Живой среди мертвых. Часть первая

Артемий Ульянов
 От автора
(или вступление о мате)

Мой дорогой читатель!
Книга, которую ты держишь в руках, даст тебе возможность стать очевидцем множества событий, подчас весьма неординарных, трагичных, смешных, трогательных… Почти все они происходили в действительности, с реальными людьми, около 15 лет назад. Люди эти – преимущественно молодые мужчины, в меру и не в меру циничные, взрощенные московскими дворами эпохи распада Советской империи, при некотором участии любящих родственников и равнодушных педагогов. Надо признать, что нецензурная лексика, а именно русский мат, является неотъемлемой частью их каждодневного обиходного языка. Есть среди них и такие, для кого разговорный русский является неотъемлемой частью каждодневной обиходной матершины. Они крайне редко используют ее по назначению - в качестве ругательства. И с легкостью могут вести беседы на самые разные темы, употребляя в основном ненормативную лексику.
Но не смотря на реалистичность и правдивость этого повествования, которое находится в прямом родстве с документалистикой, на его страницах ты не найдешь ни единого непечатного слова. Избавленная от мата, книга обретает целый набор морально-бытовых свобод. Ее можно оставлять рядом с любопытными детьми и щепетильными стариками, не пряча в интимной темноте платяных шкафов. Заглянув на ее страницы, друзья и коллеги не заподозрят тебя в маргинальных наклонностях. Книгу можно спокойно читать в общественном транспорте, без опаски делясь ею с тем, кто запустил в нее скучающий взгляд через твое плечо. Можно дарить самым разным людям и читать вслух. А если книга пришлась по душе – нет необходимости доказывать скептикам, что в ней есть хоть что-то, кроме мата.
И главное. Отсутствие нецензурной лексики дает тебе, читатель, свободу солить и перчить эту историю по своему вкусу, становясь ее полноправным соавтором.
Кроме того, злые языки не смогут обвинить меня в погоне за третьесортной сенсационностью, которая помогает повысить тираж книги и придать ей фальшивой значимости.
И прежде чем оставить тебя наедине с этим повествованием, честно признаюсь… Матерюсь я с самого детства. И когда ситуация позволяет (а, иногда, и требует), не отказываю себе в удовольствии обильно поперчить родной русский язык...
 
С  искренней благодарностью
за вдумчивое чтение,
Артемий Ульянов

Пролог
Эта история, что вглядывается в тебя с терпеливых бумажных страниц, случилась со мной наяву, в теплые шелковистые июньские дни, каких-то 15 лет назад, в 1995 году. Я был молод, упрям, силен и смел той ребяческой смелостью, в которой больше гормонов и завышенной самооценки, чем истинной отваги. Я жил жадно, размашисто. В погоне за полнотой каждого дня хватал столько жизни, что частенько не мог унести все ее уроки и воспоминания. А потому старался забрать с собой самые ценные, нередко ошибаясь и набивая карманы фальшивками и ядовитым опытом. В те дни лишь 20 лет отделяли меня от родильного дома в городе Ульяновск, где я увидел первые мгновения моих земных лет, мутные и перевернутые.
Все события, намертво въевшиеся в символы и строки, которые замелькают перед тобой пульсирующим калейдоскопом дней, часов и минут, происходили в течение 7 суток, на северо-востоке города-героя Москвы.
Неделя… В июне 1995 года я по другому взглянул на этот аршин времени, такой скоротечный и вместительный разом. Что можно успеть за неделю? Съездить к морю, вернувшись почти без загара. Переболеть гриппом. Стать на 168 часов ближе к зарплате, и ровно настолько же – к могиле. Доехать на поезде до дальних сибирских городов, получить свежий номер еженедельника, пройти пешком 315 километров. Создать мир, в конце-то концов.
Моя июньская неделя 1995 года вместила так много, что я с удовольствием растянул бы ее на несколько жизней, но у меня она всего одна. Тугая семидневка, под завязку набитая судьбоносными минутами, даже спустя многие годы продолжает лепить и строить меня, иногда против моей воли. Время идет, а я все продолжаю получать ответы на вопросы, заданные себе между понедельником и воскресеньем. Ответы эти рождают новые вопросы, требующие ответов. Я словно увяз в этом фрагменте календаря, который вцепился в меня семью зубами, будто в долгожданную жертву.
Впрочем, бывает, мне кажется, что я почти вырвался из капкана. Кажется, что я уже избавился от тревожных загадок субботы, и осталось лишь перемахнуть воскресенье. Тогда я ликую, победно оглядываясь на поверженные будни. А оглянувшись, замечаю, что среда держит меня мертвой хваткой, сочась целебным ядом воспоминаний. Мгновение спустя, я, не успев схватиться за такое близкое воскресенье, уже проваливаюсь во вторник, чтобы снова начать свое восхождение вверх, к выходным. Чтобы снова задавать себе один и тот же вопрос: «Все эти годы я копаюсь в неделе, или это неделя копается во мне?».
Признаюсь честно, что за прошедшие 15 лет я не раз рассказывал разные фрагменты этой истории родным и любимым, друзьям, сослуживцам и просто знакомым. Каждому доставалось свое. Родных я жалел, особенно жену и маму, стараясь смягчить едкие грязные краски подробностей. Друзьям чуток привирал, желая казаться лучше, чем я есть. От сослуживцев и знакомых прятал глубину некоторых эпизодов, маскируя их разухабистым юмором, боясь прослыть странным парнем.
Но никто!!! Никто из них никогда не слышал историю целиком. Мало того… Из всех этих фрагментов, звучащих за столом, в курилке, на прогулках и в долгой дороге, можно попытаться собрать лишь половину истории.
Но есть и вторая половина. За 14 лет из 15 я не проронил о ней ни слова, не дал ни одного намека на ее существование. Чтобы чужие глаза не заглянули в нее, не давал себя гипнотизировать и не ходил к экстрасенсам и гадалкам, хотя было жуть как любопытно. И на то было две причины.
Первая – мелкая, частная, эгоистичная. Я знаю, что некоторые люди считали меня, мягко говоря, немного странным. Но психически больным меня не считал никто. Раньше я хотел, чтобы так было и впредь.
Вторая – простая и масштабная. Дело в том, что только при соединении обеих половин повествования,  возникает та самая неделя, в которой чуткий думающий человек может плутать десятилетиями. И хотя таких людей не так уж и много, я не был готов нести даже умозрительную ответственность за тех, кто надолго застрянет между вторником и пятницей.
Так почему же она под этой обложкой, вся, целиком и без остатка? За долгие годы я нащупал ее тайну, а потом, буквально недавно, осторожно подтвердил свои догадки. Написав историю такой, какой ты видишь ее сейчас, я отдал рукопись трем добровольцам. Результат, в котором я не был уверен, разочаровал и обрадовал меня. Мистическая неделя намертво сжимает в своих объятиях лишь того, кто пережил эти события лично. Как бы детально они не были описаны в книге, история эта, перенесенная на бумагу, теряет свое могущество, хотя и дарит читателю немало интересных моментов и духовную пищу.  Запахи, вибрации, время суток, тембры людских голосов, температура, фазы луны – все это ингредиенты одного коктейля, который и есть волшебство. А раз бумага не в силах передать это таинство… Стало быть, это моя персональная семидневная проблема.
Когда я понял это, меня больше ничего не останавливало. Я стал стремительно сближаться со своей многолетней мечтой об издании этой истории.
Ну что ж… Надежно отгородившись от потусторонних влияний бумагой, картоном и сотнями тысяч знаков, мы не станем  медлить.
Ведь понедельник уже начался…




Сутки первые. День
Понедельник, 7 июня 1995 года

- Большая неделя только началась, а я уже опаздываю. Начало не ахти, - на бегу бубнил я себе под нос, тяжело дыша. – Вот ведь умудрился. Если Борька на работе – все гудово. А если он тоже опоздает? Ой, кранты…
Представив себе такой исход сегодняшнего утра, я резво подбежал к метро, словно ужаленный перспективой скандала. Сунув в автомат 2 кружечка жетончиков, я подумал: «Ну, давай,  Хоронушка, не подведи». И стал спускаться в подземелье, словно эпический герой, которому обязательно надо вовремя успеть на работу.
На эскалаторе, на платформе и в вагонах я безошибочно определял братию опаздывающих. Дорожащие каждым метром, оставшимся позади, они нервно шныряли в толпе. Очутившись на платформе, вглядывались в зияющую дыру тоннеля, делая ритмичные движения рукой, и как бы говоря всей ситуации «давай! давай!». В вагоне их тоже было заметно. Один такой ехал со мной. Офисная униформа, убогий галстук, перхоть.
- Извините, - говорил он вкрадчивым голосом, - вы сейчас выходите?
В ответ – еле заметный кивок.
- Будьте добры, спросите, те, кто впереди вас стоят, выходят? – нервно двигая мимикой, сказал офисный работник.
Вообще-то, большинство не успевающих куда-нибудь в понедельник утром – нервничают. Они опаздывают к заказчикам штор и компьютеров, в крохотные офисы маленьких компаний, в бесчисленное число рекламных и туристических агентств. Если опаздывают сильно – начинают злиться.
Странно… Я немного беспокоюсь за начало моей большой недели, но настроение у меня хорошее. Даже немного веселое, а в голове крутиться какая-то крякающая песенка из тупого мультика про зажиточную утку. И, конечно же, я не злюсь. И даже не нервничаю. Это, наверное, потому, что я опаздываю на похороны.
«На похороны?! В веселом настроении, с крякающей песней в башке? Кощунство!», - сказало бы общественное мнение, которому вечно до всего есть дело.
Опаздывать в веселом расположении духа на одни похороны – хамство, согласен. Но я-то опаздываю сразу на много похорон. Как минимум на 15 траурных процессий, кремаций, поминок… «Гибель одного – трагедия. Гибель миллионов – статистика», - говорил господин Джугашвили, который старался не допускать трагедий, а потому клал людей миллионами. «Когда у тебя одного много похорон – это уже не похороны», - вторя Иосифу, скажу я. «Это формализованный ритуальный техническо-коммерческий процесс, который дает мне хлеб насущный. С насущным маслом».
Пристроившись в энергичный фарватер крупного лысеющего опозданца, я выскочил из вагона, юркнув на лестницу.
-Что там со временем? – шепотом промямлил я, вскинув руку. – У меня семь минут. Если даже Боряна нет… Могу успеть.
Сощурившись на дорогу, я с трудом разобрал контуры безнадежно уехавшего 5го автобуса. Если ждать следующего, я появлюсь на работе минут через сорок, когда первые ящики уже двинуться по адресам в сопровождении родственников, опечаленных и не очень.
«Такси надо брать», - с тяжелым сердцем подумал я. Денег было чертовски мало, а работа только началась. И хотя я уже тогда заботливо лелеял в себе хиппи, внутренний голос капризно требовал поберечь наличность для себя любимого. «А вдруг Боряна там нет?», - мелькнуло в голове.
И тут же эту беспокойную совестливую мысль подхватил добрый десяток голосов всех тех, кого мы с Борей должны были отправить в последний путь. «Эх, ну что ж вы так, молодой человек. У меня, между прочим, в жизни одни похороны. Это ж не свадьба, вторых-то точно не будет. И вы, в такой день, проспать умудрились!», - скрипел мертвый старушечий голос, заглушаемый ровным глуховатым гулом патанатомического холодильника. «Ты это, слышь, такси, давай, бери и живо дуй нас хоронить. Чтоб все как в аптеке было!» - басил какой-то дворовый воротила. «Мальчик! Если ты опоздаешь, образуется очередь -  из нас,  из автобусов, из родственников. Всю жизнь по очередям мыкалась. Неужели, и здесь придется?!».
- Да все, все… Еду, еду, - пробубнил я, пристыженный покойниками, и выставил руку навстречу плотному утреннему потоку машин.
- Брад, кюда паэдим? - услышал я через несколько секунд. Передо мной стояла голубая шестерка, изъеденная коричневыми веснушками ржавчины.
- Четвертая клиника, на Финишном проезде. И надо быстро.
- Нада – будэт. Дэсять рублэй свэрху.
- Идет, - сказал я, хлопая дверью.
И шестерка рванула, издавая надрывные агонистические звуки, кашляя коробкой передач и нервно дребезжа песню про белого лебедя, который на пруду качает. «Десятка» была заплачена джигиту не зря. Ехали, действительно, резво. Один раз было очень страшно. И потом еще два раза, но уже не так.
После того, как второй раз было не очень страшно, показалось здание клиники. Огромная 20 этажная башня, с небольшим городком двух и трех этажных построек вокруг нее. Клиника напоминала причудливый тандем завода и дворца, и довольно живописно смотрелась на фоне высотных елей и проплывающих облачков. Строили ее гастарбайтеры из дальнего зарубежья – в кратчайшие сроки, без шума и грязи. У нас так не умеют. Оборудование, отделка, финские лифты и пальмы в кадках. На самом деле, массивное строение и прилегающая территория, красовавшиеся на фоне елей, были лишь верхушкой айсберга. Внизу, прямо под ней, на глубине многих метров, была еще одна клиника, законсервированная на случай большой беды. Но доступ туда был закрыт, и без большой беды туда не попасть. Куда большее впечатление на меня производили подземные тоннели. Серые, освещенные голубоватым дневным светом, высокие и широкие, они были такие длинные и разветвленные, что походили на подземное царство.
И в одном из тысяч закоулков этого царства, изрубленного коридорами и намертво оплетенного узлами коммуникаций, есть надежно запертая дверь. За той дверью – железный сундук, закрытый на тяжелый замок. А в том сундуке, совсем как в сказке, хранится маленькая бледно-зеленая книжица, на первой странице которой аккуратно начертано мое имя. Книжицу вручили мне сильные мира сего, которые правят моей Родиной. Все, что написано в ней, в миру почитается как непререкаемая истина.  А написано  буквально следующее: «Принят в патологоанатомическое отделение для работы санитаром в дневное время». А значит, так оно и есть.
Мало того… Сегодня началась моя Большая Неделя, что означало вынужденное погружение в Царство Мертвых на целых семь суток. Я бы сравнил себя с Орфеем… Да только тот отправился в подземный мир за ненаглядной Эвридикой, а я же погружался в него по служебной необходимости.
Спешу успокоить – массового мора не произошло. Граждане, уставшие от каждодневного жития, покидают этот мир так же размеренно, как и раньше. Моя работа дневного санитара шла своим чередом. На этой неделе шесть дней, с 9 до 5. Выдачи, вскрытия, прием одежды от родственников, одевание тех, кого будут выдавать завтра.
Все дело было в ночных санитарах, которые по весне имели обыкновение искать лучшей жизни, а потому увольнялись. Работенка у них весьма занятная – мечта свободного художника. Ночь на службе, три ночи дома. Дежурство начинается в пять вечера, и заканчивается в восемь утра. В течении этих 15 часов изредка приходится выполнять кое-какие нехитрые обязанности. Услышав экзальтированный улюлюкающий дверной звонок, нужно открыть дверь навстречу бригаде коммерческой или государственной трупоперевозки, которые и есть основные поставщики усопших. Принять тело и сопровождающие документы, занести информацию о вновь прибывшем в журнал, документы убрать в папку. Труп раздеть, маркером написать на плече фамилию, смочить обрезок полотенца в специальном растворе, положить на лицо подопечного, сверху одеть полиэтиленовый пакет, пристроить под шею подголовник и определить покойника на временный постой в холодильник. На двери секции, где он будет находиться, есть пластиковая табличка с номерами полок. Если гость занял, например, вторую полку, в графе под номером 2 маркером написать фамилию постояльца.
Если звонок поступит из какого-нибудь отделения клиники, значит кто-то из пациентов перестал болеть. Придется нанести визит в главный корпус, несмотря на неурочный час. И вот тут важный момент, о котором в должностной инструкции ни хрена не сказано. В отделение ночного санитара встретят медсестры, нередко чуть испуганные и грустные. В этот момент надо определиться с линией поведения. Слова утешения или маска невозмутимого мачо? А может, просто слегка кивнуть, буркнув сквозь зубы «привет»? Решать тебе. Советую действовать по велению интуиции. Но если внутренний голос порекомендует сходу рассказать тематический анекдот… Тогда трижды подумай, прежде чем следовать этому совету. Дальше – просто. Труп и историю бывшей болезни забрать, и отвезти в свои пределы. И снова – записать в журнал, фамилия на плечо, формалиновая маска, подголовник…   Впрочем, чаще всего звонят из реанимации. Там все иначе. Испуганных и грустных сестер ты там не встретишь, а потому и слова утешения подбирать не придется. Скорее встретишь яркую кокетку. Или в доску своего парня женского пола. Анекдот там будет куда более уместен.
Потом, благополучно дожив до утра в обществе полусотни покойников, в качестве утренней зарядки надо будет вымыть пол в холодильнике и в прихожей перед служебным входом.
Раз в месяц ночному санитару выпадает воскресное суточное дежурство. Утром пришел, утром ушел. Прекрасная возможность отоспаться, почитать чего-нибудь… или телевизор… выпивка. Нужное подчеркнуть.
Ну, вот и все… в общих чертах. Как видно, работа не требует особых знаний и навыков. Хотя… читать и писать нужно уметь обязательно.
Да… совсем забыл сказать. Платят ночным санитарам мало. Зато романтики с избытком. И чего они все поувольнялись-то? Но, факт! Поувольнялись… А потому мне выпала та самая Большая Неделя. Это значит, что я буду работать дневным санитаром (вместе с напарником), а вдобавок еще и отрабатывать смены трех «ночников». Начну работать в понедельник в 9 утра, и закончу работать в понедельник, тоже в 9. Благо, достойные бытовые условия мне обеспечены. «Семь дней, семь ночей», как говорят тур агенты. Семь суток смерть нон-стоп. Господь успел за это время создать мир. Мы с парнями аккуратно засеем маленькое деревенское кладбище, отправив в последний путь около 140 человек.   
Задумавшись о грядущей непростой неделе, я очнулся, когда таксист собрался тормозить у проходной в клинику.
- Мне в морг. Следующие ворота, - коротко буркнул я.
- Э-э-э! Понял, брат! Там работаиж, да?
- Ага.
- Злюжай, говорят, там из бамжей мило делаюд, да? – вкрадчиво поинтересовался джигит, сделав потише радио и понизив голос.
- Да, делаем, - без тени насмешки сказал я. – Хозяйственное вот делаем – из хозяев. Из детей – детское. Ты же сам понимаешь, что чушь мелишь…
- Нэ, ну я нэ вэриль, что варяд мило. Эта глюпасть, канечна… - сказал он, визгливо тормозя.
Сунув ему деньги, я рывком выскочил из машины и двинулся к воротам морга. Крупная рыжий безродный пес с классическим именем Палкан беззлобно лениво облаял меня, тут же по-хозяйски помочившись на забор. Мы с ним давно знали друг друга,, ведь он жил при клинике, с несколькими другими дворнягами. Когда они были щенками, их приютила заведующая прачечной Анна Германовна. За богатырскую мужскую фигуру, огромный рост, обильные усы и сиплый прокуренный бас, мои коллеги за глаза называли ее «Германович».
Войдя в ворота, я окинул взглядом двор патанатомии и его окрестности, притаившиеся за внушительным железным забором. Всего шесть автобусов. «Странно, особенно для понедельника», - думал я, доставая из кармана простенький ключ от двери служебного входа, втиснутой в дальний угол приземистого двухэтажного здания.
Признаюсь честно, в то время я нередко брал этот ключ в руки без всякой надобности. Подолгу разглядывал, тихонько трогал пальцами, а иногда так сильно сжимал его в кулаке, что на ладони оставались следы от его разномастных острых зубов. Была в нем какая-то магия, которая делала банальный кусок железа все тяжелее и весомее. Он был частью загадки, которая следовала за мной неотступно уже несколько лет. Это было так…
Поначалу мне казалось, что это я придумал ее, словно какую-то занятную шараду, помогающую скоротать время за разминкой мозгов. Что в моей власти решать – разгадывать ее или забыть о ней. Время шло, шло предательски быстро, словно втихаря кралось у меня за спиной. Позже я понял, что не могу выбросить эту загадку из своей жизни, что буду помнить о ней всегда. И тогда я твердо, что не стану пытаться решить этот ребус. Помнить буду, а решать – не стану. Вслед за этим решением пришло спокойствие, которое длилось довольно долго. До тех самых пор, пока загадка не стала расти, пуская метастазы в мою жизнь. Я стал видеть ее следы в сиюминутных событиях, нелепых совпадениях, случайных фразах друзей. В какой-то момент я стал стараться не замечать ее присутствия. Старался так сильно, что стал видеть осколки шарады даже там, где ее не было. Вот тогда-то я понял…. Пока не разгадаю ее – она будет расти. И стал собирать ее части в единое целое, путаясь и сомневаясь. Иногда мне казалось, что я вижу ее целиком, собранную воедино. Но вскоре понимал, что ошибаюсь. Последнее, что я понял… Я не придумывал ее. Загадка – не мое детище. И только потом был ключ. Впрочем, об этом потом. А сейчас меня ждут похороны.   
Использовав ключ по назначению, я открыл дверь служебного входа. Лишь сделав шаг внутрь отделения,  тут же услышал мелодичное пыхтение своего напарника. «Слава Богу, Плохишь уже на работе», - с облегчением подумал я.
Почему Плохиш? Нет, он не продавал секреты страны Советов буржуинам за банку варенья. Секретов Боря не знал, да и к варенью был равнодушен. Все дело в его фамилии. Борис Александрович Плохотнюк – вот что было написано в Борином паспорте. Она преображала его, заставляя искриться жизнь Бориса яркими красками, отраженными от окружающих его людей. Когда они слышали ее впервые, то лишь улыбались. Но со временем раскрывали для себя всю гоголевскую глубину этой фамилии, смакуя ее в самых разных ситуациях. Первая смешок рождался, когда они говорили «хорошо, Плохотнюк». Дальше – больше. «Плохотнюк плохо сделала домашнее задание», - говорила его первая учительница, с трудом сдерживая улыбку. А если на перемене случалась драка, то директор школы без труда определяла зачинщика беспорядка. Им был Плохотнюк, ведь фамилия просто обязывала его быть задирой. «Плохотнюк, не нарушай порядок, я тебя по-хорошему прошу», - говорила ему классная руководительница, стараясь сохранить серьезное выражение лица. «Плохотнюк, ты хорош», - томно произносила соседка после секса, когда он подрос. И все, кто работал с ним в патанатомическом отделении, тоже не отказывали себе в удовольствии склонять его фамилию в самых разных ситуациях. Ей-богу, если бы Боря назывался каким-нибудь Ивановым, он бы не был самим собой.          
- Плохишь, ты уже на месте? Здорово, чудище!
- И ты здравствуй, Темыч. Опаздываешь, скотина…, - беззлобно протянул он, появляясь из зоны выдачи с крышкой гроба, которую он держал под мышкой. Не выпуская ее, он чуть приобнял меня, неуклюже приваливаясь плечом.
-  Борян, да на две минуты опоздал всего-то… А что у нас с автобусами сегодня? - спросил я, направляясь вглубь отделения, где находилась уютная комната санитаров, а в ней – мой шкафчик, с хирургической пижамой цвета «светлый хаки».
- Да уехали они, - вальяжно сказал он, разминая пальцами сигарету.
- Погоди, а сколько ж ты отдал? И когда приехал-то?
- Отдал я трех. А приехал утром.
- Когда, утром?
- Да в субботу утром и приехал, - прикурил он, ехидно улыбаясь.
- Ты здесь все выходные протусил, что ли?
- Ага, - довольно ответил Плохотнюк. – Выспался, в субботу нажрался, как свинья. Мылся, в бассейн ходил, в библиотеку… К Ларке в реанимацию – тоже ходил.
- Надо тебе, Борян, каким-то макаром прописку здесь справить, - предложил я ему, направляясь за журналом регистраций трупов, поступивших на вскрытие. – Бумажкин в отпуске?
- Ага, в среду появится, - зевая, ответил Плохишь.
- Погоди-ка… А Славка Ершов? Должен, вроде, быть.
- Не, Тёмыч, не будет Славки. Звонил он сегодня утром. Говорит, приболел слегка.
- Да? Приболеть в понедельник утром – это так естественно для русского мужика.
- Обещал завтра быть.
– Боря, Как у нас сегодня в секции? Много?
- Ну, че-то есть там… Темыч, а давай уговор. Я сегодня выдачи все беру, и одевалку  тоже всю. Левак – строго пополам. У меня там еще 8 похорон, до двух дня. А ты – в секцию. А то у меня это… синдром…
- Абстинентный, Борь. Хватит жарить, будто ты Кокляев.
- Не, ну хочешь я тебе в секции мешать буду. А потом вместе одевать пойдем, - плавным мурлыкающим голосом пропел мой напарник.
- Ладно, я в секцию. На тебе все остальное, - сказал я, открывая «Журнал регистрации трупов». Да так и застыл, глядя в него и  матерно шевеля губами.
- Что там? – давясь смехом, участливо спросил Плохиш.
- Да пошел ты, Борян, - искренне ответил я ему, не веря своим глазам.
Но поверить пришлось. Четырнадцать вскрытий! «Да, сегодня большой мясной день. И Бумажкин в отпуске… как назло. Он бы помог. Все-таки, почти двадцать лет стажа». Смачно выругавшись, я пошел переодевать пижаму. Свою было жалко. Четырнадцать! Это конвейер, спешка, вся секция в крови, сам весь в крови, в костной крошке, вонища, толпа врачей над душой и тупые ножи в конце дня. А, да… Спина, руки и поясница – их почти нет.
Так, звонок, причем внутренний.
- Борян, нутро!
Нутром мы прозвали внутренние звонки, которые приходят из клиники. Звонили нам менты («пост 12ый, у вас там окно на втором этаже, что ли?», «да, у нас там есть окна», «открыто, что ли, в смысле!?»), вентиляторщики  («это морг?», «да», «у вас там сейчас было вот так – бубубубух?», «нет, но бух можно устроить», «ты, это… не шути, а если хлопки начнутся – сразу нам звони»). Ну, и сестры из отделений («ой, мальчики! ой, мальчики! у нас тут дедушка умер, приезжайте к нам. А это морг?». «Да, морг». «Ну, мы вас ждем». «Какое отделе… тьфу ты, дурная баба! В клинике 27 отделений, где ж я  дедушку-то искать буду?!»).
- Патанатомия, слушаю. Да, да, минут пятнадцать – двадцать, - проговорил Боря в трубку. – Те-мыч!!
- Не вздумай сказать, Борян, что в реанимации жмур.
- Не, ни хрена.
- А что?
В ответ я услышал лишь какие-то булькающие вибрации. Выйдя из кладовки  с мешком ветоши, я увидел красного Борю, который паралитично трясся в приступе похмельного смеха.
- Да кто звонил-то?
- Из реанимации, как ты и сказал.
- Труп, значит. На вскрытие, естественно.
- Не-а, Темыч. Два трупа. На вскрытие. Ты у нас сегодня Стахановский подвиг исполнишь. Не, честно – я помогу, как всех отдам. Может, хоть помою, да зашить что-нить успею.
- Ты их забери – и сразу мне в секцию вези. Скоро реаниматологи заявятся, кругом у стола встанут, пару слов на латыни скажут… Посмертный консилиум…
- Они когда так стоят, мне все время кажется, что сейчас посуду вынут, по сотке разольют, выпьют, не чокаясь, поплачут… - мечтательно сказал Плохиш, выпуская дым через ноздри. - Ладно, Темыч, я погнал в реанимацию.
- А я – в секцию.

Привычно проведя рукой по длинному ряду выключателей, я разбудил секционный зал, отменив кварц и врубив лампы дневного света. Что такое секция? Кафельная комната, довольно большая. Основную площадь занимают три патанатомических стола из нержавеющего металла. В ногах каждого - раковина и слив. Над столами – хирургические лампы, которыми почти никогда не пользуются. Парочка железных шкафов с остеклением – в них инструмент, банки для биопсий и… много еще чего. По углам стоят две раковины с ножным приводом. Чтобы водичка пошла, нужно ногой рычаг нажимать. Когда руки испачканы кровью так, что не видно перчаток – очень удобно. У окна стоит письменный стол, но я ни разу не видел, чтоб за ним кто-нибудь сидел. Электроточилка для ножей – незаменимая штука.
И весы. Эта вещь - моя любимица. Старорежимные стрелочные весы, громоздкие, железные, выкрашенные какой-то грязно-зеленой краской, словно они готовы в любую минуту отправиться на войну. Они служат для взвешивания органов. И когда в секции пустота и чистота – весы, как весы. Но когда денек, вроде сегодняшнего, подходит к своему зениту, все столы заняты пустыми людскими каркасами, на полу пятна крови, везде стоят банки с кусками человечьего нутра, окровавленные тряпки то тут, то там… И в центре всего этого – санитар в хирургической пижаме, весь забрызганный красным, с розовой полоской мозга на прозрачном клеенчатом фартуке, которая ползет крупными каплями вниз, к ногам… а на брови у него присохший желтый кусочек жира, что еще недавно согревал кого-то из тех, кто на столах… В воздухе стоит кисловато-приторный запах мяса, желчи и фека… дерьма, в общем… Вот тогда весы неимоверно роднят секционный зал с рыночным прилавком в мясном ряду, в котором одновременно случился и завоз, и распродажа. Зрелище завораживающее. Пробовал выносить весы из секции – обычная мертвецкая. Весы назад – адова лавка, каннибалам скидки.
А, совсем забыл… Каждый старается придать своему рабочему месту какой-то личный оттенок, сознательно или неосознанно. Мы с коллегами не были исключением. А потому однажды на стене в секционной появился лозунг, исполненный в лучших традициях советской пропаганды. Белыми трафаретными буквами на узкой полоске кумачовой ткани было написано: «Жить надо так, чтобы тебя не вскрывали». Этот миниатюрный транспарант делил всех, кто его видел, на две категории. Одни замечали в этой фразе лишь шутку санитаров. Другие же сразу проникались ее глубоким смыслом, втайне задумываясь над своей жизнью. Кроме кумачово-белого воззвания была в секционном зале нашего отделения и еще одна посторонняя вещь, не вписывающаяся в приказы и распоряжения Главного медицинского управления. Пузатый кассетный магнитофон, с выпирающими боками мощных колонок, стоял недалеко от весов. Забрызганный микроскопическими капельками мертвой крови, которые были не видны на черном пластике корпуса, он скрашивал монотонную мясную рутину то Оззи Осборном, то Моррисоном, то легкомысленным эфиром модной радиостанции.   
Пока я с тобой трепался – успел подготовить секцию к работе. Вынул ножи, иголки, банки для биопсий, ветошь, жбан с формалином. Теперь на второй этаж, к врачам. Там тоже морг, но – царство науки, где правит балл высшее медицинское образование. Поднимаемся по лестнице. Открываем дверь – и другое дело… Пальмы, лианы, аккуратный журнальный столик, рекреация с кофеваркой. В открытых дверях кабинетов видны достойные люди у микроскопов и компьютеров. Правда, часам к двум дня некоторые из них будут слегка под шафе, но на уровень солидности это не влияет.
По коридору налево, вторая дверь. Ситкин Виктор Михайлович – вот кто за ней. Заведующий отделением, окружной патологоанатом северо-восточного округа Столицы. Это должности. Если позабыть о них… А вот мы сейчас позабудем, да и войдем.
-Привет, Виктор Михайлович! Как ваше драгоценное?
Кабинет хорош – мебель, аквариум… Ну, да черт с ним, с кабинетом. Из большого кожаного кресла навстречу к нам поднимается мужчина пятидесяти с небольшим лет. Не высокий, среднего роста, с усами и клиновидной бородой, с прической вождя мирового пролетариата, он, и впрямь, сильно смахивает на Ильича. Есть даже портретное сходство, да только Михалыч покруглей. В нем есть тонкий, просто ювелирный баланс между Лениным, каким его рисовали для детей, и галантным флибустьером с научной степенью. Голубовато серые шерстяные брюки со стрелками, черные лакированные ботинки, всегда безупречная белая сорочка и… Широкие, массивные черные подтяжки, отделанные тонкой кожей. И ведь при этом – похож на вождя! Веселый Ленинжер, да и только.
- Привет, Артёмий, привет! Спасибо за заботу, драгоценности все надежно спрятаны. А что у тебя?
(Он называл меня этим странным именем «Артёмий», которое, видимо, придумал сам).
- У меня-то? Танец с саблями. Четырнадцать вскрытий… и два из реанимации сейчас к нам едут.
- Ух, ты… Володька где?
- Бумажкин-то? В отпуске. В среду будет.
- Ну, тогда вперед, дружище. Вперед! Сегодня танцуют все. Так что в секции будет людно. Набери меня, когда реаниматологи придут. Засвидетельствую почтение. Поставщики, все-таки…
- Наберу обязательно. Виктор Михалыч, можно просьбу?
- Просьбу можно. Денег нет.
- Деньги – зло, я не о них. Виктор Михалыч, а можно издать какую-нибудь директиву ВКП(б), чтобы черепные коробки не трогать? Мы ж с Борькой одни сегодня. У меня – вон чего, да и у него там все плотно.
- Наука Артёмий, не терпит компромиссов. Если Марго захочет смотреть в мозг усопшему – она его получит. Но без особой надобности вскрывать не будем, договорились. Ну, а если показания – извини. Давно бы уже научился мозг через нос вынимать, чтобы не маяться с черепами граждан.
Улыбнувшись друг другу, мы расстались.
Ситкин сказал «танцуют все». Значит, в секционном зале будут работать все патанатомы, которые в строю. И черепные коробки почивших граждан придется вскрывать по первому требованию врачей. А это значительно усложнит мою грязную и нужную работу.
Спускаясь по лестнице, наткнулся на Маргариту Парфирьевну Одашеву, одного из лучших патологоанатомов нашего отделения, которую Михалыч называл Марго. Лет шестьдесят, смешная такая тетушка. Маленькая, тощенькая. Говорит она медленно и так, будто перед ней трехлетний ребенок. Меня звала Темушкой. Одетая, как английская дама эпохи Льюиса Кэррола, копаясь в органокомплексе, любила рассказывать разные милые истории про эксгумации, в которых она участвовала, когда была судмедэкспертом. Взяв на исследовании все, что было только можно, Марго говорила, поправляя тонкие очечки:
- Ну, все ясно. Отчего дед помер, один Бог знает. Пойду, напишу об этом в заключении. А ты, Темушка, готовь мне следующего горемыку. Вдруг с ним больше повезет…
Увидев меня, она просияла своим детским морщинистым лицом.
-Темушка, привет! Я работаю с четырьмя гражданами, а мне ведь сегодня к зубному. Так что, я тебя очень прошу – моих без очереди, первыми. Ладно?
- О чем речь, Маргарита Парфирьевна…
- А записочку с фамилиями я тебе на стол положила.
Взяв записку со стола в секционном зале, я пошел к холодильнику. Новенький красавец стоит теперь у нас этаже, а не в подвале, как старый. Да и в подвал ему не по рангу. Он ведь настоящий импортный английский джентльмен. Создан инженерами британской фирмы «Leec». Восемь секций, 32 места. Температура и влажность в каждой секции регулируется отдельно, а все значения выводятся на жидкокристаллический мониторчик. Заметьте, 1995 год. Если открыть дверь, которая охраняет покой усопших, засунуть в холодильник башку и потянуть носом… Никаких запахов, как бы вы не принюхивались. Циркуляция холодного воздуха обеспечивает усопшим сохранность, унося в вентиляционные патрубки тошнотворный аромат смерти.
Граждан нашей необъятной Родины, причину кончины которых будет определять сегодня Марго, зовут Ермилов, Санин, Джанидзе и Васильев. Уверен, всем четверым глубоко плевать на диагноз. Они упиваются той абсолютной свободой, на которую не в силах повлиять незаконченные земные дела, искренние и фальшивые слезы родственников, похоронная церемония и скорбные речи. Теперь во власти живых лишь их изношенные тела. И прежде, чем зарыть останки в терпеливую землю, живые станут терзать их своими суетливыми манипуляциями, стараясь угодить медицине и религиозным обрядам.
Обряды позже. Сейчас – медицина. А значит Ермилов, Санин, Джанидзе и Васильев лягут сегодня на секционный стол первыми, ведь Маргарите Парфирьевне сегодня к зубному. Стало быть, мне надо поторапливаться.
Итак, сперва Ермилов. Как и всем остальным, кто ляжет сегодня передо мною на зеркальную сталь секционного стола, ему предстоит классическая аутопсия по Шору, названная так в честь ее изобретателя - немецкого врача, жившего… Точно не помню, но когда-то давно. В общем-то – ничего сложного. Моя задача состоит в том, чтобы извлечь из Ермилова органокомплекс. Конкретнее – все, чем наделила его природа, от кончика языка и до нижнего отдела прямой кишки. Когда все внутренности лягут ему в ноги, врач сможет исследовать их, раскрывая длинным острым ножом орган за органом. Закончив, доктор удалиться в свой кабинет, где родиться заключение о смерти. Бумагу эту отдадут родственникам, а обозначенный в ней диагноз будет вписан в справку о смерти, которая станет последним документом, выданным усопшему государством, заявляющим свои права на человека даже после его кончины. Конечно же, посмертный диагноз вряд ли что-то изменит. Особенно для Ермилова.
Но… Правила есть правила. Он подчинялся им при жизни, пришло время подчиниться им в последний раз. А потому я привычным ловким движением вдеваюсь в клеенчатый фартук и беру короткий хирургический нож, с острым лезвием, мерцающим на его выпуклом брюхе. Подхожу к столу, встаю на широкую деревянную подставку, возвышаясь над трупом. Его бессмертная душа витает где-то рядом, то поднимаясь над нами под самый потолок секционного зала, то опускаясь к своему бывшему пристанищу. 
Голый, серо-желтого цвета, он лежит передо мной, безучастно задрав в потолок восковое лицо. Один глаз приоткрыт, синюшные губы натянуты так, что видны крупные желтые зубы. Если приглядеться, вполне может показаться, что он улыбается, исподтишка посматривая на меня. Раньше я иногда подолгу заворожено смотрел в эти лица, силясь увидеть в них прежнюю жизнь. Но годы шли, настойчиво наматывая на календарь рутину сотен и тысяч вскрытий, и со временем я перестал видеть перед собой человеков. И Ермилова,  косящегося на меня с легкой улыбкой, я тоже не вижу. Даже если его мертвое лицо захочет поведать мне о его судьбе, я не стану слушать. Я просто возьму короткий хирургический нож, с острым лезвием, мерцающим на выпуклом брюхе. И начну… ведь Маргарите Парфирьевне сегодня к зубному.
Наваливаясь своим весом на инструмент, я делаю длинный продольный разрез, от горла до паха. Нож, пока еще острый, режет легко, заставляя послушную плоть разъезжаться по обе стороны от лезвия. Сноровистыми движениями отделяю кожу от грудины и ребер, обнажая грудную клетку. Затем я беру Ермилова под локоть, словно старого приятеля, несколько раз приподнимая его руку, чтобы увидеть границу ключицы, в которую я вопьюсь все тем же ножом. После чего рвану хищное лезвие вдоль тела, с глухим треском вспарывая ребра. И с другой стороны. Освободив тело от грудины, я откладываю короткий нож. Теперь в дело вступает его длинный коллега, похожий на стилет, заточенный с одной стороны. Им я отделю от Ермилова верхушку органокомплекса - гортань и язык. Сгусток запекшейся крови, которую когда-то толкало по венам и артериям неутомимое сердце, соскользнул из распаханной шеи покойного, шмякнувшись на поверхность секционного стола. Сейчас я потяну гортань на себя, вынимая из груди Ермилова дряблые прокуренные легкие, скрывающие под собой неподвижное сердце. Еще совсем недавно он набирал этими легкими полную грудь воздуха, что бы укоризненно просипеть: «Люська! Да что ж ты душу-то мне мотаешь, стерва?!!». Он выдыхал из себя это, а календарь его жизни продолжал шелестеть, считая дни. Когда дней не осталось, стал отсчитывать оставшиеся вдохи. Каждый из них дарил ему возможность сказать ей: «Люся… Ты прости меня, дурака старого. А, Люсь?». Успел ли? 
Протяжно режа вдоль позвоночного столба, я быстро рассекаю ткани, которые крепят к нему все органы бывшего пациента  клиники. Вот и все. Осталось лишь перерезать прямую кишку, достав ее рукой из области таза. Теперь органы, лежащие в ногах у того, кому они верно служили, покуда могли, больше ему не принадлежат. Отныне это собственность министерства здравоохранения.
В проеме двери появляется Марго. В прозрачном пластиковом фартуке, в полиэтиленовом чепчике на седой кукольной голове и с историями болезни в руках, она с явным нетерпением заглядывает в секционную, мягко подгоняя меня.
- Тёмушка, товарищ готов? Так, Ермилов, - деловито говорит Маргарита Парфирьевна, доставая инструменты из железного шкафчика. – И что же это у нас произошло? – спрашивает она, обращаясь к вскрытому телу так, будто и впрямь ждет от него ответа. Ермилов молчит, уставившись в потолок.
Торопливо надевая перчатки, Марго приступает к дознанию. Ее длинный острый нож, точь-в-точь такой же, как у меня, проворно мелькает над содержимым Ермилова, рассекая органы вдоль и поперек и стараясь добраться до истины. А я тем временем перехожу к соседнему столу, на котором лежит Санин. Его голова повернута на бок, прочь от Ермилова, словно он боится взглянуть на своего соседа по анатомическому залу.
- Ну… смолил он, конечно, безбожно, но помер не от этого, легкие в норме, - бубнит Марго себе под нос. - Да и печень, хоть с признаками церроза, его не убила. Не иначе как сердце. Ну-ка, Тёмушка, переверни мне это богатство… Вот так…
Я медленно аккуратно переворачиваю органокомплекс, чтобы не забрызгать врача кровью. Она берет сердце в руку, делает быстрый короткий надрез и одним движением вынимает его из сердечной сумки. Через несколько секунд оно уже нашинковано на тонкие лоскуты.
- Да, тут все очевидно. Обширный инфаркт, - радостно сообщает Марго, давая понять, что готова преступить к следующему, и мне надо работать быстрее. Визит к зубному пропустить никак нельзя, и она очень надеется на мою расторопность. Марго знает, что я один из самых опытных и скоростных санитаров. На вскрытие у меня уходит около двух с половиной минут, не больше. А потому она будет у врача в назначенный час.
Секционная машина набирала обороты. Двигаясь от стола к столу, мы с Маргаритой Парфирьевной наполняли облицованную бледно-серым кафелем мертвецкую звенящим лязганьем инструментов, запахом потрошеной человечины и диагнозами, звучащими, словно запоздалые приговоры. Теперь мы знаем, какой именно кусок собственного мяса свел в могилу Ермилова, Санина и Джанидзе. А вот узнать причину их смерти не в нашей власти. Кто из них потерял нечто такое, ради чего он тащил лямку? Для кого груз прожитого стал невыносимо тяжел? Если забыть об анатомии, да и взять в руки пустой бланк справки о смерти, что мы в ней напишем? «Смерть наступила в результате хронического проживания в Российской Федерации». Разве что так…
В дверях то и дело появлялись другие врачи, прознавшие про 14 вскрытий. Они хотели поскорее занять очередь к своим пациентам, хотя обычно в жизни все бывает строго наоборот. Но сегодня смерть диктует здесь свои правила, раз и навсегда освобождая посетителей нашего отделения от утомительных очередей. 
Когда Марго поставила четвертый диагноз своему последнему страдальцу, она одним ловким движением стащила резиновые перчатки, промурлыкала «вот спасибо тебе, Темушка» и легкой девичьей походкой выпорхнула из дверей мертвецкой, на ходу освобождаясь от клеенчатого передника.
Ее сменил Петр Магомедович Магомедов, которого коллектив за глаза величал Магомедом. Крупный усатый дагестанец работал куда медленнее, чем она, размеренно и без спешки изучая то, что я доставал из усопших. Когда он тщательно взвешивал каждый орган на совковых весах, то становился чертовски похож на неторопливого кавказского продавца, отчего секционная сильно смахивала на прилавок одного из московских рынков. Взвесив, Петр Магомедович чаще всего тяжело протяжно вздыхал, будто худеющая дама, ждущая от весов других результатов, и принимался записывать что-то в блокнот, подолгу замирая над историей болезни. Обороты, набранные мною с Марго, стремительно упали, удлиняя мой рабочий день, который и без того обещал быть длинным. Наскоро обмыв инструменты, я решил, что вполне заработал небольшую передышку, которая проведет невидимую границу между сделанной и оставшейся работой.
Выходя из секции, я столкнулся с Томой. Встряхнув растрепанными пергидрольными кудрями, эта молчаливая женщина средних лет стрельнула у меня сигарету. Она всегда так делает, когда меня видит. Угостив ее куревом, я пошел в кабинет номер 12, удаляясь от кропотливого медлительного Магомеда по короткому широкому коридору.
Надо сказать, что кабинет этот, скрытый от глаз пациентов клиники и их родственников, был весьма знаменит среди персонала. А ведь лишь немногие сотрудники других отделений переступали его порог. Но эти немногие непременно делились впечатлениями со многими остальными, частенько вплетая в свой рассказ самые разные слухи и домыслы, гуляющие по больнице. Наверняка ты думаешь, что за порогом 12го кабинета были спрятаны всякие диковинные человечьи аномалии, надежно запертые в банках с формалином. Но нет… Врачей, лаборантов и медсестер таким зрелищем сложно удивить подобным зрелищем. Все дело в том, что на двери с номер 12, что находилась на первом этаже патологоанатомического отделения, имелась скупая трафаретная надпись «комната отдыха санитаров». Казалось бы, что же тут может быть любопытного? И почему заурядное бытовое помещение стало предметом сплетен?
Разгадка проста. Двенадцатый кабинет нашего отделения был весьма незаурядным бытовым помещением, аналогов которого в клинике не было. Хочешь взглянуть? Пожалуйста… Два мягких щелчка ключом – и мы с тобой внутри.
Большая просторная комната. Куда более просторная, чем можно ожидать от комнаты отдыха санитаров. Слева от входа находятся двери двух душевых, прижатых почти вплотную друг к другу. Душевые -  единственное, что роднит эту комнату со множеством подобных в других отделениях больницы. Все остальное ее убранство разъединяет их, как дальних родственников, котрые никогда не поймут и не примут друг друга. Итак…
Большое сдвоенное окно занавешено широкими вертикальными жалюзи в восточном стиле,  украшенными изображением летящего дракона, пышных лотосов и миниатюрных кукольных гейш. Вдоль окна вольготно устроился массивный черный кожаный диван с широкими покатыми подлокотниками. Перед ним низкий овальный столик – дерево под темным лаком, с широкими стеклянными вставками. У стены напротив – приземистая мускулистая тумбочка на колесиках, с дверцей из слегка прозрачного темного стекла. На своей крепкой спине она держит громоздкий тяжелый телевизор, уроженца Японии. А за тонированной стеклянной дверцей прячется его земляк – японский видеомагнитофон, со всех сторон зажатый кассетами с фильмами. В  углу, словно подбоченясь, стоит пухлое кресло, похожее на диван, будто младший брат близнец. В паре метров от него маленькая уютная кухонка, со шкафчиками разного калибра, смелого оранжево-красного цвета, а потому отчаянно модная. В ее объятиях зажата холодная стальная раковина, в которую, изогнув длинную лебединую шею, смотрит настоящий финский кран, готовый пустить деликатно шипящую струю. В центре кухни незыблемой глыбой стояла импортная электрическая плита с аккуратными переключателями и крошечными сигнальными лампочками. Узенький участок деревянной столешницы, желающей казаться мраморной, отделяет плиту от высокого белоснежного холодильника немецкого происхождения. В его прохладном чреве всегда можно было найти какую-нибудь домашнюю стряпню. Да и деликатесы в нем тоже появлялись. Под боком у холодильника теснятся еще двое немцев, но родившихся на азиатских конвейерах - электрический чайник и кофеварка.  Завершает кухонную композицию компактный обеденный стол в компании с тремя добротными стульями. В другой части кабинета номер 12 расположился встроенный шкаф-купе с зеркальными сдвижными дверями и внутренней подсветкой. Угол у окна занимал аквариум – на высокой деревянной подставке, с цветастыми пластмассовыми водорослями, каменистым грунтом, черноморскими ракушками и растопыренным кораллом. В этом столитровом кусочке африканского озера хозяйничала суетливая стайка полупрозрачных радужных рыбок. Из-за аквариума возвышается пальма с острыми сочными листами и стволом толщиной в руку, глядя на который становится понятно, что перед тобой настоящее дерево. Санитарные нормы учреждения не терпели обоев и ковров, а потому в комнате отдыха их не было. При этом не было в ней и унылого бледно-голубого больничного линолеума. Вместо него пол был выложен крупной напольной плиткой, раскрашенной черно-белыми полосами, словно шкура зебры. Стены двенадцатого кабинета были белыми и оштукатуренными, как и во всей клинике. Но четыре крупные картины в аскетичных, стильных черных рамах, да несколько постеров с портретами западных рокенрольщиков, почти полностью скрывали их нагую белизну. А строгий серебристый торшер, выполненный в стиле «техно минимализма» и стоящий недалеко от входа, заливал комнату мягким пастельно-лимонным заревом, оберегая уют двенадцатого кабинета от бездушного казенного света и мерзкого монотонного жужжания  люминесцентных ламп.   
Да… совсем забыл… Один из шкафчиков оранжевой кухни был заперт на ключ, который хранился в укромном месте. Вместо кухонной утвари в нем прятался скромный по размерам бар, способный похвастать весьма нескромным ассортиментом породистых крепких напитков. И все это, позвольте напомнить, в 1995 году.
Двенашка была детищем Вовки Бумажкина и Славика Ершова. Именно Вовка, которому было весьма за сорок, и который слыл обстоятельным и домовитым мужчиной, стал обустраивать наш второй дом вскладчину с двумя другими санитарами. Добротная мебель и стильный дизайн 12го кабинета были его заслугой.   
Конечно же, доктора и сестры клиники тоже старались украсить свои ординаторские штрихами домашнего уюта. Занавески, пуфик, плед, старенькая фиалка на подоконнике… Впрочем, иногда эти милые семейные вещицы лишь подчеркивали холодную ничейность служебных помещений. По сравнению с нашей двенадцатой…
Да нет, глупо даже пытаться сравнивать! Двенадцатая (которую между собой мы называли «двенашкой») совершенно не старалась походить на дом. Ведь она была самым настоящим домом. И не для десятков малознакомых людей, а всего-то для нескольких человек, которые знали друг друга не один год и были крепко связаны общим непростым и суровым делом. И несли общую ответственность за него, хотя каждый понимал ее по разному. За долгие годы двенашка повидала разного. Бурные служебные романы ночных санитаров, состоявшиеся и не состоявшиеся разводы, вечеринки по поводу и без него. Она была временным пристанищем для тех, кому отчего-то некуда было идти. Радушно принимала она и тех, кого ждали дома, но идти им туда не хотелось. Здесь можно было пережить самую разрушительную фазу квартирного ремонта, или просто остаться наедине с собой и своими мыслями.
Разговоры о комфортном быте санитаров анатомички, иногда звучащие в стенах клиники, были рождены чувством зависти. Казалось бы, все просто и очевидно. Но очевидность эта обманчива. Я тоже не сразу понял, что зависть коллег по клинике, работающих в 20ти этажной башне главного корпуса, имеет двойное дно. Истинная причина ее не имела никакого отношения к материальной стороне вопроса. Вполне возможно, что многие завистники и сами не понимали, отчего же им не дает покоя эта комната номер 12, втиснутая в коренастый корпус патанатомии.  И если кто-то из них читает эти строки, то пускай поправят меня, если я надумал чего-то лишнего.
Итак, пока я наливаю себе опасно крепкий кофе, стоя в той самой комнате отдыха, мы аккуратно и решительно препарируем неблаговидные чувства коллег.
Слой первый, поверхностный. Носит чисто материальный характер, является осознанным психическим процессом, хотя многие пытаются убедить себя и всех вокруг, что он им не знаком. Как бы то ни было, ясно одно – серьезное конфликтное противостояние на такой примитивной страстишке  не построишь. Вспыхнет и погаснет. За ней должно стоять куда более масштабное чувство. 
Слой второй, внутренний. Носит глубокий психологический характер, является осознанным психическим процессом. В его основе: комплекс недооцененности, несправедливо заниженной оценки. Довольно терминов, прямая речь будет куда нагляднее. «Я врач, с высшим медицинским образованием. День за днем помогаю людям, некоторым жизни спасаю. На мне лежит колоссальная ответственность, а значит – большие психические нагрузки. Они… Кто они? Санитары. Необразованные мясники, алкоголики, аутсайдеры, от которых, по большому счету, ни хрена не зависит. И что в итоге?». Одним словом – четкая аргументированная позиция. Вот она способна сформировать стойкое отношение к какому-то явлению или группе людей. А если дело дойдет до открытого конфликта, то она будет управлять сознанием. Но есть у этого внутреннего слоя одна занятная особенность. Именно сознание является одновременно его сильной и слабой стороной. Если один человек выстроил осознанную аргументированную позицию, то другой ее своими контраргументами разрушить сможет. И примеров тому немало.
Слой третий, глубинный. Вот мы и добрались до подсознательного процесса. Это человек контролировать не способен, словно тектонические процессы. Сознание тут бессильно. Как бы ты не жонглировал своими позициями и аргументами, третий слой будет гнуть свою линию, формируя ваши эмоции. Как он зарождается? Неизвестно. Все зависит от множества внешних и внутренних факторов. Вопрос сложный, да и кофе я допил, пора возвращаться в секцию. Меня там давно уже ждут. И живые, и мертвые.
Интересно, кому из них я больше нужен?
Проведя два часа в секционном зале, я понял, что нужен всем. Врачи торопили меня, заставляя метаться между столами, попутно убирая банки с биопсиями и ставя новые, натачивая ножи и взвешивая видавшую виды церрозную печень. Не успел я распрощаться с Магомедом и его молчаливыми пациентами, как в секционной показалась каталка,  которую толкал Плохотнюк. 
- Жив еще, мясничек? - подмигнул он мне.
- Ага. Это местный?
- Да, из реанимации. Врачи будут через 15 минут. Шеф придет, будет сам работать.
- Понял. Плохишь, сделай-ка доброе дело для стахановского передовика. Забери с этого стола в холодильник.
- О чем речь, дружище? – картинно развел руками Плохотнюк. Исполнив просьбу, он скрылся вместе с покойником  в широком проеме двери, из которого была видна нервозно мигающая лампа дневного света.
Спустя 15 минут я был застигнут врасплох представительной делегацией отутюжиных глянцевых врачей, реаниматологов и терапевтов, во главе с флибустьером Ситкиным.
- Прошу, коллеги. Аутопсия – самая надежная диагностика на свете. Хотя и печальная, - урчал шеф  бархатным баритоном, проходя в секционную.
Врачи, два мужчины и пухлая кукольная блондинка, уверенно следовавшие за ним, на мгновение замерли в дверях мертвецкой, словно споткнулись о порог. Анатомичка в разгар большой пахоты хлестко и без предупреждения ударила их по зрению и обонянию. Залитые кровью столы, выпотрошенный каркас одно из 14 несчастных, грязный фартук Магомеда, лежащий прямо на письменном столе (он вечно забывал его там)… Но более остального – влажная удушливая вонь, и я, выглядящий так, будто только что вальсировал с расчлененным трупом. Мужчины, глядя под ноги и переступая подсохшие капли крови, осторожно двинулись к столу, где лежал их бывший пациент. Блондинка медлила, обводя взглядом секционный зал и с трудом сдерживая гримасу отвращения. Сразу было видно, что много бы дала за возможность немедленно вернуться к себе в отделение. Мельком глянув на нее, Ситкин ухмыльнулся одними глазами.
- Извините нас с Артёмием за рабочий беспорядок, коллеги. День сегодня выдался сложный, - без тени иронии сказал он.
Блондинка все-таки пересилила себя и двинулась вглубь секционной, неловко задирая ноги в черных лаковых туфлях. Михалыч и реаниматологи встали полукругом у стола с телом мужчины почтенных лет, на котором были видны следы их работы. Свежие операционные швы на его груди, из которых торчали дренажные трубки, были обильно залиты зеленкой. Из подключичной артерии и локтевой вены торчали катетеры. Обойдя его с другой стороны, я встал на подставку и вопросительно глянул на шефа.
- Преступай, голубчик, преступай…, - ласково сказал мне Ситкин и скосил острый прищуренный взгляд на своих гостей. И я преступил. Аккуратно обходя швы, я освободил брюшную полость и грудную клетку от прочной человечий шкуры. Лица врачей были напряжены, а блондинка из терапии даже прижала к лицу бледно-розовый платочек.
- Тут оставь пока, - вполголоса сказал шеф, указывая на подключичку. «Ставлю на Ситкина», - подумал я. И не ошибся. Михалыч уже накинул фартук и одевал перчатки.
- Артёмий, повремени, - сказал шеф, и я отошел от стола. – Коллеги, мы обязательно вскроем грудную клетку, но сперва я хотел бы обратить ваше внимание вот на что, - елейным голосом произнес он, отгибая кожный покров в том месте, откуда торчал подключичный катетер. Один из врачей заметно помрачнел.
Потом я предельно аккуратно вскрыл грудную клетку, скрепленную металлическими скобками. И пошел к соседнему столу – зашивать. Быстро затягивая мелкие стежки, из-за которых меня прозвали «белошвейком», я вслушивался в негромкий разговор Ситкина и реаниматологов. «Внутренние швы в норме, хотя ткани и…» - доносилось до меня. «Я не вижу, что бы здесь могло…», - сказала блондинка сквозь платочек, прижатый к лицу. Заканчивая шов, я ждал главной фразы шефа.
- Ну что ж, все очевидно, - наконец-то добродушно сказал Михалыч, снимая фартук и перчатки. – Да вы и сами видели, так ведь.
Врачи отвечали Ситкину глухой тишиной.
- А мог бы он сейчас кефирчик пить, - продолжал шеф, ни к кому не обращаясь.
- Виктор Михайлович, но ведь старческое одряхление тканей…, - несмело возразил ему один из гостей.
- А как же вы хотите, товарищ уж не молод. Откуда ж ему взять упругие юношеские ткани? - хохотнул Михалыч, перебив неуверенного оппонента. В ответ на его смешок врачи неловко улыбнулись, словно их улыбки были тайным знаком заговорщиков.
- Да только с таким одряхлением ваш дедуля еще лет 10 мог бы с бабулей кадриль крутить, - вдруг добавил Ситкин слегка похолодевшим голосом. – А вот с кровотечением из порванной подключичной артерии он быстро спекся, - стальным баритоном отчеканил Михалыч, направляясь к выходу. Врачи торопливо двинулись за ним.
- В заключении, я считаю, будет правильно указать старческое одряхление, - сказал кто-то из врачей, фальшиво кашлянув.
- Давайте хоть старческое одряхление подключичной артерии напишем. Так честнее будет, - доносился из коридора удаляющийся голос Ситкина.
«Ну, вот… Кладбище имени подключичной артерии стало на одну могилку больше», - думал я, отправляясь за следующей жертвой аутопсии. «Если так дело пойдет, кладбище это скоро в некрополь превратиться». Я, и вправду, видел так много этих порванных артерий, что со временем перестал переживать, как раньше. А вот когда я впервые увидел в открытой грудной клетке плотные густые сгустки запекшейся крови, то прям разволновался, побежал звать Михалыча. А он тогда сказал мне:
- Да не пойду я с тобой Артёмий на это безобразие смотреть. Сил моих нет больше. Вот если бы патанатомы глав врачу не подчинялись… Были бы мы, например, как в Штатах – независимой службой… Вот тогда сейчас кто-нибудь непременно сел. Глядишь, и перестали бы артерии дырявить, - устало сказал он, тяжело вздохнув. – Кстати… У них там, в мире чистогана, подключичный катетер исключительно хирурги ставят, - добавил он и потянулся за сигаретой.
Но мир чистогана был далеко, где-то за океаном. А вот артерии и неопытные медсестры были рядом. И все повторялось. Неловкое движение, разрыв, кровь сочится в грудную клетку, отчего сердцу и легким становиться тесно, и они решают, что с них, пожалуй, хватит. И… милости прошу ко мне на стол! Держа перед собой патанатомическое заключение, поникшие от горя родственники старательно вчитываются в научное нагромождение медицинских терминов. А ведь вместо сложных диагнозов там должно быть написано всего несколько простых слов: «Убит медсестрой Клавой». Впрочем, те, кого Клава отправила на тот свет, неловко дернув иглой и тихонько сказав «ой, блин», знают, как было дело. И однажды ночью медсестра вдруг неожиданно проснется в своей постели, чтобы в кромешной тьме услышать скрипучее: «Почто ж ты меня, деточка, иголкой своей убила? Украла годки мои… Украла – так отдавай. Чай они мне не лишние».

И вот, наконец-то долгожданный момент наступил. Я грезил о нем с самого утра, с того момента, когда передо мною возникла цифра 14. Я даже чувствовал подушечкой пальца гладкую пластмассовую белизну выключателя. Нажав его в 16.50, я залил секционный зал синими вонючими кварцевыми лучами. Вскрытия позади, но рабочий день еще не закончен. Плохотнюк говорил, что у него выдача в 5 часов вечера. Родственники повезут хоронить своего мертвеца куда-то далеко, потому и забирают так поздно. Заскочив в «двенашку», я пошарил в холодильнике, добыл одинокий пряник и пошел в зону выдачи, где работал Плохотнюк.
Зона выдачи – звучит основательно, даже технологично. В действительности все скромнее. Эта самая зона представляет из себя две смежные комнаты. Одна – большая и квадратная. В ней стоят подкат для гроба, шкаф с косметикой, ветошью, и всякими ритуальными принадлежностями, вроде бумажных белых тапочек и дешевых пластиковых венков. Рядом с ним заурядный стол – обычная рабочая поверхность, на которой разложены расчески, пинцеты, корнцанги, бритвы, тоналка, румяна, помада… Здесь мы готовим к последнему выходу то, что осталось от человека. В соответствии с официально оформленным заказом, укладываем покойного в гроб, устраняем посмертные дефекты лица, гримируем, причесываем, закрываем гроб покрывалом… Закончив, продвигаем подкат с гробом вперед, через проем двустворчатой двери. Теперь от вечного покоя усопшего отделяет блок приемки. Это маленькое узкое помещеньеце, скорее похожее на коридор, чем на комнату. Оно – святая святых Царства Мертвых 4ой клиники. Именно здесь один из родственников усопшего (далее цинично именуемый Заказчиком) впервые видит его в гробу. И если со стороны Заказчика нет каких-либо нареканий  или пожеланий, санитар приглашает его в небольшую комнатенку, вырастающую вбок из коридорчика. Ее аскетичное убранство состоит из задрипанного письменного стола, стула, старого коренастого сейфа и проигрывателя грампластинок, рожденного еще в стране Советов, чьи провода тянутся к колонкам, скрытно вмонтированным в потолке траурного зала. Здесь представитель родни подписывает корешок счета-заказа, одобряя нашу работу вместо того, кто лежит в ящике и права голоса уже не имеет (впрочем, как и самого голоса). Сколько раз в тот момент, когда дешевая шариковая ручка нервно выводила неровный автограф, мне чудилось, что мертвец, чуть приподнимаясь на локте, недовольно бубнит, глядя на Заказчика: «Да ты посмотри только, как они меня причесали! Что за дурацкий пробор? Я ж на себя не похож!». Потом прерывисто вздыхает, морщится, пытаясь на свой лад поправить прическу. После, недовольно отмахнувшись, будто говоря «ладно, плевать», смиренно ложиться в тесные объятия древесины, такой же мертвой, как он сам.
Заказчик расписался, и наш ритуал вступает в свою заключительную стадию. Мы вывозим гроб с телом в ритуальный зал, богато отделанный кремовым мрамором, и ставим его на постамент. И исчезаем… Дежурная фраза «примите мои соболезнования» из уст санитара звучит неправдоподобно, становясь неуместно пошлой, а потому мы не произносим ее.  Как и следует настоящим профессионалам, мы уважительно не участвуем в чужом горе, ведь рядом с покойным и без того немало равнодушных лишних людей. Это вынужденное равнодушие копиться в нас годами, незаметно достигая критической массы, чтобы затем переродиться. Иногда в черствость, иногда в показной цинизм. Реже – в неосознанное чувство вины, изредка терзающее плаксивой нервозностью и необъяснимой тоской того, кто носит его внутри.
И вот, очередной рутинный эпизод каждодневной работы затихает, уступая место мрачной симфонии последнего свидания. Она усыпана цветами, тяжкими искренними всхлипами, фальшивыми рыданиями, вежливыми вздохами и скрытным поглядыванием на циферблаты часов. Ее мелодия доносится до нас сквозь деликатно закрытые створчатые двери, за которыми мы сноровисто готовим к похоронам следующего клиента. Я знаю эту партитуру наизусть, с первой и до последней ноты, со всеми возможными нюансами исполнения. Я слышу ее, но не слушаю. Слышу лишь для того, чтобы не пропустить ее окончание. Когда она смолкнет, утонув последними аккордами в звуке отъезжающего катафалка, я тихо появлюсь среди кремового мрамора со шваброй в руках. Размашистыми широкими движениями смету следы произошедшего здесь ритуала: поломанный нервными пальцами стебель гвоздички, оброненную заплаканную салфетку, потерянную пуговицу, за которой точно никто не вернется. Освободив зал для следующего горя, выйду из его высоких черных дверей, остановившись на массивных ступенях крыльца. Враз смолкнув, толпа обнажит тишину обнесенного забором двора, в которой станет отчетливо слышно хрипловатое урчание автобусов с табличкой «ритуал» за лобовым стеклом, будто уточняющей конечный пункт назначения. Десятки глаз тех, кто ждет своего мертвого, молча взметнуться на меня. В них будут вопросы, что задают обычно работникам сферы обслуживания населения. «Уже готово?», «сейчас наша очередь, да?», «надеюсь, там все нормально?», «нельзя ли чуть побыстрее?». Но иногда среди них бывают такие глаза, которые не о чем меня не спрашивают. Они неистово умоляют, безмолвно крича осипшим шепотом: «Заклинаю! Скажи, что он жив!!! Произошла нелепая ошибка, кто-то что-то напутал… Ведь может такое быть?! Бывает же, да?! Ну!!! Просто скажи это!!!». Смотря поверх голов, чтобы не встретиться взглядом с кричащим, я не вижу его, но знаю, кто он такой. Он тот, в ком беснуется жестокий фантом упрямой, бессмысленной надежды, которая внезапно поднимается в нем наперекор разуму, словно могучая волна посреди притихшей водной глади. И вот тогда мне становится жутко. Столько лет прошло, а я все никак не привыкну…
И чтобы не слышать этого вопля, я произношу равнодушным лицом следующую фамилию из сегодняшнего списка. И добавляю: «Только заказчик, с документами». И рывком погружаюсь в техническое обеспечение похоронного процесса, торопливо опустив перед собой тяжелую надежную занавесь вынужденного равнодушия.
Итак, вернемся в наше с тобой 7 июня, понедельник. Простенькие пластиковые настенные часы показывают ровно пять. Боря Плохотнюк отступает на пару шагов от обитого шелком гроба, стоящего на подкате. Пристально смотрит требовательным взглядом на свою работу, затем подходит и аккуратным движением поправляет редкие седые волосы старика изумрудно-зеленой расческой, будто художник, оставляющий автограф на законченном полотне.  Поднимает глаза на меня, кивая на результат труда.
- Темыч, глянь-ка… Порядок?
- Вполне, - устало отвечаю ему, вскользь оглядывая покойника. По всему видно, что Плохишь ждал от меня куда более весомой похвалы.
- А ты чего это такой чистый? Неужели всех 14 душ зарезал? – спрашивает он, сбрызгивая изголовье гроба польским парфюмом с грассирующим французским названием.
- Пятнадцать, Боря, пятнадцать. Было бы шестнадцать, да родственники одного, который из клиники, заявление на «без вскрытия» написали.
- Ну, ты  и машина! Я бы до ночи провозился.
- Будет у тебя такая возможность, повозишься еще… Время пять, отдавать пора, - напоминаю я. – Еще ведь на завтра одевать, так что… ты не затягивай.
- Все-все, уже отдаю, отдаю – скороговоркой выстреливает он, продвигая подкат в комнату-коридорчик.
В общем-то, я ему не нужен. Он прекрасно справиться сам, несмотря на то, что работает дневным санитаром совсем недолго, и не успел накопить достаточно опыта. Я было решил отправиться отдохнуть в уютную тишину «двенашки», но почему-то остался. Наверное, интуиция…
Устроившись за столом в комнате с сейфом и проигрывателем, я приготовился выдать заказчику квитанцию на ритуальные услуги. Вскоре он появился, проходя к гробу вслед за Плохотнюком. Крупный коренастый мужчина, в строгом черном костюме, курчавый, со слегка одутловатым мясистым лицом. Остановившись перед телом, он несколько секунд смотрел на плоды Бориных стараний, после чего тихо пробормотал «да, вот оно как».
- У вас есть какие-нибудь претензии или пожелания? – спросил Плохотнюк мягким приглушенным голосом, как и учили его старшие опытные коллеги.
- Что? – растерянно переспросил заказчик. - А, нет-нет, все в порядке, - тут же ответил он, поняв, о чем идет речь.
- Тогда нам нужно оформить документы. Прошу сюда, - жестом указал на меня Боря. Заказчик немного робко прошел в комнатку, где я выписал ему квитанцию. Поставив свою подпись на ней, мужчина вдруг переменился в лице.
- От ведь, чуть было не забыл! Дядя Миша, - кивнул он на гроб и нервно сглотнул, - говорил, что когда мы будем прощаться с ним здесь, у вас… чтобы играла органная музыка. Он орган очень любил, очень… Это можно?
- Конечно, как скажите, - ответил я, вставая из-за стола и подходя к проигрывателю.
- Это не я, это дядя Миша так сказал, - немного испуганно сказал заказчик, будто бы представив тот день, когда придет черед выполнять его собственную просьбу. – Сколько я вам за это должен?
- Вы ничего нам не должны. Музыку я включу. Фуги Баха, ничего другого из органа у нас нет, - произнес я, вынимая пластинку.
- Да-да, конечно, фуги, да… - согласно закивал он, зачем-то оглянувшись на дядю Мишу.
Поставив гроб на постамент, мы, как и всегда, тихо исчезли за дверями ритуального зала, что отделяли парадную скорбь мрамора от кафеля и линолеума нашего рабочего пространства. Но на этот раз мне пришлось незримо участвовать в прощании, выполняя последнюю волю усопшего. Подождав, когда стихнут шаги и глухие причитания дядь Мишиной родни, наполняющей собой зал, я включил проигрыватель, который между собой санитары называли «граммофончиком». Еле различимое шипение опустилось сверху на стоявших у гроба. Резво пробежавшись по краю пластинки, игла ткнулась острым жалом в звуковую дорожку. И спустя секунду обрушила на собравшихся первые глубокие аккорды, которые много лет назад властно взял в стенах московской консерватории какой-то известный органист. За ними зазвучали и другие, низвергая на дядю Мишу  и его родственников масштабные возвышенные гармонии, струящиеся в ритуальный зал сквозь сотни лет, отделяющие нас от великого Иоганна. «Как же это, все-таки, сильно… и мощно», - подумал я, вслушиваясь в музыку. «Странно, что так редко просят включить. На моей памяти всего второй раз я граммофончик завожу. И почему?».
Не прошло и нескольких мгновений, как я получил исчерпывающий ответ на свой вопрос. Органную гармонию Баха вспорол жуткий женский вой. Я вздрогнул. Вязкие секунды медленно сменяли друг друга, а вой все не прекращался. Захлебываясь в судорожных стонах и рыданиях, он то стремительно взлетал вверх, звеня в гулких мраморных стенах, то снова утопал в истеричном плаче, падая вниз к гробу.
- Вот, черт, а… - озабоченно сказал я, открывая ящик стола, где ждали своего часа сердечные капли.  – Ну, денек…
Раньше, чем я успел дотронуться до пузырька с пахучим лекарством, дверь ритуального зала громыхнула, лязгнув ручкой. В проеме показался высокий молодой парень, бледный и перепуганный.
- Выключите это, скорее!!! – сдавленным шепотом выпалил он, вплотную подскочив ко мне и озираясь по сторонам. Я тут же подхватил иглу, разом оборвав известного органиста. – Не включайте, а то маме плохо.
- Понял, - сказал я, пытаясь предложить сердечные капли, но родственник покойного стремительно скрылся за дверьми зала. Рыдающий женский вой стал затихать, рассыпавшись на причитания. «Сильно, конечно… и мощно… тяжеловато только», - подумал я, переводя дух. Как дверь тут же отворилась вновь.
Теперь передо мной стоял уже знакомый заказчик. В отличие от бледного высокого парня, он был пунцового цвета, с гневно выпученными глазами.
- Молодой человек, я же вас просил! – властно сказал он, обильно выдыхая всей грудью. – Воля покойного должна быть исполнена!!
- Но, только что мне сказали, чтобы…- начал я, но курчавый здоровяк прервал мои оправдания.
- Заказчик я! И я решаю… Ставьте!
Аргумент был весомый, и я вновь погрузил иглу в концерт Баха, надеясь, что больше не услышу того страшного женского крика. Вместе с первыми органными аккордами заказчик вернулся в зал. И тут же вопль грянул с новой силой, быстро раскручивая маховик истерики. «Я с ним…  с ним вместе уйду!!!», - доносились из зала обрывки отчаяния, отраженные от звонких мраморных стен. Стоны и выкрики наслаивались на бессмертные фуги, рождая жуткую импровизацию, страшную и диковинную одновременно. Рука потянулась к игле против моей воли, готовая нарушить последний наказ дяди Миши. «Ничего, сейчас  они ее уведут в машину, и все закончится», - успокаивал я себя, чувствуя, как большая капля пота заструилась между лопатками. Но… Все только начиналось.
Когда дверь открылась в третий раз, я увидел полную женщину средних лет, с копной рыжих волос, рвущихся наружу из-под черной кружевной косынки.
- Я прошу, выключите! Выключите! Вы что, не слышите – женщине плохо! - с гневным напором начала она. И хотела еще что-то добавить, но позади нее появился заказчик.
- Мария, прекрати немедленно! – зашипел он на нее вполголоса, прикрывая дверь в зал. – Это же было его желание!
- Так ты видишь, что твориться с тетей Полей?! Юра, хватит уже!! – зашипела она в ответ, решительно уперев в бок руку, унизанную массивным золотом с крупными искрами бриллиантов. – Выключайте сейчас же, я вам говорю! – решительно сказала она, обращаясь ко мне и к заказчику разом.
- Мария, я тебе повторяю! Это воля покойного! О ней все знают! И я ее исполню! Дядя хотел орган, и орган будет!!! - яростным полушепотом продолжал здоровяк, коротко поглядывая на меня, будто ища поддержки. Больше всего на свете я хотел оставить эту парочку наедине с дядей Мишей, его последним желанием и творчеством Иоганна Себастьяна Баха. Но в этой непростой ситуации я не мог ретироваться. Казалось, что если предоставить их самим себе, непременно случится драка за граммофончик.
- Дядя хотел орган! – с нажимом повторял заказчик, словно погребальное заклинание.
- Если орган будет и дальше, то у нас скоро не будет тети!! Ее же сейчас удар хватит! Ты этого хочешь, идиот?!    
Тем временем фуги набирали обороты, источая эпический трагизм каждой нотой. Вопли и стенания не отставали от органных пассажей, выплескивая на полированный пол траурного зала бесконечные тонны горя. Мой неосознанный животный страх крепчал с каждой минутой, будто питался этим воем.
- Маша, успокойся, я тебя умоляю, - с примирительной интонацией отвечал курчавый крепыш Юра, одним правильным шагом встав между мной и Марией, отрезав ей путь к граммофончику.
- Да причем здесь я?! Что с тетей Полей-то будет, ты об этом…
- Тетя Поля хоронит мужа, если ты заметила!! Она очень переживает, и ее можно понять! Если человек убивается у гроба – это нормально, это похороны! – с трудом сдерживался заказчик, лицо которого багровело прямо на глазах.
- Ее твой орган доканает, тупой ты придурок!! Ты думаешь дядя Миша этого хотел?
- Не мой орган, Маша, а дядин! Дядин орган! И дядя этого хотел!! И просил меня об этом, при свидетелях! И я ему дал слово, понимаешь?! И слово это я…
- Выключай, скотина бездушная! Ты что, не слышишь, что с ней твориться?! – тыкая толстыми сверкающими пальцами в дверь зала, шепотом кричала она, размашисто утирая с лица обильный пот. – Если с ней будет сердечный приступ, я тебя собственными руками…
- Мария, опомнись! Мы все должны пережить эту боль! И этот… - он яростно замельтешил рукой перед ней рукой, судя по всему забыв слово «орган». – Эта музыка – самое малое, что мы должны сделать для него! Не перебивай меня! Обязаны сделать ради его памяти! Все мы, и тетя Поля тоже! Даже если ей очень тяжело!
- Ты что, кретин, думаешь, если бы дядя знал, что сделает с его женой эта музычка, он бы стал о таком просить!? Да он бы первый прекратил этот… этот….
Она закрыла лицо руками и принялась мелко беззвучно вздрагивать, отчего бриллианты на ее пальцах игриво засверкали на все лады. Заказчик нервно взъерошил курчавую шевелюру, тяжело прерывисто вздохнул и так неуклюже погладил Марию по плечу, как будто хотел отряхнуть ее, а не успокоить.
- Дядя Миша жил с тетей Полей сорок пять лет…, - убавив злобы в голосе, тихонько сказал заказчик под аккомпанемент тетиных воплей и Баха. Говоря это, он почему-то выразительно смотрел на меня.  – Видит бог - он знал ее даже лучше, чем она сама себя знает. У них было на это время. И ты прости меня, Маша… Я тут не при чем, спрашивай с дяди, если теперь он тебе ответит… Когда он умирал, прожив со своей женой сорок пять лет, он хотел, чтоб у его гроба звучал орган. А зачем – он не пояснил. Но это – факт! И чтобы мы чтили его последнюю волю – он тоже хотел… Это, в конце концов, его похороны, и они пройдут так, как он хотел… А тетя Поля… У тети Поли свои похороны будут.
- Сволочь! - с чувством процедила Мария, всхлипывая  сквозь ювелирные пальцы.
- И ее завещание будет исполнено, - твердо сказал Юра, пристально взглянув на Марию и не обращая внимания на ее реплику. И еле слышно добавил:
- Даже если она фокстрот потребует.
Наскоро утерев заплаканное лицо скомканным платком, Мария презрительно взглянула на заказчика, и вышла в зал. Когда она открывала дверь, орган Баха вперемежку с тетиным рыданиями обдал нас с головы до ног. Юра поморщился, чуть согнувшись, будто его несильно ткнули поддых.
- Есть сердечные капли, - предложил я ему, облегченно выдохнув. В ответ он лишь неглядя отмахнулся.
- Ладно… выключай, - медленно произнес он. - Я свое слово сдержал. Был орган.
Хищная игла перестала жалить виниловые канавки, отчего Бах исчез посреди аккорда. Подойдя к двери в зал, заказчик замер, повернулся и спросил, глядя куда-то далеко сквозь меня:
- И зачем он ему понадобился, орган этот?
Затем недоверчиво прищурился, словно прислушиваясь к какой-то мысли.
- А может, и впрямь, а? - тихонько пробурчал он себе под нос, горько хмыкнул, покачав головой, и аккуратно открыв дверь траурного зала, исчез среди родственников тети Миши.
«Вот вам, Иоганн Себастьянович, и сила искусства. Неужели, действительно…», - думал я, вспоминая последнюю фразу заказчика и убирая пластинку в потрепанную бумажную обложку.

Плохотнюк сдержал слово, данное мне сегодня с утра. Признав мой секционный подвиг, на который он не был способен, он самостоятельно одел девять постояльцев нашего холодильника, подготовив их к завтрашним выдачам.
- Ну, как там? Отдал, все гладенько? - спросил он, появившись в комнате отдыха и заваривая свой любимый фруктовый чай, отчаянно смердящий фальшивым химическим мандарином.
- Отдал, конечно… Нормально все. Дуэль небольшую наблюдал.
- Чего? Какую дуэль? Кто с кем?- напряженно замер Плохишь, перестав помешивать красноватое пойло.
- Кто с кем? Живые с мертвыми, если я правильно все понял, - задумчиво ответил я.
- В смысле?
- Живые и мертвые против живых и живых.
- Слушай, Темыч, хватит мне в мозги гадить! Скажи нормально, что было-то?
- Да родственники чуть поспорили. Все нормально, мы здесь не причем, - улыбнулся я, глядя на встревоженного Борьку.
- Ну, слава Богу. Значит, так… Я на завтра всех одел. Первая выдача в 9.15, так что ты не опаздывай.
- Так я теперь не скоро опоздать смогу, даже при всем желании. У меня ж Большая Неделя.
- Вот и чудненько, - обрадовано сказал Боря. – Раз такое дело… Может, я тогда завтра опоздаю, а? Я ж Плохотнюк, а веду себя примерно, словно паинька. Аж самому противно.
- Э, нет, брат… Свою чудную фамилию оправдывать будешь в свободное от работы время. Чай посоли, соседям глазок замажь, по телефону нахами кому-нибудь. В общем, все, что душе твоей угодно. Только в лифте не ссы. Поймают – на работу напишут, стыда с тобой потом не оберемся.
- Эх, Темыч, ну что за идеи?! Никакой фантазии, ей-богу… Лучше я соседку в гости позову. Матушка пирог с капустой и яйцами сделать обещала. Вот я ее на пирог и позову.
- Благородный позитивный поступок, Борян. Плохотнюку как-то даже не к лицу, - хохотнул я. – В чем прикол-то?
- Да соседка у меня уж третий год диетами себя изводит, все похудеть пытается. А пироги любит – больше жизни. Она когда рядом с пирогом… зрелище очень занятное. Борьба духа с чревоугодием, и наоборот.
- В кого ж ты такой вредный, Боря? – с усмешкой поинтересовался я.
- Как в кого? В батю, в деда, в прадеда. У меня ж по отцовской линии все Плохотнюками были. Брат старший – и тот Плохотнюк. В общем, полный набор Плохотнюков. Когда вместе собираемся – самим страшно!  Вот так-то… Ладно, пойду я переоденусь – и домой… - подытожил Боря, смакуя сладкий зевок, такой заразный, что и я невольно зевнул.
Между тем, домой собирался не только мой напарник. Торопливые шаги лаборантов и врачей спешили к двери служебного выхода, изящно стуча каблучками женских туфель, тяжело бухая каблуками мужских ботинок, шурша легкими балетками и стоптанными кроссовками. Они упорно стремились к очагу. Кто к своему, а кто и к чужому, чтобы на время сделать его и своим тоже. Блаженно жмурясь от предчувствия домашнего уюта, сотрудники отделения громко хлопали невзрачной дверью служебного входа, стараясь скорее оставить ее позади. Обитатели кабинетов и кабинетиков так резво покидали свои рабочие места, что вскоре коллектив патанатомии совершенно иссяк, оставив меня в заложниках в Царстве Мертвых. Смерть ничего не знает о нормированном рабочем дне, о 30 календарных днях отпуска и выходных. Да и на государственные праздники ей совершенно наплевать. И уж если она заявится с визитом, в компании парочки своих, еще теплых, неофитов – кто-то из живых должен ее радушно встретить. И в ближайшие семь дней этим живым буду я.
Я знал это и никуда не спешил. Не то, чтобы я не хотел домой. Напротив. Я очень хотел. Но, в отличии от моих коллег, был в привилегированном положении. Мне не надо добираться до дома, ведь он был рядом со мной, весь день послушно дожидаясь, пока я закончу свою тяжелую грязную работенку. А когда закрылась дверь за последним уходящим, комната номер 12 раскинула мне свои объятия. Словно извиняясь за мое вынужденное затворничество, она старалась разом стать для меня Родиной, семьей и домом.
Сперва проверив, закрыты ли все двери в отделении, я навел ревизию в холодильнике и плюхнулся на диван, включив телевизор в ожидании выпуска новостей. На часах было почти семь вечера.






  Сутки первые. Ночь.
7-8 июня 1995 года
Как только ко мне подкралась заслуженная нега – раздался телефонный звонок. Что было сил ненавидя его,  поднял трубку, привычно сказав «патанатомия, слушаю вас».
- Добрый вечер. Есть кто живой? – раздался обстоятельный вопрос.
- Ух, ты, какие люди в эфире! – улыбнулся я. Звонил Филя, мой старый приятель, все реже и реже появляющийся в моей жизни.
- Темыч, у меня вопрос. Ты ценными бумагами не интересуешься ли, часом?
- Я? Ценными бумагами? Дружище, это Темыч. Ты меня ни с кем не путаешь?
- Нет, вроде. Я в морг не так часто звоню. И только тебе.
- Все правильно. Я, Филя, санитар, а не брокер. Если честно, я конечно представляю в общих чертах, что такое ценные бумаги… Но мы с ними очень далеки друг от друга.
- А если подумать головой, а не жопой? – не унимался Филя, в голосе которого появились признаки раздраженного нетерпения.
- Думаю, погоди.
- Точно головой думаешь? Я тогда подожду.
Было понятно, что мой непутевый приятель, без определенного рода занятий и с определенным прошлым, пытается мне что-то сообщить в иносказательной форме. А вот если он действительно про акции с облигациями речь ведет, вот тогда беда. Значит, наконец-то, свихнулся.
- А что, очень ценные бумаги? – спросил я, пытаясь нащупать ключ к шифру.
- Так… С моей точки зрения, они сильно недооценены. Я уверен, что это хорошее вложение капитала.
- А, вот оно что, – протянул я. Ключ был наконец-то найден. Филя в своем уме, это приятно. «Вложить капитал» означало приобрести что-то запретное. Осталось разобраться с «бумагами». Меня осенило еще раньше, чем я начал размышлять.
- Да, я бы приобрел одну акцию. Я несколько поиздержался, и одной акции мне будет вполне достаточно.
- Я буду у тебя минут через 40, может раньше.
- Очень жду.
Повесив трубку, я сел на диван, озадаченно и удивленно оглянувшись. И хотя вокруг меня ровным счетом ничего не изменилось, я был искренне удивлен тому, как сильно повлиял не меня этот дурацкий разговор про фондовый рынок, к которому я еще минуту назад решительно не хотел иметь никакого отношения. Конечно же, на ценные бумаги мне и сейчас было глубоко наплевать. Но истинный смысл сказанного взволновал меня каким-то особым странным волнением. Было очень сложно понять, радостное оно или нет. От неги не осталось и следа, руки покрылись нервной влагой, нарастающий аппетит разом пропал. Состояние, слишком спокойное для паники, и слишком тревожное для радости.
Я вспомнил, как я испытывал подобное чувство, когда пару лет назад, в Крыму, мы с другом решили покорить одну из живописных скал, нависающую над потасканным курортным поселком. Подножье коварной вершины разочаровало нас. Туристические тропы, на которых паслась группа пионеров с парочкой вожатых, не обещали трудного восхождения. Но мы все-таки пошли, решив, что если славы альпинистов и не добудем, то хотя бы добудем фотографии здравницы с высоты птичьего полета. Лесистая часть все не кончалась и не кончалась, и штурм вершины напоминал прогулку в парке, но с небольшим уклоном. Тут мы окончательно перестали чувствовать себя альпинистами, дружно решив, что зря не отправились на пляж. И были раздосадованы.
Спустя час мы снова решили, что зря не пошли на пляж. На этот раз были охвачены тем самым волнением, которое было сродни тому, что настигло меня после звонка Фили. Лесистая часть, наконец-то, закончилась, и мы продолжали двигаться вперед по каменистому телу скалы, поросшему хилой травкой. И вот тут… Мы даже не заметили, как туристическая тропа превратилась в непростой маршрут. Спустя несколько минут нам стало ясно, что мы можем подниматься только наверх. Любые попытки спуска вдруг стали смертельно опасными. Спустя еще какое-то время мы признались себе, что вниз по прежнему нельзя, да и вверх – очень сложно. Тут уже волнение прошло, разом уступив место страху. Так сильно на пляж не хотелось никогда. 
Нам тогда повезло. Очень. Как выяснилось позже, последнюю часть пути мы поднимались по маршруту, на котором альпинисты сдают норматив на звание кандидата в мастера спорта.
И хотя сидя на мягком диване в уютной «двенашке» страха я не испытывал, крымское приключение так и стояло перед глазами. «Мандраж – вот как это называется», - вспомнил я.
- Каждый раз как в первый раз. Очень верно подмечено, - пробубнил я, глядя на часы. До визита моего непутевого приятеля оставалось каких-то 20-30 минут. Одинаково сильно хотелось, чтобы он приехал сейчас же и чтобы он не приехал вовсе. Признаюсь, я нервничал все сильнее.
И было отчего.
Я предвидел события, знакомые и, при этом, всегда разные, которые грянут вслед за Филиным визитом. Казалось бы, скоротечные, они позволят мне возвращаться к ним вновь и вновь, долгие годы, словно листая фотоальбом из другой жизни, что есть сил надеясь, что жизнь эта существует где-то там, слева и сверху. А потом, присматриваясь к стремительно прошедшим часам, дробя их на долгие минуты и бесконечные секунды, заходиться в тоске от одной мысли о том, что вся эта магия может оказаться искусной иллюзией.
Впрочем, расскажу обо всем честно, без утайки. Но только о том, о чем стоит рассказывать. А вот всякие смачные и яркие побочные подробности описывать не стану, чтобы не обвинили в растлении умов и открытой пропаганде.
Итак… Землеройка. Кто? Ты. Ты землеройка. Маленький зверек, в основном живущий в норах под землей и роющий ходы из одной норы в другую. Нелегкие земляные работы и инстинкт размножения полностью занимают твое существование. Вернее, они и есть твое существование в огромном ярком мире, который переливается красками и стихиями вокруг тебя. Влажное, сухое, серое, черное, твердое, коричневое, бежевое. Жизнь твоя богата событиями и возможностями. Вовремя распознавая опасность, раз за разом эффективно выживаешь. Знания, навыки и усердие приносят наглядные результаты. Ты долго рыл и оттаскивал грунт. И вырыл. Искал, нашел и съел, чтобы были силы рыть дальше. Спарился. Роешь с удвоенной силой, расширяешь территорию и пестуешь потомство, надеясь на то, что они будут рыть лучше тебя. И все это не зря. Объективно говоря, ты совсем не хуже других землероек, и даже лучше некоторых. Но пиком твоего развития, самыми ценным моментом твоей жизни, была и остается экспансия. Тебе случается опрометью перебегать от одной норы в другую, прячась в узкую промоину, оставленную хилым ручейком. Запахи, звуки, движение воздуха говорят о том, что над тобой что-то огромное и опасное, словно первородный хаос. Страх, риск, внезапные смертельные угрозы, инстинктивная отвага наполняют канавку отчаянного рывка доверху. А преодоление дарит твоим утомительным будням высший смысл. И тогда - счастье. Ты - счастливая землеройка.
И вот, как-то раз… ты, очертя голову, снова несешься по желобку канавки к заветной цели. Вдруг, на середине дистанции тебе начинает казаться, будто что-то идет сильно не так. Стараясь не обращать внимания на эти пустые страхи, неистово рвешься вперед, веря, что добежишь, как это бывало раньше. Но беспричинная тревога все нарастает и нарастает, словно из неоткуда. В последний момент ты отчетливо чуешь – что-то движется на тебя сверху. Вкладывая все силы в запоздалый рывок, ты понимаешь, что не успеть. Цепкие когти впиваются в жесткую шкурку, но…
Нет, не для того, чтобы разорвать, а для того, чтобы надежнее держать тебя.  Толчок, свист, качка… И…
И землеройка взмывает над землей, зажатая в крепких когтях сапсана. Через считанные секунды, забравшись метров на триста, она уже парит над холмистой грядой, которая сползает в могучее бесконечное  море, качающее тонкую невесомую яхту.  Ослепительно голубое небо, край которого затянут грозовыми тучами цвета графита. И простор такой, осознать который так же невозможно, как бесконечность вселенной.
Все. Никогда землеройка не будет прежней.
Ни-ког-да!!!
И дело не в небесах, яхтах и морских просторах. Бедная зверушка, разом взмывшая выше своего понимания, не знает, что это такое. Ее откровения куда проще, а потому куда масштабнее. Синий! Голубой! Зеленый! Вот что станет для землеройки базовым потрясением.  И простор… Простор раскроет перед ней истинный масштаб сущего. И масштаб ее собственный.
Но пройдет время, совсем немного, и сапсан деловито вскинет левую лапу, кинув ртутный взгляд на часы. Время откровений истекло. Заложив крутой левый вираж, высотная птица швырнет очумевшего зверька обратно в канаву, рядом с норой. Землеройка, повинуясь многолетней привычке, юркнет в нору. И замрет там, зная, что такое синий, голубой и зеленый. Инерция прежней жизни закрутит ее в водовороте ежедневных хлопот.
А потом она начнет задавать себе вопросы. Что это было? Нет, не так… Это было? Предположим, было. Значит, есть синий. И зеленый. Черт с ним, с зеленым. С синим бы разобраться. Итак, синий есть. Но там, где я – его нет, не было и не будет. Значит, я в том месте, где нет синего. Но где-то он есть, так? Я же видела! И там я была такая маленькая-маленькая. Да и была-то я там только благодаря орлу. А где его нет – я большая. Получается, что… Что? Что есть маленький мир, где все понятно, и другой, огромный, бездонный, где синий и полная беспомощность. Кстати, зеленый тоже там. Может быть синий без зеленого? И зачем нужен синий в норе? И что мне с того, что я знаю про синий, если я в норе?
Вопросы эти множатся, приобретая множественные смыслы и сплетаясь в куски, иногда доводя бедную зверуху до отчаяния, а иногда даря ей надежду на понимание. И если землеройка никак не может забыть синий… Если вспоминая простор, она не тупеет от ужаса… Тогда, рано или поздно, наступит переломный момент. Вслед за вопросом «зачем мне синий в норе?» приходит другой вопрос. «Зачем я в норе, если знаю, что синий есть?»
«Ну, и что потом?», - спросишь ты. Потом землеройка начинает вести себя странно. Странно с точки зрения других землероек. Часами она терпеливо медленно ходит по краю канавы. Превозмогая собственную анатомию и адскую боль, пытается задрать в небо не приспособленную для этого морду. Нет, синий здесь ни при чем. Она ждет орла.
В тот вечер, 7 июня, орел был так любезен, что позвонил мне и предупредил о своем визите за 40 минут, как порядочная птица. На самом деле Филя – просто часть привычной схемы, которую спокойно воспринимает мое сознание. Чтобы я не свихнулся раньше времени, кто-то должен привести мне что-то самым заурядным путем, ругаясь на толчею в метро и вечную нехватку денег. Все должно выглядеть обыденно.
И дверной звонок должен звонить так противно и рутинно, как звонил он в первый вечер моей Большой Недели. Подходя к двери служебного входа, я почему-то ярко представил Филю в индейском костюме орла. Ухмыльнувшись, дважды щелкнул ключом и открыл дверь.
Да, все тот же Филька, но стал солидней смотреться благодаря бороде и усам. Обнявшись, мы принялись врать друг другу все то, что врут воспитанные люди, не видевшиеся полгода. Закончив с враньем, расположились на диване в «двинашке», напротив бубнящего телевизора.
- Вот, держи. Чтоб знал, как настоящие ценные бумаги выглядят, - сказал Филя, чуть улыбаясь одними глазами и протягивая мне целлофановый пакетик от сигаретной пачки. В нем лежал маленький белый кусочек бумаги.
- Странная какая-то облигация, - протянул я, отдавая ему пару купюр и разглядывая приобретение.
- Ага, без рисунка. Но качество обещаю.
- Тебе – верю. Это люся, да?
- Не знаю, молодой человек, что вы называете люсей, - важно ответил Филя, поправляя несуществующие очки. – То, что вы держите в руках, в научных кругах известно, как диэтиламид лизергиновой кислоты. Или ЛСД.
- И сколько тут?
- Около 600 микрограмм. 12 часов действия.
- Изрядно, - нервно сглотнул я.
- Я надеюсь, ты не станешь принимать его один, ночью, да еще и в морге?
- Если честно – собирался.
- Лично я рекомендую на природе и с близкими друзьями. Но… Дело ваше, сударь, дело ваше.
- Мне бы завтра в 9 утра надо быть обычным заурядным санитаром, - с какой-то жалобной интонацией сказал я.
- Сейчас 19.30, - констатировал Филя, вскинув руку с часами. – Ну, если ты полон решимости, тянуть не стоит.
- Ага, не будем тянуть, - согласился я и отправил бумажку в рот. В тот же момент невидимый аллегорический орел стал круто пикировать вниз, целясь в мою шкуру.
- А, вот еще просьба. Ночью мне не звонить. Все восторги при встрече.
- Обещаю. Да и на хрена ты мне сдался? У меня тут полный госпиталь круглосуточных работников. Рота милиции, служба газа, дежурный терапевт…
- Дежурный психиатр есть?
- Вот чего нет, того нет.
- Досадно. Через часок вы бы с ним быстро общий язык нашли.
- А через три?
- Ну! Через три тебе с ним скучно будет.
Диалоги наши стремительно пустели. Филя сделал несколько звонков, успев поругаться с какой-то девкой.
- Это не баба, а какое-то необходимое зло, - резюмировал он разговор и принялся прощаться.
- Буду ждать ваших отзывов, сударь, - сказал Филя, стоя в дверях служебного входа.
- Всенепременно сообщу, – ответил я ему в том же стиле.
Закрыв за ним дверь, я вернулся в 12 комнату и плюхнулся в кресло – ждать момента, когда цепкие когти вопьются в меня и потащат вверх, туда где зеленый и синий. А в синем колышется яхта, подставив стихиям послушные паруса. Мысли затеяли суетный хоровод, мелькая беспорядочными картинками прожитого.
… Вдруг вспомнился Харитон Иваныч, дед моего одноклассника Алешки. Рослый, широкоплечий, с размашистым русским лицом, назло времени сохранивший безупречную осанку и ясную голову, он ушел на фронт, когда ему было 19. Пройдя пехотинцем всю кровавую Отечественную, он редко говорил о тех временах, хотя мы частенько просили его. Лишь выпив чуть большего обычного, он иногда раскрывал перед нами тяжелую книгу своей памяти. И тогда яркие, объемные картинки вставали во весь рост в гостиной Лехиной квартиры, роняя тугие кровавые капли на новый ковер. В день Алешкиного 13летия, когда все гости убрались восвояси, мы, дождавшись удобного момента, стали наперебой упрашивать Иваныча показать нам один из кусочков той жуткой войны. Отказать родному имениннику он не смог, на что мы и надеялись. Усевшись на край дивана, он глянул на нас с прищуром и покорно начал.
- Значит, про войну, сорванцы, хотите…
- Деда, а расскажи про самый-самый жестокий бой. Ну, пожалуйста! – заговорщически почти шепотом попросил Алешка, косясь на закрытую дверь гостиной, за которой были слышны голоса его родителей, не одобрявших кровавых подробностей военных историй Харитона Иваныча.
- Да немало их было, таких, - ответил он, стремительно превращаясь из старика в домашнем спортивном костюме и потрепанных тапочках в солдата.
- А самый-самый помнишь? – не унимался внук.
- Самый-самый… Это… под Ржевом дело было, в 42ом. Немцев уж тогда из города-то выбили, отступали они. Народу там полегло немеренно. Из тех, кто Ржев брал, почти и не осталось никого. Наш полк из резерва тогда на передовую бросили. Дали нам приказ немцев с высоты выбить. Они, гниды фашистские, крепко за нее зацепились. Пулеметные гнезда поставили, бетоном укрепленные, доты называются. Мы у них как на ладони были. Рота наша в окопах засела, которые гады эти оставили. А дальше – никак. Пулеметчики их  головы нам поднять не давали. А кто поднимал, так сразу замертво и ложился. Дважды мы в атаку ходили – только народ угробили. Я тогда чудом выжил, а вот кореш мой Димка Ефимов там и остался. Ну, думаю, если в третий раз пойдем – закончатся мои мучения. Уж подыхать приготовился, крестик нательный сжал покрепче, и молюсь, как умею. Вот тут-то меня Боженька и услышал.
Сказав это, Иваныч шумно сглотнул и наскоро перекрестился.
- Услышал? Как это? – нетерпеливо спросил я.
- Как? Ротный наш, Макаров Сан Саныч, он недалеко от меня был, все по рации помощи просил, да только без толку. Танки на другом направлении наступали. Не нашлось для нас ни брони, ни самолетов.
- А пушки? – выпалил взволнованный Лешка.
- Артиллерия… Если б и была невдалеке, так одна ошибка, и нас бы самих положила. Лежим мы мордами вниз, кто раненный стонет, кто в дерьме своем плачет, кто молится – приказа атаковать ждем, будто смертники. И вдруг Сан Саныч отступать скомандовал.
- Отступать? – хором переспросили мы, разочарованные таким не геройским поворотом истории.
- Так точно, отступать. Те, кто прикрывать отступление остался, почти все и полегли. А мы, словно зайцы петляя, за полесок бросились. Там и засели, - тяжело вздохнул он и замолчал, отвернувшись и пряча от нас влажные глаза.
- А дальше, деда? Выбили вы фашистов?
- Выбили, внучек. Да только не мы. Минут десять прошло после отступления…  Гляжу, к полеску, где мы попрятались, грузовики едут. Пальба стоит, грохот… А из машин тех гармонь надрывается, да песню хором кто-то горланит.
- Военную? – уточнил Лешка.
- Не… «Яблочко». Эх, яблочко, куда ты котишься, эх да пропадешь, не воротишься, - так пропел Лехин дед надтреснутым хриплым голосом, что аж мороз по коже. - Только машины затормозили, как из кузовов матросня посыпалась. В бушлатах черных, пулеметными лентами перепоясанные, бескозырки на затылок заломлены,  тельняшки торчат… кто в крови, кто перевязанный. Пьяные, небритые, рожи бешенные, глаза шальные, на выкате, гранатами жонглируют. Хохочут, песни орут, аж пританцовывают… будто в клуб на танцы пожаловали, девок щупать, а не под пулеметы немецкие. Чисто черти, ей-богу! Аж самим страшно стало. И мат такой зверский стоит, какого я отродясь и не слыхивал. Нас увидали, гогочут… Ну, что, мол, колхознички, обосрались? Кричат «в погреба, к бабам своим под юбки убирайтесь, а мы пока немца бить станем!». Страшно, мол, за Родину сдохнуть? Так мы сейчас вам покажем, как это матросы-балтийцы делают. А один из них, помню, сказал «вот фашистов положим, а уж после и с вами, дезертирами, разберемся». ППШ на нас наставил и ржет так заливисто, остановиться не может. Потом они фляжки достали, водки тяпнули, да как под гармонь грянут «Вставай, страна огромная». И вперед…
- И что? – ошарашено спросил Леха.
- Получаса не прошло, как пулеметы немецкие замолчали. Потом нам приказ дали на высоте укрепиться. Двинулись мы из полеска, глянули, а высота от бушлатов вся черная, матросиками завалена. Вот тогда-то я впервые поверил, что победа наша будет. Пока солдат русский смерти в рожу плюет да посмеивается, нет таких армий на свете, что его одолеть смогут.
Яркие, выпуклые иллюстрации к рассказу Харитона Ивановича, который услышал я много лет назад, проплывали в моем воображении, наполняя «двенашку» сиплым хохотом и матом балтийцев-смертников, заглушающим грохот канонады, и надрывным голосом гармони, разухабисто приправляющей «Яблочком» их демоническое предсмертное веселье. Они толпились у меня перед глазами, словно восставшие на мгновение из братской могилы недалеко от Ржева. Казалось, что если я не перестану думать о них, кто-нибудь из матросов попросит у меня огоньку, и, глубоко затянувшись, спросит: «Что, страшно за Родину сдохнуть?».
Знобливые мурашки резво вскарабкались по мне, будто стая проворных муравьев. Лицо покрылось холодной испариной, и я передернул плечами. Взмахи могучих орлиных крыльев уже слышались над головой. ЛСД потихоньку начинал действовать, неотвратимо приближая к рывку вверх, который выхватит меня из вязких объятий обыденности.
- Так, надо переключиться! – вслух приказал я себе. – А не то всю ночь с мертвыми матросами проведу…
Стараясь отвлечься на какую-нибудь легковесную чепуху, я поджал ноги, обхватив колени руками и поежившись в уютном кожаном кресле. Знакомое маетное ощущение, похожее на начинающуюся простуду, стало постепенно нарастать. К нему присоединилась порывистая нервная зевота, от которой в уголке глаза скопилась влага, скользнувшая вниз одинокой слезинкой. Цвета стали немного ярче, еле уловимо подсветив интерьер «двенашки». Сердце стало колотиться быстрее, гулко стучась в грудину. Я прикрыл отяжелевшие веки. И тут же мысленным взором увидел себя, сидящего в кресле. Хирургической пижамы на мне не было, только штаны. А от горла до лобка тянулся аккуратный убористый секционный шов, точь-в-точь такой, какой обычно делаю я, за что коллеги иногда за глаза называют меня «белошвейком». Картина эта нисколько не пугала меня. Наоборот, я вдруг почувствовал, как откуда-то из глубины моего «я» поднимается волна задорного идиотского смеха. Губы растянулись в искренней улыбке, и я открыл глаза. Чувствуя, что орел уже на подлете, встал и протяжно потянулся, всем существом ощущая волны озноба, колышущиеся внутри. Неожиданно хохотнув, заметил, что окружающие предметы стали излучать свет, будто в их нутро вмонтированы лампочки.
- Ага, уже скоро, - пробубнил я, снова энергично зевнув. И решил пройтись, прислушиваясь к ощущениям. Покинув комнату отдыха, я бесцельно походил по коридору, легко пружиня на ватных ногах, которые уже плохо чувствовал, будто они были не вполне моими. По телу стала разливаться вялая невесомость. И хотя оно послушно подчинялось мне, я постепенно переставал чувствовать его, отчего становилось жуть как смешно. Придурковато похихикав каким-то незнакомым мультяшным смехом, я двинулся в сторону служебного входа.
Спустя несколько секунд я уже был в коротком широком коридоре, который упирался во входную дверь отделения. Не успел я сделать и нескольких шагов по его пузатому чреву, как он разом преобразился. Мягко колыхнувшись, будто от легкого настойчивого толчка, помещение стало чуть заметно пульсировать в такт моему сердцебиению.
- О, как… - тихонько сказал я вместе с протяжным выдохом. Тут же бледно голубые стены и серый пол коридора наполнились крошечными пузырьками, будто закипающая вода. В следующее мгновение они подернулись причудливым струящимся узором. Это было похоже на пшеничное поле, двигающее миллионами колосков в такт порывам предгрозового ветра. Лампа дневного освещения залила ожившие стены глубоким лазурным светом, в лучах которого были отчетливо различимы стремительно несущиеся фотоны. «Да, 600 микрограмм – это круто», - мелькнуло у меня в голове. Шаг за шагом я приближался к двери, осторожно погружая ноги в мягкий податливый пол, и не замечая струйки пота, обильно заливающего лицо.
- Однако, глючит, - чужим голосом произнес я, остановившись перед служебным входом. Чтобы понять, в каком положении находятся, например, пальцы рук, мне нужно было взглянуть на них, ведь тела своего я уже почти совсем не чувствовал. Занавес был поднят, дав начало двенадцатичасового представления. Но долгожданного рывка все не было. Орел не спешил дарить полет землеройке, словно нарочно испытывая ее терпение.
- Птичка, где ты? – протянул я, состроив жалобную рожу. Подойдя вплотную  к железной двери, что была покрыта темно-синей краской, я уставился в нее, словно в окно. В нем был виден просторный синий зал с величавыми колоннами, массивными хрустальными люстрами и узорчатым паркетом. В дальнем конце его возвышался балкон, вмещающий камерный оркестр, пискляво настраивающий инструменты. Внезапно фигура дирижера взмахнула руками и зазвучала музыка. Классика, что очень знакомое, летящее и легкое. Опустив взгляд вниз, я увидел пары, кружащиеся в танце. Ритмично вальсируя, они двигали паркет, узоры которого переливались в такт их движениям. Раньше я бы восхищенно наблюдал за этим действом, словно сказочная Алиса, попавшая в зазеркалье. Но сегодня зрелище быстро наскучило мне, ведь я ждал орла. А галлюцинации воспринимал, как побочный эффект, хотя и весьма занятный.
- Ладно, дамы и господа, веселитесь… не буду вас смущать, - сказал я, сделав шаг назад. Крашеная поверхность двери тут же подернулась струящимся вниз орнаментом, скрывшим за собой картину бала. Лишь отголоски музыки доносились до меня, напоминая о танцующих.
- Птичка-а-а-а! – позвал я орла и непроизвольно хихикнул. – Где ж тебя носит-то?
После мой взгляд упал на ключ, торчащий из замочной скважины служебного входа. Издав протяжный прерывистый вздох, потянулся к нему. Коснувшись бесчувственными пальцами его прохладного металла, я каким-то шестым чувством успел ощутить позади себя молниеносное движение.
А потом был рывок.
Дурашливое недомогание, полное смешков, ужимок и примитивных визуальных эффектов, разом вытеснила психостимуляция грандиозного масштаба, заставившая меня замереть на месте. Собственное сознание раскручивалось внутри моего жалкого существа, будто могучий ураган, даря захватывающее чувство полета, которое ощущалось физически. События и явления, в сути которых я пытался разобраться, вплотную уткнувшись в них носом, быстро удалялись, оставаясь далеко внизу. Набирая высоту, я видел их тонкие причудливые взаимосвязи, охватывая взором всю картину происходящего. Я был похож на шахматиста, который пытался сыграть партию, упершись взглядом в черную лакированную поверхность единственной пешки, и, наконец, увидел всю доску разом. Мыслительный аппарат моей психики галопировал так яростно, что я не успевал облекать свои размышления в словесную форму. Полностью утратив чувство времени, я неподвижно стоял у двери, держа ключ кончиками пальцев. Захлебываясь разрастающимся пониманием единого Сущего, неистово старался вместить его в себя целиком, не потеряв ни одной, даже самой крохотной частицы. Без той частицы целостная картина рассыплется внутри меня на бестолковые угловатые фрагменты. Мой разум трещал по швам, силясь превозмочь пределы своей эластичности.
Долго это продолжаться не могло. Прошло какое-то время – и я вынырнул, наполненный до краев. Пошатнувшись, привалился к стене, коротко выматерился, беззвучно шевеля губами, и сполз вниз, с размаху усевшись на пол и медленно подтянув к себе ноги. В перегруженном сознании громко звучала мелодия из детского мультфильма, в котором садист заяц весело калечит колоритного простака волка. Двигаться не хотелось, да и само тело казалось чем-то таким незначительным, что попросту не заслуживало внимания. Стремительный набор высоты прекратился. Крепко держа меня когтями, орел тихо планировал, оперевшись на воздушный поток неподвижными крыльями.   
Время шло, и психика сбрасывала скорость. Мелодия из мультика стихла, приглушенно звуча откуда-то сзади. Через несколько минут, которые я провел, молча сидя на полу, в сознании появилось место словам, которые стали понемногу просачиваться в него.  Вскоре появилась потребность поделиться случившимся вслух, хотя бы и с самим собой. Осторожно кашлянув, словно пытаясь привлечь чье-то внимание, я сказал:
- Да-а-а-а… Орел нынче в ударе. Так быстро и так высоко мы с ним еще ни разу не забирались.
Скосив глаза на синюю поверхность двери, которая была от меня в нескольких сантиметрах, я увидел в ней несколько пузатых бородатых коротышек, играющих в баскетбол. Резво чеканя двумя руками излишне большой для них мяч, они натужно пытались загнать его в кольцо, неуклюже подпрыгивая на коротких кривых ногах. Услышав мою реплику, они бросили игру и дружно недоуменно уставились на меня.
- Какой орел? – писклявым фальцетом спросил одни из них, деловито почесывая окладистую бороду.
- Да ну вас на хрен, - бессильно ответил я, бессильно махнув рукой и отвернувшись.
- Сам пошел, - послышалось из двери.
- Вот хамы, - с трудом произнес я. И подумал: «А может, все было так мощно, потому что я дотронулся до ключа. Ведь он – часть загадки». Глянув на ключ, я не решился взяться за него, чтобы проверить свое предположение. – Может, потом… попозже, -  пробормотал шепотом.
- Чего потом? – услышал я знакомый фальцет баскетболиста, но вступать в разговор не стал.
Не ощущая свою физическую оболочку, с силой ощупал себя руками. «Надо бы встать. Пойду-ка, лягу на диванчик», - решил я, несмело поднимаясь на ноги. Пол коридора закрывал слой воды, глубиной в пару сантиметров. Она стекала с правой стены, забираясь на левую. Не обращая внимания на галлюцинации, я медленно пошел к «двенашке», беззвучно наступая в теплую воду.
Зайдя в комнату отдыха, мельком заглянул в зеркало, проходя мимо него по дороге к дивану. «Рожа белая, потная, губы серые, глаза в пол лица. Все нормально», - констатировал я увиденное. И плюхнулся на диван.
- Да, уж, - надсадно проблеял кто-то внутри моего тела, будто копируя Кису Воробьянинова в исполнении Папанова. Немного придя в себя, вдруг представил, что будет, если прямо сейчас в отделение заявится бригада трупоперевозки с человечьими останками. От этой мысли стало не по себе. И дело было даже не в моем внешнем виде. Посторонние люди (а в этот момент для меня все люди на свете были посторонними), вторгшиеся в мое пространство, принесут с собой сто тонн болезненного дискомфорта. Как это повлияет на мое состояние, мне было не известно.
- Надо бы поставить записку на дверь, - внятно произнес я. Поднявшись с дивана, принялся искать бумагу и ручку.
Поясню… К наружной стороне двери служебного входа была прикручена небольшая пластиковая рамка, куда санитары совали записку, если уходили за свежим покойником в одно из отделений клиники. «Ушел в главный корпус. Буду через 20 минут. Просьба подождать» обычно гласила она. Прочтя послание, бригада перевозки покорно ждала возвращения дежурного по Царству Мертвых. Как-то раз, будучи изрядно навеселе и желая пошутить, я поставил на дверь бумажку, на которой было написано «Санитар спит. Просьба подождать». Дело было под утро, а потому я был уверен, что первым записку увидит кто-нибудь из дневных санитаров. Но… Как назло, в то утро первым на работу пришел заведующий Ситкин. Ознакомившись с текстом на двери, он нажал на звонок. Когда я, заспанный и опухший, впустил его, растерянно сказав «ой, здрасьте», то сразу понял, что шутку шеф не оценил.
- Сдается мне, коллега, что вы слишком высоко цените свой покой, - холодно процедил он, проходя в отделение. – А раз так, чтоб вас никто не тревожил, рекомендую заняться надомной работой по разнорядке Всероссийского общества слепых  – розетки собирать, конверты склеивать. Вы зрячий, будете три нормы делать  - добавил заведующий, удаляясь по коридору. И обернувшись на повороте, резюмировал: - На первый раз прощаю. А записку приказываю сожрать, чтоб впредь неповадно было.
- Слушаюсь, Виктор Михалыч, - облегченно ответил я, торопливо засовывая бумажку в рот.
«И что мне на этот раз написать?», - думал я, держа в руках листок и ручку, и вспоминая тот случай. «Санитара унес орел. Вернет к утру. Просьба подождать», - всплыло у меня в мозгу, отчего я залился пародийным крякающим смехом. Кое-как уняв веселье, по-детски высунув язык и пыхтя, начертал старательными печатными буквам стандартное: «Ушел в отделение. Буду через 20 минут. Просьба подождать». Подумав, мелко приписал внизу «санитар». «Если будут звонить, а звонить они будут, даже если записку прочтут… Двадцать минут мне хватит, чтобы прийти в себя. Соберусь, сделаю морду кирпичом, схвачу документы и пойду  журнал оформлять. Глядишь, и обойдется», - думал я, сильно сомневаясь в том, что эти двадцать минут что-нибудь изменят. Посмотрев на записку, я снова глянул в зеркало.
- Бред, конечно, - постановил я. И тут же испугано замер, за долю секунды поняв, что для того, чтобы поставить записку, нужно открыть дверь, а для этого нужно взяться за ключ. И чем это закончится, неизвестно. «Выйду через дверь для родственников, записку поставлю, и тем же путем обратно», - нашел я спасительное решении. И отправился к другому входу, нервно хихикая и протирая подолом хирургической пижамы потную бледную морду. Вдруг вся эта суета показалась мне такой мелочной и унизительной, что стало противно. «Вот в таком мельтешении вся жизнь  и пройдет», - размышлял я, брезгливо морщась. «Интересно, а способна ли землеройка отрастить крылья?».
И в тот самый момент, когда передо мною возникла землеройка, горделиво парящая с ошарашенным орлом в лапах, пронзительная судорога впилась мне в тело, отдаваясь болезненным электрическим разрядом в каждой клетке. А следом за ней – еще одна, и еще, и еще. Холодный пот окатил с ног до головы, укутав в мерзкую липкую пленку. И все потому, что кто-то уверенно жал на кнопку звонка служебного входа. 
Выпятив глаза и приоткрыв рот, я стоял посреди отделения с запиской в руках, словно парализованный, без каких-либо мыслей в башке. В эти бесконечные секунды меня распирало нелогичное, инстинктивное предчувствие чего-то величественного, что раз и навсегда раскроит мое существование на «до» и «после». Визит бригады трупоперевозки был сущим пустяком по сравнению с тем, что вторгнется в мою жизнь, когда я открою дверь служебного входа. Открою, вновь дотронувшись до ключа, который был частью загадки.
- Стоп! Хватит!- крикнул я себе, взбрыкнув всем телом, словно агонизирующий жеребец. Понизив голос, я продолжал сквозь сжатые зубы: - Это все паника! Вся история с этой дурацкой запиской - обычная паника! Когда большая доза – такое бывает!
Звонок стих. С трудом повернувшись по направлению к служебному входу, я медленно пошел к нему, комкая в руках записку и продолжая с силой чеканить слова.
- Доза большая, от этого паника на ровном месте! Это перевозка. Скажешь, что весь день с похмелья. Они поверят. Все!!! Успокойся!!!
Подойдя к двери, пульсирующей замысловатым орнаментом,  я покосился на ключ. Прильнув к глазку, тихонько пробормотал «что за…», отпрянул, с силой потер руками лицо и снова прильнул.
Бригады перевозки за дверью не было. Ни парней в синих комбинезонах, ни красно-белого фургона в глазке я не увидел. На крыльце стоял взрослый длинноволосый мужчина, при бороде и усах, одетый в нечто странное и черное. Сквозь глазок было сложно разобрать, во что именно. Когда я постарался вглядеться в него, его лицо стало искажаться, будто меняя очертания от дуновения ветра. Да и не удивительно. С недавних пор все, во что я старался вглядеться, искажалось, меняя очертания.
- Кто? – нарочито грубо спросил я.
- Я пришел говорить об усопшем, - услышал я из-за двери низкий бархатный голос.
«Вот черт!», - подумал я, немного успокоившись. «Родственник пожаловал, наверняка на завтрашнюю выдачу. Поди, принес любимый галстук покойного, который в спешке положить забыли».
- Секундочку, - сказал я. «Свет выключу, а сам останусь подальше от двери, да рожу опущу – так он меня толком не увидит. Заберу, что он там притащил, спрошу фамилию – и все. Проще простого. И никакой паники», - решил я, довольный своей уловкой, и щелкнул клавишей выключателя. Затем быстро протер лицо пижамой, оставив на ней темные влажные следы.
«А ключ?!», - стрельнула мне в голову обжигающая догадка. «Вдруг меня снова вверх потащит, когда я за него возьмусь? На хрен это надо!».
Найдя решение за считанные доли секунды, я просунул руку в карман хирургических штанов, и, не вынимая ее оттуда, осторожно взялся за ключ сквозь материю. Дважды клацнув замком,  открыл дверь, сделав полшага назад, в темный проем спасительного коридора.
Пару секунд мы молча смотрели друг на друга. Стараясь придать своему лицу будничное равнодушное выражение, я, что было сил, пытался спрятать тревогу, засевшую глубоко внутри. Нежданный гость был залит мягкими розоватыми лучами летнего вечернего солнца, отчего казалось, что это свечение исходит от него самого. Впрочем, я не придал этому значения, ведь еще недавно черный диван в «двенашке» светился почти также. Он и впрямь был длинноволосым бородатым мужиком, на вскидку около пятидесяти лет, сильно смахивающим на бывалого художника хиппи, из тех, кого при Советской власти судили за тунеядство и держали в психушках. Его крупное породистое лицо с крупными благородными чертами было спокойным. Мне оно показалось немного отстраненным, хотя показаться мне могло что угодно, даже малиновые рога. Всматриваясь в его одежду, я в который раз убедился, что сильно галлюцинирую. «Он, наверное, в какой-то свисающей майке и в свободных штанах с широким ремнем. Просто свет так падает, да и глючит меня безбожно», - мельком подумал я, вспомнив бальный зал и пузатых баскетболистов. Допустить, что передо мной стоит взрослый мужик (пусть даже и отъявленный хиппи) в черной тунике, украденной из театральной гримерной, я не мог. Скользнув взглядом вниз, я увидел на его босых ногах сандалии из переплетенных кожаных ремешков, и украшенные какими-то пряжками с синими камнями. «И сандалии на нем обычные. Ремешков поменьше, и застежки попроще», - уверенно постановил я, окончательно поняв, что 600 микрограмм для меня оказалось дюже до хрена.
- Слушаю вас, - плавно произнес я, забыв поздороваться и отведя взгляд от незнакомца, как и планировал.
-  Мы станем говорить у дверей? – удивленно спросил он.
- Простите, а что вам нужно? – ответил я, как это делают в Одессе. А про себя подумал: «Точно, художник. Или актер какой-нибудь». Мой воспаленный мозг вдруг хлестнуло догадкой, от которой где-то глубоко внутри сознания стало очень смешно.. «А может, он съел что-нибудь похлеще, чем я, а? И на самом деле – в тунике».
- Мне? Лишь увидеть того, кому так нужен я, - невозмутимо сказал он, уставившись на меня своими глубокими черными глазами.
«Так, хреново дело. Это реальный псих», - подумал я, стремительно сваливаясь в цепкие  объятия страха. Я четко слышал, что он сказал, и ЛСД здесь было ни при чем. 
- Простите, я в-вас не п-понимаю, - с трудом произнес я, заикаясь от страха. «Спокойно! Без резких движений. Сейчас я его приглашу внутрь, потом бегом в двенашку, там закроюсь и позвоню ментам», - лихорадочно соображал я, говоря последнюю фразу, чтобы выиграть время и понять, что делать с психом.
- Скорее, ты не веришь в то, чего желаешь знать, - ухмыльнулся он. – Понять смог раньше, чем поверить. Вам, людям, вечно не хватает веры. Тоже и с тобой.
«Черт, точно псих!!!», - в ужасе подумал я. Сделав над собой одно из самых значительных усилий в своей жизни, я медленно спросил его:
- Вы говорили что-то по поводу усопшего? Так? Похороны, да? – выдавил я из себя, решив, что сейчас самое время бежать в спасительную комнату № 12.
-  Да, это правда, врать мне не подобает. Но разве не ты связал единой нитью меня, прощенные грехи, Хорона, Стикс и Царство Мертвых? Иль я ослеп?
А вот это было уже слишком.
Горячая волна адреналина захлестнула меня, заставив мозг работать с невообразимой скоростью. Мысли накинулись на мое сознание все и разом, призрев очередность логической цепочки. Их было много, и они звучали нестройным раскатистым хором. «Как он узнал? Да, все верно, искупление грехов, Хорон, Стикс. Нет, знать он не может! Я никогда и некому не говорил об этом. Это невозможно! А он и не знает. Знаю я, а он – лишь галлюцинация, моя галлюцинация, и не более. Я стою перед открытой дверью и разговаривая с пустым местом. Но… ЛСД не дает таких видений. Хотя, 600 микрограмм я ни разу не принимал. Или мне Филя чего-то другое подсунул? Какой-нибудь экспериментальный вариант. Неважно! Мужик в тунике – продукт моего мозга. Тогда – спокойно!». Дружно рухнув сверху, эти рассуждения пронеслись сквозь меня за какие-то жалкие доли секунды. Неожиданно стало легче, хотя опасный незнакомец все также стоял в дверях, пульсируя и переливаясь. Тяжелый глубокий страх стал отступать, резко ослабив хватку. Намертво вцепившись в свою спасительную догадку, я уже не мог воспринимать своего гостя, как нечто реальное. Галлюцинация. Вот что было единственным возможным для меня объяснением. Я настолько боялся коснуться сознанием других вариантов, что они просто перестали существовать.
После вопроса незнакомца не прошло и секунды, как я глубоко вздохнул, переводя дух. И что мне сказать дальше? И стоит ли вообще разговаривать с галлюцинацией, пусть даже с такой необычной? Пригласить его войти? Ну, если он плод моего взбесившегося мозга – так пусть заходит. Ведь, по сути-то… он это я. Часть меня, которая уже не один год жонглирует одним лишь вопросом. Кто я? Неквалифицированный разнорабочий, взявший на себя самую грязную работу на свете? Или я Хорон? Современное отражение мифического лодочника, что сопровождает в последний путь усопших? Вдруг официальное учреждение Минздрава лишь обыденная ширма, скрывающее за собой Царство Мертвых, ключ от которого болтается на моем брелоке? Я где-то между живыми и мертвыми, будто посредник, на которого возложена тайна мистическая миссия. И именно поэтому за каждого из тех, кого я клал в ящик, мне, по старинному русскому деревенскому поверию, положено прощение сотни грехов. Или все-таки грязный разнорабочий?
Не отрывая взгляда от видения в тунике, я снова глубоко вздохнул, пытаясь одним резким выдохом сбросить с себя вязкий страх, запутавшийся где-то глубоко внутри. Видение разглядывало меня с легкой, едва заметной улыбкой, насмешливой и снисходительной одновременно.
Мгновение спустя мне сильно повезло. Фортуна улыбнулась мне. Улыбка ее выглядела как боец роты охраны клиники, чья массивная каска возвышалась над милицейской формой. Страж порядка, патрулирующий территорию, не спеша появился во дворе патанатомии. «Сейчас я к нему подойду, стрельну сигарету. Он остановится и увидит открытый служебный вход. И больше ничего! А уж если заметит этого, в тунике – точно спросит, кто такой и чего здесь делает. Вот и доказательство!».
- Я сейчас, минутку, - зачем-то промямлил я, стараясь не глядеть на мужскую фигуру, стоящую у меня на крыльце. Нетвердо ступая вялыми трясущимися ногами, я осторожно сделал несколько шагов вперед, пройдя почти вплотную, рядом  галлюцинацией.
- Дружище, здорово! Сигаретой угостишь? – обратился я к менту каким-то незнакомым мне голосом. И пошел прямо к нему. Время стало замедляться, а вместе с ним и все вокруг сбавило скорость. Мир поплыл передо мною, как в замедленной съемке. А когда служивый остановился и стал плавно поворачиваться ко мне, в голове мелькнула короткая емкая фраза, словно нарисованная огромными белыми буквами на алом полотнище: «А вот и момент истины!».