Портрет Гоголя сквозь стену

Подколокольный Андрей
   Когда барыня Елизавета Михайловна Хомякова, проходя через комнаты, спросила слугу о том, кто сегодня в гостях у Алексея Степановича, она мельком увидела через занавеску окна, что из коляски, остановившейся у парадного подъезда, к дому направился франтовато одетый господин в сюртуке и во фраке.
   Пока швейцар расшаркивался в передней перед гостем и помогал ему снять сюртук, слуга узнал в этой фигуре известного сочинителя Н.В.Гоголя, о чем и поспешил доложить барыне.
   Елизавета Михайловна, несмотря на крайнюю слабость последних дней, не преминула сама спуститься в гостиную, чтобы лично встретить Николая Васильевича, и сообщить о своем желании побеседовать с ним, после того, как гости отобедают.
   Все домашние и даже прислуга уже давно знали, что у Елизаветы Михайловны сложилось очень выгодное мнение о Николае Васильевиче, и особенно о его нелицемерной устремленности к евангельской истине – качество, которое Елизавета Михайловна выше всего ценила в людях. 
   И хотя недомогания весьма расстроили обычный уклад барыни, о чем не велено было никому сказывать (хозяйка дома скрывала свою болезнь даже от супруга), Елизавета Михайловна сочла себя обязанной поговорить с писателем с глазу на глаз и выяснить кое-какие странные обстоятельства, описанные Николаем Васильевичем в его последней записке.   
   Известный московский славянофил Алексей Степанович Хомяков водил дружбу с Гоголем не первый год и принимал знаменитого беллетриста в своем доме как одного из самых желанных гостей.
  За столом Гоголь, как правило, неистощимый на острые замечания и шутки, никогда не приноравливался ни к чьим суждениям, и если вступал в спор, то часто ставил в тупик некоторых весьма разумных господ своими красноречивыми умозаключениями.
   Однако сегодня он выглядел иначе, (это отметила для себя не только барыня); Николай Васильевич был сутул, а на его лице читались уныние и отрешенность – свидетельство того, что отступившая на время хандра возобновилась с прежней силой.

   Вернувшись в свою комнату, Елизавета Михайловна развернула и вновь прочитала записку Гоголя.   
   «Любезный друг, Е. М.! Имея давнюю и добрую привязанность к вам, я нисколько не усомнился, что могу чистосердечно написать вам несколько строк о моих страданиях последнего времени, а вы, как чистый ангел, сможете протянуть мне свою руку и  уврачевать небесной кротостью истерзанную душу вашего покорного слуги.
   Не стану длинно повествовать о своих невзгодах, скажу лишь, что от унылого настроения духа здоровье мое сильно пошатнулось и не обещает долгой жизни.
   За минувшие несколько лет нервическая болезнь постепенно привела меня в безвыходное оцепенение. Это состояние даже не смогло развеять паломничество на Святую Землю, а все душевные и физические мучения, попущенные за грехи мои, как мельничный жернов на шее, влекут меня в пучину морскую.
   Пребывание в гостеприимном доме графа Александра Петровича Толстого стало с недавних пор несносным по причине страшных сновидений, преследующих меня там почти каждую ночь. В иные вечера я любил сидеть у камина, предаваясь своим умиротворенным размышлениям, но теперь я избегаю устраиваться в этом теплом углу и взирать на языки пламени – мне почти явственно видится, что за стеной некий художник тайно пишет мой портрет. А рукой его водит – страшно сказать – нечистая сила. Когда же я чувствую в себе желание закричать на художника и растоптать этот портрет, то в ответ раздается инфернальное рычание и крики мучимых адским огнем мертвых душ: крестьян и помещиков, холопов и господ, чиновников и даже царствующих особ; нестерпимее же всех ревут попы на свой византийский речитатив. И только один художник посмеивается и продолжает наносить на холст последние удары кистью. 
   Ужас, растворенный в этих звуках, не галлюцинации моего слуха, а страшная реальность, готовая разверзнуться и поглотить меня, вероятно, как только портрет будет закончен.
   Прошлую ночь я простоял коленопреклоненно на молитве до утра и, получив некоторое утешение, не раздеваясь, возлег на кровать прямо в сапогах. Давши своим очам дремание, я в тонком сне увидел ваш образ. Приблизившись ко мне, вы спросили: «Николай Васильевич, хотите ли заключить со мной союз в горнем мире?» Я отвечал, что у вас есть союз, освященный церковным браком с Алексеем Степановичем. Но вы настаивали, цитируя Евангелие, что "В воскресении ни женятся, ни выходят замуж, но пребывают, как Ангелы Божии на небесах". 
   Добрейшая Елизавета Михайловна! Втолкуйте помраченной моей душе, где грань миров, ведь сказано: «Близ Господь всем призывающим Его…», не скрывайте от меня ничего, и не говорите иносказаниями. Если написано: «Кийждо своею мыслью да извествуется», что может сие предложение ваше о союзе означать? Не собираетесь ли вы вскоре покинуть сей многогрешный мир и зовете меня сделать такожде.
   Не оставляйте молитву обо мне. Прощайте, бесценный мой друг. Ваш Г.» 

   Едва Елизавета Михайловна вернула записку в ларец, как горничная доложила:
    «Барин Николай Васильевич».
   «Проси», - отвечала хозяйка дома.
   Мимолетного взгляда было достаточно, чтобы понять проницательной барыне, как явное нездоровье и душевные недуги изменили внешний вид писателя, но она задержала взгляд на лице Николая Васильевича, пока он не поднял поникшие глаза, и их взоры не встретились. Однако в эту минуту, без стука, в комнату вбежал крестник Гоголя Николка и бросился обнимать маменьку. Николай Васильевич подошел к своему тезке, протянул руку, чтобы погладить детскую головку, но неожиданно почувствовал, что Елизавета Михайловна, ища опоры, сжала его кисть и, бледно-серая в лице, стала оседать в кресло. Голова её запрокинулась назад, руки безжизненно ослабли, а вся ее поникшая фигура настолько поразила мальчика, что он сначала испуганно прижался к крестному, а потом стремглав выбежал из комнаты и закричал во всю детскую силу: «Маменьке дурно, маменька упала!»
   Через несколько мгновений комната наполнилась прислугой – Елизавету Михайловну положили в смежной комнате на кровать и послали за доктором. Все в доме забегали. Нянюшки, прислуга и гувернантки, всхлипывая, запричитали, а дети забились в своей комнате под иконами и затихли. Но затем они сами открыли Псалтирь на матушкином аналое и принялись со слезами вычитывать кафизму за кафизмой, поминая   на «Слава, и ныне» болящую рабу Божию Елизавету.   
   
   «Теперь для меня все кончено», - решил Гоголь, когда на следующий день узнал о болезни и скоропостижной смерти беременной Елизаветы Михайловны. Последующие ночи писатель заканчивал молитвенные бдения под утро, не закрывая Псалтири и не гася лампады.
    На девятый день после упокоения своего духовного друга, глубокой ночью, после молитвы, он почувствовал, что в комнату бесшумно явилась женщина и, остановившись у кровати, голосом рабы Божией Елизаветы опять позвала Николая Васильевича за собой в горний мир. Гоголь ни на мгновение не устрашился, он встал с кровати, но не нашел слов объясниться с видением – писатель  лишь маловразумительно отвечал, что нынче дни лукавы суть, что избранных мало, а званых много…  и видение растаяло, пообещав придти еще раз.
 Николай Васильевич, зажег свечу,  вял перо и записал:
 «Кто даст мне уверение, что мой удел быть среди ангелов? Достоин ли я такой участи?
   Труд моей жизни не окончен и не понят. Готов ли я оставить заботы этого мира ради вечности?
    Отказаться от Пушкина, как этого требует отец Матвей? Это все равно, что отказаться от родной матери. Разве можно отвергнуть друзей, и отвратиться от всего того, что создано мною не без их помощи? Если у меня есть талант от Бога, то кто же, как ни мои друзья бескорыстно помогали ему умножиться? 
   Но отец Матвей все-таки прав во многом - тайна Царства Божия неудобоварима для внешних умов, мне же, как думается, посчастливилось в этой жизни встретить земных ангелов, которым тайны другого мира открыты сполна.
   И не зря отец Матвей - грозный херувим, послан мне свыше. Его слова: "Ради Бога, не прилепляйся к земному, брат!" – не оставляют меня в покое.
   Но разве весь мой писательский труд не об этом? Или я искал земного утешения и самовосхваления? И смогу ли я сказать своим читателям что-либо выше слов Спасителя: «Ищите, во-первых, Царствия Божия и правды Его, и сия вся приложатся вам».
   Слова отца Матвея о том, что слабость тела не может нас удерживать от пощения и путь в Царствие Божие тесен, звучат обличительно.  И если мы дадим отчет за всякое слово праздное, то смогу ли я оправдаться за всё, что было легкомысленно сказано и написано мною?»

  В один из февральских вечеров Николай Васильевич, проходя в дальнюю комнату, на мгновение задержался у камина. Художник - злой гений, посмеиваясь, дописывал портрет писателя. Каменная стена, разделявшая их, не служила помехой - они увидели друг друга, как будто через стекло.
   Гоголь осенил себя крестным знамением и попытался прочесть «Да воскреснет Бог», но слова и мысли его путались, а язык не повиновался. Художник за стеной погладил свою бороду, затем гриву волос на лысеющей голове, из-под которых показались крючковатые рога, и пробасил: «Не гнушайся наставлениями отца Матвея, иначе гореть тебе в аду! Твой портрет уже почти закончен! У тебя мало времени! Не мудрствуй лукаво, а первым делом поспеши сжечь свои писания!»
   Как в магическом танце художник то отступал с кистью в руке назад, то, вглядываясь в детали, приближался к холсту, и лишь изредка бросал сквозь копну волос пронзительный взгляд на Гоголя.
  Распорядившись принести рукопись второго тома «Мертвых душ» и прочие записки, Николай Васильевич все предал огню; а потом долго смотрел, сидя в кресле, как языки пламени сначала нехотя, а затем с радостью заплясали на страницах многолетнего труда его, являя в отблесках камина то смеющийся образ лохматого художника, то гневный оскал отца Матвея. Когда же огонь сник, черные фигуры попа и художника, словно в ритуальном танце пещерных людей, еще долго, обнявшись, с хохотом кружили над изгарью дорогих Гоголю размышлений о России.

   В полудреме среди ночи писатель вновь  услышал знакомый голос рабы Божией Елизаветы:
   «Никогда не оставляйте свои писания! Исправьте неверный шаг и перепишите заново второй том. Невежественный бред тверского попа превзошел все меры терпения Небес. Вы слышали, как страдают мертвые души? Только вы сможете их спасти, ваш труд - это лествица в Царство Небесное».
   Утром следующего дня Гоголь в смятении духа наугад открыл Евангелие и прочитал первые стихи, на которых остановился его взор: «род же сей изгоняется только молитвой и постом».
   «Неужели не внятен тебе глас, призывающий на путь спасения?» - сказал писатель самому себе.

И с этого дня духовное самобичевание стало его молитвой, а пост - самоумершвлением.  Душа Гоголя вырывалась из тела в область чистого духа.