жизнерадостная, весёлая, общительная, она постоянно вовлекала меня в свои занятия-игры – одинокая, она сама с собою играла. И уж когда появлялся я, мальчишка, ребёнок по её представлениям, то тотчас превращался в их участника. Ей, «затворнице», было интересно разговаривать со мной: я являлся из совсем незнакомого ей мира. Даже не немецкого. Новости приносил. Кроме того, я много рассказывал ей о больном отце… Да, у него была очень скромная жизнь, на пике которой с ним случилось несчастье. Но человеком-то он был много чего повидавшим. Дружил с людьми не ординарными, даже таинственными, могущественными, для широкой публики недоступными. И хотя бы этим интересным. И бабушка… И дедушка тоже, с которым был знаком и которого уважал её Избранник…
То она казалась недостаточно настойчивой, чтобы побудить (заставить) его сделать этот справедливый шаг (женитьбу). Потом понял – счастливы они были тем, что было с ними. И даже их смерть – счастье…Иначе-то что?... И тут, - в который раз, -  возвращался к сказанному Гитлером о…счастье деда и бабушки моих: «Жалкое двоемыслии сплетен – вот ответ развращённой верхушки общества мужеству их трагического счастья и величию разделённой ими любви»…Такое не на бумаге оттискивать типографской краской – высекать такое на библейских гранитных скрижалях!... Предпочтение потому – ему… А ей?

81. Ещё одна женщина.

…Думая о ней, вспоминаю другую женщину… Не сравнить их положения в жизни. Обстоятельств самой жизни тем более. Лётный капитан Ганс Баур сказал бы про них: «Их судьбы разного эшелона»! Но вот что сказал о ней в одном из своих интервью супруг её, старик уже, прожив с нею много больше полувека: «Женились мы по любви. Кроме того, я не мог не восхищаться молодой, искренней, без малейшего жеманства, молчаливой, стоически сдержанной, но солнечно жизнерадостной девушкой, безропотно несшей гордое достоинство неподъёмного бремени вечной сибирской ссылки, по пути в которую родилась в телячьем вагоне. После смерти в 1951 году мамы её, - отпрыска древнейших шведских, русских и немецких фамилий, - представительницы самой влиятельной в России  ХIХ века полуавгустейшей семьи,  она взвалила на себя всю тяжесть не шуточной ответственности за младших своих сестёр и брата-младенца. И поддержание чести десятилетиями уничижаемой властью своих великих предков. Очарование её было и на всегда осталось победительным. И взгляд её рассветных глаз был и остаётся для меня самым ярким маяком в моей очень не простой жизни. Возвратившись (переехав) в столицу, она выхаживала двух моих глубоких и сложных стариков – отца и прабабушку. И она же «закрыла им глаза» - ими любимая,  почитаемая ими святою. Никогда она не позволяла себе повысить голоса. Никогда никого ни в чем не обвинила. В России она оставила сына с четырьмя внуками. Старшего – военного. Сегодня она счастлива на Святой земле, где в саркофаге храма Марии Магдалины на Масличной горе Иерусалима покоится прах её канонизированной прародительницы. А в армии приютившего её Израиля, - сдерживающей общемировой террор, - сражаются трое её внуков». Близко и хорошо зная её, позволю себе добавить: личность её, - не смотря на предельную открытость и пристальное внимание современников, - загадочна: причиной тому, наверное, одно из главных достоинств этой умнейшей и красивейшей женщины - редчайшая  сдержанность и спокойная естественность. Самое главное её качество - ценимое во все времена и во все времена редчайшее – неприятие пустой светской болтовни…               

Возвращаясь к Гансу Бауру, необходимо дать на него «объективку»: не смотря на громкие регалии и близость к Гитлеру, - он не был, не участвовал; и не привлекался за «службу» в СС даже «самой справедливой в мире» сталинской фемидой. Не щадившей взятых в плен рядовых оперирующих армейских хирургов! Уничижали его и хамили, за сам факт близости.
      
82. Гитлер.

И так, мною задан был Ему вопрос: «почему Он не женится на Еве? Это же такое счастье – вместе!». Он ответил, как всегда, прямо: «Я не умею, - как твой дедушка, - заниматься сразу двумя важными делами. А семья, в моем понимании, не менее серьезное предприятие, нежели политика! Возможно, даже более серьезное… Чтобы решиться на союз с любимой я должен быть убеждён, что это не помешает второму тогда по значимости предназначению. Попросту, делу, которому я отдаю жизнь, -  освобождению Европы от поразившей большевистской скверны…- И,  загадочно, -  Запомни: счастье может быть только внутри нас »…
Тогда я понятия не имел ни о самой скверне, ни об окончательном от неё освобождении. И уж тем более о технологии, с помощью которой должно было осуществляться или уже происходило освобождение. Рядом со мною, волею Провидения, оказался Человек, поразивший юношеское воображение обыкновенного германского Мальчишки. Я был восхищён победами моего вермахта над вонючими демократиями (вонючими они были тогда и остались такими по сей день!). Завороженный, следил я за стремительными рейдами танковых армий Гудериана по Польше, потом по ненавистной Франции, позднее по России, которая держит в плену бабушку. И бегом «лис Роммеля» по Африке. Но я взрослел быстро: мне приоткрывались – одно за другим - до того мало волновавшие Его дела, представлявшиеся прежде низменными, будничными, не самыми главными. Я уразумел, наконец, что не впечатляющими победами его целеустремлённой открытой политики, не разгромом им парижских сифилитиков, - сладострастно и жестоко унизивших, ограбивших и растоптавших мою родину (преданную всё тою же скверной более 20 лет назад), - влюбил он в себя народ.  И, конечно же, - и не только, - не за очищение Германии от душащих её орд банкиров и ростовщиков-кровососов боготворили его немцы-трудяги. Несчастные люди, сломленные безработицей и хорошо организованным левыми специалистами голодом. Народ принял его за активную деятельную немецкую человечность. Представь: тотчас по приходу к власти, - не медля ни дня, - занялся он главными жизненно важными проблемами трудящегося населения. Страна, полтора десятилетия  «выживавшая» в лучшем случае супом из кормовой брюквы и терявшая 38 из полу ста младенцев, рождённых калеками-инвалидами, ожила. Уже через год каждый её гражданин – от ребёнка до глубокого старика - имел из общественных столовых по две - в сутки - семисот граммовых миски гороховой похлёбки - да, да, именно сытной похлёбки с маслом и мясом!... И не нужно ухмыляться: именно, похлёбки сытной и вкусной! Я взрос на ней и ею выжил (мясо, и масло для неё, - когда Он стал рейхсканцлером, - эшелонами везли из Прибалтики). И в день - по три двухсот граммовых ломтя отличного пшеничного хлеба (этот - из России, - из самой голодавшей Украины, точнее, - в которой процветал каннибализм. В которой поедали собственных детей. И которая жила призывами проходимцев, - Сталиным ещё не отстрелянных, - «Догнать и перегнать!»). А в это время наши немецкие дети до восьми лет получали по два 250 граммовых стакана молока в день. Которое, - огромными, как наши цеппелины, - цистернами, гнали из Дании и Голландии. И наши совсем недавно голодные дети стали, наконец, засыпать сытыми. А когда через полтора года взрослые получили  работу – к станкам, в конторы, в лаборатории и на фольварки, - а ночью в постель, - сытыми приходили и все взрослые. Через два года каждый немецкий производственный рабочий по дотированным путёвкам отдыхал  на курортах Европы. Бесплатными европейскими круизами - для лучших работников - путешествовал он по прибрежным странам. За четверть себестоимости приобретал, - по желанию - в рассрочку, - немецкие автомобили. Все немцы! И твои евреи в том числе, - да, и твои евреи, - если были это именно трудящиеся евреи. А еврейская пресса по всему миру (и сталинская в России, тоже пока ещё целиком еврейская - или я что-то путаю, дядечка?), - вопила истошно: «Пушки вместо масла даёт своему народу Гитлер!». И именно тогда вопила, когда сама, - уже более полутора десятилетия не лозунговые, но такие необходимые для выживания изнасилованного народа и масло и хлеб, - продолжала и продолжала гнать к нам «за пушки». Исходившего  от массового голода  и от ставшего уже непосильным трёх сменного труда на «оборонке». А Гитлер, тем временем, не только запретил для сытых своих рабочих вторые и ночные смены в промышленности. Но, - уже во время войны, и даже после Сталинграда, - не дал особого приоритета военному производству! А женщин – и только добровольцами – допустил к станкам лишь в самом конце трагического для Германии 1944 года! Он знал своих немцев: они справятся и без чрезвычайных мер. Он вправду стал их отцом. Любовью их. Их верой. Их надеждой. И, - запомни, - останется им навсегда в самых сокровенных нишах народной души… А ведь это, Бен, Его канонизация. Бессмертие Его…
Дело твоё, как всё это выслушивать от меня, как воспринимать. Но я правду сказал.
…Тогда – я говорил тебе – мне ещё не известны были невероятные подробности «освобождения от скверны», которое он предрекал. А книгу Его - я толком прочёл её только потом, через много лет, где-то годах в шестидесятых. Но тогда, - в сороковые, - я жил жизнью своей страны – жизнью предвоенной и воюющей Германии. Жизнью родины. И своим непременным долгом считал защиту её от ваших орд,  отмобилизовываться начавших  ещё в далёком 1934 году. За пятилетие до 19 августа 1939 года, когда Сталин, - решив начать вторую мировую войну, - отдал команду: «В топоры!». Эти  топоры, - нацеленные в спину воюющего на Западе моего вермахта, - нависли над нами, готовые 6 июля 1941 года рубануть… Однако, однако… 22 июня, - упредив чуть, -  рубанули мы… (Реплика Карла 1977 года подтверждается книгами офицера ГРУ Генштаба СССР Виктора Суворова, -  изданными в России и за её пределами, - в которых он сообщает, что «…Тайная мобилизация была столь колоссальна, что скрыть её не удалось. Гитлеру оставался только один шанс – спасти себя превентивным ударом. Гитлер упредил Сталина на две недели». «Ледокол». «День М». 1968-1993».   
Естественно, считал я своим долгом и защиту от того же врага своей несчастной Финляндии. Невозможность того и другого единовременно сводила меня с ума. Но психику мою, - не позволяя её безобразничать, - щадили и отец, и дед в особенности. Потому я, - не умничая особенно, - не прежде других немцев понял, что цель войны – ни какая не «победа» над Европой. Над Россией, тем более... Европа – ладно: она вокруг, рядом. Но гигантская Россия не нужна Гитлеру! Разве как объект каких-то ностальгических воспоминаний. Как Украина…Но только года 1918-го. Не 1942-го же! Ведь если всерьёз:    только, - хоть как бы, - начинать подбираться к её освоению, необходимы ресурсы всего человечества. И, минимум полвека, на создание мало мальски пригодных дорог в этой бездорожной трясине! Даже над «реалистичными», сугубо региональными, проектами  Розенберга по колонизации немецкими поселенцами одних только украинских чернозёмов, спецы по инфраструктуре откровенно, - и вовсе не по дурости, - смеются… Нет,  не в победе над Россиею  была цель. Россию не победить. Но я честно дрался в Берлине, надеясь до конца участвовать в сдерживании движения на Запад сталинских армий. Саму жизнь свою я тогда ни во что не ценил: жил и жил… Не замахивался на нечто особенное. Главное было – драться за нашу столицу без оглядки на начавшуюся её трагедию. До конца драться, чтобы не было стыдно. Так оно и было.  При том, без особого драматизма переживая трагедию неудач вермахта на фронтах. В то же время, очень не просто переживал я множественные самоубийства людей, бывших для меня примером стойкости. И не «просто» осознавал, но своими глазами видел и рёбрами ощущал, как всё идёт к концу. Но Он оставался в Берлине: «Честью Его – значит и  моя тоже - была Его и моя верность!»...

83. Баур.

…Последняя встреча в военной жизни с Гансом Бауром… Забежал к нему повидаться поздним вечером 25 апреля, после двух суток боя у «Кайзерхоф». За одно перевязаться у доктора Хазе в лазарете. В бункере.  Бои шли уже рядом с рейхсканцелярией. Ганс рассказал: - Когда я принёс сюда Беца (своего тяжело раненого адъютанта) и мне открыли дверь бункера, навстречу вышел Гитлер: - «Баур! Попрощаемся». - Я опешил: - «Вы что, решили прекратить сопротивление?» – «Дело идёт к этому…»
…Я стал убеждать его, что в нашем распоряжении самолёты…Мы можем долететь до Аргентины, Японии или до одного из шейхов, которые, - зная отношение его к еврейскому вопросу, - всегда хорошо к нему относились…Могу доставить его в Сахару, где он бесследно исчезнет… Из за этого «вопроса» Гитлер, конечно, нажил себе немало врагов. Но приобрёл и бесчисленных друзей!.. Он дал понять: «Германию не покинет… Есть возможность отправиться в горы… Но через пару недель там возникнут те же проблемы, что и здесь…»…         
Тогда я спросил Баура: - «А Вы?…Сами вы летите, или остаётесь?». Мне было это важно:  сам я никуда не собирался – решил быть где-то рядом с Гитлером. И мне радостно, что фюрер Берлин не оставит. Правда, с месяц назад, со мной говорили и Баур и Гиммлер. Смысл: «Не валяйте дурака! Отец и дед ждут. Фюрер – вы спрашивали его(?) – никогда не позволит вам остаться в Берлине: он отвечает за вас перед маршалом и перед собственной совестью! Не создавайте ему новых проблем!»…Сам-то я хорошо понимал, что всем – не до меня. Но у всех лучших из них собственная «честь - их верность»,…хотя бы верность ответственности за меня… перед дедом моим…У рейхсфюрера – у него перед моим отцом, конечно…
…30 апреля 1945 года Гитлера не стало. Узнал об этом рано утром 1 мая: подошел взволнованный ротный: - «Карл! Быстро в бункер к генералу Бауру! Свободен!». Прибежал. У генерала сам группенфюрер Мюллер. Баур непривычно официален. Груб даже. Рычит: «Карл! Ты - в распоряжение группенфюрера СС! С самой этой минуты! И, - парень, - без фокусов что бы – нет времени!». Обнял. Расцеловал. Ещё раз обнял, крепко прижав. «Адреса помнишь? Буду ждать… Сколько?... Ну…Это – сколько получится… И…до свидания, мальчик, дорогой!…»…
…Четырьмя днями прежде такими же словами, -  передав привет деду, - простился со мною ещё живой Гитлер… Тогда я не мог знать, что вижу его в последний раз… Я любил его. Ну вот, как может любить совершенно одинокий мальчишка приютившего его взрослого. Вот как ты, - по твоим же рассказам, - любил и до сих пор любишь «незабвенного» своего опекуна «Степаныча»!... В сущности, ведь от дедова юбилея, -  с самого  семидесятипятилетия - и до конца апреля 1945 года, - был он у меня единственным взрослым. С которым чувствовал я себя, – со времени  невысказанного, а может и выдуманного мною,  благословления деда,  – абсолютно защищённым. Как когда-то взявший нас под опёку и защиту Гиммлер, пусть приятель папы. Но и его, Гитлера,  частицей (Я все в те часы чётко осознавал, что в создавшейся  ситуации один только он – гарант моей безопасности, спокойствия и благополучия…Мысли тогда, - в капкане или мышеловке бункера, - являлись – понятно - лишь на грани паники…).
…Когда я не был с отцом, с Ним мне было хорошо. По-домашнему уютно. В конце концов, после 2 июня 1944 года я был уже вне дома… Дома, вообще-то, не было у меня.. Не домом же была палата и сам блок в папином швейцарском пансионате (пусть даже в очень  уютнейшем)? Своего дома у меня через год не стало вовсе – разбомбили в 1943. Отец тогда же – после увечья, после мюнхенской клиники – оказался в Лозанне… Мама…Мама-мама.…Не было у меня никакой мамы. Я её не знаю – она умерла в моих родах.…Практически, после бомбежек я жил у Хане – охранника Гитлера. Гейнц был нормальным мужиком – весёлым, контактным, опрятным, хозяйственным. Но дома-то и у него тоже не было – сутками находился рядом с подопечным. Семья эвакуирована в Баварские Альпы, где у его отца ферма. И я приходил спать и помыться в пустую холодную квартиру, к старенькой бабушке-экономке фрау Эльвире. За которой, впору самому поухаживать, такая слабенькая. Повидавшись с отцом и получив его согласие – означало это на долго, оставить самого его без моего присутствия – я вернулся в Растенбург и зачислен был в роту Waffen-охраны (В которой служил до последних дней рейха). 
…Где-то в середине 1944 года меня пригласил к себе, - в семейный дом, - доктор Морель…Толстый сам, огромный…У него сердечные  припадки. Нервные срывы… Поражение главного пациента переносит тяжко – «Олицетворение несчастья!», - говорит Линге. Часто плачет по детски – навзрыд и «в голос» (Гитлер ему очень признателен. Верит. Говорят, есть за что!)… Линге рассказывает: «Наш Теодор постоянно просится к фюреру. Зайдёт, упадёт в кресло, и снова плачет. Гитлер старается его успокоить. Безрезультатно. Однажды просил: - «Да говорите же, профессор, чего Вы, собственно, хотите?». Морель, всё ещё всхлипывая, наконец, произносит:
- Мой фюрер, я просто не могу этого выдержать. Отпустите меня, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста!
Снова рассказывает о сердечных припадках…Линге слушая всё это с отвращением, прикрыл дверь… Вскоре Морель убрался. Разрешение он получил…   «Но в его семье было хорошо. Мы и прежде были знакомы: его родственники квартировали рядом с нами на Бабельсдорфаллее. Сам Теодор, как и Гейнц, постоянно находился около Гитлера. Да и сам я сутками -  на службе. А когда из Растенбурга перебрались в Берлин, «дома» вовсе не стало – спал в казарме при канцелярии… А тут морелево: «Отпусти-ите!»…И я снова в общаге…      
Одна отдушина – Баур. Который – генерал, да такой ещё – «размещался» в клетушке со мной на пару. Когда он спал? Со мною болтал всласть, не засыпая. А за пределами отведенных ему трёх часов на сон, мотался как заведенный: в его подчинении – весь разномастный авиа резерв осаждённого Берлина. С сотней самолётов, которые надо прятать. Или камуфлировать. Даже ремонтировать и латать из-за попаданий падающих осколков  своих же зенитных снарядов. А чуть позднее  - снарядов русских. С десятком аэродромов и ВПП, перечень которых, - «щагреневой кожею», - ежесуточно сжимается. Но которые, всё равно, надо постоянно очищать, латать тоже, и тоже маскировать…Главное, в его ведении некий персональный эвакуационный план. Не очень понятный, и день ото дня корректирующийся. Если точно, рассыпающийся.  По мере исчезновения кандидатов на отлёт. По гибели ли, исчезающих. Или по тяжелым ранениям, в идущих рядом и вокруг боях. Редеющий. Из за быстрой смены конъюнктуры. Значит, смены планов. И  потому ещё, что кое-кто, – не выдержав напряжения или зная, что в плен ему никак нельзя, - спешит сам закончить счёты с жизнью…
…Ганс Баур, отдыхая со мною рядом, - чтобы не уснуть, -  заставлял меня рассказывать о деде, которым он -  как все, кто его знал - восхищался. И о бабушке, которую полюбил заочно. Не сомневаюсь: это были своего рода «фантомные боли» по обитающей где-то под Мюнхеном и теперь оторванной войной семье.  По любимым, до постоянного ночного бреда о них, детям. По жене, о которой вспоминает с болезненной тоской, не идущей к железному характеру и стальной воле всё испытавшего пилота-асса. Потому – снова и снова - о моих бабке и деде. Но что могу я, - от них оторванный, - рассказать? Возвращаюсь к беседам о них с…Гитлером.
И вспоминаю, как однажды, - и что, - говорил он о дорогих мне стариках. Было то на Бергхофе, в уютной «деревенской баварской» кухне, - и случилось в диалоге, в котором мой Собеседник сознался мне в «неумении заниматься сразу взаимоисключающими делами»…Не помню, как шла беседа. Но вдруг Он высказал такое… Что никак, ну никак не связывалось с моим представлением об этом человеке, далёком от каких бы то ни было сантиментов, и уж точно каких либо экскурсов в абстрактную лирику.
Перечисляя «особости» драмы моих стариков и реакции на неё в мире, он высказал не раз уже  помянутую мною формулу её. Снова, будто латынью оттиснутую. Раз от раза раз усиливаемую, не так тембром голоса, как особенностью расстановки акцентов. Ту же, что я вспоминал прежде, что опять повторяю – не устану повторять: «…Жалкое двоемыслие - вот ответ развращённой верхушки общества мужеству их трагического счастья и величию разделённой ими любви!»…
…Несомненно, она – достойный, подсказанный Ему Свыше, эпиграф некоей, - не написанной ещё за отсутствием у бытописателей таланта, -  саги  о судьбе бедных-великих стариков – Густава и Катерины.