Ликаонова Александрия -3

Волчокъ Въ Тумане
* * *

Милые каждодневные мелочи, прелесть безмолвных коротких прогулок - хотя бы несколько шагов вместе, касаясь друг друга руками, ясные улыбки, открытые взоры. От легкого счастья - легкое головокруженье. (Гефестион откусил яблоко. Александр увидел: "Дай мне!" Тот головой вертит: "Только меняться". И с улыбкой смотрят друг на друга, когда Александр хитро и торжественно кусает свое яблоко, а потом бросают друг другу, обмениваясь, хлопнув в ладоши: "Оп!") Начинают накапливаться золотые мгновенья, появляются свои тайные отрады... Счастье погружает в сон, оттого и взгляды ленивы и медленны. Пожатье руки, небрежный поцелуй при всех - Гефестион, вздрагивая, с резким биеньем сердца, с недовольной фальшивой гримаской стирает поцелуй с щеки. Сладкая дремота дружбы - желанья еще не хотят воплощаться и дремлют.

Я следом за ними хожу, все слышу, что говорят и думают. Лисимах, старый учитель Александра, таскается с нами, но ничего не слышит, только болтает: "Как отрадно видеть столь совершенную дружбу в столь прекрасных юношах (Ахилл и Патрокл), о как превосходна их юность и душа, единая в двух телах (Орест и Пилад), как величественно и благородно выступают они среди черни, увенчанные добродетелью и трогательным согласием (Тезей и Пирифой)."

Вечер уже был, весенние сумерки, толпы крестьян возвращались по домам с рынков, тяжелый чесночный дух за ними, стынущие лужи мочи за их ослами. У самых ворот - сумасшедшая нищенка безумствует, да еще пьяная вдобавок, сквозь лохмотья - ссохшаяся бурая грудь, вывороченные красные глаза, как у издыхающей от бешенства выдры, как у выплакавшей все слезы Ниобы, гнилое дыханье, засохшая кровь от раздавленных вшей и слепней по всему телу, смрадная и жалобная ругань.

"Как это ужасно", говорит Александр, отворачивается от нищенки к светлому лицу моего мальчика. Он верит, что скоро ему под ноги расстелится небесная дорога в звездах и золотых облаках, тогда грязь, смрад и убожество обернутся чистотой, благоуханьем и венцом в драгоценных камнях, иначе к чему жизнь? Он очень силен в вере. А ягненочек тоже догадывается о превращеньях - во что превращается красота, гордый разум и надежды; он, как наливное яблочко с червоточиной внутри, ему, как и Аминтору, немного сродни и пьяницы и безумцы, бесстыдство отчаянья и распад - вот Гефестион и бормочет, извиняясь за нее и свое возможное будущее: "Она просто пьяна, не знает, что творит"...

"Она голодна, наверно", - сразу жалеет ее царевич, подходит близко и - "вот, возьми, бедная женщина", - денег ей дает, думает, что все может, голодного накормить, безумца утешить, все, что плохо, изменить.

Старуха кровяными глазами не видит, не понимает ничего, но рука ее умнее, цапает монетки, сжимается клешней. "Пойди и возьми все!" - каркает дура. Царевич замер, а у нищенки перед глазами своя двадцатилетняя молодость, давно сдохший вор-любовник, и это его она властно посылает в лавочку: пойди и возьми все. А Александр все принимает на свой счет, будто все о его будущем пророчествуют, - и птицы, и звезды, и оракулы, и пьяные старые шлюхи. Сразу к мальчику моему в невыразимом волнении: "Ты слышал? она сказала"... Вцепился в ягненочка и тащит за собой в укромный уголок, и исповедь взахлеб. Я уши наставил, шерсть вздыбил, слушаю...

Слова его путаются, голос рвется, щеки бледнеют, глаза горят: "Мать говорила, что перед моим рождением ей явился бог с головой орла и бараньими рогами, с хвостом аспида, львиными лапами и черно-золотыми крыльями грифона – 1)... не знаю, почему, есть ли смысл в этом, кто виденья эти разгадывает? мать не говорит мне всего, я просил, а она теперь отмахивается, но я знаю - это важно! я чувствую в себе и этот орлиный лик, и крылья"... И я вспомнил, что видел когда-то такого зверя, вспомнил взгляд его грозный и милующий, а царевич продолжает, рука на сердце, сердце вдребезги: "Три победы в тот день, когда я родился, три - вот как сошлось, это ведь счастливое предзнаменование, правда? все так говорили и я сам во сне столько раз видел - битву, венок победителя, страны чужие, диадему... сны - глупость, кто верит снам? но все же! и в Илиаде - не смейся! я ведь тебе одному, в первый раз рассказываю - я чувствую, будто там все обо мне, все - мое, во мне ведь кровь Ахилла от матери, и кровь Геракла от отца - я знаю, чувствую! и я бы выбрал раннюю смерть, лишь бы жить так, клянусь! верь мне! я всегда о том богов просил, мне больше ничего не надо, зачем же жизнь, если пустая, вот так, в этом городе?.. я не хочу, лучше не рождаться, чем жить без великих дел"...

И еще что-то говорил, бедный мальчик, да мне Лисимах слушать мешал, я на лицо царевича смотрел и видел клеймо славы, побед и краткой жизни - бедный мальчик! А мой Гефестион слушал его, глаз не опуская, не дыша, тоже огонь на щеках - будто один другого лихорадкой заразил, оба сгорают. И вот Александр замолчал, вздохнул судорожно, облизывает пересохшие губы, потом с кривой отчаянной улыбкой спрашивает: "Ну, что скажешь?" Голос мертвый, в глаза не смотрит, а мой мальчик отвечает так спокойно, ласково, за руку его берет: "Я хочу быть с тобой".

Итак, оба заклеймены и знают свою участь. "Зевсова воля, она всегда неуловима, непостижима, но и во мраке ночном черной судьбы перед взорами смертных светочем ярким горит она!"(Эсхил. Просительницы) Надо смириться. Разве я хотел быть волком? а все же иногда и счастлив бываю...

Остаемся одни в комнате, а у ягненочка сквозь болтовню все прорывается: "Александр, Александр, Александр"... Счастлив. А я думаю, что боги требуют слишком дорогую цену даже за короткую радость.

* * *

Палестра - заведенье для Македонии новое, просто рассыпали на площадке желтый песок, и все; эпирец Леонид, воспитатель Александра, смотрит хмуро на это баловство, выписанный из Афин гимнасиарх заискивает перед ним, косо посматривает на македонцев, которые сравнивают стати мальчишек и по-жеребячьи ржут, но боится сделать им замечание. Царь приехал в гости к Аристотелю, побеседовать о философии, проверить, как идут дела у наследника, и привез с собой половину двора, отцов, дядьев и братьев мальчишек, пажей постарше, которые тоже разминаются в палестре, готовясь к соревнованьям. Приехал и Аминтор, он выглядел так, что македонские щеголи боялись подходить к нему слишком близко, чтобы не проигрывать в сравнении; рядом с ним какой-нибудь лощеный Филота казался недоноском. Поэтому рядом поначалу были только мы с Анаксархом, да Эргий подходил, но потом стали подтягиваться и другие, те, кто согласен на вторые роли, но при блестящем хозяине - заметили, что царь ему благоволит. А Филипп действительно улыбается Аминтору, обращается через головы других, повторяет для него удачные шутки, вспоминает общую юность. Аминтор для всех в новинку, к нему присматриваются, дивятся столь явной царской милости, но никто ни о чем не спрашивает из опасений прикоснуться к подземным водам тайной политики. (Вернувшись в Пеллу после долгого отсутствия, Аминтор уже один раз закладывал дом и поместье, его долги копились, как вода в туче, и, когда уже готова была разразиться ужасная гроза, кто-то оплачивал все. Я понимаю... В молодости я был его спутником и его тайным агентом, мы вместе бродили по неспокойным дорогам и воюющим греческим городам, и везде Аминтора находили гонцы с деньгами и письмами из Македонии. Устало опустив угольные ресницы, Аминтор жестко говорит мне: "Царь сделает все, что я захочу". Надеюсь, что он не захочет испытывать крепость царской дружбы. С годами напоминанья о старых долгах раздражают все больше.)

Я присматриваюсь к тем, кто вьется вокруг Аминтора - он любит прикармливать разную сволочь, забавляясь их ужимками, так что скоро они заполонят дом. Аминтор представляет меня всем как своего друга, он любит удивлять людей всякими диковинными причудами вроде немого грека с изуродованной мордой, и все удивляются, один царь Филипп что-то такое вспоминает и говорит мне пару приветливых слов.

На сегодня планируются развлеченья в эллинском духе - состязанья мальчиков, философские беседы, затем пир со знаменитыми флейтистами и кифаредами, трагическими актерами, которые будут читать Еврипида, а потом попойка на всю ночь с девками, которые подтянутся позже. Завтра же - охота для тех, кто выживет после вчерашнего. Приготовленья к пиру начались уже сейчас. Судя по выраженью лиц, многим лишь бы до стола добраться, до кубка, впрочем, ставки делают охотно, и на бегунов, и на панкратистов, и вряд ли меньше, чем на Олимпийских играх - македонцы сейчас здорово разбогатели. В беге больше всего ставили на Александра, произнося ставки громко, чтобы Филиппу слышно было, и на ягненочка - он всех сбивал с толку, длинноногий, легкий, с мягким и стремительным, по-звериному грациозным шагом, он производил впечатление великолепного бегуна. Я-то знал, чего он стоит. Но даже гимнасиарх, увидев его впервые, сразу представил Гефестиона в олимпийском венке, и поначалу гонял его по дорожке, как волк зайца, проверяя дыханье, вечно задерживал руку у него на плече. Мой мальчик, которого никакая слава особо не прельщала, от занятий отлынивал, трогательно хромая, тренер злился, мальчишки дразнились, но для ягненочка слова "лентяй" и "неженка" звучали необидно. Он предпочитал быть болельщиком, с удовольствием звонко кричал и ругался, пронзительно свистел, но упоения победы, кажется, не понимал вовсе. Быстрее всего он бегал, когда играли в горелки, уворачивался с хохотом, неуловимый и неутомимый.

Ягненочек на старте был спокоен и весел - его равнодушие казалось со стороны уверенностью в победе, ставки на него еще поднялись. В беге на стадий он пришел вторым после Александра, а на длинной дистанции - четвертым. Конечно, ничуть не расстроился, обнял Александра и надрал травы, чтобы сплести венок победителю. Денег на моем мальчике просадили кучу. Гимнасиарх оправдывался перед проигравшими, что, мол, Гефестиону на короткие дистанции не хватает порыва, на длинные - выносливости, а я ставил на Александра и выиграл оба раза.

Вокруг Александра суетились придворные, восхищались, льстили, вспоминая Александра Филэллина, клялись, что он выиграл бы и в Олимпии, в общем, был явный перебор. Александр держался гордо, но настороженно, он был очень чуток к фальши, к тому же Филипп, насмешливо сморщив нос, заметил: "Надеюсь, уменье бегать не пригодится ему на поле боя..." Александр покраснел и разозлился. Кто-то особенно долго приставал к нему, почему он не хочет порадовать нас всех победами в Олимпийских играх? Александр от злости ответил очень удачно: "Пожалуй, если моими соперниками будут цари". Филипп засмеялся: неплохо сказано! Александр покосился на него недоверчиво, хотел отойти, но царь не отпустил, усадил рядом с собой. Я заметил, что они не слишком близки, словно все время что-то доказывают друг другу - Филипп хвастается талантами сына, если тот не слышит, но вид торжествующего Александра его раздражает, и он находит случай осадить заносчивого мальчишку, Александр же рядом с ним дергается, дерзит, постоянно ждет подвоха.

Филипп подозвал Гефестиона. Тот отдыхал на травке, эдаким кусочком золота греясь на солнце, потягиваясь медовым телом; прибежал на царский зов, стрельнул глазами в сторону отца, Александра, кротко опустил ресницы перед царем. Филипп оценил, облизал пересохшие губы, сказал Аминтору: "Да, сразу видно - твоя кровь". А к Гефестиону обратился ласково: "Я-то думал, что ты на своих оленьих ножках всех обгонишь..." Ягненочек с вольной усмешкой отвечал, что слишком ленив, чтобы много тренироваться.

- Ты говоришь так, будто гордишься своим пороком, - сварливо встрял эпирец Леонид. - Глупец, разве ты не знаешь, что лень лечат плетью.

Гефестион сразу погрустнел, спрятался за Александра, схватив его за тунику. Филипп что-то сказал Аминтору, тот ответил: "Кажется, я передал ему два семейных обычая - дерзость и безделье..." - и оба рассмеялись - словно двойной авлос вдруг зазвучал.

В метании дротиков ягненочек неожиданно оказался первым. Он здесь, в Миезе, приохотился птиц стрелять - при всей его рассеянности у него были зоркие глаза, железное запястье. Стрелял по воронам, воробьям, всегда был в птичьих перышках. ("Голуби и воробьи - птицы Афродиты, - как-то со сладенькой улыбочкой молвил Аристотель, сетуя на истребление неразумных тварей. - Богиня всегда являлась в окружении этой веселой стаи". Гефестион наклонил голову послушно, а после урока, как остервенел - настрелял несколько десятков голубей, приволок тушки Перите.)

В панкратионе ни Александр, ни ягненочек не участвовали. Александр здесь первым быть не мог, а проигрывать ради чужого удовольствия не хотел. Мой мальчик тоже борьбы не любил - из странной брезгливости избегал прикосновений, двусмысленных объятий двух потных тел, сжимающих друг друга, гнущих к земле, когда чужой хрип можно спутать со своим. Выигрывал он или проигрывал, он всегда выглядел слегка обиженным и долго отряхивался.

Филипп, Аминтор, Антипатр, Эргий отошли беседовать с философами. Еще раньше оттуда слышались крики разгоряченного спором Анаксарха. Он с увлечением орал на Филиска, который осуждал ведение войн, что мир - это сон, время отдыха, а кто много спит, тот жиреет и тупеет подобно вот этому жирному и тупому проповеднику мира. "О чем бы ты свои трагедии кропал, не будь на земле войн и преступлений? А то, как стишки, так "Ахилл"! "Медея"! "Фиест"! "Геракл"! тьфу! Геракл бы тебя за твои речи..." Увидев Аминтора, Анаксарх бросил заклеванного до полусмерти философа, подхватил приятеля за руку и оттащил в сторону, громко ругая платоников, чьи разговоры даже им самим непонятны, Сократ, мол, говорил, что геометрия нужна только для того, чтобы мерить землю, а эти своими квадратами и окружностями атомы измеряют, которые никто еще не щупал. "Ну с чего ты взял, Менехм, что атомы огня - тетраэдры, а воздуха - октаэдры? Спорим, что наоборот! - завопил в сторону философов Анаксарх, довольный тем, что никто его перекричать не сумел. - А Аристотель из них худший, потому что нетипичный. На фоне числовой метафизики Менехма, его мнимое здравомыслие может какого-нибудь дурачка ввести в заблуждение, и пойдет с ним бедолага рассуждать о началах, первоначалах, предпосылках, силлогизмах... Вот разве что о лягушках с ним поговорить... О лягушках он действительно говорит интересно..." Отдышавшись, он сказал Аминтору, улыбаясь во весь рот:

- И все же хорошо, что ты отправил мальчика к Аристотелю, может, хоть здесь чему-нибудь научится. Подумать страшно, кто прежде учил его грамматике, музыке, геометрии, добродетели, наконец?

- Добродетели - я, - быстро сказал Аминтор под добродушный смех Анаксарха.

Заговорили о воспитании детей. Аминтор сказал, что сам предпочел бы учить своего сына. На что Анаксарх разразился исполненной насмешливой горечи речью о вреде деторождения. Едва родившись, младенец уже потерян для родителей, он оторван от их плоти, навеки с ними разлучен. И в этом нужно следовать природе, отдать мальчишку в чужие руки какого-нибудь философа, который, если повезет, научит его почитать родителей и уважать старших, если очень сильно повезет, конечно...Не зря же целые народы сбагривают своих детей на воспитание государству

- Спарту возьми, или хоть это платоновское государство, где хорошему человеку нипочем не выжить... И здесь, в Македонии, в общем, принцип тот же, по крайней мере, у благородных людей. Кто может себе позволить, тот должен как можно скорее отделаться от ребенка, решительно и бесповоротно, подобно тому, как во время родов перерезают пуповину.

- Не развелось бы у нас Эдипов, которые начнут убивать своих отцов, ссылаясь на то, что забыли, когда их видели в последний раз, - с фальшивым беспокойством проговорил Аминтор.

- Ну эта проблема легко разрешима, - радостно отвечал Анаксарх. - Детей можно чем-нибудь клеймить, так, чтоб издалека видно было. Это пустяк, а не проблема.

Он продолжал, что мудрец, если ему приспичит плодиться, рассчитает так, чтобы ко времени его, мудреца, дряхлости, дети как раз выросли настолько, чтобы поить его и кормить, а прежде - ни-ни. Особенно заводить детей в молодые годы.

- Вот когда Эдипы-то плодятся! Взрослому сыну приходится еще лет тридцать ждать, пока его отец не помрет своей смертью. Никакого терпенья не хватит.

Я вижу, как Филипп прислушивается к Анаксарху, отвернувшись от Аристотеля, и Александр слушает, распахнув синие глаза. Но философу все нипочем. Речь свою он завершил безответственным холостяцким выводом, что бездарно расточать свою кровь и семя на всякое там потомство, которое есть ни что иное, как твоя собственная погибель.

Как передать грустное очарованье жеста Аминтора, исполненное грусти беспечное движенье руки, которым он отмахнулся от слов философа: "Милый! Да посмотри на него! - и Анаксарх, следуя его жесту, поворачивает голову к лимонному дереву, где в бездумной праздности пребывает Гефестион. - Разве не существуют сладостные ошибки, и сладкая погибель? И в короткой жизни есть своя прелесть. Если бы я когда-нибудь решил уйти из жизни, ты бы, скорее всего, счел мое решение вполне философским и не стал бы мешать мне любоваться последним закатом... Так вот, Гефестион вытекает из меня, как кровь из вен, и это самая красивая лента, которой я когда-либо был украшен. Считай же мое отцовство неспешным, осознанным и желанным самоубийством, а свои речи прибереги для других отцов, которые ждут от сыновей почета, уважения и куска хлеба на старости лет".

* * *

Я видел сон, что треснул серый камень, что вода из него полилась, что ароматы брызнули, и что я охотник и выслеживаю двух прекрасных зверей: златогривого льва и оленя с влажными глазами. Охотников кругом много, я тороплюсь стрелять первым, и стрелы чертят небо, как падающие звезды.

Мы спускались по крутому склону, хватаясь за золотистые сосновые стволы, туда, где уже видна была слепящая полоса то ли неба, то ли моря. Паутина качалась перед глазами, будто кто-то вздыхал в лицо. Детки наелись вишен в лесу. Александр задел палкой высохшую шкурку змеи на камне, и она рассыпалась в пыль. На обрыве остановились: внизу - песчаный берег и полосатый парус в море, чайки над волнами и плоскими крышами домов, неслышное степенное пробужденье делового города, пестрые огороды на склонах горы. Солнце било в глаза, и ягненочек закрылся ладонью, а ладонь в чернеющей душистой смоле. Как сладко дышать! ветер раздувал легкие, как паруса; словно не песчаный обрыв под ногами, а златая гора... Лежали на сером мху, болтая ногами, лишь взглядами и улыбками касаясь друг друга. Потом Александр пошел проверять силки, а мы с Гефестионом лениво грелись под солнцем.

Вдруг мальчик мой поднял голову, оказавшись более чутким, чем я, зверь; через мгновенье и я услышал треск сучьев, - это не мог быть Александр, легконогий, ловкий, бесшумный, как разведчик. Я сразу представил себе: царевич со вспоротым животом и грудью, разрезанный кабаньими клыками, как плугом, лежит, лицом уткнувшись в мох, безмолвный и бездыханный... картинка на миг заворожила меня: поплачем и вернемся к обычной жизни, где все более или менее предсказуемо, никаких великих судеб и божественных вмешательств... Нет, ягненочек не переживет, - и я бросился туда, где должны были встретиться кабан (я чуял его лесной запах) и Александр. Вдруг все затихло, я оглядывался, прислушиваясь и принюхиваясь, - и снова сучья затрещали где-то в стороне уже, кабан уходил в горы.

На краю поляны показался Александр, белый, как полотно, спотыкающийся, но глаза сияли, синие и сильные, он даже на солнце не щурился - золотые лучи били в глаза и рассыпались искрами, как будто он в лесу чудо увидел, богиню какую-нибудь в ручье или Пана... Гефестион повис у него на шее, задыхаясь: "Что это было? что?"

"Дикий кабан, огромный... выскочил из лозняка прямо на меня, летел, как скаковая лошадь, отскочить я все равно не успел бы... - Александр говорил медленно, тихо и благодарно улыбаясь кому-то над нашими головами. - И вдруг он остановился в двух шагах, веришь? Я смотрел ему в глаза, и он тоже, и он... ему трудно было стоять на месте, будто он хотел наброситься на меня, но кто-то удерживал его невидимой рукой... Потом вздохнул, как человек, развернулся и убежал"...

Александру не хотелось ни уходить из леса, все время оглядывался назад, ожидая, что увидит там белоснежного кабана с золотыми клыками и карими глазами - прекрасный символ его особого предназначения. Взгляд его гулял по небесам, мечтательная улыбка, будто мальчик вспоминал о поцелуе нимфы, а не о клыкастом звере. Мне хотелось взять его за плечи и потрясти хорошенько: "Что ты о себе думаешь, щенок? что звезды вокруг тебя, над твоей головой венцом собираются?" Я, как наяву, видел, что в следующий раз Александр и сможет - не отскочит, будет ждать, что кабан, или какой-нибудь другой убийца, посмотрит в его синие глаза, уронит нож и преклонит перед ним колени, прощения попросит... Я думал, глядя на его блуждающую улыбку, взоры заоблачные, что царевич не меньше меня безумен.
Иногда он заговаривал о бессмертии, в которое, кажется, верил всерьез, и, в то же время, мечтал о смерти - хотя мальчишки в тринадцать-четырнадцать лет смерти боятся, я знаю, они ведь только начинают понимать, что это такое, и еще не привыкли жить с мыслью о том, что придется умирать. Александр же деловито рассказывал Гефестиону о разных смертях в бою (у Гомера выбор огромный - копьем в живот, камнем в голову, стрелой в сердце). Голос спокойный, медленный. Он примерял на себя разные смерти, рукой касаясь виска, груди, глаза, задумывался, представляя, - и открывал веселые спокойные глаза: ничего, подходит. Ягненочек облизывал пересохшие губы и с той же неторопливой решимостью закрывал уши и отворачивался, мотая головой. Александр приходил в себя, тормошил его, говорил, что шутит.

* * *

Кто знал, что Гефестион окажется чужаком среди македонских мальчишек? Дома, у Аминтора, все шло в одну цену и все было поводом для смеха. Гефестион дышал этим воздухом и не знал вкус другого, а здесь он говорил (слабый отблеск отцовских огненных речей) и не замечал, что после его слов приятели уже не смеются, а ошеломленно замолкают - а может быть, ему это нравилось. Поначалу мальчишки искренне восторгались тем, что он безмятежно говорит такие вещи, за которые любой бы отец сына выдрал, любой бы взрослый осадил, но когда они примеряли легкомысленные оговорки и ядовитые остроты моего мальчика к своему языку, то становились сами себе незнакомы, и начинали на него сердиться, свое защищать от чужого. Одному Протею неизменно нравились шутки Гефестиона, всегда в осуждающей тишине раздавался его ленивый смех.

Гефестион же себя чужаком не чувствовал - он вообще был невнимателен, и приятелей своих, может, так и не удосужился рассмотреть хорошенько. (Кто-то в драке сгоряча назвал мать ягненочка афинской шлюхой, а мой мальчик вместо того, чтобы благородно возмутиться, заливисто расхохотался.) Он выглядел счастливым и немного помешанным, смеялся сам с собой, плавал в своих мечтах, как в море, и до него ни с одного берега было не докричаться. Главное, что Александра чуждость Гефестиона не отталкивала, а притягивала - он ценил тайну чужой жизни, то несходство с собой, которое мы с мучительным восторгом видим в близком и любимом человеке (так сладкой жалостью может поразить слабость и мягкость женского тела, крохотность ребенка, когда даже кости тают от нежности). Он как-то болезненно следил за Гефестионом, предпочитал вообще не отпускать его от себя, а когда мой мальчик беспечно болтал в жестком кольце приятелей, не замечая их сжатых губ, холодных взглядов, Александр чувствовал себя беспомощным - не крикнешь же: "замолчи!"
"В его доме даже македонского языка не услышишь". Гефестион нахально разулыбался - ну да, дома ему никто не говорил, что патриотизм вошел в моду. Лицо ягненочка куда выразительнее мыслей, и усмешка получилась столь ядовитой, что стала поводом для горячего возмущенного спора, где через слово поминались предатели, паршивые греки, трусы, воры, развратники. Гектор, наслушавшись рассказов старшего брата, пылко обличал: "Аминтора в военном лагере видели всего раз, он приехал с греками, которые явились для переговоров. Ходил с ними под руку и говорил по-гречески во весь голос, а потом вернулся с ними в Пеллу и еще три дня пьянствовал с Демадом, которому не дает покоя слава предателя Алкивиада." У Эдигия ранен дядя, у Марсия погиб старший брат, а Аминтор водится с греками. Гефестион немного растерялся, но тут же принял наглый вид убежденного филэллина. "Не с быдлом же македонским ему водиться, - пробормотал опрометчиво. - И разве Алкивиад не миляга?" Кто-то бросился к Александру: "Ты слышал, что он говорит?" Наверно, Лисимах, рыжеватый, остроносый, тонкогубый, с заразительными вспышками злобы и смеха. Александр сухо отвечал, что одна строчка Гомера стоит всего сказанного когда-либо на македонском, и что он очень бы хотел, чтобы македонцы были также сильны в философии и поэзии, как в военной науке. "Мой отец, кажется, всем показал, что удачные переговоры иногда решают больше, чем выигранное сражение". Александра с неохотой признали правым, но ягненочку это не помогло - решили, что он-то имел в виду совсем другое.

Сухой голос Гектора: "Демад обещал Аминтору афинское гражданство, слышали? Аминтору и всем его потомкам, да, Гефестион? Какая честь! Вы, наверно, уже и вещи собрали? Гефестион повернулся к нему, я увидел его безмятежную улыбку и яростно светлеющие глаза, узнал эту особую легкость - еще мгновенье, и вынет нож. И вдруг он испугался, видно, вспомнил, что не знает, что думает об этом Александр, и взгляд заметался по лицам стоящих вокруг. Зато победоносно улыбнулся Гектор.

- Оставь его в покое, - резкий голос Александра. - Он мальчишка, а ты словно перебежчика перед войсковым собранием обличаешь.

- Почему же ты не запретишь ему болтать глупости? - спросил Гектор.

- Гефестион повторяет то, чему его научили, как и ты.

- Просто я хотел тебе напомнить, - мирно сказал Гектор, подавая Александру руку, - что когда-нибудь ты будешь царем Македонии.

- Я помню, - блеснул зубами Александр. - А ты, верно, хочешь стать вторым Парменионом?

- Да, я хотел бы быть похожим на отца, - серьезно кивнул Гектор.

- А я нет, - сказал Александр.

Тут мой мальчик, уже забытый всеми, достал нож и ударил почти вслепую, но Гектор, защищаясь, выставил ладонь, и нож пробил ее насквозь. Все собрались вокруг раненого, взволнованные, немного испуганные, а Гефестион прошел мимо них и мимо меня, куда-то к краснеющим стволам сосен. Гектор, пожалуй, переборщил с благородством - громко приказал мальчишкам помалкивать о том, кто его ранил, но и так никто бы доносить не побежал, не принято было. Протей даже фыркнул и сказал, что не из чего тут огород городить, и сунул ему какую-то тряпицу - перевяжи, мол, и дело с концом. Гектор перевязал, но слабо, кровь текла, тогда Протей, посмеиваясь, перевязал потуже, кровь остановилась, и все увидели - чепуха, царапина.

На следующее утро Гефестион на соревнованиях в беге пришел последним. Тренер кричал и удивлялся: "Почему?", он всегда удивлялся, отчего ягненочек не побеждает всех, отчего не улетает к облакам с песчаной дорожки, ведь мой мальчик создан для бега, соткан из легкости и стремительности... Ягненочек ответил: "Я устал".

"Ты лентяй", - сказал тренер, обнимая его за плечи.

* * *

В садах Миезы мы пробыли полтора года. В конце весны Аминтор переехал в поместье под Эгами и теперь прислал гонца: требует Гефестиона к себе. Ягненочек узнал и стал, как скошенная трава, будто серпом ноги подсекли. Вечером он сказал: я болен. Гонец усмехнулся, я усмехнулся, а ночью подошел одеяло поправить - мой мальчик весь горит и уже не понимает, кто рядом: я, ламия или серый кролик, которого он прошлым летом поймал. Цветы сгорали под слишком жарким солнцем, остановились облака на липком от жары небе, а мальчик мой заболел. Он дрожал в ознобе, то и дело закрывал мутные глаза (меня пугал их ртутный болезненный блеск, словно непрозрачная пленка на глазах слепого), шевелил обожженными губами так, будто не хотел, чтобы его услышали. Прибежал Александр, потом врач Александра, потом зашел Аристотель с Феофрастом, трогали лоб, брали за руку, заглядывали ему в глаза, поднимая веки, а мой мальчик отворачивался от них к стене и убегал в болезнь. Александр остался на всю ночь, держа его за руки, выпил со мной вина, рассказывая мне дрожащим голосом, какие хорошие врачи Аристотель и Филипп, под конец сравнил их с Асклепием, вспомнил про оживление мертвого Ипполита, испугался, замолчал, одним глотком допил оставшееся в чаше вино, с тоской загляделся на Гефестиона. Потом заснул, под утро уже, над моим свитком - "О, сиянье красы проклятой и у горла преступный нож!" (Еврипид)

Гефестион не хотел выздоравливать. Выныривал ненадолго из беспамятства, улыбался Александру и сразу обратно. Он почти всегда приходил в себя, когда Александр был рядом и какое-то время держался молодцом, но потом ему становилось еще хуже, чем обычно. Когда они были вместе, воздух густел, словно опасный газ на болотах - слишком насыщенной становилась близость. Огромные пауки быстро ткали сети, и мой мальчик бился в липкой паутине изматывающей дружбы. Нет, это не болезнь была, а просьба о передышке. Слишком густой воздух разрывал ему легкие. Да еще призрак Аминтора предъявляет на него отцовские права. Слишком трудный выбор... как задача Адмета - запрячь дикого вепря и льва в одну колесницу, да еще выиграть заезд. (Движенье льва - золотой смерти, в три мягких прыжка настигающей добычу, бег вепря, колеблющий землю, клыки рассекают пространство, как мечи - сначала со свистом воздух, потом, как масло, плоть. Натянутые поводья тетивой звенят в слабых руках, но бог за плечами направляет движенье зверей, спокойной улыбкой отвечая на двойной рев оскорбленной ярости и смирённой жажды крови. А потом - прекрасная награда, Алкестида; но вино скисло, свадебные розы почернели, а вместо невесты на брачном ложе - клубок гадюк.)

Мой ягненочек болен, его сердце, как раскаленный камешек в ладони, глаза засыпаны жгучим перцем, а губы - горькой солью, и с каждым вздохом врываются стаи ночных бабочек, испуганно трепещут в горле, хлопают крыльями в легких. Его послушная душа ищет слияния (маленький Тевкр, скрывающийся за щитом большого Аякса, птенец под крылом голубки, плющ на изваянии божества); но все те отличия, по которым человеческие души узнают друг друга, из-за которых человек остается безнадежно одинок и в кругу друзей и в семейной постели, - все это слагается в одну огромную стрелу, как звездная пыль в Млечный путь. Мой мальчик уже давно чувствовал лёт этой стрелы, невозможность счастья двух в одном, и вот, она его настигла, оставив рану большую, чем его тело.

И для меня настали тяжелые дни, мой зверь надел митру и перстень и царствует, а человека спустили на веревках в подземную тюрьму, и оттуда ни крика, ни стона. Все ястребы, совы, стервятники слетаются на меня, падая с высоты, растаскивая багряными клювами ошметки человеческого. Сны поднимаются во мне, как из жерла Этны, тяжелые, сдавленные с боков скалами и пластами красной земли, а сверху - слоями жидкого огня. Мои ладони становятся ежами и когда я сжимаю кулаки, иглы вонзаются в мою плоть и с треском ломаются о кости.
Когда я просыпаюсь, мои руки изгрызены, кожа свисает нищенскими лохмотьями. Гефестион приподнимается на локте и говорит: "Я был в твоем сне". Если я обниму ягненочка, он сгорит, рассыпется белой золой; обнимаю себя, как Талос, греющийся в своих раскаленных объятьях, когда критские ветры несут холод и озноб. Может, спрятать ягненочка под полу и утащить его подальше и от Александра и от Аминтора? Схватить и уволочь в темный лес. Это во мне волчье. Под сводами деревьев дрожал бы он, как Гилас, окруженный мускулистыми дриадами и мокрыми нимфами, Пан в еловом венке играл бы на свирели в глубине пещеры, а я кормил бы его лесными ягодами с ладони.

- Я все равно не удержу поводьев, - говорит ягненочек и падает на подушки.

Я думал: пусть я Марсий с содранной кожей, мясом наружу, наружу узлами скрученных жил; пусть, я наращу себе новую кору, я узнаю свою судьбу в красных морщинах сосновых стволов; пусть я Марсий с содранной кожей, а он - моя флейта, его красота безмолвна без дыханья моих разбитых губ; в этом вся радость моя, но теперь я готов от нее отказаться.

Милосердные боги! пусть он, падая на подушку, не проваливается в мои сны!

* * *

Гефестиону Александр говорит: "Непременно нужно ехать, я провожу, я буду навещать, здесь недалеко", - а у меня спрашивает: "Зачем ты его увозишь?" Затем, что Аминтор не из тех, кто пускает свою жизнь гулять, как придется, как лошадь без привязи. Он любит раздоры и когда люди извиваются на крючке его решений, рвутся прочь, но должны остаться.
Мы выехали до рассвета, Александр вызвался провожать. Зеленоватый, туманный, мокрый рассвет, на какое-то время земля смотрит на небо, как со дна морского. Александр ехал рядом с крытой повозкой на Букефале (Гефестион рассказывал мне истории про этого двухлетка - и впрямь царевичу все в руки само плывет). Перегибаясь на седле, Александр приподнимал холщовый полог и мой мальчик улыбался ему с подушек, как со дна реки, бледной улыбкой утопленника. Александр белозубо улыбался в ответ, в одно мгновенье превращаясь из грустного в веселого. Он чувствовал себя виноватым - в слабой бледности ягненочка, в скольжении слез по поверхности глаза.

Cадовый страж Приап с длинным ножом и столь же длинным фаллосом стоял на дороге, губы виноградным соком вымазаны, старым, засохшим, черные и липкие. Кудрявая старая яблоня с растрескавшимся стволом, по серым пятнам лишайника снуют муравьи. Больные желтые листочки - как седина в кудряшках стареющей шлюхи. Небо все затянуто розоватыми облаками, молочный свет разлит, будто дым от пожара во весь горизонт. В небе ястреб описывал круги, еле видимый, то слишком высоко и слишком ярко для моих слезящихся глаз, пропадая в солнечном свете, то спускался ниже - и я боялся, что он испугает ягненочка хлопаньем крыл, оцарапает когтями прежде, чем я сверну ему шею. Гефестион почти заснул с открытыми глазами, и вдруг вздрогнул, будто ястреб камнем пал ему на грудь, сел в повозке. "Мы уже приехали?" - - "Да, милый, да, уже недолго". Как это показать моим волчьим лицом, перебитыми лапами, из которых даже когти выдрали?

И вот, повозка въехала во внутренний дворик, где в маленьком саду под засохшей оливой, прикрыв глаза, сидел хозяин. Аминтору не более тридцати трех лет, он высок, строен и ярок, и веселье его опасно, как веселье Диониса, но сейчас он был похож на человека, который несколько часов назад выпустил себе кровь из вен - бледность и отвращенье к жизни на лице. Аминтор болезненно поморщился, приоткрыл мутный глаз. "Ну да, я пил слишком много, - сказал он. Нежный жестокий рот выражал высокомерие и слабость воли. - Меня мучают дурные сны".
1. Так описывается бог Аммон, явившийся Олимпиаде, в Cербской Александрии