Этюды в чёрном

Алекс Боу
   Томас Лиготти

Лечебница доктора Локриана

Прошли годы, но никто, из тех, кого я мог бы назвать, не сказал ни слова по поводу этих событий. Никто больше не упоминал о том огороженном мрачном участке земли на окраине города. Даже раньше мало кто говорил об этом. Возможно, лучше было бы снести здание лечебницы и закрыть кладбище, на котором было похоронено столько больных. Но принятие подобного решение всегда откладывается на неопределённое время.
Как мне найти объяснение неожиданной перемене в ходе событий; именно это заставило нас вспомнить о старом, полуразрушенном здании и окружающем его кладбище. Я могу лишь предположить о существовании тайных влияний, которыми кто-то наполнял умы и души жителей города, а так же их сны. Принимая это во внимание, таинственная перемена теряет часть своей загадочной ауры, становясь более объяснимой. Надо признать, мы все знали, что нас преследуют одни и те же страхи,  одни и те же образы оставались глубоко в нашей памяти, что уже стало неотъемлемой частью наших личных жизней. В конце концов, мы поняли, что больше не можем так дальше жить.
Жители бедной западной части города были более трудолюбивыми и нетерпеливыми. Именно они чувствовали постоянное беспокойство, живя напротив того самого заброшенного кладбища, участка земли, где больные умы остались заперты навеки. Мы все чувствовали необъяснимое  беспокойство, возникающее при взгляде на полуразрушенную лечебницу; где бы мы ни находились – в верхних комнатах старой гостиницы, в тихих комнатах наших домов, на улицах, окружённых утренним туманом или сумеречной дымкой. Даже когда я смотрел из окна собственного магазина,  я чувствовал это. Заходящее солнце всегда выглядывало лишь наполовину из-за массивного здания, напоминающего огромный надгробный камень неведомой могилы. Ещё более раздражающим казался странный взгляд, смотрящий на нас в ответ. На протяжении  многих лет некоторые суеверные личности утверждали, что видели безумные глаза и неподвижные фигуры, выглядывающие из окон лечебницы по ночам, когда луна светила необычно ярко, и тёмное небо над городом, казалось, было наполнено не только звёздами. Хотя лишь немногие говорили о своих наблюдениях, но были так же и другие знаки, которые никто не мог отрицать. .Какие странные образы вставали в памяти при мысли о них.
В детстве мы все гуляли по этим запретным местам. Не было никакого сомнения в том, что здание старой лечебницы являлось палатой ужасов, если не целиком, то отдельные места безусловно заслуживали такого названия.  Внимание привлекала не просто атмосфера запустения комнат, но сами детали здания: серые стены в трещинах, пол, покрытый толстым слоем пыли, разбитые окна. Но было что-то ещё.
На стене одной из комнат, возможно, находилась подвижная панель, длинная прямоугольная щель под потолком. За стеной была другая комната, в которой совсем не было мебели, из-за этого казалось, что в ней никогда никто не жил. Прямо под выдвижной панелью, прислонённые к стене,  были сложены длинные деревянные палки с ужасными маленькими куколками на концах.
Другая комната совсем пуста, но на её стенах можно разглядеть полустёртые, бледные фрагменты зловещих изображений. Раздвинув половые доски в центре комнаты, можно увидеть несколько футов земли, насыпанных на старый пустой гроб. Так же была особая комната, расположенная на самом верхнем этаже, где отсутствовала крыша. Здесь же, прямо под открытым небом стоял длинный стол с большими кусками материи, свешивающимися с каждой стороны.
Возможно, были и другие странные комнаты, но я их уже не помню. Почему-то на них никто не обратил внимания при сносе здания, в котором принимал участие и сам мистер Харкнесс Локриан – худой, пожилой джентльмен с большими глазами, который был странно молчалив.
Мы думали, что мистер Локриан будет против нашего проекта, но он не сказал ни слова по поводу сноса здания старой лечебницы. Собственно говоря, никто и не ждал от него какой-либо другой реакции, хотя его дед был директором Городской больницы, которую впоследствии закрыл его сын по неизвестной причине. Если все мы редко говорили о лечебнице и кладбище, то мистер Локриан вообще ничего не говорил на эту тему. Эта скрытность не могла не вызвать наши подозрения, что между ним и чудовищными развалинами, заслоняющими горизонт существует связь.  Даже я, который знал старика лучше, чем кто-либо ещё в городе относился к нему с предубеждением. Внешне, конечно, я всегда был вежлив и приветлив; так как он был всё-таки моим самым старым и постоянным клиентом. После того как здание снесли, мистер Локриан нанёс мне визит.
Я возился с книгами, когда он вошёл. Привезли книги, специально заказанные для него.
- Добрый день, - сказал я. Вы знаете, я только что просматривал…
- Я вижу, - сказал он, подходя к прилавку, где были сложены груды книг. Он взглянул  на эти новинки без особого интереса, медленно расстегнул пуговицы огромного пальто, из-за которого его голова казалась непропорционально маленькой в сравнении с телом. Как ясно я помню его в тот день. Даже сейчас его голос отчётливо звучит в моей голове. Он начал ходить среди книжных полок, как будто что-то искал. Он зашёл за угол, и исчез из виду.
-В конце концов, дело сделано. Это в какой-то степени подвиг. Очередной этап местной истории.
-Я то же так думаю, - ответил я.
-Вне всякого сомнения. Но что же всё же изменилось, если вообще изменилось?
Тон его голоса был сардоническим и мрачным.
-Я согласен, что перемены незаметны, поддержал его я.
-Вам не кажется», продолжал он, «что дни и ночи стали ещё хуже, чем они были…раньше? Конечно, вы возразите, что это настроение времени года, холоди суровые дни. Вы знали, что  деда доктора Локриана похоронили на том самом кладбище?»
Удивившись,  я ответил:
-Разве?
-Я могу здесь сесть? сказал Локриан, показывая на старый стул у переднего окна, за которым заходило бледное осеннее солнце.
-Да, располагайтесь, как вам удобно, сказал я.
-Мой дед, продолжал мистер Локриан, жил с безумцами, вас это возможно испугает. Мой дом когда-то принадлежал ему, но он даже не ночевал в нём.только после того, как закрыли больницу, он стал жить в своём доме. Где жили я и мои родители. Вы конечно не помните… мой дед провёл последние дни жизни в комнате на втором этаже, смотря на задворки города, я помню, что каждый день видел его за окном лечебницы. Он смотрел в окно и никогда не поворачивался ко мне лицом.Ввдруг он начал шептать что-то. «Они спрашивали», сказал он, «они обвиняли меня, жаловались на то, что никто не излечивался в этом месте». Он улыбнулся и продолжил. «что заставило их так думать? Ведь они не смотрели на их лица», нет он сказал глаза. Да, он сказал… «не смотрели в глаза этих существ, глаза, отражающие мёртвую красоту молчания самой вселенной».
«Так он сказал, потом он рассказал о голосах своих пациентов под его присмотром. Он шептал, я цитирую: «Чарующая музыка этих голосов повествовала о высшем безумии планет, которые кружатся как невесомые марионетки, танцующие во тьме». В  голосах этих сумасшедших, как он сказал мне, возрождались древние тайны.
-Как и все истинные мистериархи,-продлжал мистер Локриан, -мой дед жаждал невыразимого и неизречённого знания. Для него безумцы являлись существами, которые поддерживали связь с высшими состояниями бытия, содержащими фрагменты вечности и магии. Он решил, что безумие не надо уменьшать, но освобождать – позволить ему жить собственной жизнью. Результат- существо, жалкое как марионетка, и величественное как звёзды, которое мертво но никогда не умрёт, лишённое судьбы, поэтому неуничтожимая, обладающая полным отсутствием разума, бесконечная пустота есть сущность всего, что бессмертно. Он проделал в итоге это опыт на себе, достигнув пространства по ту сторону смерти. Я знаю. что это правда. В своих пациентах он полностью искоренил оставшиеся в них человеческие качества. Однажды я вошёл в его комнату, застав его сидящим в лучах лунного света у окна. Я заговорил первым, так как любопытство взяло верх над страхом. «Что ты здесь делаешь, дедушка?» не оборачиваясь, он медленно ответил: «мы делаем то, что ты видишь». Конечно, то. что я видел, был старик, одной ногой стоящий в могиле, но тот, кто выглядывал из его окна и смотрел на окна больницы был подобен другим нечеловеческим существам, смотрящими в окна.«когда я сообщил родителям об увиденном, я удивился когда отец рассердился на меня, потому что я нарушил запрет. Потом он объяснил мне всё.
В лучах бледного заходящего солнца появились фигуры. Как буд-то возникая из глубин памяти они боролись с тенями и становились видимыми.  Их очертания мерцали как осенние созвездия на чёрном небе. Они стали заметны с наступлением ночи повсюду в городе, появляясь в высоких окнах зданий: комнатах на верхних этажах домов или гостиницы, чердаков.
Их силуэты мерцали как осенние созвездия в чёрном небе, на их лицах теже пустые выражения. В своих старых костюмах, они, казалось, были жителями мёртвого города. Улицы города стали тёмными коридорами музея, где были выставлены эти восковые кошмары.
В свете дня эти фигуры напоминали деревянных манекенов. Мы решились рассмотреть комнаты. Но ничего не было обнаружено. Ночью, когда мы начинали слышать их шаги, мы выходили на улицы. Мы превратились в полуночных бродяг, странники в своём собственном городе. Но одно имя, одно лицо было известно всем – это был мистер Харкнесс Локриан, чей взгляд преследовал каждого из нас.
Пожар несомненно начался в его доме. Мы молча наблюдали, как языки пламени подбираются к окнам верхних этажей, где видны застывшие как портреты в рамках призрачные фигуры.
В итоге демоны были изгнаны, их окна опустели.
Остались только обугленные развалины. После обнаружили, что один из жителей нашего города погиб. Но никто из нас не мог назвать точных причин смерти мистера Локриана.
Город уже не был тем, которым мы его знали: после первого снега, накрывшего холодные и ужасные руины. Но теперь, спустя столько лет, это уже не пепельные обломки того города беспокоят меня; это то великое крушение, в тени которого остался мой разум.
Они держат меня в этой комнате, потому что я разговариваю с лицами за окном, пусть же они закроют эту комнату после того как я отсюда уйду, чтобы избежать непрошеных посетителей.  Мистер Локриан сдержал обещание, он рассказал мне о вещах, когда я был готов к этому, он поведал мне тайны, превосходящие силу рассудка. 
Обещая мне полное излечение, он заточил ещё одну душу в чёрных и бесконечных стенах той вечной лечебницы, где звёзды всегда танцуют как лёгкие марионетки в молчании пристальной пустоты.







 Безумная ночь искупления


Ещё раз сначала; ещё раз до самого конца.  Вы знаете, кем был доктор Фрэнсис Хаксхаузен, и насколько его исчезновение потрясло научный мир. Все были в замешательстве и смятении, когда один из ведущих учёных мира прекратил свои активные научные изыскания. Его коллеги стали тревожиться, когда им стало не к кому обратится за советом по тем или иным актуальным вопросам. Даже работая в своих лабораториях, эти гении волновались о пропавшем учёном, их лица выражали озабоченность, и они старались говорить приглушёнными голосами, какие иногда можно услышать в стенах заброшенной церкви. Слухи множились, росло количество предположений. Но как бы ни были все обеспокоены исчезновением доктора Хаксхаузена, тем не менее, довольно неожиданным стало его появление.   Теперь он казался другим человеком, пожимая руки старых друзей, и тепло улыбаясь.  «Я путешествовал здесь и там», объяснял он, хотя и избегал дальнейших обсуждений. Какое то время  все присматривались к доктору Хаксхаузену, ожидая заметить хоть что-то, что дало бы ключ к разгадке его странного поведения. Ждать пришлось недолго: неизбежная развязка наступила: несчастный лишился рассудка, годы непрерывной работы истощили его. Возможно, однако, что остался повод для надежды. И всё же он добился многого. Прежде всего, доктор пытался отстоять своё право на свободу, так как именно это требовалось ему в первую очередь, чтобы осуществить свои планы.
Он незаметно приступил к работе. Всё было окутано тайной. Почти год он работал один, тайно, в помещении заброшенного завода, находящегося на много миль от ближайшего города. Сюда он привёз разнообразное оборудование – приборы, устройства и механизмы, которые казалось, были взяты из разных мест и времён, удивительного мира человеческого творения. Были здесь конечно и самые современные научные инструменты и приборы, некоторые из которых появились только после исчезновения доктора Хаксхаузена. Здесь находились и очень старые вещи древних культур. Доктор распаковал несколько странных сосудов с необычными примитивными рисунками. Эти неуклюжие предметы он поставил на стол среди других изящных ваз, сделанных из почти что невидимого стекла. Потом он соединил вместе предметы, похожие на железные цилиндры, поставив их на мгновение на гладкую металлическую поверхность компьютера цвета яичной скорлупы.
Ещё более необычными были античные предметы, дремлющие в корзинах и ящиках: котелки, реторты, маски с открытыми ртами, перегонные кубы, мехи различных размеров, старые колокольчики, звенящие мёртвыми голосами, ржавые скрипящие клещ; большие песочные часы, маленький телескоп, сверкающие клинки и серые ножи, длинные деревянные вилы с двумя похожими на рога зубцами; миниатюрные бутылочки из толстого стекла с пробками в виде  животных или человеческих голов,  свечи в подсвечниках из слоновой кости, яркие бусы, прекрасные выгнутые зеркала из совершенного серебра, золотые чаши со сложными узорами, огромные книги с тонкими страницами, череп и несколько костей; куклоподобные фигурки, сделанные из сухих овощей, разные маленькие манекены из странного материала. Там же находился неглубокий деревянный ящик, из которого доктор Хаксхаузен извлёк неопределённый круглый объект, оказавшийся плоским камнем, прозрачным, похожим на опал, с целым спектром мягких оттенков. Все эти предметы он собрал в своей тускло освещённой лаборатории: каждая, по его мнению, займёт своё место в будущей работе.
Месяцами он работал усердно, без малейшего беспокойства или сомнения, как будто следуя чёткому плану, надеясь на стопроцентный успех. День за днём его машина начала приобретать форму. С первого взгляда изобретение доктора Хаксхаузена показалось бы лишь причудливым нагромождением, продуктом загадочного воображения. Куски ржавого металла торчали во все стороны как ветви. На самом  деле, все эти разнородные элементы являлись частью целой конструкции, единого странного механизма. Сквозь отверстия в этом хаотическом нагромождении выглядывали лица кукол и марионеток похожие на прячущихся злобных детей. Их присутствие могло породить сомнения в законности творения учёного. Надо заметить, что оригинальность конструкции не ограничивалась лишь присутствием этих идиотских лиц. Изобретение доктора Хаксхаузена было не просто свалкой металлических отбросов. В его конструкции просматривалась чёткая конструктивистская идея, определённый план учёного.
В изобретении была некая особенность, которая подразумевала какое-то конкретное намерение. Это была длинная чёрная труба, выступающая из механизма, напоминающая кобру, готовую к атаке. Но на месте пленительных глаз кобры у этого искусственного змея была одна глазница, в которую был вставлен  мягкий диск, переливающийся разными цветами. Как только доктор Хаксхаузен нажимал кнопку на пульте управления, который держал в руке, тёмный металлический зверь поворачивал голову и со зловещим, низким звуком поднимал взгляд к беспощадному небесному свету. Годы это окно было закрыто. Но в ту ночь, благодаря усилиям неутомимого учёного, оно было открыто. Призрачный свет полной луны освещал старую фабрику, отражался в опаловых глазах конструкции доктора Хаксхаузена. Когда зверь насытился энергией лунного света, доктор Хаксхаузен нажал кнопку выключателя на пульте управления. И лунный свет, наполнивший внутренности зверя, вернулся к своему источнику, который источал поток мертвенно-бледного цвета, направленный во мрак, яркий спектр, который можно назвать «зловещей радугой, раскинувшейся в ночи».
Когда были успешно завершены первые приготовления, он покинул свою одинокую лабораторию. Несколько нанятых рабочих погрузили в грузовик его изобретение вместе с другими вещами, чтобы было удобно их перевозить из одного места в другое и демонстрировать перед всеми желающими. Именно это имел в виду учёный. Неожиданно появившись перед   публикой  и тем самым, нарушив тишину  - так он ещё раз напомнил миру о себе. Естественно, что не обошлось без внимания прессы и широкой известности проекта, хотя, всё это не шло ни в какое сравнение с истинным значением открытия доктора Хаксхаузена. Реакция публики совсем его не интересовала: мир должен был услышать воззвание, начало было положеноно. Он продолжал путешествовать по миру: он арендовал залы и аудитории во многих городах, чтобы продемонстрировать своё изобретение и донести слово до тех, кто его был способен услышать.
- Добрый вечер, леди и джентльмены, -  так он обычно начинал представление в типичном старом кинотеатре какого-нибудь городка. Стоя на сцене, доктор Хаксхаузен был одет в чёрный костюм с новой бабочкой. Его очки казались слишком большими для его худощавого лица, так как он потерял много веса, работая без отдыха все последние годы. Толстые стёкла блестели в ярком свете прожекторов. Фигура учёного отбрасывала гигантскую тень на потертый занавес за его спиной.
- Некоторые из вас,  - продолжал он, возможно, знают, кто я такой и почему я здесь сегодня вечером. Другие, наверное, будут удивлены, поняв  истинное значение тех слухов и газетных статей, появившихся в последнее время и повествующих о «Знаменитом докторе Хаксхаузене». Как и о многих событиях мировой истории, о моей выставке писали только в той степени, насколько в ней затронут сверхъестественный аспект, в своей сущности же всё остаётся непонятным. Позвольте мне, пожалуйста, развеять ваши сомнения, которые могут предопределить ваши мнения и выводы.
В первую очередь я хотел бы сказать, что не претендую на роль Творца или Его воплощения на земле; во вторых, я также хочу сказать, что во время моих путешествий, во время моего так называемого «отсутствия», Создатель открыл мне некоторые вещи и направлял меня в моих действиях. В-третьих, я действительно являюсь тем самым доктором Хаксхаузеном, а не самозванцем. В добавление к вышесказанному должен сказать, что моя выставка не является пустой экстравагантностью, бессмысленным научным фарсом, как многие хотели бы думать. Это обычное представление, состоящее из небольшой лекции и наглядной демонстрации недавно созданного мною устройства. Ни при каких обстоятельствах это не причинит вреда никому из вас, иначе, это было бы нарушением божественного закона и истины Его природы. И это всё, что я хотел бы сказать, прежде чем начать показ, который, я надеюсь, будет для вас занимательным и познавательным.
«Я хотел бы начать свою лекцию с одной истории. Это легенда, и я хотел бы подчеркнуть это слово - легенда. Я услышал её во время одного из моих путешествий.  Однажды жил один волшебник, или алхимик, который мечтал изменить мир, создав искусственного человека. Это создание, по мнению волшебника, буде лишено всех недостатков и ограничений, напротив, этот искусственно созданный человек будет жить бесконечно долго, накапливая знание и мудрость, которые в один прекрасный день он использует ради сохранения и улучшения  человеческой расы. Этот волшебник, как и мечтатели такого рода, полностью полагался на свою интуицию, и мало задумывался о глобальных последствиях. И вот он приступил к воплощению своего замысла  по созданию «нового человека», пустив в ход своё чудесное искусство. Сначала, он из простейших материалов – дерева и воска изготовил физическую форму, которая в итоге приобрела нелепые очертания. Это совсем не было похоже на гигантскую куклу чревовещателя. Потом, он использовал методы тайной химии и герметической лингвистики, чтобы превратить это безжизненное творение в замечательное подобие человеческой жизни – замечательное в роковом смысле этого слова. Не тратя времени на радость достигнутого и само похвалу, он начал обучать этого нового человека тому знанию, которое позволит ему существовать и развиваться после смерти самого волшебника. Однако, спустя немного времени после этого, Всевышний осознал планы чародея. Однажды это создание, сильное и хорошо обученное,  но всё-таки с инфантильным сознанием, проснулось в середине ночи, будучи разбуженным голосом, который проклинал его и называл богохульством и извращением. Этот голос приказал созданию подняться на чердак, где находился его создатель, уединившийся среди злых книг и нечистых устройств. В смятении и страхе, существо взошло по лестнице и оказалось на чердаке.  Там оно увидело бездвижного  волшебника, висящего на стене как марионетка в магазине детских игрушек. Тёмный плащ чародея волочился по пыльному полу, его голова поникла. Первым механическим импульсом существа, по ту сторону отчаяния и страха, было увидеть лицо его создателя. Посмотрев на него, создание увидело, что это больше не человек, а лишь дерево и воск. Это было безумным зрелищем, существу не понадобилось много времени, чтобы найти верёвку, на которой оно повесилось. Это было наказанием, обрушившимся на волшебника».
Потом наступила пауза в потоке речи учёного. Спокойно вытащив платок из внутреннего кармана своего пиджака, он вытер лицо, которое вспотело от тепла прожекторов. Потом он оглядел сидящих в зале зрителей, многие из которых имели равнодушное выражение лица до продолжения лекции.
«Кто знает намерения Творца? То, что подходит для человека, не подходит Ему. Какие выводы мы сможем сделать из примера о волшебнике, имея в виду эти неоспоримые факты? Комментируя эту ситуацию, могу сказать, что волшебник, обещая создать творение для воплощения бесконечного добра, преступил таинственный закон, уклонившись от истины. И каким образом он преступил закон и эту истину? Просто: он не смог избежать гибели своего творения, не как возможности, но судьбы. И именно из-за этого упущения волшебник разошёлся в планах с Создателем. И предвидение этого Великого Плана заставило меня прийти сюда, вот почему я перед вами. Прежде всего, хочу заметить, что хотя и раньше меня посещали божественные видения, вся моя жизнь была подготовкой к этому, бессознательным поиском истины в случайных научных открытиях. И я обнаружил себя готовым к восприятию предложенной мне мудрости.
«Позвольте мне объяснить вам, что я провёл почти всю свою жизнь как учёный в последовательной и безумной  погоне за совершенством, ведомый мечтой об утопии, идеей, которую я воплотил  в своём творении на благо земного рая. Но постпенно я начал замечать некоторые вещи. Я заметил, что существовали механизмы, встроенные в систему реальности, которые аннулировали все наши достижения в этом мире, которые возвращали их всех в тайную лабораторию, где эти так называемые благодеяния вычёркивались, если не обращались в формулу нашего краха. Я заметил, что против нас обращены высшие силы, которые используют нас в то же время. С одной стороны, мы всегда мечтали о создании вечно живого мира, несмотря на то, что мы признали смерть «необходимостью»; с другой стороны, всё, чего мы добились, это безупречная маска, чтобы скрывать наши бессмертные раны, иллюзорная стена, скрывающая вечные испытания человеческой расы. Ох уж эта человеческая раса. И я начал понимать, что совершенство никогда не было целью, что и потерянный рай прошлого и тот искомый будущего были всего лишь удобными предлогами для нашей подлинной судьбы… уничтожения.
«Как учёный я имел возможность наблюдать мир в разных частях света долгое время. После внимательных наблюдений и тщательных проверок, я был вынужден прийти к следующему выводу: мир процветает на своих недостатках и ошибках, и старается любыми возможными способами ухудшить их, в то же время прикрываясь маской врождённого уродства. Эти знаки есть повсюду, хотя я и не всегда могу их разгадать.
«Но если не жизнь и совершенство цель этого творения, тогда что же? Это и есть, леди и джентльмены цель второй части моего представления, состоящая из моих комментариев и демонстрации моего изобретения. Пока я готовлюсь, будет небольшая пауза, спасибо».
Доктор Хаксхаузен с достоинством покинул  сцену, и как только он исчез из виду, послышались разговоры. Многие с возмущением покидали театр; хотя некоторые предпочли остаться до конца. Это, собственно говоря, было естественно для всех выставок Доктора Хаксхаузена. Те, которые преждевременно покинули представление думали, что стали свидетелями помешательства; другие будучи интеллектуалами или нервными наблюдателями убедили себя, что гений-учёный заслуживал, чтобы его полностью выслушали перед неизбежным осуждением, в то время как они догадывались и боялись, что то, что он покажет им будет близко к истине.
 «Леди и джентльмены, на земле есть святые места, я бывал там. Места, где присутствие священного чувствуется как невидимая метеорология. Всегда эти места спокойны. Всегда это развалины. Там, где ещё нет следов увядания, присутствуют знаки последующего гниения. Мы ощущаем присутствие священного в местах развалин, заброшенных местах – разрушенные храмы на вершинах гор, старые катакомбы, острова, где стоят окаменелые изваяния со стёртыми лицами. Мы никогда не чувствуем этого в наших городах или в естественных местах, где флора и фауна заметно процветают. Вот почему так много искупается зимой, когда временная смерть покрывает избранные места земного шара. Но на всегда ли? Я думаю, что нет. Последняя зима приближается, леди и джентльмены: смена времён года, о  чём мне поведал Творец в конце концов.
«Сначала он заговорил со мной в ту ночь, когда я бродил по заброшенным окраинам города. Это должно быть был город, похожий на этот, или другой город. Я нашёл лишь немое старение  немногих оставшихся зданий  и опустевших дворов. Я даже забыл, как меня зовут, и откуда я пришёл. И правы те, кто сказал, что мой разум рассеялся пред сияющим лицом недостижимых снов будущего. Иллюзорные сны, кошмары! И вот, в том самом месте, куда я пришёл, чтобы повеситься, я услышал голос среди теней и лунного света. Это не был тихий и успокаивающий голос, но нечто похожее на монотонный стон.
«Я был избран, я принесу послание, которое, как и любое откровение свыше будет либо принято, либо отвергнуто человечеством. Потому что я сейчас могу читать знаки, которые с самого начала присутствуют в мире. Я уже заметил некоторые намёки и предзнаменования, пророчества, переданные Творцом и преждевременно раскрывающие природу Его слова и истинного предназначения. Я почувствовал священную ауру, окружающую сгорбленную фигуру в углу, и я понял смысл Великого Плана.
«Его можно было прочитать в иероглифах простых вещей;  всё то одинокое, жалкое, заброшенное, ветхое, неудавшееся - все несовершенные и скверные остатки того, что мы так высокомерно называем Реальностью… точнее Жизнью. Вся сфера нереального, где Он обитает – вот, что Он больше всего любит. Но  разве мы сами никогда не сталкивались с этой блаженной действительностью? Вспомните, путешествовали ли вы когда-либо по опустевшей дороге, ведущей к старому луна-парку, превратившемуся в заброшенную свалку. Вы видели это, стоя  у входа арки, цвета заржавевшей радуги. Разве это не было похоже на какую-то свершившуюся катастрофу, которая оставила безжизненную материю разлагаться в молчаливом безличии? Было ли вам грустно видеть место былого веселья, покоящимся в своей могиле? Пытались ли вы оживить это в своей памяти, запустить мёртвый механизм снова, наполняя пространство свежими красками и смеющимися голосами? Мы все так делали, все пытались воскресить мертвеца.  Вот точно, где мы отдалились от закона и истины Творца. Если бы мы находились с Ним в согласии, наш взгляд был бы привлечён цветущим пейзажем, где мы не заметили бы ничего кроме руин и призраков марионеток. Вот что, леди и джентльмены, радует Его сердце. Он поведал мне об этом.
«Склонность Творца к нереальному требует, чтобы что-то было реальным вначале, чтобы потом завянуть в руинах, так славно найти свой конец. Отсюда – мир. Подумайте и доведите эту мысль до логического завершения, и вот он - занавес! – Великий План Творца». По мере того как поднимался занавес, учёный отошёл назад и сказал: «Не думайте, пожалуйста, что когда закончится всё, перестанет звучать мууузыка».
Аудитория отпрянула назад, и во тьме возникла глухая безжизненная мелодия; можно было различить хриплый аккомпанемент концертино – патетичный дуэт, принадлежащий миру дешёвых кабарэ и второсортных карнавалов. По обеим сторонам сцены находились ужасные музыканты, которые, по сути являлись искусственными подобиями людей, запрограммированными автоматами, один из которых держал в своих негнущихся руках концертино, в то время как другой двигал смычком по скрипке. Первый исполнитель запрокинул голову в деревянном вопле безудержного веселья; скрипач смотрел своими пустыми глазами на свой инструмент. Они оба, казались, застывшими в некоем подобии механического восторга.
Остальная часть сцены, как наверху, так и внизу, так же полностью занимали человекоподобные существа: куклы и марионетки висели на тонких блестящих нитках; манекены, как будто парализованные зрелищем выглядели довольно идиллически и гротескно; другие марионетки и странного вида куклы сидели на миниатюрных стульях здесь и там, или просто развалились на полу, иногда прислонясь друг к другу спинами. Но,среди этих поддельных людей, как стало очевидно после осмотра сцены, были спрятаны настоящие, которые довольно умело имитировали подобия. (этих людей Доктор Хаксхаузен нанимал за хорошую плату когда посещал очередной город). Образовывая декорации за искусственными и настоящими фигурами жизни, находилось гигантская светящаяся чёрно-белая фреска. С фотографической точностью на фреске была воспроизведена одинокая комната, похожая на чердак или старую мастерскую, где валялись груды самых разных вещей. Единственное окно без рамы в полуразрушенной стене в задней части комнаты открывался вид на ещё более одинокий пейзаж: земля и небо сходились на сером горизонте.
«Вы видите, как обстоят дела, леди и джентльмены. В то время как мы так долго мечтали о создании безупречной жизни в лаборатории, Творец хранит лишь один примитивный документ, который лучше всего передаёт его волю. Он всегда опережал нас, предвидя завершение работы в конце истории. У него больше нет времени, чтобы задерживаться на витальной стадии мировой эволюции. Истина и жизнь не могут присутствовать в нас какие мы есть, так как истина и жизнь могут существовать только в разуме, воле Создателя – мы же лишь только и делаем что упрямо противостоим его воле. Мы всего лишь грубый материал для Его любимых марионеток, которые отражают совершенство истины Создателя и они есть идеальные обитатели Его парадиза руин. После того как избранные Им займут своё достойное место, Создатель расскажет восхитительные истории, чтобы скоротать часы вечности.
«И мы можем быть среди тех обитателей рая, это великая весть, которую я донёс до вас сегодня. Мы сможем занять своё место среди марионеток, что вы и видите перед собой. Среди этой избранной компании встречаются те, кто не принадлежит ей. Ответ на все вопросы перед вашими глазами, повернитесь и посмотрите на балкон, дайте свет! – марионеточная машина».
Сидящие в зале повернули головы и увидели объект, который в ярком свете прожекторов казалось, висел в воздухе. Машина, приведённая в движение нажатием кнопки на пульте управления, который доктор Хаксхаузен хранил в кармане пиджака, шумно подняла дымоход,  и направила свой единственный, радужный глаз на фигуры, стоящие на сцене.
«Как я уже говорил ранее, леди и джентльмены, зима есть священное состояние вещей, время года души; но это совсем не значит, что будущая зима будет лишена всех цветов радуги. Это холодное излучение Священного Луча,  глаз самого Создателя - вот что принесёт удивительное преображение вещей.  Как вы видите, это Его собственный план. С помощью достижений современной техники можно произвести достаточное количество для сохранения мира, искупав каждого из нас в ослепительном сиянии нашей судьбы. Результат? Посмотрите на эту сцену.
«Это здесь. Посмотрите, как вспышки света падают на голую сцену, покрывая её пол жуткими калейдоскопическими красками. Необходимы перемены. После стольких веков, на протяжении которых мы слишком стремились к совершенству, настало время покинуть вершину иллюзии, которой достиг наш мир.  На самом деле, намерением Создателя была третьесортная кукольная интермедия. Хотя все наши попытки не были бесполезными; мы просто ошиблись в выборе конечной цели. Именно сама современная наука позволит нам осуществить мечту Творца. Судите  сами. Посмотрите, что происходит с плотью этих марионеток будущего, взгляните на их  глаза - воск, дерево и блестящее стекло заменят унылые и громоздкие биологические структуры».
В  зале раздался приглушённый шум голосов;  все взгляды были устремлены на   безумных марионеток в свете прожекторов – произведение доктора Хаксхаузена, названное им самим tableau mort. Учёный продолжил свою речь на фоне странной монотонной музыки.
«Пожалуйста, не волнуйтесь о том, что происходящее на сцене может как то повлиять на сидящих в этом зале; как я уже говорил раньше, это не причинит вам ни малейшего вреда. В отсутствие душевного согласия, то превращение, которое вы наблюдали.  Было бы величайшим грехом во вселенной, не искупаемым грехом. Здесь погас Священный Луч.  Ваши друзья такие же, какими были раньше. Я благодарю вас, за то, что вы пришли увидеть меня. Спокойной ночи».
Когда опустился занавес и включился свет в зале, одна пожилая женщина, находящаяся в аудитории встала и обратилась к доктору Хаксхаузену: «Господь сказал: «И если пророк будет уличён во лжи, я протяну руку и уничтожу его среди моего народа, Израиль». Многие просто рассмеялись или качали головами в отвращении, но доктор Хаксхаузен остался молчалив, тихо улыбаясь, пока все выходили из зала.
Казалось, что учёный был действительно безумен.

Несколько замечаний вместо эпилога. Хотя некоторые и проявили интерес к   таинственным инновациям и откровениям, доктор Хаксхаузен не нашёл последователей. Вскоре он приобрёл дурную славу, благодаря публикациям в газетах, которые называли его не иначе как «помешанного прорицателя». Он окончательно потерял репутацию учёного. В конце концов, в очередной декабрьский вечер небольшая аудитория, состоящая в основном из праздных пьянчуг и шумных подростков, столпилась в мрачном холле в ожидании представления. Создавалось впечатление, что карьера ещё одного визионера близка к забвению. Когда знаменитый учёный-провидец не появился в указанное время, кто-то из толпы вышел на сцену и сам дёрнул занавес. И там, на чёрной виселице своей фантастической машины висел доктор Хаксхаузен. Никто так и не узнал настоящую причину смерти – было ли это убийством или, что вероятнее самоубийство. В ту же зимнюю ночь произошло другое событие, гораздо более значительное.
Конечно, вы знаете, леди и джентльмены, что произошло. Я вижу это по блеску ваших глаз, румянцу на ваших бледных лицах. Вы помните, какие краски появились в небе той ночью, сказочная утренняя заря, посланная солнцем и отражённая луной, чтобы весь мир был сразу крещён призрачным светом истины. Хотите вы этого или нет, но ваши сердца услышали голос того, кого вы считали безумцем; но они не слушали, они никогда не слушали. Почему вы нарушили божественный закон? И почему вы всё ещё глядите  глазами, полными ненависти  со всех уголков земли? Именно ради вас я совершил это последний и величайший грех, только для вас. Вы когда-либо понимали эти знаки свыше? За то, что я сделал, сейчас я должен буду отправиться в вечное изгнание из рая, который вы так превозносите. Как прекрасна ваша бесконечная гибель!
О, мои благословенные марионетки, примите Мою молитву, и научите меня сотворить Себя по вашему подобию.



Томас Лиготти

Тень на дне мира

До  того как произошли удивительные события, природа явно показала своё раздражение с каким то лихорадочным намерением.  Так по меньшей мере, нам показалось, находились ли мы в городе или за его пределом. (путешествуя от города до деревни, мистер Марбл изучал сезонные приметы больше и глубже нас, постигая пророчества, в которые никто из нас не верил в то время). На висевших в наших домах календарях ежемесячные фотографии иллюстрировали дух каждого времени года: снопы кукурузы, коричневатые и хрупкие на поле, узкий дом и широкий амбар на заднем плане, тёмное небо наверху, огненная листва, резвящаяся с краю.  Но что-то мрачное, что-то ужасное  всегда нарушает мягкую красоту подобных пейзажей. Это что-то всегда неопределённо, странное присутствие, о котором мы знаем, что оно там. Именно это ощущение присутствия было тайно вызвано тонкими тёмными голосами, зовущими из глубины наших снов. В воздухе появился горький привкус, как будто сладкое вино превратилось в уксус, бросались в глаза необычайно яркие краски листьев на деревьях, как в самом городе, так и в лесу. Даже звёзды холодными, казалось, были в исступлении, приняв оттенки земного воспаления. Дальше простиралось поле, где в свете луны виднелось пугало, словно оставленное присматривать за землёй, которая ещё была тёплой.
Здесь, на самом краю города, из наших окон  открывался вид на всё поле. Обширное пространство за покосившимся забором, освещаемое яркой полной луной, остроконечные силуэты кукурузных стеблей и человекоподобная фигура, возвышающаяся в ночном одиночестве. Голова фигуры повисла на груди, как во сне, а руки раскинуты в стороны, будто в предчувствии невероятного полёта. Настойчивый ветер развевал заплатанную материю и трепал поношенные фланелевые рукава; казалось, что сильные порывы ветра заставляли голову пугала кивать во сне. Кругом царил покой: увядшие стебли кукурузы были неподвижны, деревья далёких лесов заснули, усыпленные колыбельной ясной ночи. Только одна вещь казалась живой на мёртвом поле в свете луны. Некоторые утверждали, что действительно видели, как пугало поднимало свои руки и пустое лицо к небу, как будто взывая к небесам, другие говорили, что его ноги судорожно дёргались, как ноги повешенного. Многие из нас, как мы обнаружили потом, проснулись в ту ночь, призванные стать свидетелями этого мрачного спектакля. То, что мы увидели, останется в нашей памяти, пока мы не проснёмся на следующее утро.
В течении хмурых будней следующего дня мы посетили место, о котором ходило столько разных слухов. Мы бродили по полю, внимательно рассматривая остатки урожая, в поисках зловещих знамений, обходя пугало, как будто это был великий идол в поношенном костюме, священный старомодный аватар. Мы не стали удовлетворены осмотром и нашей прогулкой, поэтому вернулись в смущении. Небо спряталось за свинцовыми облаками, лишая нас животворного солнечного света, в котором мы так нуждались, чтобы сжечь все туманные сны прошлой ночи. Каменная стена фермы, увитая плющом, была такого же серого цвета, как и небо, в то время как дремлющие ростки плюща, напоминающие сеть мёртвых вен, были бесцветны как обвитый ими камень. Все эти застывшие серые оттенки были лишь частью картины, так как цвета богатых лесов в дальней части пейзажа были яркими, как будто все эти сверкающие листья светились изнутри в противоположность той глубокой тени, которой они служили в качестве маски.
Все эти условия несомненно препятствовали нашим попыткам примириться с нашими страхами. Все вышеперечисленные знаки указывали на то, что земля на том поле, особенно в том месте, где стояло пугало, была тёплой, что было неестественно для этого времени года. Некоторые говорили, что те странные гудящие звуки, которыми наполнялся воздух, не могли издать цикады, но, что они исходили из под земли.
К вечеру, когда уже начало смеркаться, на поле осталось лишь несколько человек, включая старого фермера, которому принадлежал этот кусок земли, известный своей дурной славой.  Мы знали, что он разделял наши чувства, когда приближался к пугалу и начал разрывать его на куски. Другие присоединились к нему, и начали отрывать соломенные руки и одежду, пока не обнажился скелет - странное и неожиданное зрелище.
Скелет чучела, как нам казалось, должен был состоять из двух перекрещивающихся жердей. Тот, кто делал пугало, заверял нас, что не использовал  больше никаких материалов, однако та, фигура, которая предстала перед нами, была совершенно другой. Это был чёрный человекообразный силуэт, как будто поднявшийся из земли и выросший на жерди как тёмный мох. Его чёрные ноги свисали, как будто они были обуглены; голова свисала как мешок пепла на худом теле; тонкие руки торчали в стороны,  как выжженные узловатые ветви дерева, в которое ударила молния. Всё это держалось на толстом шесте, который был воткнут в землю.
Смеркалось, и наши взгляды отвлекала чернота того объекта, который возвышался тёмной тенью на фоне заката. Он, казалось,  был сделан из чёрной земли, застоявшейся в своих глубинах, где глина превратилась в болото теней. Вдруг мы поняли, что каждый из нас замолчал, очарованный глубокой тьмой, которая поглотила наше зрение, но, которая не выставляла ничего кроме бездны в очертаниях мужчины. Когда мы дотронулись до тёмной массы, это породило ещё больше загадок. Мы не почувствовали на ощупь даже подобия материи, только ощущение воды. Он не обладал твёрдой субстанцией, скорее это напоминало трепетание пламени огня, но необычайно тёплого, чёрное пламя, внутри которого было ощущение движения, что являлось признаком некой жизни. Никто не мог долго так стоять, и отходил в сторону.
- Эта чертовщина не будет стоять на моей земле, - сказал старый фермер. Потом он пошёл по направлению к амбару. И как мы все он пытался стереть нечто, прилипшее к руке, которой он дотрагивался до чучела.
Он вернулся с целым набором топоров, лопат, и другими садовыми инструментами. На первый взгляд это казалось довольно просто: земля была необычайно мягкой, что не могла противостоять натиску лопаты фермера. Но когда старик попытался расколоть чучело  как дрова, оно не поддавалась. Лезвие топора увязло как в болоте. Фермер взялся за рукоять, но не мог достать, и ему пришлось отпустить.
- Оно тянет меня в свою сторону, - сказал он тихо. Вы слышали звук. Действительно на протяжении всего дня в окрестности можно было различить шум, как будто смех сотен насекомых. Звук усилился, когда фермер начал своё дело.
 Не сказав ни слова, мы начали копать землю в том месте, куда был вкопан шест, на котором держалось чучело. Мы преуспели в этом, но темнота заставила нас остановить работы. Не важно насколько глубоко мы прокопали, этого было достаточно для того, чтобы достичь самого дна той растущей тени. К тому же нам помешали наши сомнения.
Было уже совсем темно, когда мы покинули поле. Облака закрыли луну. В темноте мы шёпотом обсуждали наши дальнейшие действия. Мы говорили шёпотом, но никто не мог сказать почему.
Великая тень безлунной ночи окружила пейзаж, не позволяя нам видеть поле старого фермера. Многие в городе не спали в те мрачные часы. Почти в каждом доме сквозь занавески на окнах был виден мягкий свет. Наши дома казались игрушечными на фоне великой тени, накрывшей город. Над крышами домов висели уличные фонари, как маленькие месяцы, в густой листве вязов, дубов и клёнов. Даже ночью свет, проникающий сквозь листья, изменял цвета, яркая аура, не поблекшая за последние дни. Странный вирус, поразивший наши сны. Это чудо мы стали приписывать тем происходящим с нами событиями на поле. Затем мы должны были вернуться на поле, где нас ждал старый фермер. Нас встретило холодное очарование рассвета из далёких лесов. Мы внимательно осматривали каждую деталь, каждый стог, стоящий на земле, ища то, что уже покинуло настоящий пейзаж.
- Исчезло в земле, как в скорлупе. Не ходите здесь, - предупредил нас фермер, показывая рукой на край глубокой вырытой ямы.
Мы собрались у края ямы, пытаясь заглянуть в её глубину. Даже солнечный свет не позволил нам увидеть дно. Наши предположения были бесполезны. Некоторые из нас взялись за лопаты, словно хотели закопать яму.
- Это бесполезно, - сказал фермер. Потом он поднял большой камень и бросил его в отверстие. Мы ждали и ждали; мы прислонили уши к земле и слушали. Всё, что мы смогли услышать был отдалённый гул эха, напоминающий жужжание целого роя невидимых насекомых. В конце мы накрыли опасную яму досками и сравняли с землёй ограду.
- Возможно, весной у нас появится шанс, - сказал кто-то, но старый фермер только усмехнулся,  - Вы имеете в виду, когда земля станет тёплой? Почему вы считаете, что эти листья падают не так как обычно?
Вскоре наши сны, до этого бывшие всего лишь тенями и мимолётными впечатлениям, разрослись до небывалых размеров. Это были даже не совсем сны, но видения времени года, вдохновившего их. Во сне нас охватывала возбуждённая жизнь земли, разлагающийся мир странных растений. Мы оказались внутри пышного тёмного пейзажа, где даже воздух, казалось, был красноватого оттенка, на всём была надета морщинистая маска разложения, трупные пятна на старой плоти. Гротескные выражения читались на коре и узорах увядших листьев; хрупкая кожа кукурузных стеблей и мёртвых семян растрескалась на множество искажённых улыбок. Причудливая маска, нарисованная красными красками,  которые ядовито кровоточили, так пышно и сочно, что всё дрожало от собственной спелости. Несмотря на грубую осязаемость, за занавесом в самом сердце сновидений оставалось нечто призрачное. Оно двигалось в тени, будучи присутствием, пронизывающим мир плотных форм, но не принадлежащим к нему. Мы не могли угадать источник, откуда появлялось это ощущение, не принадлежащее ни одному из известных нам миров. Оно скорее приходило из той сферы, о которой нам повествовала осенняя ночь, когда лоскутные поля  лежат под лунным светом и дикий дух проникает в души вещей, великое помрачение, возникающее из сырой бездны и плодородных теней, вопящая маска зла со впалыми глазами, появляющаяся в холодной пустоте пространства под бледным пристальным взглядом луны.
В надежде на успокоение мы смотрели на луну, когда проснулись в страхе, переполненные чувством, что иная жизнь, прорастает в нас, пытаясь обрести своё последнее воплощение в телах, которые мы всегда считали своими.
Мы почувствовали облегчение, когда после некоторых наблюдений, мы поняли, что сны не были болезнью одиноких личностей, но целой эпидемией для большинства людей. Нам больше не нужно было скрывать своё беспокойство при встречах на улицах под пышными тенями деревьев, которые не сбросили свою пёструю листву, это издевательское оперение странного времени года. Мы стали группой эксцентриков, которые не скрывали множество своих странных прихотей и подозрений, по крайней мере, при свете дня.
Особенно среди нас был известен старик, предвидевший наши проблемы за несколько недель. Он ходил по городу с точильным камнем, чем и зарабатывал себе на жизнь. Мистер Марбл часто говорил о том, что "можно было прочитать на листьях",  как будто эти трепещущие лоскутки  пышных цветов были страницами тайной книги, в которой он читал золотые и пурпурные иероглифы.
- - Посмотрите на них, - настаивал он, - они  источают такие цвета, но сейчас они образуют рисунки. Что-то внутри пытается выйти наружу. Они мертвы. Но что-то живёт в них. Эти рисунки, вы видите их?
- Да, мы увидели их, хотя и позднее. Мы видели их не только в хроматических узорах этих безжизненных листьев. Они были везде: на стенах подвала, где иногда появлялся болезненный образ среди сырых и раздробленных камней, отвратительное изображение лица, проникающего в самые тёмные углы наших домов. Другие лица, уродливые маски показывались на панельных стенах или деревянных полах, появляясь на мгновение и потом исчезающих в сплетении теней, уходящих под землю. Они напоминали гравюры, запутанные и высохшие как корни растений под землёй.  Некоторые картины были незнакомы нам… так как в них мы узнавали определённые очертания осеннего разложения, которое наполняло светом наши сновидения.
- Как и старый провидец, точивший ножи, топоры и косы, то же  мы научились читать великую книгу множества разноцветных листьев. Но он намного опередил нас в этом. Старик всегда держался от нас на расстоянии. Благодаря особенности своей речи. Он очень любил странные загадки. Детям он обычно говорил: "Выходит ночью. Может летать как воздушный змей". Другим же постарше: "Нет рук, но знает, как их использовать, нет лица, но знает, где его найти".
- Тем не менее, он работал очень старательно, усердно обтачивая каждое лезвие, затем внимательно считая плату. Потом мы заметили, что он вдруг стал рассеян в работе: отрешённый взгляд, странное выражение лица. хотя в его глазах остался тот же блеск, как будто он горел от лихорадки. Мы поняли, что не сможем вынести его компании.
- Всё это было связано с другими событиями, теми необычными знамениями, которые набирали силу вокруг нас. Исчезновение мистера Марбла совпало с другим феноменом. В сумерках листва начинала светиться, как будто вся была пропитана фосфором. С наступлением осени в этом реальности этого чуда мало кто сомневался. От разноцветных листьев исходило мягкое свечение на фоне тёмного неба, создавая несвоевременную ночную радугу, которая везде рассыпала свои призрачные краски и окрашивала ночь в бесчисленные тона: золотистый персиковый и тыквенный оранжевый, жёлтый медовый и янтарный винный, яблочный красный и сливовый фиолетовый. Светящиеся изнутри форм листьев, цвета отражались во тьме и на тротуарах улиц, на поле и наших лицах. Всё искрилось в фейерверке новой осени.
- Той ночью мы выглядывали из окон. Неудивительно, что мы сразу узнали фигуру, бродящую во тьме. Он двигался как загипнотизированный, держа в руке нож с блестящим лезвием. Он стоял один под деревьями, потом мы увидели его во дворе, идущим вдоль высокого забора. Потом мы заметили его на перекрёстке, в центре города, но теперь он уже был не один.
Напротив стояли две фигуры, которых мы не знали: молодая женщина и мальчик. Мы привыкли к незнакомцам, гуляющим по улицам города. К тому же было ещё не так поздно. Но они не должны быть там, те двое. Не той ночью. Они стояли, прикованные к месту перед неведомым им существом, которое держало в руках нож, так же как женщина держала за руку ребёнка. Мы должны были бы действовать, но мы ничего не делали, хотя должны были им помочь. Правда же была в том, что мы этого не хотели - мы ждали, когда они замолчат. Таково было наше желание. Только тогда мы сможем быть уверены в том, что они ничего не расскажут из того, что знают. Мы боялись не того, что они узнают что-то о деревьях, так неестественно мерцающих в ночи, или таинственных звуках, напоминающих злой смех, или даже о поле фермера, где кучка земли прикрывала бездонную яму. Мы боялись того, что они могли бы узнать, что, конечно, они уже узнали о нас.
- И мы потеряли всё надежду, когда увидели трепещущую руку, которая не в силах была поднять нож, измученное лицо, застывший взгляд, устремлённый на две ужасные жертвы - законное жертвоприношение! - убежали, мы никогда их больше не видели. После этого мы вернулись в свои дома, пахнущие разлагающимися тенями, и погрузились в бесконечный сон.
- На рассвете мы обнаружили, что нечто всё-таки произошло ночью. Воздух был тих, земля холодна. Деревья стояли обнажённые, увядшая листва покоилась на земле, как будто их отсроченная смерть настигла их. Старик фермер обнаружил тело мистера Марбла.
Труп лежал на поле, в куче грязи лицом на земле около остатков пугала. Когда мы перевернули тело, то заметили, что его глаза стали цвета пепельного осеннего утра. Его левая рука была отрезана ножом, который он сжимал в левой руке.
Кровь растеклась по земле и почернела., запёкшись на теле самоубийцы. Те из нас, кто поднимал это обмякшее, почти невесомое тело, погрузив пальцы в тёмную рану, обнаружили, что это совсем не было кровью. Мы знали, чем была на ощупь эта призрачная тьма, мы знали, что завладело стариком, и забрало его в свой жестокий мир. Его сны всегда простирались дальше наших. Поэтому мы похоронили его глубоко в бездонной могиле.









Густав Майринк
   Звон в ушах

    В предместьи стоит старый дом, где живут только недовольные люди. -
Каждого, кто туда входит, охватывает мучительное, неприятное чувство...
Мрачная лачуга, по самое брюхо провалившаяся в землю.
 ...В погребе лежит железная доска: кто ее приподнимет, увидит черную узкую
шахту со скользкими стенами, холодно указывающими в недра земли.
     Многие спускали по веревке вниз факелы. - В самую глубь, во мрак, свет
становился все слабее, пламя начинало коптить, затем угасало и люди
говорили: там нет воздуха.
     Так никто и не знает, куда ведет шахта.
     Но у кого ясные очи, тот видит без света, - даже и во тьме, когда спят
остальные.
     Когда люди подпадают ночи и исчезает сознание, алчный дух покидает
маятник сердца - он мерцает зеленоватым светом, очертания его расплывчаты и
безобразен он, ибо нет любви в сердце у людей...
     Люди утомились от дневной работы, называемой ими долгом, и ищут свежих
сил во сне, чтобы нарушить счастье своих братьев, - чтобы задумать новые
убийства на следующий день при солнечном свете.
     Спят и храпят.
     Тогда тени алчности шмыгают через трещины в дверях и стенах на волю, -
в прислушивающуюся ночь, - и спящие звери скулят и вздрагивают, почуяв
своих палачей...
     Они шмыгают и скользят в старый мрачный дом, в заплесневевший погреб,
к железной доске... Железо ничего не весит, когда касаются его руки душ...
Внизу в глубинах шахта ширится, - там собираются призраки.
     Они не приветствуют друг друга и ни о чем не спрашивают: - ничего не
хотят они знать один о другом.
     Посреди комнаты с безумной быстротой вращается, жужжа, серое стальное
колесо. Его закалил нечистый в огне ненависти много тысяч лет тому назад,
когда еще не было Праги...
     На свистящих краях призраки точат алчные когти, затупившиеся от
дневного труда человека...
     Искры летят от ониксовых когтей сладострастия, от стальных крючков
алчности.
     Все, все снова становятся острыми, как ножи; ведь нечистому нужны
новые и новые раны...
     Когда человек во сне хочет вытянуть пальцы, призрак должен вернуться в
тело, - когти должны остаться кривыми, чтобы руки не могли сложиться для
молитвы.
     Точильный камень сатаны все жужжит - неустанно.
     День и ночь...
     Пока время не станет и не разобьется пространство.
     Кто заткнет уши, может услышать, как звенит он внутри.



Элджернон Блэквуд Кукла

Бывают ночи просто темные, но порой ночная тьма внушает трепет — словно таит в себе возможность неких зловещих и таинственных событий.

Во всяком случае, это утверждение верно для некоторых глухих отдаленных предместий, где редкие фонари не в силах рассеять густой мрак, где мало что происходит, где звонок в дверь звучит подобно грозному вызову в суд и где люди восклицают: «Надо переезжать в город!» В садах вокруг особняков там вздыхают на ветру дряхлые кедры, но живые изгороди сопротивляются движению воздуха, а темнота наполнена приглушенными звуками ночной жизни.

Именно в такую ноябрьскую ночь влажный бриз едва шевелил ветви серебристых сосен по обеим сторонам узкой аллеи, ведшей к особняку «Лорелз», где жил полковник Мастерс — отставной командир Индийского полка Хамбер Мастерс, об аристократическом происхождении которого свидетельствовало множество дополнительных инициалов после имени. Поскольку у горничной из немногочисленного штата прислуги был в тот вечер выходной, на резкий звонок, неожиданно раздавшийся вскоре после десяти часов, к двери подошла кухарка — подошла и едва не задохнулась от удивления и страха. Внезапное дребезжание колокольчика она сочла звуком неприятным и нежеланным. Моника — обожаемое, хотя и несколько заброшенное дитя полковника — спала наверху. Но кухарка испугалась не того, что неожиданный шум потревожит девочку, и не слишком громкого для столь позднего часа звонка колокольчика. Ей стало страшно оттого, что она увидела на ступеньках за открытой в дождливую ночь дверью черного человека. Да, под дождем, на ветру стоял высокий худой «черномазый» со свертком в руках.

Во всяком случае, какой-то темнокожий, впоследствии решила женщина. Негр, индус или араб. Словом «черномазый» она обозначала любого человека, не принадлежавшего к белой расе.

Человек в грязном желтом плаще и засаленной мятой шляпе, — «похожий на дьявола, спаси Господи», протянул ей из темноты сверток; сверкавшие глаза его полыхнули красным огнем, когда в них отразился свет лампы. «Полковнику Мастерсу, — скороговоркой прошептал он. — Лично в руки. Только ему, и никому больше». И затем посыльный растаял в темноте со своим «странным чужеземным акцентом, огненными глазами и отвратительным шипящим голосом».

Он исчез. Ветреная дождливая ночь поглотила его.

Итак, кухарка, лишь на следующий день обретшая способность изъясняться членораздельно, осталась стоять перед закрытой дверью с небольшим бумажным свертком в руке. Настойчивый приказ отдать посылку лично в руки хозяину чрезвычайно поразил женщину, — правда, положение ее несколько облегчалось тем обстоятельством, что полковник Мастерс никогда не возвращался домой раньше полуночи, и, таким образом, необходимость немедленных действий отпадала. Мысль эта утешила женщину и помогла ей частично вернуть утерянное самообладание, хотя она — встревоженная, полная подозрений и сомнений — продолжала стоять на месте, осторожно держа сверток в руках. Посылка, даже принесенная таинственным темнокожим незнакомцем, сама по себе не являлась поводом для испуга. Однако кухарка определенно чувствовала страх. Вероятно, свою роль здесь сыграли инстинкт и склонность к суевериям. Кроме того, тревогу внушала сама обстановка: ветер, дождь, пустой темный дом — и неожиданное появление черного человека. Смутное чувство ужаса проникло в ее сердце. Ирландская кровь вызвала к жизни из глубин подсознания древние видения. Женщина задрожала всем телом, словно в свертке находилось нечто живое, опасное, ядовитое, явно нечестивого происхождения, и выронила посылку из внезапно ослабевших рук. Та упала на мозаичный пол со странным резким стуком и осталась лежать неподвижно. Кухарка опасливо разглядывала сверток, но, слава Богу, он не шевелился — обыкновенная посылка, завернутая в коричневую почтовую бумагу.

Принесенная при свете дня простым посыльным, она могла содержать товар из бакалейной лавки, табак или даже починенную рубашку. Женщина настороженно прищурилась: этот сухой резкий стук озадачил ее.

Несколько минут спустя она вспомнила о своем долге и, по-прежнему дрожа всем телом, робко подняла сверток с пола. Его нужно было отдать полковнику «лично в руки». Кухарка пошла на компромисс: решила оставить посылку на столе в кабинете хозяина и утром сказать ему о ней. Правда, полковник Мастерс, со своим темным восточным прошлым, крутым нравом и властностью истинного тирана, мало располагал к общению и в лучшее время суток, а по утрам тем более.

Посему кухарка поступила следующим образом: оставила посылку на столе в кабинете, но воздержалась от каких-либо комментариев по поводу ее появления в доме. Она решила не вдаваться в столь незначительные подробности, ибо миссис О'Рейли боялась полковника Мастерса, и лишь искренняя любовь последнего к Монике заставляла ее признать в нем представителя человеческого рода. О да, он платил хорошо и даже иногда улыбался. И он был красивым мужчиной — разве что чересчур смуглым на ее вкус. Кроме того, он порой хвалил стряпню миссис О'Рейли, и это на время примиряло кухарку с хозяином. Так или иначе, они устраивали друг друга, и миссис О'Рейли оставалась в доме, обкрадывая хозяина в свое удовольствие, но со всеми необходимыми мерами предосторожности.

— Не сулит это ничего доброго, — уверяла она горничную на следующий день. — Это «отдать лично в руки, только ему, и никому больше», и страшные глаза черномазого, и странный стук, с которым посылка выпала у него из рук. Такие вещи не сулят ничего доброго — ни нам, ни кому-либо еще. Такой черный человек не может принести в дому дачу. Посылка, как же!.. С такими-то дьявольскими глазами…

— А что ты сделала с ней? — осведомилась горничная.

Кухарка смерила ее взглядом:

— Бросила в огонь, конечно. В печь, если уж быть совсем точной.

Горничная в свою очередь смерила собеседницу взглядом и обронила:

— Не думаю.

Кухарка на некоторое время задумалась — очевидно, в поисках достойного ответа.

— Так вот, — шумно выдохнула она наконец. — Знаешь, что я думаю? Не знаешь. Тогда слушай. Хозяин чего-то боится, вот что. Он чего-то страшно боится — я знаю это с тех самых пор, как поступила работать сюда. И дело вот в чем. Когда-то давно, в Индии, хозяин ступил на стезю греха, и теперь этот тощий черномазый принес ему понятно что. Вот почему я и говорю, что бросила посылку в печь, понимаешь? — Она понизила голос и прошептала:

— Там был кровавый идол, в этой посылке. А хозяин… что ж, он втайне поклоняется кровавому идолу. — Кухарка перекрестилась. — Вот почему я и сказала, что бросила сверток в печь… понимаешь?

Горничная таращила глаза и хватала ртом воздух.

— И запомни мои слова хорошенько, юная Джейн! — добавила кухарка, поворачиваясь к кастрюле с тестом.

На том дело на некоторое время и заглохло, ибо, будучи ирландкой, кухарка больше любила смех, чем слезы, и, утаив от перепуганной горничной тот факт, что на самом деле она не сожгла посылку, а положила на рабочий стол хозяина, почти забыла о происшествии. В конце концов, в ее обязанности не входило открывать дверь посетителям. Она «передала» посылку. И совесть ее была совершенно чиста.

Таким образом, никто явно не постарался «запомнить ее слова хорошенько», ибо в ближайшем будущем ничего из ряда вон выходящего явно не случалось — как и положено в отдаленном предместье, — и Моника по-прежнему находила радость в своих одиноких играх, и полковник Мастерс оставался все тем же мрачным деспотом.

Влажный зимний ветер раскачивал серебристые сосны, дождь стучал по карнизам, и никто не наведывался в гости. Таким образом прошла неделя — весьма долгий срок для тихого сонного предместья.

Но вдруг однажды утром из рабочего кабинета полковника Мастерса раздался звонок, и, поскольку горничная прибиралась наверху, на звонок откликнулась кухарка.

Хозяин держал в руках коричневую бумажную посылку — наполовину развернутую, с развязанной веревкой.

— Я нашел это на своем столе. Я неделю не заходил в кабинет. Кто принес это? И когда? — Его обычно желтое лицо пожелтело от ярости еще больше.

Миссис О'Рейли ответила на последний вопрос, на всякий случай датируя событие более поздним числом.

— Я спрашиваю, кто принес это? — раздраженно повторил полковник.

— Какой-то незнакомец, — пробормотала кухарка и робко добавила: — Не из здешних. Я его прежде никогда не видела. Мужчина.

— Как он выглядел? — Вопрос прозвучал подобно выстрелу.

Миссис О'Рейли опешила от изумления.

— Те-темный такой, — пролепетала она. — Очень темный, если я не ошибаюсь. Только он пришел и ушел так быстро, что я не успела разглядеть его лицо. И…

— Он что-нибудь велел передать? — перебил ее полковник.

Кухарка замялась.

— Ответа он не просил… — начала она, вспомнив о предыдущих визитах разных посыльных.

— Я спросил: передать что-нибудь велел? — прогремел полковник.

Еще мгновение, и миссис О'Рейли разразилась бы слезами или упала в обморок — так боялась она хозяина, особенно когда врала напропалую. Однако полковник сам положил конец ее мучениям, резко протянув ей полуразвернутую посылку. Вопреки самым худшим опасениям миссис О'Рейли он не стал ни допрашивать, ни ругать ее. В отрывистом голосе его звучали гнев, тревога и — как ей показалось — страдание.

— Возьмите это и сожгите, — по-военному жестко приказал полковник Мастерс, протягивая посылку кухарке, — Сожгите или выбросьте эту дрянь прочь. — Он буквально швырнул сверток, словно не желая дотрагиваться до него, и продолжил металлическим голосом: — Если этот человек снова появится, скажите ему, что посылка уничтожена и мне в руки так и не попала. — Последние слова полковник произнес с особым нажимом. — Вы поняли меня?

— Да, сэр. Конечно, сэр.

Миссис О'Рейли повернулась и неверным шагом вышла из кабинета, опасливо держа сверток в вытянутых руках, словно там находилось некое ядовитое кусачее существо.

Однако теперь страх ее несколько поутих: почему она должна бояться вещи, с которой полковник Мастерс обращается столь пренебрежительно? И, оставшись в одиночестве на кухне среди своих домашних богов, миссис О'Рейли вскрыла посылку. Развернув несколько слоев толстой коричневой бумаги, она испуганно отшатнулась, — но, к великому своему разочарованию и удивлению, обнаружила перед собой всего-навсего симпатичную куклу с восковым лицом, какую можно купить в любой игрушечной лавке за один шиллинг и шесть пенсов.

Самая обыкновенная дешевая куколка! С бледным, лишенным всякого выражения лицом и грязными волосами цвета соломы. Ее крохотные неуклюжие ручки лежали неподвижно по бокам, и на сомкнутых губах ее застыла ухмылка, впрочем, не обнажавшая зубов. Черные ресницы до смешного напоминали изношенные зубные щетки, и весь вид куклы в тонкой юбчонке казался жалким, безобидным и даже безобразным.

Кукла! Миссис О'Рейли хихикнула себе под нос, и последние ее страхи растаяли без следа.

«Боже мой! — подумала она. — Видать, совесть у хозяина загажена, как пол в клетке с попугаем! И даже хуже! — Кухарка слишком боялась полковника, чтобы презирать его, и испытывала к нему чувство, скорее похожее на жалость. — Во всяком случае, — размышляла она, — он крепко переволновался. Он ожидал получить что-то другое, явно не грошовую куклу!» По доброте душевной миссис О'Рейли почти сочувствовала хозяину.

Однако, вместо того чтобы сжечь «эту дрянь» или выбросить, кухарка подарила ее Монике, ибо это все же была вполне симпатичная кукла. Не избалованная игрушками девочка мгновенно полюбила куклу всем сердцем и в ответ на строгое предупреждение миссис О'Рейли дала честное слово никогда не говорить отцу об этом замечательном подарке.

Отец Моники, полковник Хамбер Мастерс, производил впечатление «разочарованного» человека — человека, по воле рока живущего в отвратительном для него окружении; вероятно, разочарованного в карьере; возможно, также и в любви (ибо Моника, несомненно, была внебрачным ребенком), — и вынужденного из-за невысокой пенсии ежедневно ощущать зависимость от ненавистных обстоятельств быта.

Он был просто молчаливым и ожесточенным человеком, и в округе не столько не любили, сколько не понимали его. Неразговорчивого полковника с его темным, изборожденным морщинами лицом принимали за темную личность. Ведь «смуглый» в сельской местности означает «таинственный», а молчаливость возбуждает и бередит праздную женскую фантазию. Симпатию и искреннюю приязнь здесь вызывает открытый добродушный человек с волосами пшеничного цвета. Тем не менее полковник Мастерс любил играть в бридж и имел репутацию блестящего игрока. Посему по вечерам он уходил из дому и редко возвращался раньше полуночи. Картежники с явным удовольствием принимали его в своей компании, а факт существования у Мастерса обожаемой дочери в целом смягчал отношение общества к его загадочной персоне. Моника — хотя ее видели крайне редко — вызывала у местных женщин чувство умиления, и, по общему мнению сплетниц, «каково бы ни было происхождение девочки, он искренне любил ее».

Между тем Моника, в целом лишенная детских развлечений и игрушек, сочла появление куклы, этого нового сокровища, настоящим подарком судьбы. И ценность куклы возрастала в глазах девочки тем более, что это был «тайный» подарок отца. Множество других подарков получала она подобным образом и никогда не находила это странным. Только отец никогда прежде не дарил ей кукол — и в этой игрушке таился источник неизъяснимого восторга. Никогда, никогда не выдаст Моника своей радости и счастья. Это останется тайной, ее и папы. И все это заставляло девочку любить куклу еще больше. Она любила также и отца: его постоянное молчание внушало ей смутное уважение и благоговейный трепет. «Это так похоже на папу! — всегда думала Моника, получая новый странный подарок, и инстинктивно она понимала, что никогда не должна говорить за него „спасибо“, поскольку это являлось одним из условий чудесной игры, придуманной отцом. Но эта кукла была особенно восхитительна.

— Она куда более настоящая и живая, чем мои плюшевые мишки, — сообщила девочка кухарке, критически исследовав игрушку. — И как это ему пришла в голову такая мысль?! Подумайте только, она даже разговаривает со мной! — И Моника ласкала и качала на руках неживого уродца. — Это моя дочка! — восклицала она, прижимая куклу к щеке.

Ведь никакого плюшевого мишку нельзя всерьез считать дочкой: запеленатые медвежата — это все-таки не человеческие детеныши, в то время как кукла очень похожа на настоящую дочку. И кухарка, и гувернантка почувствовали, что с появлением новой игрушки в угрюмом доме воцарилась атмосфера радости, надежды и нежности, почти счастливого материнства — во всяком случае атмосфера, какую не смог бы принести с собой ни один плюшевый медвежонок. Дочка! Человеческое дитя! И все же и гувернантка, и кухарка, обе присутствовавшие при вручении девочке подарка, впоследствии вспоминали, что, вскрыв сверток и увидев куклу, Моника испустила вопль неистового восторга, до странности похожий на крик боли. В нем слышалась слишком пронзительная нотка лихорадочного возбуждения, словно некое инстинктивное чувство ужаса и отвращения мгновенно развеялось в вихре непреодолимой радости. Именно мадам Джодска вспомнила — много времени спустя — о странном противоречии в реакции ребенка на подарок.

— Мне тоже показалось, что она слишком уж громко завопила, если вы спрашиваете меня об этом, — признала миссис О'Рейли позже, хотя в тот самый момент сказала единственное: „Ах! Чудесно, замечательно! Ну разве она не прелесть?“

Мадам Джодска же только предостерегла воспитанницу:

— Моника, если ты будешь целовать дочку так крепко, она просто задохнется.

Но Моника, не обращая ни на кого внимания, в восторге принялась баюкать куклу.

Дешевую маленькую куклу с желтыми волосами и восковым личиком.

Конечно, жаль, что такая загадочная история дошла до нас через вторые руки. В равной мере печально и то, что основную часть информации мы получили из уст кухарки, горничной и не внушающей должного доверия иностранки. Где именно изложение постепенно переходит зыбкую грань, отделяющую реальное от неправдоподобного и неправдоподобное от совершенно фантастического, определить можно лишь с помощью сильного телескопа. Под мощным увеличительным стеклом нить, сплетенная новозеландским пауком, превращается в толстую веревку, но при изучении полученных из вторых рук сообщений эта нить кажется прозрачной осенней паутинкой.

Польская гувернантка мадам Джодска покинула особняк „Лорелз“ совершенно неожиданно. Несмотря на обожание Моники и уважение полковника Мастерса, она уехала вскоре после появления в доме куклы.

Мадам Джодска была миловидной молодой вдовой благородного происхождения и хорошего воспитания, тактичной, благонравной и разумной. Она любила Монику, и девочка чувствовала себя счастливой в ее обществе. Молодая женщина боялась хозяина, хотя, вероятно, втайне восхищалась сильным, молчаливым и властным англичанином. Он предоставлял ей большую свободу, она же никогда не позволяла себе никаких вольностей — и все шло гладко до поры до времени. Полковник хорошо платил, а мадам Джодска нуждалась в деньгах. Потом она неожиданно покинула дом. Внезапность ее отъезда, как и данное гувернанткой нелепое объяснение этого поступка, — безусловно, первые свидетельства того, что сия загадочная история переходит зыбкую грань, отделяющую реальное от невероятного и совершенно фантастического. Решение свое мадам Джодска объяснила страшным испугом, который-де сделал невозможным ее дальнейшее пребывание в доме. За сутки предупредив хозяина об уходе с места, гувернантка уехала. Представленное ею объяснение казалось нелепым, но вполне понятным: любая женщина может вдруг так испугаться в некоем доме, что проживание в нем станет для нее просто невыносимым. Это можно назвать глупостью или еще как-нибудь, но это понятно. Навязчивую идею, однажды поселившуюся в уме суеверной и потому склонной к истерикам женщины, нельзя вытеснить из сознания никакими логическими доводами. Подобное поведение можно счесть нелепым, но оно понятно.

Происшествие же, послужившее причиной внезапного испуга мадам Джодска, — это совсем другое дело, и самое лучшее просто рассказать о нем. Оно связано с куклой. Гувернантка клялась всеми святыми, что видела, как кукла „шла сама по себе“. Она двигалась жуткой, подпрыгивающей, расхлябанной походкой по кровати, на которой спала Моника.

Мадам Джодска клялась, что видела это собственными глазами при слабом свете ночника. Перед сном она по привычке и из чувства долга заглянула в дверь спальни, дабы убедиться, что с девочкой все в порядке. Ночник, хотя и неяркий, хорошо освещал комнату. Сначала внимание гувернантки привлекло какое-то судорожное движение на стеганом одеяле: казалось, некий небольшой предмет скользит, нелепо подпрыгивая, по гладкому шелку. Возможно, что-то скатывается с кровати, оттого что девочка пошевелилась во сне.

Несколькими секундами позже гувернантка увидела, что это не просто „некий предмет“, поскольку тот имел вполне определенную форму и вовсе не скатывался и не соскальзывал с кровати. Самым ужасным образом какое-то существо шагало: делало маленькие, но вполне целенаправленные шажки, словно живое. У него было крохотное страшное личико — крохотное и лишенное выражения, и на личике этом ярко сверкали маленькие глаза, которые смотрели прямо на мадам Джодска.

Несколько мгновений ошеломленная женщина смотрела на загадочное существо и потом вдруг с ужасом поняла, что это маленькое злонамеренное чудовище является не чем иным, как куклой! Куклой Моники! И кукла эта шагала к ней по складкам смятого одеяла. Она направлялась прямо к женщине.

Мадам Джодска взяла себя в руки — как в физическом, так и в моральном отношении — и великим усилием воли попыталась убедить себя в том, что этого ненормального и невероятного явления не существует в действительности. Как не существует застывшей у нее в жилах крови и бегущих по спине холодных мурашек. Она начала молиться. В полном отчаянии она мысленно обратилась к своему варшавскому духовнику, затем беззвучно закричала. Но кукла ковыляла прямо к молодой женщине, все ускоряя шаг и не сводя с нее пристального взгляда стеклянных глаз.

Потом мадам Джодска лишилась чувств.

О том, что мадам Джодска в некоторых отношениях была женщиной замечательной и разумной, можно судить по следующему: она поняла, что история эта „не выдерживает никакой критики“, ибо осторожным шепотом рассказала о происшествии одной только кухарке, а хозяину поведала более правдоподобную историю о смерти близкого родственника и возникшую в связи с этим необходимость срочно уехать в Варшаву. Мадам Джодска не сделала ни малейшей попытки приукрасить странный рассказ. Придя в сознание, она собралась с духом и совершила замечательный поступок — укрепив свое сердце молитвой, заставила себя произвести тщательный осмотр места происшествия. Она на цыпочках вошла в комнату и убедилась, что Моника мирно спит, а кукла лежит совершенно неподвижно у самого края кровати. Мадам Джодска долго и пристально смотрела на куклу. Лишенные век глаза существа, обрамленные жуткими нелепыми ресницами, таращились в пустоту. Выражение воскового личика казалось не столько невинным, сколько тупым, идиотическим, — мертвая маска, жалкое подражание жизни там, где жизни быть не может никогда. Кукла была не просто безобразной — она вызывала отвращение.

Однако мадам Джодска не только внимательно изучила, восковое лицо, но и с достойной восхищения смелостью заставила себя прикоснуться к маленькому чудовищу. В действительности она взяла куклу в руки. Вера молодой женщины, ее глубокая религиозность восставали против недавнего свидетельства ее зрения. Она не могла видеть ожившей куклы. Это было невероятно, невозможно. Объяснение крылось в чем-то другом. Во всяком случае, она убеждала себя довольно долго и наконец осмелилась дотронуться до омерзительной игрушки. Мадам Джодска аккуратно положила куклу на столик около кровати между цветочной вазой и ночником, где та осталась лежать на спине — беспомощная, невинная и все же ужасная. И лишь после этого на подгибавшихся ногах гувернантка покинула детскую и направилась в свою спальню. Тот факт, что пальцы молодой женщины оставались ледяными до тех пор, пока она наконец не уснула, безусловно, имеет простое и естественное объяснение и не нуждается ни в какой проверке.

Сцена эта — воображаемая или реальная — наводила ужас: бездушная поделка фабричного производства двигалась, как живое и разумное существо. Это походило на кошмарный сон. Мадам Джодска, с детства надежно защищенная железными принципами религии, испытала тяжелейшее потрясение. А потрясение вносит сумятицу в человеческий ум. Жуткое зрелище заставило молодую женщину усомниться во всем, что дотоле казалось ей реальным и возможным. Кровь застыла у нее в жилах, ледяной ужас проник в сердце, нормальное течение жизни в теле прекратилось на миг, и она лишилась чувств. Обморок был естественной реакцией организма на происшедшее. Однако именно потрясение, испытанное при виде невероятного зрелища, придало мадам Джодска храбрости для дальнейших действий. Она любила Монику независимо от обязанностей, входивших в хорошо оплачиваемую работу. Именно вид крохотного чудовища, ковылявшего по одеялу недалеко от лица и сложенных ручек спавшего ребенка, заставил гувернантку взять ужасную куклу голыми руками и убрать ее подальше».

Перед тем как заснуть, мадам Джодска несколько часов подряд размышляла над невероятным событием, то сомневаясь в реальности того, что видела, то вновь убеждая себя в этом, и заснула наконец с твердым убеждением: чувства все-таки не обманули ее. Это, конечно, еще не дает оснований усомниться в честности и искренности мадам Джодска и в достоверности ее подробных свидетельств.

— Мне очень жаль, — спокойно сказал полковник Мастерс, узнав о смерти ее родственника. Он испытующе взглянул на молодую женщину и добавил с улыбкой: — И Моника будет скучать без вас.

Гувернантка уже повернулась, чтобы уйти, когда полковник внезапно протянул к ней руку:

— Если вдруг впоследствии вам представится возможность вернуться — дайте мне знать. Ваше влияние так… благотворно… и спасительно…

Мадам Джодска невнятно пробормотала какую-то фразу, содержавшую обещание вернуться при случае, но покинула особняк, находясь под странным и сильным впечатлением, что не только — и не столько — Моника нуждается в ее присутствии. Молодая женщина сожалела о том, что полковник произнес именно эти слова. Она испытывала чувство стыда, словно бежала от своего долга или, по крайней мере, от ниспосланной ей Богом возможности помочь ближнему. «Ваше влияние так… спасительно…»

Уже в поезде и на корабле совесть начала грызть, скрести и терзать сердце мадам Джодска. Она бросила ребенка, которого любила и который нуждался в ней, — бросила потому, что потеряла голову от страха. Но подобное утверждение было односторонним. Она покинула дом, потому что в нем поселился дьявол. Однако и это было справедливым лишь отчасти. Когда истеричный человек, с раннего детства воспитанный на жестких религиозных догмах, начинает изучать факты и анализировать впечатления, логика и здравый смысл перестают работать должным образом. Мысль уводила в одну сторону, эмоции — в другую, и в результате мадам Джодска не пришла ни к какому заключению.

Она ехала в Варшаву, к своему отчиму, отставному генералу, в разгульной жизни которого не было места для падчерицы и который не мог обрадоваться ее возвращению. Для молодой вдовы, поступившей на работу с единственной целью сбежать подальше от грубого и пошлого существа, перспектива вернуться домой с пустыми руками была унизительной. Но все же сейчас ей было легче вынести эгоистичный гнев отчима, нежели объяснить полковнику Мастерсу подлинную причину своего ухода со службы. Совесть начала мучить мадам Джодска и по другим поводам, по мере того как обращенные в прошлое мысли воскрешали в ее памяти разные полузабытые подробности.

Например, те пятна крови, о которых упоминала кухарка, суеверная ирландка миссис О'Рейли. Мадам Джодска взяла за правило пропускать мимо ушей глупые россказни миссис О'Рейли, однако сейчас вдруг вспомнила нелепые разговоры кухарки и горничной, занятых составлением списка грязного белья.

«Говорю тебе, на кукле нет никакой краски. Там одни опилки, воск и прочая дрянь. — Это горничная. — Я же вижу, где краска, а где нет. А это не краска, это кровь».

И позже голос миссис О'Рейли: «Матерь Божья! Еще одно красное пятно! Она грызет ногти! Отучать ее от этого — не моя работа!»

Появление красных пятен на простыне и наволочках, конечно, казалось странным. Но в тот момент мадам Джодска не обратила внимания на случайно услышанный разговор. Списки белья для прачечной едва ли могли иметь отношение к ее работе. И вообще прислуга так глупа!.. Однако сейчас, в поезде, эти красные пятна — то ли краска, то ли кровь — вспомнились молодой женщине и растревожили ее воображение.

Другая довольно странная мысль тоже тревожила мадам Джодска — смутное сознание того, что она покинула человека, нуждавшегося в помощи, оказать которую было в ее силах. Это чувство не поддавалось точному словесному определению. Возможно, оно основывалось на замечании полковника о ее «спасительном» влиянии. Трудно сказать. Молодая женщина ощущала это интуитивно, а интуиция редко поддается анализу. В пользу этого смутного чувства говорила и странная уверенность, возникшая в душе гувернантки впервые со времени поступления на работу к полковнику Мастерсу, — уверенность в том, что полковник боится своего прошлого. Когда-то давно он совершил некий поступок, о котором ныне сожалеет и которого, возможно, стыдится, — во всяком случае, поступок, наказания за который теперь опасается. Более того, он ожидает этого наказания: возмездия, что прокрадется в дом, как тать в ночи, и схватит его за горло.

Именно человек, ожидавший мести, мог счесть ее влияние «спасительным». Вероятно, дело было в крепости духа, данной молодой женщине религией, или в покровительстве ее ангелов-хранителей.

Похоже, таким образом развивались мысли мадам Джодска. И жило ли в глубине ее души тайное восхищение этим мрачным и загадочным человеком — восхищение и неосознанное желание защитить его, в котором молодая женщина никогда не признавалась даже самой себе, — навсегда осталось ее сокровенной тайной.

Решение вернуться, принятое мадам Джодска после нескольких недель проживания в доме жестокого и злобного отчима, можно счесть закономерным и, во всяком случае, естественным для человеческой природы. Молодая женщина беспрестанно молилась своим святым. Кроме того, ее угнетало сознание невыполненного долга и утрата самоуважения. Она вернулась в холодный деревенский особняк. Поступок сей был понятен. Понятен был и восторг Моники, а тем более облегчение и радость полковника Мастерса. Последний самым деликатным образом выразил свои чувства в любезной записке, составленной так, словно мадам Джодска отлучалась из дома по делу лишь на короткий срок, — ибо прошло несколько дней, прежде чем молодой женщине представилась возможность увидеть хозяина и поговорить с ним. Кухарка и горничная оказали мадам Джодска прием радушный и многословный; однако болтовня их внушала беспокойство. Красных пятен загадочного происхождения на постельном белье больше не появлялось, но произошли другие необъяснимые события, еще более тревожные.

— Девочка скучала без вас ужасно, — сказала миссис О'Рейли. — Хотя и нашла себе утешение кое в чем… если вам угодно знать. — И кухарка перекрестилась.

— Кукла? — Мадам Джодска вздрогнула от ужаса, но усилием воли заставила себя перейти прямо к сути дела и говорить при этом небрежным тоном.

— Вот именно, мадам. Кровавая кукла.

Это странное определение гувернантка слышала много раз и прежде, но не знала, следует понимать его буквально или нет.

— Кровавая? — переспросила она, понизив голос.

Кухарка странно дернулась всем телом и пояснила:

— Ну, скорее я имею в виду то, что она двигается, как существо из плоти и крови. И то, как девочка с ней обращается и играет. — В голосе кухарки, хотя и громком, слышались нотки подавленного страха. Она вытянула вперед руки, словно защищаясь от возможного нападения.

— Несколько случайных царапин еще ничего не доказывают, — презрительно заметила горничная.

— Вы говорите о… каком-то… телесном повреждении? — серьезно спросила мадам Джодска.

Она с трудом дышала и не обратила внимания на замечание горничной.

Миссис О'Рейли несколько раз судорожно сглотнула.

— Это не мисс Моника, — негодующим шепотом заявила она, совладав наконец с собой. — Это кто-то еще. Вот о чем я говорю. И ни один человек настолько черный никогда не может принести удачу в дом! Во всяком случае на своем веку я такого не припомню!

— Кто-то еще?.. — повторила мадам Джодска едва слышно, выхватив из тирады кухарки самые существенные слова.

— Да что твой человек! — снова подала голос горничная. — Подумаешь, человек! Слава Богу, я не христианка и ничего общего с христианами не имею! Но однажды ночью я точно услышала такое резкое пошаркивание в детской спальне… и кукла показалась мне большой такой — словно раздутой, — когда я тихонько заглянула в дверь…

— Замолчи сейчас же! — вскричала миссис О'Рейли. — Ты этого не видела и говоришь неправду! — Она повернулась к гувернантке и сказала извиняющимся тоном: — Об этой кукле сплетается больше пустых небылиц, чем я слышала ребенком во всех сказках графства Мейо. И я… я не верю ни одной из них. — Миссис О'Рейли презрительно повернулась спиной к продолжавшей трещать горничной и приблизилась к мадам Джодска. — Мисс Монике ничего не грозит, мадам, — горячо прошептала она. — Насчет нее можете быть совершенно спокойны. А если какая беда и случится — она коснется другого человека. — И кухарка снова осенила себя крестом.

В тишине своей комнаты мадам Джодска размышляла в перерывах между молитвами. Глубокое, ужасное беспокойство терзало ее.

Кукла! Дешевая безвкусная игрушка, тысячекратно размножаемая на фабриках; поделка промышленного производства, предназначенная для развлечения детей… Но…

«И то, как девочка с ней обращается и играет…» — звенело в ее встревоженном мозгу.

Кукла! Она была трогательной, убогой и даже ужасной игрушкой, однако вид занятой ею Моники наводил на глубокие раздумья, поскольку благодаря этим играм в девочке пробуждался материнский инстинкт. Дитя со страстной любовью ласкает и нежит свою куклу, заботится о ее благоденствии, однако небрежно запихивает любимицу в коляску, со свернутой шеей и неестественно заломленными конечностями, и самым жестоким образом оставляет ее лежать вверх ногами, когда бежит к окну посмотреть, кончился ли дождь и выглянуло ли солнце, Этот слепой и странный автоматизм поведения присущ любому представителю рода людского — стадный инстинкт, которому нипочем любые препятствия, сила которого непреодолима. Материнский инстинкт восстает против смерти и даже отрицает ее. Кукла — лежащая на полу с выбитыми зубами и выцарапанными глазами или любовно уложенная в постель, дабы ночью быть придушенной, измятой, изуродованной, искалеченной, — стойко переносит все мучения и страдания и в конце концов утверждает свое бессмертие. Ее невозможно убить. Она неподвластна смерти.

«Девочка со своей куклой, — размышляла мадам Джодска, — олицетворяет собой безжалостную и непобедимую страсть Природы, ее высшее назначение: выживание рода людского…»

Такие мысли, навеянные, вероятно, неосознанной жестокой обидой молодой женщины на природу, не давшую ей собственного ребенка, не могли течь в этом направлении долго. Скоро они вернулись к конкретным обстоятельствам, пугавшим и сбивавшим мадам Джодска с толку, — к Монике и ее дурацкой желтоволосой кукле с пустым взглядом. Не закончив молитвы, молодая женщина уснула. Ей даже ничего не приснилось ночью, а утром она встала свежей, бодрой и преисполненной решимости рано или поздно — лучше рано — поговорить с хозяином.

Она наблюдала и слушала. Наблюдала за Моникой. И за куклой. Все казалось нормальным, как в тысячах других домов. Сознание ее оценивало ситуацию, и там, где сталкивались разум и суеверие, первый легко удерживал свои позиции. В выходной вечер молодая женщина с удовольствием посетила местный кинотеатр и вышла из жарко натопленного зала с твердым убеждением, что цветная фантазия экрана притупляет воображение и что жизнь заурядного человека сама по себе прозаична. Однако не успела она пройти и полмили по направлению к дому, как глубокая необъяснимая тревога вернулась к ней с новой силой.

Миссис О'Рейли уложила Монику в постель, и именно миссис О'Рейли открыла последней дверь. Смертельная бледность заливала лицо кухарки.

— Она разговаривает, — прошептала женщина, еще не успев закрыть дверь. Ее трясло от страха.

— Разговаривает? Кто разговаривает? Вы о чем?

Миссис О'Рейли тихо прикрыла дверь.

— Обе, — трагическим тоном заявила она, потом села и отерла лицо. Вид у нее был совершенно безумный.

Мадам Джодска сразу повела себя решительно — если только решительность может родиться из ужасного чувства опасности и тревожной уверенности.

— Обе? — повторила она нарочито громким голосом впротивовес шепоту кухарки. — О чем это вы?

— Они разговаривают обе — разговаривают друг с другом, — настойчиво объяснила миссис О'Рейли.

Несколько мгновений гувернантка молчала, пытаясь успокоить болезненно сжавшееся сердце.

— Вы слышали, как они разговаривают друг с другом, — это вы имеете в виду? — наконец спросила она дрожавшим голосом, стараясь говорить как можно более непринужденно.

Миссис О'Рейли кивнула и боязливо оглянулась через плечо. Похоже, нервы ее были напряжены до предела.

— Я думала, вы никогда не вернетесь, — прохныкала она. — Я еле высидела дома.

Мадам внимательно посмотрела в ее полные ужаса глаза и спокойно спросила:

— Вы слышали?..

— Я стояла под дверью. И слышала два голоса. Два разных голоса.

Мадам Джодска не стала подробно допрашивать кухарку — словно чувство острого страха помогло ей сохранить способность здраво мыслить.

— Вы хотите сказать, миссис О'Рейли, — бесстрастным тоном произнесла она, — что слышали, как мисс Моника, по своему обыкновению, обращалась к кукле и, изменив голос, отвечала сама себе за нее? Вы это хотите сказать?

Но миссис О'Рейли трудно было сбить с толку. Вместо ответа она перекрестилась и покачала головой:

— Давайте поднимемся и послушаем вместе, мадам. И тогда судите сами. — Голос кухарки звучал еле слышно.

И вот глубокой ночью, когда Моника уже давно спала, две женщины — кухарка и гувернантка, служившие в пригородном особняке, — притаились в темном коридоре у двери в детскую спальню. Стояла тихая безветренная ночь. Полковник Мастерс, которого обе женщины боялись, вероятно, давно отправился в свою комнату, расположенную в другом крыле нелепого здания. Мадам Джодска и миссис О'Рейли провели много времени в ужасном ожидании, прежде чем отчетливо расслышали первые звуки за дверью детской — тихие, спокойные и внятные голоса. Два голоса. Приглушенные, таинственные и отвратительные звуки доносились из комнаты, в которой мирно спала Моника рядом со своей обожаемой куклой. Но безусловно, это были два разных голоса.

Женщины одновременно выпрямились в креслах и непроизвольно обменялись взглядами. Обе были ошеломлены, напуганы до полусмерти. Обе сидели, охваченные ужасом.

Какие смутные мысли населяли суеверное сознание миссис О'Рейли, известно лишь богам старой Ирландии. Но мысли молодой полячки текли с отчетливой ясностью. В спальне звучали не два голоса, а только один. Прижавшись ухом к дверной щели, мадам напряженно вслушивалась. Она помнила, что человеческий голос странно меняется во сне.

— Девочка разговаривает во сне сама с собой, — твердо прошептала она. — Вот и все, миссис О'Рейли. Просто разговаривает во сне, — с ударением повторила мадам Джодска женщине, тесно прижавшейся к ее плечу, словно в поисках поддержки. — Неужели вы сами не слышите? — громко и почти сердито продолжала мадам. — Это один и тот же голос. Прислушайтесь хорошенько — и вы поймете, что я права! — И она сама напрягла слух и почти беззвучно прошептала: — Тише! Слушайте! Разве это не тот же самый голос отвечает сам себе?

Однако в этот момент другой звук привлек внимание мадам Джодска. На сей раз он раздался за ее спиной: слабый шаркающий звук, похожий на шаги торопливо удалявшегося человека. Она резко обернулась и обнаружила, что обращалась к пустоте. Рядом никого не было. Молодая женщина осталась совершенно одна в темном коридоре. Миссис О'Рейли ушла. Снизу, из темного колодца лестничного пролета, послышался приглушенный стон: «О Матерь Божья и все святые…» — и еще ряд причитаний.

Внезапно оставшись в одиночестве, мадам Джодска, несомненно, удивилась, но не поддалась панике. Однако в этот самый момент — совершенно как в книгах — внизу раздался новый звук: скрежет поворачиваемого в замке ключа. Значит, вопреки их предположениям, полковник Мастерс еще не ложился спать и только сейчас возвращается домой! Успеет ли миссис О'Рейли проскользнуть через холл незамеченной? И — что еще ужасней — не захочет ли полковник подняться наверх и заглянуть в спальню Моники, как он это изредка делал? Задыхаясь от волнения, мадам Джодска прислушивалась. Вот он скинул пальто — по обыкновению стремительно. С громким стуком швырнул зонтик на место. И в тот же миг шаги его зазвучали на лестнице. Полковник поднимался наверх Через минуту хозяин появится в коридоре, где она сидит, скрючившись, под дверью Моники.

Он поднимался быстро, шагая через две ступеньки.

Мадам Джодска тоже не стала мешкать. Счастливая мысль осенила ее. Скрючившаяся под дверью девочки, она представляла собой смехотворное зрелище. Но присутствие ее в детской покажется полковнику вполне естественным и объяснимым. Гувернантка действовала решительно.

С бешено колотившимся сердцем она открыла дверь, шагнула в спальню и секундой позже услышала тяжелую поступь полковника, шедшего по коридору к своей комнате. Он миновал дверь детской. Не останавливаясь прошел дальше. С чувством огромного облегчения мадам Джодска прислушивалась к удалявшимся шагам.

Теперь, оставшись в спальне за закрытой дверью, гувернантка могла все рассмотреть как следует.

Моника спала крепким сном — но и во сне играла со своей любимой куклой. Пальчики ее судорожно теребили игрушку, словно ей снился какой-то кошмар. Ребенок бормотал что-то во сне, но что именно — разобрать было невозможно. Приглушенные вздохи и стоны слетали с детских губ. И все же в спальне отчетливо слышался некий посторонний звук, явно издаваемый не спавшей девочкой. Откуда же он исходил?

Мадам Джодска замерла на месте, затаив дыхание. Сердце выпрыгивало у нее из груди. Она напряженно всматривалась и вслушивалась. И ясно различила какое-то попискивание и тоненькое ворчание. Мгновение спустя источник звуков был обнаружен. Они срывались не с губ Моники. Их несомненно издавала кукла, которую девочка стискивала и безжалостно терзала во сне. Так скрипели и пищали сочленения выворачиваемых рук и ног, словно перетираемые опилки громко протестовали против жестокого обращения. Моника явно не слышала этого шума. Когда девочка выкручивала кукле голову, то воск, ткань и опилки при трении друг о друга издавали чудные скрежещущие звуки, похожие на отдельные слоги человеческой речи и даже на целые слова.

Мадам Джодска смотрела и слушала. Ледяные мурашки ползали у нее по спине. Она искала естественное объяснение этому явлению — и не могла найти. Она то пыталась молиться, то безвольно отдавалась во власть всепоглощающего ужаса. Ее прошибал холодный пот.

Внезапно Моника все с тем же выражением безмятежности и покоя на лице перевернулась во сне на бок, выпустив при этом из пальцев куклу.

Последняя упала на одеяло у края кровати и осталась неподвижно лежать там, безжизненно раскинув конечности. И в то же время — охваченная страхом мадам Джодска едва верила своим ушам! — она продолжала пищать и бормотать. Она продолжала говорить сама по себе. Но в следующее мгновение случилось нечто еще более ужасное: кукла рывком поднялась с одеяла и встала на свои выкрученные ножки. Она начала двигаться. Она заковыляла по одеялу к краю кровати. Ее слепые стеклянные глаза были устремлены прямо на гувернантку. Бездушная кукла являла собой зрелище отвратительное и совершенно невероятное. Судорожно подергивая неестественно вывороченными членами, спотыкаясь и подпрыгивая, она шла к мадам Джодска по складкам скользкого шелкового одеяла. Вид у нее был решительный и угрожающий. И все громче становились похожие на слоги звуки — странные, бессмысленные звуки, в которых, однако, отчетливо слышалась злоба. Словно живое существо, кукла ковыляла по направлению к молодой полячке. Весь ее облик говорил о готовности броситься на врага.

И снова вид простой детской игрушки, подражавшей движениями своего отвратительного крохотного тельца движениям некоего ужасного злобного чудовища, заставил смелую гувернантку лишиться чувств. Кровь отхлынула от сердца женщины, и в глазах у нее потемнело.

На сей раз, однако, состояние полного беспамятства продолжалось всего несколько мгновений: оно пришло и ушло почти как забытье, наступающее на один миг в приступе неодолимой страсти. Именно страсть и захлестнула душу мадам Джодска, ибо последующая реакция ее на происходившее была весьма бурной. Внезапный гнев вспыхнул в сердце очнувшейся женщины — возможно, гнев труса, бешеная ярость, вызванная сознанием собственной слабости. Во всяком случае неожиданная вспышка гнева помогла ей. Она пошатнулась, справилась с дыханием, судорожно вцепилась в стоявший рядом комод и взяла себя в руки. Ярость и негодование кипели в ее душе, вызванные непостижимым зрелищем восковой куклы, которая двигалась я бормотала, подобно разумному живому существу, способному произносить членораздельные слова. Слова, как решила мадам Джодска, на неком неизвестном ей наречии.

Если ужасное может напугать до беспамятства, оно может также и причинить реальный вред. Вид дешевой фабричной игрушки, действовавшей по собственной воле и разумению, побудил гувернантку безотлагательно применить насилие. Ибо она была не в силах более выносить происходящее. Мадам Джодска бросилась вперед. Молниеносно скинув с ноги туфельку на высоком каблуке, она сжала в руке это единственное имевшееся в ее распоряжении оружие, полная решимости разбить вдребезги кошмарную куклу. Конечно, молодая женщина находилась в этот момент в состоянии истерики, однако действовала разумно. Нечестивое порождение ужаса необходимо было стереть с лица земли. Одна-единственная мысль владела ее сознанием: надо уничтожить куклу полностью, раздробить на части, стереть в порошок.

Они стояли лицом к лицу. Безжизненные глаза неотрывно смотрели в глаза молодой женщины. Готовая свершить задуманное, мадам Джодска высоко подняла руку, но не смогла опустить ее. Боль, острая, как от укуса змеи, внезапно пронзила ее пальцы, запястье и всю руку; хватка ее ослабла, туфля, вертясь, полетела через комнату, и все задрожало и поплыло перед глазами женщины в мерцающем свете ночника. Мгновенно обессилевшая, беспомощная, охваченная ужасом, стояла она неподвижно. Какие боги и святые могли помочь ей? Никакие. Она должна была рассчитывать лишь на свою волю. Почти теряя сознание, мадам Джодска все же сделала еще одну попытку.

— Мой Бог! — услышала она собственный сдавленный полушепот-полукрик. — Это неправда! Ты — ложь! Мой Бог отрицает твое существование. Я призываю своего Бога!..

И тут, к еще большему ее ужасу, кошмарная маленькая кукла взмахнула уродливо вывернутой рукой и пропищала — словно в ответ мадам Джодска — несколько непонятных отрывистых слов на незнакомом наречии. И в тот же миг страшное существо безжизненно осело на одеяло, как проткнутый воздушный шарик. На глазах гувернантки оно превратилось в бесформенный неодушевленный предмет, в то время как Моника — о ужас! — беспокойно пошевелилась во сне и пошарила вокруг себя руками, словно в поисках потерянной важной вещи. При виде спавшей невинным сном девочки, бессознательно тянувшейся к непостижимому и таинственно притягательному для нее злу, смелая полячка вновь не смогла совладать с собой.

И во второй раз тьма застила ее глаза.

Затем, несомненно, последовал провал в памяти, ибо рассудок оказался не в силах противостоять натиску чувств и суеверных мыслей. Когда мадам Джодска начала приходить в себя, за многословными страстными молитвами, на коленях у кровати в своей комнате, она помнила только приступ необузданной ярости, вылившийся в акт насилия. Она не помнила, как шла по коридору и поднималась по лестнице. Но туфля была при ней, крепко зажатая в руке. И мадам Джодска помнила также, как в бешенстве схватила безжизненную восковую куклу и мяла, рвала и ломала мерзкое крохотное тельце до тех пор, пока из него, изуродованного до неузнаваемости, если не полностью уничтоженного, не посыпались опилки… Потом гувернантка грубо швырнула куклу на стол подальше от Моники, мирно спавшей глубоким сном. Это она помнила. И перед глазами ее неотступно стояла также следующая картина: маленькое, непристойно изуродованное чудовище в изорванном тонком платье лежит неподвижно с раскинутыми конечностями и идиотически поблескивающими глазами, но в неподвижности своей остается все же живым и полным зловещей и разумной силы.

Никакие самые долгие и страстные молитвы не помогли мадам Джодска избавиться от этого видения.

Теперь мадам Джодска ясно сознавала, что откровенный разговор с хозяином с глазу на глаз просто необходим. Этого требовали ее совесть, благоразумие и чувство долга. Она сознательно ни словом не обмолвилась о кукле с самой девочкой — и поступила, по ее твердому убеждению, правильно. На этом пути таилась опасность — опасность пробудить в детском сознании нежелательные мысли. Но с полковником Мастерсом, который платил гувернантке за работу и верил в ее честность и преданность, нужно было объясниться немедленно.

Побеседовать с хозяином наедине казалось делом до нелепого трудным. Во-первых, он ненавидел подобные разгот воры и избегал их. Во-вторых, подступиться к нему было практически невозможно, поскольку его вообще редко, видели в доме. По ночам он возвращался поздно, а по утрам никто не рисковал приближаться к нему. Он считал, что маленький штат прислуги должен жить своей собственной жизнью в соответствии с некогда заведенным порядком. Единственной обитательницей особняка, которая осмеливалась подходить к полковнику, была миссис О'Рейли. Она периодически, раз в полгода, отважно входила в его кабинет, сообщала о своем уходе с места, получала надбавку к жалованью и оставляла хозяина в покое на следующие полгода.

Зная о привычках полковника Мастерса, мадам Джодска на следующий день подстерегла его в холле. Моника в это время, по обыкновению, спала перед ленчем. Полковник собирался выходить из дому, и гувернантка наблюдала за ним с верхней площадки лестницы. Его худая стройная фигура и смуглое бесстрастное лицо в очередной раз внушили молодой женщине восхищение. Он являл собой образ настоящего солдата. Сердце мадам Джодска трепетало, когда она торопливо сбегала по ступенькам. Однако стоило полковнику остановиться и внимательно взглянуть ей в лицо, как все заранее заготовленные фразы вылетели у нее из головы и вместо них из ее уст хлынул поток бессвязных диких слоа Некоторое время хозяин слушал гувернантку довольно вежливо, но потом решительно прервал ее:

— Я очень рад, что вы нашли возможность вернуться к нам, — как уже сообщил в записке, Моника очень скучала без вас…

— Она сейчас играет с одной вещью…

— Да-да, прекрасно, — перебил он ее. — Несомненно, именно такая игрушка ей и нужна… Полагаюсь на ваш здравый смысл… Пожалуйста, обращайтесь ко мне и впредь при необходимости… — И полковник повернулся, собираясь уйти.

— Но я не понимаю. Эта игрушка ужасна, ужасна…

Полковник Мастерс издал один из своих редких смешков:

— Конечно, все детские игрушки ужасны, но если они нравятся девочке… Я не видел игрушку и не могу судить…И если вы не смогли купить ничего лучшего… — Он пожал плечами.

— Но я не покупала ee! — в отчаянии вскричала мадам Джодска. — Ее принесли. Она издает звуки сама по себе… произносит слова. Я видела, как она двигается — двигается без посторонней помощи. Это кукла!

Полковник, уже успевший достичь двери, резко обернулся, словно пораженный выстрелом. Его лицо сначала вспыхнуло, потом смертельно побледнело, и в горящих глазах появилось какое-то странное выражение и тут же исчезло.

— Кукла, — повторил он спокойным голосом. — Вы сказали «кукла»?

Выражение его лица и глаз настолько смутило гувернантку, что она просто сбивчиво поведала о появлении в доме посылки с куклой. Смятение женщины усугубилось еще более, когда полковник спросил, выполнила ли кухарка его приказ немедленно уничтожить посылку.

— Ведь выполнила? — свистящим шепотом спросил он, словно и в мыслях не допускал возможность ослушания.

— Думаю, миссис О'Рейли выбросила посылку, — уклончиво ответила мадам Джодска, пряча глаза. Она хотела выгородить кухарку. — Думаю, Моника… наверное, случайно нашла ее. — Молодая женщина презирала себя за трусость, но настойчивость полковника просто обескуражила ее. Более того, она отдавала себе отчет в странном желании оградить этого человека от боли, словно под угрозой находились его, а не Моники безопасность и счастье. — Она… разговаривает!.. И двигается!.. — отчаянно вскричала гувернантка, заставив себя наконец поднять глаза.

Полковник Мастерс напрягся и как будто затаил дыхание:

— Вы говорите, кукла у Моники? И девочка играет с ней? И вы видели, как кукла двигается, и слышали звуки, похожие на членораздельную речь? — Он задавал вопросы тихим голосом, словно разговаривал сам с собой. — Вы… действительно слышали?

Не в силах найти достаточно убедительные слова, мадам Джодска просто кивнула и почувствовала исходившие от собеседника волны страха, подобные дуновению холодного ветра. Этот человек был охвачен неподдельным ужасом. Однако он не вспылил и не разразился обвинениями и руганью, но продолжал говорить тихо и даже спокойно:

— Вы поступили правильно, что пришли и рассказали мне все это… совершенно правильно. — И затем еле слышным голосом полковник Мастери добавил: — Я ожидал чего-нибудь в этом роде… Рано или поздно… это должно было случиться… — Он поднес к лицу носовой платок, и последние слова его прозвучали совсем невнятно.

Вдруг, словно вняв мольбе о помощи, душа мадам Джодска под натиском чувств освободилась от страха. Молодая полячка шагнула к хозяину и взглянула ему прямо в глаза.

— Посмотрите на девочку сами, — произнесла гувернантка с неожиданной твердостью. — Пойдемте послушаем вместе. Пойдемте в спальню.

Полковник отшатнулся и несколько мгновений молчал.

— Кто? — спросил он тихим голосом. — Кто принес посылку?

— Полагаю, мужчина.

Последовавшая после этих слов пауза длилась, казалось, целые минуты.

— Белый? — наконец выговорил полковник Мастерс. — Или… черный?

— Темнокожий, — ответила гувернантка. — Почти черный.

Смертельно бледный, полковник трясся как осиновый лист. Поникший, обессиленный, он прислонился к двери. Не желая доводить его до обморока, гувернантка взяла инициативу в свои руки.

— Вы пойдете со мной сегодня ночью, — твердо произнесла она, — и мы послушаем вместе. А сейчас подождите меня здесь. Я схожу за бренди.

Когда минутой позже запыхавшаяся мадам Джодска вернулась и пронаблюдала, как полковник единым духом осушил бокал, она поняла, что поступила верно, рассказав ему все.

— Сегодня ночью, — повторила гувернантка. — После вашего бриджа мы встретимся в коридоре у двери детской. Я буду там. В половине первого.

Полковник Мастерс выпрямился и, не сводя с нее пристального взгляда, то ли кивнул, то ли слегка поклонился.

— В половине первого. В коридоре у двери детской, — пробормотал он. И, тяжело опираясь на трость, вышел из дому и двинулся по аллее.

Молодая женщина смотрела ему вслед и чувствовала, что страх в ее душе уступил место состраданию. И она осознала также, что этот тяжело и неверно ступающий человек слишком истерзан угрызениями совести, чтобы знать хотя бы миг покоя, и слишком напуган, чтобы думать о Боге.

Мадам Джодска пришла на встречу, как было условленно. Она не стала ужинать, а молилась в своей комнате. Перед этим она уложила Монику в постель.

— Дайте мне куклу, — попросило милое дитя. — Мне нужна кукла, иначе я не смогу заснуть.

И мадам Джодска неохотно принесла куклу и положила ее на ночной столик возле кровати.

— Ей вполне удобно спать и здесь, Моника, дорогая. Зачем обязательно брать ее в постель?

Гувернантка заметила, что кукла зашита аккуратными стежками и скреплена булавками.

Девочка схватила любимую игрушку.

— Я хочу, чтобы она лежала рядом со мной, — сказала она со счастливой улыбкой. — Мы рассказываем друг другу разные истории. Если она будет лежать далеко, я ничего не услышу. — И Моника прижала куклу к груди с нежностью, при виде которой у гувернантки замерло сердце.

— Конечно, дорогая, если ты с ней быстрее засыпаешь, то положи ее рядом.

Моника не заметила ни дрожавших пальцев воспитательницы, ни выражения ужаса на ее лице и в голосе. Действительно, как только кукла оказалась на подушке рядом со щекой девочки, та, едва успев погладить желтые волосы и восковые щеки любимицы, закрыла глаза, испустила глубокий счастливый вздох и заснула.

Боясь оглянуться, мадам Джодска на цыпочках направилась к двери и вышла из комнаты. В коридоре она вытерла со лба холодный пот.

— Боже, благослови и спаси ее, — беззвучно прошептала молодая женщина. — И прости меня, Боже, если я согрешила в чем-то.

Она явилась на встречу. И знала, что полковник Мастерс явится тоже.

С девяти часов вечера до полуночи время тянулось невыносимо медленно. Мадам Джодска твердо решила до срока держаться подальше от детской — из боязни случайно услышать звуки, которые вынудили бы ее действовать преждевременно. Она отправилась в свою комнату и оставалась там. Но желание долго и многословно молиться у нее пропало, ибо молитвы возбуждали и одновременно обманывали. Если Бог в силах помочь ей, достаточно одной краткой просьбы. Многочасовые молитвы не только оскорбляли ее Бога, но и изнуряли молодую женщину физически. Поэтому она перестала молиться и прочитала несколько страниц из книги польского святого, едва понимай смысл написанного. Позже мадам Джодска погрузилась в жуткую, тревожную дремоту. И потом самым естественным образом заснула.

Ее разбудил шум — звук осторожной поступи за дверью. Часы показывали одиннадцать. Гувернантка узнала шаги, хотя человек и старался идти неслышно. То миссис О'Рейли кралась в свою спальню. Скоро шаги стихли в отдалении. С легким чувством безотчетного стыда мадам Джодска вернулась к своему польскому святому, твердо решив ни в коем случае не смыкать глаз. Потом она снова заснула…

Молодая полячка не могла сказать, что разбудило ее во второй раз. Она испуганно вздрогнула и прислушалась. Ночное безмолвие пугало и настораживало. В доме было тихо, как в могиле. Ни один автомобиль не проезжал мимо особняка. Ни малейший ветерок не тревожил сумрачные сосны вдоль аллеи. Полная тишина царила во внешнем мире. Потом — едва гувернантка успела взглянуть на часы и увидеть на них половину первого — внизу отчетливо послышался резкий щелчок, заставивший вздрогнуть, словно от выстрела, женщину, чьи нервы были напряжены до предела. То закрылась входная дверь. Затем в холле послышались нетвердые шаги. Полковник Мастерс вернулся домой. Он медленно — похоже, неохотно — поднимался по лестнице к условленному месту встречи.

Мадам Джодска вскочила с кресла, бросила взгляд в зеркало, сбивчиво пробормотала несколько слов молитвы и распахнула дверь в темный коридор.

Она напряглась — и телом, и душой. «Теперь он услышит и, возможно, увидит все сам, — пронеслось у нее в голове. — И да поможет ему Бог!»

По пути к двери Моники она вслушивалась в тишину столь напряженно, что, казалось, слышала даже шум собственной крови в ушах. Достигнув условленного места, молодая женщина остановилась. Шаги приближались, и мгновение спустя в коридоре показался силуэт, похожий на смутную тень в рассеянном свете слабой лампы. Полковник приблизился, подошел вплотную к гувернантке. Ей показалось, она произнесла: «Добрый вечер», а он в ответ пробормотал: «Я обещал прийти… дикая нелепица…» — или что-то вроде этого. Они стали рядом в тихом темном коридоре и принялись ждать без дальнейших слов. Они стояли плечом к плечу у двери детской спальни. Женщина слышала, как стучит сердце полковника.

Она чувствовала его дыхание: запах вина, табака и дыма. Полковник переступил с ноги на ногу и бессильно оперся о стену. Внезапно волна необычно сильного чувства захлестнула мадам Джодска — то было отчасти инстинктивное, сродни материнскому, желание защитить этого человека, отчасти физическое влечение к нему. И на какое-то мгновение женщине захотелось обнять и страстно поцеловать его и одновременно защитить от некой грозной опасности, которой он подвергался из-за своего неведения. Преисполненная чувства отвращения, жалости, любви и сознания собственной греховности, мадам Джодска внезапно ощутила странную слабость, но в следующий миг в ее смятенном уме мелькнуло лицо варшавского священника. Холодное дыхание зла витало в воздухе. Это означало присутствие дьявола. Она затряслась всем телом, потеряла равновесие и качнулась в сторону полковника. Еще немного, и она упала бы прямо в его объятия.

Но в это мгновение некий звук нарушил тишину, и мадам Джодска вовремя совладала с собой. Звук раздался из-за двери спальни.

— Слушайте! — прошептала гувернантка, положив ладонь на руку полковника. Последний не пошевелился и не произнес ни слова, но продолжал стоять, подавшись всем телом к двери. Из-за нее доносились разные звуки: легкоузнаваемый голос Моники и другой — более резкий и тонкий, который перебивал и отвечал. Два голоса.

— Слушайте! — повторила гувернантка едва слышным шепотом.

Теплые пальцы мужчины вцепились в ее руку с такой силой, что ей стало больно.

Сначала разобрать отдельные слова было невозможно: до темного коридора долетали лишь разрозненные странные звуки двух разных голосов: детского и еще одного — странного, слабого, едва ли человеческого, но все же голоса?

— Que le bon Dieu… — начала гувернантка и осеклась, увидев, как полковник Мастерс резко нагнулся и сделал то, что до сих пор не приходило ей в голову. Он приник глазом к замочной скважине и не отрывался от нее целую минуту. Чтобы сохранить равновесие, он опустился на одно колено, по-прежнему крепко сжимая руку женщины.

Звуки прекратились, все шорохи за дверью стихли. Мадам Джодска знала: в свете ночника хозяин должен отчетливо видеть подушки на кровати, головку Моники и куклу в ее руках. Он должен был отчетливо видеть все происходящее в спальне, однако ни единым знаком и движением не дал понять, что видит нечто необычное. В течение нескольких секунд гувернантка испытывала странное чувство: ей вдруг представилось, что она просто навоображала бог знает чего и сейчас ведет себя как законченная истеричная идиотка. Эта ужасная мысль мелькнула в ее сознании — еще более убийственная в странной гробовой тишине. Неужели, в конце концов, она просто сумасшедший лунатик? Неужели чувства обманывали ее? Почему полковник ничего не видит и не подает никаких знаков? Почему стих голос в спальне — два голоса? Ни шепотка не доносилось из-за двери.

Внезапно полковник Мастерс выпустил руку гувернантки из своей, тяжело поднялся на ноги и выпрямился. Мадам Джодска напряглась, готовая к сердитой насмешке и презрительным упрекам с его стороны. Тем более удивилась она, когда вместо ожидаемой брани услышала вдруг сдавленный шепот:

— Я видел. Видел, как она ходит!

Молодая женщина стояла не в силах пошевелиться.

— Она смотрела на меня, — еле слышно добавил полковник. — На меня!

От резкой смены чувств мадам Джодска на некоторое время лишилась дара речи. Звучавший в этом придушенном шепоте дикий ужас помог ей вернуть утраченное на миг самообладание. Однако первым нашел слова именно полковник Мастерс — он произнес их шепотом, обращаясь больше к самому себе, нежели к стоявшей рядом женщине:

— Именно этого я и боялся всегда… Я знал, что однажды это должно произойти… Но не думал, что таким образом… Не думал.

В тот же миг из спальни донесся голос — нежный и мягкий, искренний и естественный, исполненный неподдельного чувства — умоляющий голосок Моники:

— Не уходи! Не покидай меня! Вернись в кроватку… пожалуйста!

Затем, словно в ответ девочке, раздались нечленораздельные звуки. Слоги и слова, произносимые знакомым мадам Джодска скрипучим голосом, слоги и слова, ей незнакомые и непонятные. Звуки эти проникали в ее слух, подобно ледяным остриям. Холодный ужас сковал женщину. И рядом с ней — тоже окаменевший от страха — стоял полковник Мастерс. Мгновение спустя он наклонился к ней, и она ощутила на щеке его дыхание.

— Бут лага… — снова и снова тихо повторял он загадочные слова. — Месть… на языке хиндустани!.. — Он испустил долгий мучительный вздох.

Ужасные звуки проникали в самое сердце молодой женщины, подобно каплям яда. Слова эти она слышала и прежде, но не могла понять. Наконец значение их стало ясно. Месть!

Интуиция не обманула мадам Джодска: опасность грозила не Монике, а ее отцу. Ее внезапное неосознанное желание по-матерински защитить полковника тоже нашло свое объяснение. Смертоносная сила, заключенная в кукле, была направлена против него. Вдруг мужчина стремительно отстранил гувернантку и шагнул к двери.

— Нет! — вскричала мадам Джодска. — Я пойду. Дайте мне войти! — И она попыталась оттолкнуть хозяина в сторону. Однако рука его уже лежала на ручке двери. В следующее мгновение дверь распахнулась, и он очутился в комнате. Несколько секунд мадам Джодска и полковник Мастерс стояли в дверном проеме; правда, гувернантка оставалась за спиной хозяина и отчаянно пыталась протиснуться вперед, дабы загородить его своим телом.

Она смотрела из-за плеча мужчины глазами, открытыми столь широко, что чрезмерное напряжение зрения могло и подвести ее. Тем не менее оно работало исправно. Мадам Джодска увидела все, что можно было увидеть: а именно ничего. То есть ничего необычного, ничего ненормального, ничего ужасного. И во второй раз мысль о простом и естественном объяснении страшного случая посетила ее сознание. Неужели она довела себя до состояния крайнего ужаса лишь затем, чтобы сейчас увидеть в этой спокойной тихой спальне спящую крепким сном Монику? Тусклый мерцающий свет ночника освещал погруженную в глубокий здоровый сон девочку и постель, на которой не лежало никаких игрушек. На ночном столике рядом с цветочной вазой стоял стакан воды, на подоконнике в пределах досягаемости ребенка лежала книжка с картинками; нижняя фрамуга окна была чуть приподнята, и на подушке розовело спокойное личико Моники с закрытыми глазами. Девочка дышала глубоко и ровно. В ее безмятежном облике не было ни малейшего следа тревоги и волнения, которые всего две минуты назад звучали в умоляющем голоске, — разве что постельное белье находилось в некотором беспорядке. Одеяло собралось толстыми складками в изножье постели, словно Монике стало жарко и она отбросила его прочь во сне. Но и только.

Полковник Мастерс и гувернантка охватили единым взглядом всю эту очаровательную картину. В комнате стояла такая тишина, что они отчетливо слышали дыхание спавшего ребенка. Их внимательные глаза исследовали спальню. Нигде не было никакого движения. Но в тот же миг мадам Джодска вдруг осознала: некое движение здесь все-таки происходит. Легкое слабое шевеление. Она почувствовала это скорее кожей, ибо зрением и слухом не могла уловить ничего. Несомненно, где-то в этой тихой, спокойной комнате происходило какое-то неуловимое движение, в котором таилась угроза.

Уверенная — обоснованно или нет — в собственной безопасности, а также в безопасности мирно спавшего ребенка, мадам Джодска одновременно чувствовала уверенность в том, что опасность грозит полковнику Мастерсу. Она была твердо убеждена в этом.

— Стойте на месте, — сказала она почти повелительно. — Вы увидите: она наблюдает за вами. Она где-то здесь. Будьте осторожны!

Гувернантка хотела вцепиться в руку хозяина, но не успела.

— Все это дурацкий вздор! — пробормотал полковники решительно шагнул вперед.

Никогда не восхищалась мадам Джодска этим человеком больше, чем сейчас, когда он шел навстречу некой физической и духовной опасности; никогда прежде и никогда впоследствии не видела женщина зрелища столь ужасного и кошмарного. Жалость и страх повергли ее в пучину острой и безысходной тоски. «Никто не должен присутствовать при том, как человек идет навстречу своей участи, если не имеет возможности помочь несчастному», — мелькнуло в ее сознании. Изменить предначертание звезд человек не в силах.

Взгляд женщины случайно остановился на складках сброшенного одеяла. Оно находилось в тени в изножье кровати и, не пошевелись Моника, осталось бы лежать так до утра. Но Моника пошевелилась. Именно в этот момент она перевернулась на бок и, перед тем как устроиться в новом положении, вытянула ножки, отчего зашевелились и уплотнились складки тяжелого одеяла у спинки кровати. Таким образом миниатюрный ландшафт несколько видоизменился — и стали видны очертания некоего очень маленького существа. До сих пор оно лежало скрытое в нагромождении теней, теперь же появилось из тьмы с пугающей стремительностью, будто приведенное в движение скрытой пружиной. Оно словно выпрыгнуло из своего темного уютного гнездышка. Со сверхъестественной скоростью выскочило из складок одеяла сие существо; стремительность его пугала и приводила в ужас. Оно было чрезвычайно маленьким и чрезвычайно страшным. Маленькая, устрашающего вида голова сидела на плечах прямо; и движениями конечностей, и взглядом злобных сверкающих глаз отвратительное создание подражало человеку. Ужасное, агрессивное зло воплотилось в этой форме, которая в иной ситуации показалась бы просто нелепой.

Это была кукла.

С невероятным проворством побежала она по скользкой поверхности смятого шелкового одеяла, ныряя в расселины, выкарабкиваясь из них и вновь бросаясь вперед с видом предельно сосредоточенным и целеустремленным. Было совершенно ясно, что у нее есть конкретная цель. Стеклянные неподвижные глаза куклы не отрываясь смотрели в одну точку, находившуюся за спиной перепуганной гувернантки, — то есть прямо на стоявшего позади нее хозяина, полковника Мастерса.

Отчаянный жест мадам Джодска, казалось, растаял в воздухе…

Она инстинктивно обернулась к полковнику и положила ему на плечо руку, которую он тут же сбросил.

— Пусть эта чертова кукла приблизится! — вскричал мужчина. — И я разберусь с ней! — Он с силой оттолкнул гувернантку в сторону.

Кукла стремительно бежала навстречу человеку. Суставы ее крохотных изуродованных конечностей издавали тонкий скрип — в нем отчетливо слышались странные слова, не раз уже слышанные мадам Джодска и прежде. Слова, прежде ничего не говорившие ей — «бут лага», — но обретшие теперь ужасный смысл: месть.

Слова эти звучали совершенно отчетливо сквозь тонкий скрежет и писк чудовища, которое со сверхъестественной скоростью приближалось к человеку.

Не успел полковник Мастерс сдвинуться с места хотя бы на дюйм, не успел он перейти к каким-нибудь действиям и предпринять даже самую ничтожную попытку защититься от нападения, как страшное существо прыгнуло с кровати прямо на него. Оно не промахнулось. Маленькие зубы детской игрушки вонзились глубоко в горло полковника Мастерса, и восковые челюсти плотно сжались.

Все это произошло в течение считанных секунд — и в считанные секунды закончилось. В памяти мадам Джодска жуткая картина запечатлелась в виде мгновенной черно-белой вспышки. Событие как будто существовало только в настоящем и не имело временной протяженности. Оно пришло и тут же ушло. Сознание молодой женщины было на миг парализовано, словно от ослепительно-яркой вспышки молнии, и перестало различать настоящее и прошлое. Она явилась свидетельницей кошмарных событий, но не осознавала их. Именно эта неспособность осознать происходящее и лишила гувернантку на некоторое время возможности говорить и двигаться.

С другой стороны, полковник Мастерс стоял рядом совершенно спокойно, словно ничего необычного не случилось: невозмутимый, собранный и прекрасно владевший собой человек. В момент атаки он не произнес ни звука и не сделал ни единого жеста — даже чтобы защититься. Слова, которые сейчас слетели с его уст, казались ужасными в своей обыденности:

— Наверно, лучше поправить немного одеяло… Как вы полагаете?

Все поползновения к истерике обычно отступают перед голосом здравого смысла. Мадам Джодска задохнулась от изумления, но повиновалась. Машинально она двинулась к кровати, дабы выполнить просьбу полковника, но краем глаза успела заметить, что он стряхнул что-то с шеи — как будто отмахивался от осы, москита или некоего ядовитого насекомого, которое хотело укусить его. Больше она ничего необычного не запомнила, ибо в спокойствии своем полковник не сделал более ни единого движения.

Окончив расправлять дрожавшими руками складки одеяла, гувернантка выпрямилась и с неожиданным испугом увидела, что Моника сидит в кровати с открытыми глазами.

— Ах, Джодска… вы здесь! — воскликнуло полусонное дитя невинным голоском. — И папа тоже!

— По… поправляю твое одеяло, дорогая, — пролепетала гувернантка, едва понимая, что говорит. — Ты должна спать. Я просто заглянула посмотреть… — И она бессознательно пробормотала еще несколько слов.

— И папа с вами! — восторженно повторила девочка, еще не проснувшаяся окончательно и не понимавшая, что происходит. — О! О! — И она порывисто протянула руки к воспитательнице.

Этот обмен репликами — хотя на описание его ушла целая минута — на самом деле занял вместе с сопутствующими действиями не более десяти секунд, ибо, пока гувернантка возилась с одеялом, полковник Мастерс продолжал что-то стряхивать с шеи. Больше мадам Джодска ничего не слышала, кроме судорожного вздоха за спиной, который внезапно пресекся. Но она заметила еще одну вещь, как клялась впоследствии своему варшавскому духовнику. Мадам Джодска клялась всеми святыми, что видела еще кое-что.

В минуты леденящего страха чувства реагируют на происходящее гораздо быстрее и точнее, чем разум; последнему же требуется достаточно долгое время, чтобы оценить поступающие в него сигналы. Оцепеневший мозг не сразу способен осмыслить ситуацию.

Поэтому мадам Джодска лишь через несколько мгновений смогла осознать картину, которая с полной отчетливостью представилась вдруг ее взору. Черная рука просунулась в раскрытое окно у кровати, схватила с пола маленький предмет, отброшенный полковником Мастерсом, и молниеносно исчезла в ночной тьме.

Похоже, никто, кроме гувернантки, этого не заметил. Все произошло со сверхъестественной быстротой.

— Через две минуты ты снова уснешь, милая Моника прошептал полковник Мастерс. — Я просто хотел убедится, что с тобой все в порядке… — Голос его был невероятно тихим и слабым.

Похолодев от ужаса, мадам Джодска смотрела и слушала.

— Ты хорошо себя чувствуешь, папа? Да? Мне снился страшный сон, но все уже кончилось.

— Прекрасно. Как никогда в жизни. Но все же я хочу, чтобы ты поскорее уснула. Давай я погашу этот дурацкий светильник. Уверен, именно он разбудил тебя.

Он задул лампу — вместе с дочкой, которая засмеялась счастливым сонным смехом и скоро затихла. Полковник Мастерс на цыпочках направился к двери, где его ждала мадам Джодска.

— Столько шума из ничего, — услышала она все тот же тихий слабый голос.

Потом, когда они закрыли дверь спальни и на мгновение остановились в темном коридоре, полковник сделал вдруг совершенно неожиданную вещь. Он обнял полячку, с силой прижал ее к себе, страстно поцеловал и тут же оттолкнул.

— Благослови вас Бог и спасибо, — тихо и сердито проговорил он. — Вы сделали все, что было в ваших силах. Вы отважно сражались. Но я получил то, что заслужил. Долгие годы я ожидал этого. — И полковник начал спускаться по лестнице, направляясь к своей спальне. На полпути он остановился и взглянул снизу вверх на замершую у перил гувернантку. — Скажите доктору, — хрипло прошептал несчастный, — что я принял снотворное… слишком большую дозу. — И полковник Мастерс ушел.

Примерно это и сказала мадам Джодска на следующее утро доктору, по срочному вызову прибывшему к постели, на которой лежал мертвый мужчина с распухшим почерневшим языком. Подобную историю она рассказала и на следствии, и пустая бутылка из-под сильного снотворного подтвердила правдивость ее показаний.

Моника же, слишком маленькая для того, чтобы понимать подлинное горе, далекое от показного и эгоистичного чувства личной утраты, ни разу — как ни странно — не хватилась любимой куклы, которая многие часы утешала ее своим присутствием и была ночью и днем задушевным другом одинокого ребенка. Игрушка, казалось, забыта, напрочь исторгнута из детской памяти, словно ее и не существовало. Когда разговор заходил о кукле, девочка смотрела непонимающим пустым взглядом. В этом отношении с грифельной доски ее памяти многое было стерто начисто. Куклам она предпочитала своих потрепанных плюшевых мишек.

— Они такие теплые и мягкие, — говорила Моника о медвежатах. — И они не щекочутся, когда их обнимаешь. И еще, — добавляло невинное дитя, — они не пищат и не стараются выскользнуть из рук.

Вот так в глухих предместьях, где редкие фонари не в силах рассеять густой мрак, где влажный ветер шепчет в ветвях сумрачных серебристых сосен, где мало что случается и люди восклицают в тоске: «Надо переезжать в город!» — порой приходят в движение сухие кости мертвецов, которые прячутся за стенами респектабельных особняков…






 Кларк Эштон Смит. Ужасы Йондо

   

   Песок пустыни Йондо не похож на песок других пустынь: Йондо ближе любой
из них к краю света и могучее дыхание бездны  покрыло  ее  серой  пылью  -
последним подарком неведомых погибших планет и черным пеплом  -  останками
давно  выгоревших  звезд.  Темные  горы,  возвышающиеся  на  ее  неровной,
изрезанной трещинами поверхности,  не  все  принадлежат  нашему  миру:  по
меньшей  мере  часть  из  них  -  это  астероиды,  свалившиеся  с  неба  и
полузасыпанные песками. Исконные обитатели  Йондо  -  бессмертные  джинны,
переселившиеся сюда с других планет, и дряхлые демоны, нашедшие в  пустыне
пристанище после гибели прежнего ада.
   Клонилось  к  вечеру,  когда  я,  выбравшись  из  бесконечных  зарослей
кактусов, увидел у своих ног серый песок пустыни Йондо. Хотя была весна, в
этом фантасмагорическом лесу не ощущалось ни малейших признаков  весеннего
пробуждения.     Истекающие     ядовитыми     соками,      потрескавшиеся,
полуразложившиеся стволы кактусов были совершенно не  похожи  на  обычные,
безобидные растения, воздух напоен был тяжелым запахом гнили,  а  островки
мха, словно пятна проказы, густо покрывали  черные  камни.  Бледно-зеленые
змеи тянули ко мне свои узкие головы из-за кактусов, гипнотизируя  тяжелым
взглядом лишенных век и зрачков кроваво-красных глаз.  Мне  они  очень  не
нравились, равно как и  умопомрачительных  размеров  грибы  с  бесцветными
ножками и шляпками ядовито-фиолетового цвета, усеивавшие болотистые берега
вонючих водоемов. Зловещие морщины, появлявшиеся при моем  приближении  на
поверхности воды и исчезавшие, когда я проходил мимо, тоже  мало  кого  на
моем месте привели бы в  восторг,  а  мои  нервы  к  тому  же  до  предела
расшатаны были только что перенесенными жесточайшими  пытками.  Но  только
тогда, когда заросли стали постепенно редеть, а под ногами все чаще начали
появляться песчаные языки пепельного цвета, я до конца осознал всю глубину
ненависти ко мне жрецов Онга и всю изощренность их мести за мою ересь.
   Думаю,  что   не   стоит   рассказывать   здесь   о   той   беззаботной
неосторожности, что отдала меня, чужестранца,  случайно  попавшего  в  эти
края, в руки страшных магов и чернокнижников - жрецов Онга, бога с головой
льва. Воспоминания об этом и обо всем, что случилось  потом,  еще  слишком
свежи и мучительны: а мне хотелось бы навсегда  забыть  и  это  посыпанное
острым щебнем ложе, на  котором  распинали  нагую  беспомощную  жертву,  и
полутемный подвал с шестидюймовыми отверстиями у пола - через них в камеру
заползали из близлежащих катакомб сотни толстых  червей,  пожиравших  тела
умерших. Скажу только, что исчерпав свою изобретательность,  мои  мучители
посадили меня на верблюжью спину, завязав предварительно  глаза,  и  после
нескольких часов тряски высадили на рассвете в этом  мрачной  лесу.  "Иди,
куда хочешь", - сказали они мне и сунули в руки бурдюк с затхлой  водой  и
кусок черного хлеба - милосердный дар их жестокого бога. Вечером  того  же
дня я вышел к краю пустыни Йондо.
   До тех  пор  я  не  допускал  мысли  о  возвращении,  хотя  и  зловещий
кактусовый лес, и существа, в  нем  обитающие,  изрядно  меня  пугали.  Но
теперь, вспомнив все те страшные истории, которые приходилось  слышать  об
этом месте, я остановился в нерешительности. В Йондо, говорили  мне,  мало
кто попадает по  своей  воле,  а  из  тех,  кто  все  же  туда,  попадает,
возвращаются  немногие.  Впрочем,  те,  что  вернулись,   тоже   оказались
отмеченными печатью судьбы: до конца своих дней  они  испытывали  припадки
беспричинного страха, а безумный блеск их ничего не видящих,  устремленных
в  пространство  глаз  наводил  ужас  на  всех,  кому  доводилось  с  ними
встречаться.
   И  вот  теперь  я  делал  нелегкий  выбор,  растерянно  поглядывая   на
пепельно-серый песок у своих ног: идти ли дальше или  вернуться,  предавая
себя в руки жестоких жрецов Онга. И все  же,  после  некоторых  колебаний,
проваливаясь на каждом шагу по щиколотку в отвратительное мягкое месиво, я
отправился  дальше,  преследуемый  огромными,   величиной   с   тарантула,
длинноногими комарами. Когда я растоптал одну из  этих  тварей,  поднялась
тошнотворная вонь, еще более отвратительная даже, чем  их  мертвенно-белая
окраска.
   Однако, если быть объективным, пока все, что я пережил по дороге  сюда,
было не более, чем мелким неудобством по сравнению с тем, что мне, по всей
видимости,  предстояло  испытать.  Передо  мной   расстилалась   громадная
страшная пустыня, над ней висело огромное, неестественно багровое  солнце,
все это было полуреально,  как  наркотический  сон.  Где-то  на  горизонте
высились горы, о которых я уже упоминал, между мной и ними  лежала  серая,
пустынная  равнина  с  невысокими  голыми  холмами,  похожими   на   спины
полупогребенных монстров. Пройдя дальше, я увидел  огромные  ямы  -  следы
которых не в силах был заглушить даже покров  пыли,  на  них  лежавший.  Я
натыкался на поваленные кипарисы, гнившие рядом с  руинами  мавзолеев,  по
которым ползали мохнатые толстые хамелеоны с зажатыми во рту  королевскими
жемчужинами. В котловинах лежали города - престарые  руны,  в  которых  не
осталось ни  единого  целого  здания,  и  которые  продолжали  распадаться
частичка за частичкой, атом за атомом. Я  перетаскивал  свои  покалеченные
пытками ноги через огромные  кучи  щебня,  бывшие  когда-то  великолепными
дворцами,  величественные  некогда  храмы  песком  растекались  под  моими
ступнями. Надо всем этим висела мертвая тишина, лишь  изредка  прерываемая
сатанинским смехом гиен и шелестом и шуршанием ползавших вокруг змей.
   Взобравшись на один из курганоподобных пригорков, я увидел внизу тускло
мерцавшее зеркало  таинственного  озера,  невероятно  зеленое,  словно  из
малахита.  Озеро  было  далеко  внизу,  но  почти  у  самых  моих  ног  на
отполированных волнами склонах котловины лежала грудами соль, и  я  понял:
все, что я вижу -  всего  лишь  жалкие  остатки  существовавшего  здесь  в
незапамятные времена моря. Я спустился вниз и подошел к берегу,  собираясь
смыть пыль и пот с натруженных ног, но зачерпнув рукой эту  древнюю  воду,
завопил от боли - она обжигала кожу, словно расплавленное олово.
   Хотя вымыться не удалось, я решил все же  отдохнуть  здесь,  на  берегу
озера, и подкрепиться хотя бы той убогой пищей, что,  издеваясь,  оставили
мне жрецы. Передохнув чуточку, я собирался продолжить путь. "Если повезет,
- думал я, - я пересеку пустыню и выйду к северной ее окраине. Там тоже не
сладко, но  не  так  страшно,  как  в  Йондо,  и  туда  время  от  времени
наведываются племена кочевников. Кто знает..."
   Скромная трапеза вернула мне силы, и я, впервые  за  много  дней,  счет
которым давно уже был потерян, почувствовал, как во мае слабо шевельнулась
надежда. Комары трупного цвета давно  уже  от  меня  отстали  и,  если  не
считать зловещую гробовую тишину и кучи мусора среди древних руин,  ничего
страшного я пока не видел. Мне  начало  казаться  даже,  что  ужасы  Йондо
значительно приукрашены...
   И тут, именно в этот момент, я услышал дьявольский хохот, донесшийся до
меня откуда-то сверху. Внезапно начавшись и напугав меня до смерти, он все
еще  длился,  словно  проявление  радости  некоего  сумасшедшего   демона.
Приглядевшись, я заметил чуть выше того места, где сидел,  вход  в  темный
грот, обрамленный зеленоватыми сталактитами. Хохот, похоже, исходил именно
оттуда.
   Я испуганно застыл в оцепенении, вглядываясь в черное отверстие.  Хохот
усилился, но еще несколько секунд ничего видно  не  было.  Но  вот  что-то
блеснуло во тьме  и  затем,  с  внезапностью  и  неотвратимостью  кошмара,
появилось  Оно.  Белое,  безволосое,  яйцеобразное  тело   чудовища   было
величиной с туловище козы и опиралось на девять длинных  многосуставчатых,
словно у гигантского паука, ног. Оно пробежало  мимо  меня  к  воде,  и  я
увидел, что на его кошмарно деформированной морде совсем не  было  глаз  -
только пара ушей ножами торчали над  его  головой  да  тонкий,  сморщенный
хобот плетью нависал над красным ртом, губы которого, растянутые в гримасе
вечного хохота, открывали два ряда острых мышиных зубов.
   Тварь жадно припала к горькой воде, погрузив в нее  хобот.  Уже  утолив
жажду, она, видимо, почуяла меня - хобот поднялся и его кончик  направился
в мою сторону. Не знаю, что собиралось делать чудовище - броситься на меня
или, напротив, убежать, - я уже не мог выносить напряжение  и  рванул  изо
всех сил прочь, перепрыгивая на бегу через камни и глыбы соли.
   Вконец запыхавшись, я остановился и прислушался - погони не  было.  Все
еще дрожа, я присел под скалой, но мне в этот день не суждено было вкусить
покоя. Началось второе из удивительнейших  приключений,  заставивших  меня
поверить, наконец, в правдивость всех рассказываемых о Йондо историй.
   Еще больше, чем хохот, меня напугал крик, раздавшийся  где-то  сбоку  -
это был наполненный невыразимой мукой и ужасом вопль  женщины,  беспомощно
бьющейся в лапах демона. Повернув голову, я  увидел  красавицу,  настоящую
Венеру - нагая, полузасыпанная песком, она  умоляюще  протягивала  ко  мне
руки, ее расширенные страданиями глаза взывали о помощи. Я подбежал к  ней
- моя рука коснулась мраморной стати, холодной и неподвижной, ее  руки,  а
также угадываемое изящество стана и бедер скрывал  песок.  Потрясенный  до
глубины души, я отскочил в сторону и снова  услышал  душераздирающий  крик
агонизирующей женщины. Но теперь я уже не оглядывался, не  смотрел  в  эти
взывающие о помощи глаза, на эти вытянутые в умоляющем жесте руки.
   Вверх, я бежал вверх по  бесконечному  стоку,  прочь  от  этого  озера,
спотыкаясь о базальтовые обломки,  раня  руки  об  острые  кромки  камней,
перескакивая через ямы, заполненные едкой соленой  жижей.  Я  мчался,  как
человек, бегущий из одного кошмарного сна во второй. Иногда я ощущал  ухом
какое-то холодное дуновение, которое не могло быть результатом моего бега,
а когда я, добравшись до одной из наиболее  высоко  расположенных  террас,
обернулся, то увидел странную тень, шаг в шаг бежавшую рядом с моей тенью.
Это не была тень человека, обезьяны, вообще любого другого известного  мне
животного - слишком уж гротескно вытянута была ее голова, слишком горбатым
скрюченное тело, я не смог бы даже точно сказать, сколько ног было у  этой
тени - пять или то, что казалось мне пятой ногой, было всего лишь хвостом.
Страх придал мне сил - я в мгновение ока взметнулся наверх  и  лишь  затем
снова оглянулся. Кошмарная тень все также шаг в шаг мчалась за моей тенью.
Вдобавок к этому появился какой-то тошнотворный запах. Я оставил за  собой
уже целые мили, багровое солнце над вершинами астероидных гор продвинулось
далеко назад, а страшная тень все также неслась рядом, не приближаясь,  но
и не отставая ни на один шаг.
   До заката оставалось не более часа, когда я заметил  впереди  несколько
низких колонн, одиноко стоявших среди руин. Подбежав ближе,  я  обнаружил,
что колонны образуют правильный круг. Когда я пробегал между  ними,  сзади
раздался вой - вой дикого зверя, обманутого в своих ожиданиях,  выражавший
нечто среднее между яростью и страхом, и я понял, что  спасен  -  тень  не
сможет проникнуть за мной в центр круга. Действительно, тень остановилась,
затем обежала кругом,  останавливаясь  между  колоннами,  снова  взвыла  и
бесследно растворилась в пустыне. Битый час я  сидел  в  центре  круга  из
колонн, не смея пошевелиться. Я понимал, что наткнулся на какое-то древнее
святилище, но оно располагалось в самом центре Йондо и здесь могли обитать
иные демоны и фантомы, для которых  святилище  не  представляло  преграды.
Собравшись с силами, я продолжил путь.
   Пока я сидел  в  святилище,  солнце  удивительным  образом  изменилось:
багровый шар,  приблизившись  к  волнистой  линии  горизонта,  окунулся  в
малярийную мглу, в которой пыль поднявшаяся в воздух из святилищ и кладбищ
Йондо, смешивалась с испарениями черной бездны, лежащей за краем света,  и
все вокруг - пологие горы, змеящиеся возвышенности, заброшенные  города  -
окрасилось в призрачный, глубокий пурпурный цвет.
   В этот момент на севере - там, где сгущались тени, возникла из  небытия
некая странная фигура: высокий человек (или,  скорее,  то,  что  я  принял
вначале за человека) в  кольчуге.  Когда  он  приблизился,  сопровождаемый
мрачным металлическим лязгом  и  бряцанием,  я  увидел,  что  его  доспехи
выкованы из бронзы, покрытой паутиной, а шлем из того же  металла  украшен
рогами и зубчатым гребнем, торчавшим над головой. Я говорю "над  головой",
потому что уже стемнело и на  таком  расстоянии  трудно  было  рассмотреть
детали. Но когда призрак оказался в нескольких шагах от меня, я  с  ужасом
понял, что под забралом его удивительного шлема, пустые  контуры  которого
на секунду четко  обрисовались  в  полутьме,  нет  лица.  Призрак,  тяжело
ступая, прошел мимо и  исчез  во  мраке,  но  до  моего  слуха  еще  долго
доносилось затухающее ритмичное бряцание его доспехов.
   И сразу же за ним, еще  до  того,  как  солнце  скрылось  окончательно,
появился второй призрак: огромная мумия древнего короля, все еще с золотой
короной на черепе, размашисто ступая, приблизилась ко мне и  остановилась,
склонив голову, изъеденную чем-то более страшным, чем время  и  черви.  На
высохших ногах призрака болтались полуистлевшие бинты, из тонкой ткани,  а
над усыпанной рубинами и сапфирами короной колыхалось  черное  Нечто  -  я
даже предположить не  могу,  что  это  было.  Вдруг  в  этом  Нечто  двумя
раскаленными  угольками  зажглись  раскосые  багрово-красные  глаза  и   в
обезьяньей пасти молнией сверкнули  два  змеиные  клыка.  Голая,  плоская,
бесформенная голова на непропорционально длинной шее склонилась и  шепнула
что-то на ухо мумии. Из-под рваных бандажей высунулась костлявая рука,  ее
когтистые, лишенные плоти пальцы тянулись, извиваясь, к моему горлу...
   Назад, назад через зоны безумия и ужаса, падая и поднимаясь,  я  мчался
назад, прочь от этих извивавшихся пальцев, все еще таившихся во  мраке  за
моими плечами. Назад, только назад, ни  о  чем  не  думая,  ни  в  чем  не
сомневаясь, ко всем тем ужасам, которых  сумел  избежать  ранее,  назад  к
таинственным руинам, заколдованному озеру,  мрачному  кактусовому  лесу  и
цинично жестким инквизиторам Онга, поджидавшим меня на краю пустыни Йондо.






  Густав Майринк
   Урна в Ст.-Гингольфе

    В получасе езды от Санкт-Гингольфа, - за холмами, - находится древний
парк, дикий и покинутый, - не обозначенный ни на одной карте.
     Замок, стоявший когда-то посредине его, вероятно еще несколько
столетий тому назад, разрушился; остатки белых стен, - не выше, чем до
колен человека, - торчат потерянные из дикой глубокой травы, как побелевшие
гигантские остовы зубов допотопного чудовища.
     Равнодушное время все сровняло с землею, ветер развеял - имена и
гербы, ворота и двери.
     А на башни и крыши светило солнце, пока они медленно и незаметно
распадались в прах, чтобы потом мертвой пылью с испарениями долины
подняться вверх.
     Так зовет к себе всепоглощающее солнце земные предметы.
     Глубоко в тени кипарисов сохранилась в парке от забытых времен
выветрившаяся каменная урна; темные ветки сокрыли ее от непогоды.
     Рядом с этой урной я бросился однажды в траву, слушал раздраженное
карканье ворон там, на верхушках деревьев, и видел, как цветы становились
серьезными, когда тучи простирали свои руки перед солнцем; и вокруг меня
грустно закрывались тысячи глаз - так чудилось мне - когда угасал свет на
небе.
     Долго лежал я так, почти неподвижно.
     Грозные кипарисы мрачно стерегли урну, смотревшую на меня своим
обветренным каменным лицом, как существо без дыхания и сердца, - серо и
бесчувственно.
     И мысли мои тихо скользнули в потонувший мир - полный сказочных звуков
и таинственного звона металлических струн; мне казалось, что должны прийти
нарядные дети, и, стоя на цыпочках, бросать в урну - своими маленькими
ручками - камешки и сухую листву.
     Потом я долго размышлял, почему на этой урне лежит тяжелая крышка, как
каменная, упрямая, черепная коробка. И какое-то странное чувство овладело
мной, при мысли о том, что воздух и жалкие сгнившие предметы, сокрытые в
ней, так бесцельно и таинственно изъяты из жизни.
     Я хотел двинуться и почувствовал, что члены мои скованы сном, а
пестрые картины жизни медленно блекнут.

.........................................

    И мне приснилось, что кипарисы вновь стали молодыми и незаметно
колеблются от тихого дуновения ветерка.
     В урне отражалось мерцание звезд, а падавшая на белый, при ночном
освещении, луг тень от голого, исполинского креста, молчаливо и призрачно
торчавшего из земли, была похожа на вход в мрачную шахту.
     Медленно тянулись часы, иногда, на короткий промежуток времени,
блестящие круги ложились на траву и на мерцающие венчики дикого укропа,
волшебно сиявшего, подобно цветному металлу, - искры, - бросаемые месяцем
между стволами деревьев, когда он проходил над холмами.
     Парк ждал чего-то или кого-то, кто должен был прийти и, - когда на
дорожке, из сокрытого в полной тьме замка, тихо заскрипел под тяжестью
чьих-то шагов гравий, и ветерок принес шелест платья, мне показалось, что
деревья выпрямились и хотят нагнуться вперед, чтобы прошептать пришедшему
предостерегающие слова.
     Это были шаги молодой матери, пришедшей из замка для того, чтобы
броситься к подножию креста, с отчаянием охватив его основание.
     Но под тенью креста стоял человек, не замеченный ею; присутствия его
здесь она не подозревала.
     Он, выкравший в сумерки ее спящее дитя из колыбельки, и ожидавший
здесь ее прихода час за часом, ее муж, привлеченный домой издалека
грызущими подозрениями и мучительными снами.
     Он прижал свое лицо к дереву креста и слушал, затаив дыхание, шепот ее
молитв.
     Он знал душу своей ж°ны и сокрытые побуждения ее натуры и знал, что
она придет. К этому кресту.
     Он видел это во сне.- Она должна была прийти сюда, чтобы здесь искать
свое дитя.
     Как магнит притягивает железо, как инстинкт собаки помогает ей найти
потерянного щенка, так та же темная загадочная сила, - будь это даже во
сне, - направит стопы матери...
     Шумели листья и ветки, чтобы предостеречь молящуюся, ночная роса
падала ей на руки. Но она потупила взор, и чувства ее были слепы в
неимеющей названия тоске и заботе о пропавшем дитяти.
     Поэтому она не чувствовала, что крест был обнажен и не нес на себе
того, к кому она взывала и кто сказал: иди и не греши больше.
     А тот, кто вместо него слушал слова ее муки, хотел быть безжалостным
духовным отцом.
     И она молилась и молилась, и все яснее выливалась ее мольба в
признании.................
    "Не обвиняй меня, господи, и, как простил женщине прелюбодеяние"..., -
тогда громко застонали старые ветки в муке и страхе и дико схватили
подслушивавшего за крестом и вцепились в его плащ... порыв ветра промчался
по парку. Последние предательские слова унесло его порывом, но ненавидящего
уха не обманет и буря, и молниеносно становится достоверным то, что долгое
время было только подозрением............................
     И опять мертвая тишина вокруг.
     Молящаяся у креста упала, - недвижно, словно скованная сном.
     Тогда тихо, тихо повернулась каменная крышка, и белые руки человека
засветились во тьме, когда они медленно и беззвучно, подобно страшным
паукам, ползли по краю урны.
     Ни звука во всем парке. Парализующий ужас крался в темноте. Линия за
линией опускались и исчезали каменные винтовые нарезки.
     И вдруг, сквозь чащу, крошечный луч месяца осветил орнамент на урне и
создал на отшлифованной капители горящий ужасный глаз, смотревший в лицо
мужчины вытаращенным коварным взглядом..

.........................................

    Ноги, подгоняемые ужасом и страхом, мчались через лес и треск хвороста
вспугнул молодую мать.
     Шум стал слабее, потерялся вдали и замер.
     Но она не обращала на это внимания и прислушивалась в темноте, с
остановившимся дыханием, к какому-то незаметному, еле слышному звуку,
родившемуся как бы из воздуха и достигшему ее уха. Разве это не был тихий
плач? Совсем рядом с ней?
     Неподвижно стояла она и прислушивалась, прислушивалась с закушенными
губами, ее слух стал острым, как у зверя; она задерживала дыхание до того,
что начинала задыхаться и все-таки дыхание, вырывавшееся из ее рта,
казалось ей шумом бури; сердце гудело, и кровь в жилах бурлила подобно
тысяче подземных ключей. Она слышала как скребутся гусеницы в коре деревьев
и незаметно колеблются травинки.
     И загадочные голоса зарождающихся, неродившихся еще мыслей, от которых
зависит судьба человека, - невидимо сковывающие его волю - и все-таки
тихие, гораздо более тихие, чем беззвучное дыхание растущих растений,
звучали чуждо и глухо в ее ушах.
     А между ними плач, болезненный плач, обволакивающий ее, звучащий над
ней и под ней, - в воздухе, - в земле.
     Ее дитя плакало, - где-то там, - здесь, - ее пальцы сжимались от
смертельного ужаса, - бог поможет ей найти его.
     Совсем, совсем близко от нее должно оно быть, бог хочет только
испытать ее, - конечно!
     Вот плач послышался ближе и громче, безумие машет своими черными
крыльями и затемняет ими небо, - весь ее мозг - один единственный,
истерзанный слуховой нерв.
     Минуту, еще минуту сострадания, о боже, пока она найдет свое дитя.
Полная отчаяния, она бросается вперед на поиски ребенка, но шум первых же
шагов ее поглощает тонкий звук, путает слух и приковывает ногу к прежнему
месту. Беспомощная, она останавливается, недвижная как камень, чтобы не
потерять следа.
     Снова она слышит свое дитя, оно зовет ее, но вот лунный свет
прорывается через парк и сверкающими потоками низвергается с верхушек
деревьев, и украшения на урне светятся, как белый перламутр.
     Резкие тени кипарисов указывают: здесь, здесь поймано твое дитя,
разбей камень. Скорей, скорей, пока еще не задохнулось; но мать не видит и
не слышит.
     Отблеск света обманул ее; в беспамятстве бросается она в чащу, до
крови царапает руки о терния, и шарит в кустах, как беснующийся зверь.

.........................................

    Ее жуткие вопли несутся по парку.
     И белые фигуры приходят из замка и рыдают, и держат ее руки и, полные
сострадания, уносят ее.
     Безумие покрыло ее своей мантией и она умерла в ту же ночь. Ее дитя
задохнулось, и никто не нашел маленького трупа; урна хранила его, пока он
не превратился в пыль.
     Старые деревья стали болеть с той ночи и медленно засохли. Только
кипарисы охраняют трупик и до сегодняшнего дня.
     Никогда больше они не сказали ни слова и от горя оцепенели и стали
неподвижными.
     А деревянный крест они молча прокляли, пока не пришла буря с севера,
не вырвала его и не повергла ниц. Урну она в своем бешенстве тоже хотела
разбить, но бог не позволил этого; камень не всегда справедлив, а этот был
не более жесток, чем человеческое сердце.

.........................................

    Что-то тяжелое давит мне на грудь и заставляет меня проснуться.
     Я смотрю вокруг себя, поднебесное пространство наполнено преломленным
светом. Воздух жарок и ядовит.
 Кажется, что горы испуганно сдвинулись и ужасающе отчетливо каждое дерево.
Отдельные белые полосы пены мчатся по воде, гонимые таинственной силой;
озеро черно; как разинутая пасть бешенной исполинской собаки лежит оно подо
мной.
     Вытянувшееся фиолетовое облако, какого я никогда еще не видал, парит
со страшной неподвижностью, высоко парит над бурей и, как призрачная рука,
схватывает небо.
     Сон об урне еще душит меня, и я чувствую, что это рука урагана там
наверху - и его далекая, невидимая рука нащупывает и ищет на земле сердце,
оказавшееся более твердым, чем камень.







Ганс Гейнц Эверс. Паук




 
     Студент-медик Ришар Бракемонт решил поселиться  в  маленькой  гостинице
"Стивенс", что на улице Альфреда Стивенса, 6,  в  той  самой  комнате  номер
семь, где за три последние недели трое постояльцев покончили с собой.
     Первым  был  швейцарский  коммивояжер.  Его  самоубийство  обнаружилось
только на следующий день, в субботу вечером. Доктор  установил,  что  смерть
наступила в пятницу, между пятью и шестью часами пополудни.  Труп  висел  на
вбитом в оконный косяк крепком крюке, на котором обычно помещались плечики с
одеждой. Окно было заперто. В качестве веревки самоубийца  использовал  шнур
для занавесок. Так как окно находилось очень низко, покойник почти стоял  на
коленях.  Видимо,  чтобы  осуществить  свое  намерение,   ему   понадобилась
небывалая сила воли. Как было  установлено,  он  был  женат,  имел  четверых
детей, прочное положение в обществе, жил в  достатке,  отличался  веселым  и
добрым нравом. Он не оставил ни письма, ни объяснения  причин  самоубийства,
ни завещания. В разговоре со знакомыми он  никогда  не  упоминал  о  желании
расстаться с жизнью.
     Второй случай походил на первый. Через два дня после  смерти  швейцарца
комнату номер семь снял Карл Краузе, велосипедист-акробат из  расположенного
неподалеку  цирка  Медрено.  Когда  в  пятницу  он  не   явился   к   началу
представления, директор цирка отправил в  гостиницу  посыльного.  Тот  нашел
акробата в незапертой комнате висящим на оконном косяке,  причем  все  здесь
выглядело точь-в-точь как в  прошлую  пятницу.  Самоубийство  представлялось
столь же загадочным, как и предыдущее. Популярный молодой артист,  ему  было
всего двадцать лет. Он получал  высокое  жалованье  и  не  чурался  радостей
жизни. Он тоже не написал ни слова,  никогда  не  упоминал  в  разговорах  о
намерении покончить с жизнью. Родных у него не было, кроме  матери,  которой
он педантично высылал каждый год по две тысячи марок.
     Для   мадам   Дюбонье,   хозяйки   меблированных   комнат,   населенных
преимущественно людьми из  маленьких  театриков  на  Монмартре,  последствия
этого второго странного самоубийства, происшедшего все  в  той  же  комнате,
оказались  весьма  неприятными.   Несколько   жильцов   съехали,   некоторые
постоянные  клиенты  больше  не  показывались.   Хозяйка,   воспользовавшись
знакомством с комиссаром девятого округа, обратилась  к  нему  лично,  и  он
обещал сделать все, что будет в его силах. И в самом деле, он  не  только  с
особенной энергией приступил к следствию, долженствующему  раскрыть  причины
самоубийства обоих жильцов, но еще и выделил полицейского, который поселился
в жуткой комнате.
     Собственно говоря, полицейский Шарль-Мари Шаумье вызвался добровольцем.
Одиннадцать лет он прослужил  в  колониальных  войсках  морским  пехотинцем.
Сержант Шаумье в одиночку в Тонкине и Аннаме провел не одну ночь в засаде, и
не раз ему случалось угостить непрошеного гостя, речного пирата, крадущегося
бесшумно, как кот,  приветственным  выстрелом  в  брюхо  из  своей  винтовки
Лебедя.  Он  казался  наиболее  подходящей  кандидатурой  для   расправы   с
призраками, о которых много говорилось на улице Альфреда Стивенса.
     В воскресенье вечером он поселился в комнате и, подкрепившись на  славу
- ни еды, ни питья почтенная мадам Дюбонье не пожалела, - улегся, довольный,
в постель.
     Дважды в день, утром и вечером, Шаумье ненадолго являлся в  комиссариат
доложиться. В первые  дни  его  отчеты  ограничивались  заявлением,  что  не
обнаружено ничего, достойного внимания. Зато в  среду  вечером  он  сообщил,
что, как ему кажется, он напал на след. Когда же от него  потребовали  более
подробной информации, он попросил пока не расспрашивать его, так как сам  он
еще не уверен, что то, что он обнаружил, каким-то  образом  связано  с  теми
двумя смертями. Он боялся  скомпрометировать  себя  и  оказаться  в  смешном
положении. В  четверг  вид  у  него  был  не  такой  уверенный,  зато  более
серьезный. Тем не менее, докладывать ему было не о чем. В пятницу  утром  он
был немного возбужден и не то в шутку, не то всерьез заметил, что в том окне
есть что-то притягательное и диковинное. Все же он  настаивал  на  том,  что
ничего общего с самоубийствами это не имеет и что его поднимут на смех, если
он скажет больше. Вечером в комиссариат он не пришел. Его нашли  висящим  на
крюке, вбитом в оконный косяк...
     И на этот раз все выглядело точь-в-точь как в предыдущих случаях:  ноги
касались пола, веревкой послужил шнур от занавески. Окно было заперто, дверь
не на замке, смерть наступила в шесть пополудни. Из  широко  разинутого  рта
мертвеца свисал синий язык.
     Третье самоубийство в комнате номер семь привело к тому, что в тот день
из меблированных комнат "Стивенс" съехали все жильцы, за исключением некоего
немца, живущего в комнате N_16,  учителя  гимназии,  который  воспользовался
поводом, чтобы получить скидку с квартирной платы на одну  треть.  Небольшим
утешением для мадам Дюбонье было также то, что на следующее  утро  прикатила
на своем "рено" звезда оперетты Мари Гарден и  выложила  двести  франков  за
шнур от  занавески.  Во-первых,  потому  что  веревка  повешенного  приносит
счастье, а во-вторых, потому что об этом напишут газеты.
     Случись вся эта история в августе - мадам Дюбонье получила бы  за  шнур
втрое больше, газеты наверняка целыми неделями пережевывали бы  происшествия
в меблированных комнатах на своих страницах. Но сейчас, в  разгар  сезона  -
выборы, Марокко, Персия, биржевое банкротство в Нью-Йорке, три  политических
скандала одновременно - в самом деле трудно найти хотя бы клочок  свободного
места. В результате о происшествиях  на  улице  Альфреда  Стивенса  говорили
меньше, чем они того заслуживали. Кроме того, упоминая о них в лаконичных  и
сжатых строках, газеты ограничивались  в  основном  повторением  полицейских
реляций,  и  все  статьи  на  эту  тему  были  почти  совсем  лишены  налета
сенсационности.
     Эти намеки составили единственный источник  информации  студента-медика
Ришара Бракемонта обо всем этом деле. Неизвестным ему  остался  один  мелкий
факт, который казался столь незначительным, что ни комиссар, ни кто-либо  из
свидетелей произошедшего не упомянули о нем репортерам. Припомнили  об  этом
только впоследствии, после истории с самим студентом.
     Итак, когда полицейские снимали с крюка Шарля-Мари Шаумье, из открытого
рта покойника выполз большой черный паук. Служащий, вскрикнув:  "О,  дьявол,
опять эта мерзость!" - сбил его щелчком. Позже, во время следствия  по  делу
Бракемонта, он  показал,  что,  когда  снимали  с  крюка  тело  швейцарского
коммивояжера, он увидел, как точно такой же паук пробежал по плечу мертвеца.
     Однако обо всем этом Ришар Бракемонт ничего не знал.
 
     Дневник Ришара Бракемонта,
     студента-медика
 
 
     ПОНЕДЕЛЬНИК. 28 февраля.
     Поселился здесь вечером. Распаковал себе  свои  корзины,  расположился,
как мог, и улегся в постель. Спал великолепно, было ровно девять, когда меня
разбудил стук в дверь. Это была хозяйка. Она сама принесла мне завтрак.  Она
обо мне очень заботится, доказательство тому - яйца, ветчина и  изумительный
кофе. Я умылся, оделся, а  потом,  покуривая  трубку,  наблюдал,  как  слуга
прибирает в комнате. Итак,  я  здесь.  Прекрасно  понимаю,  что  ввязался  в
опасную историю, но при этом уверен, что, если сумею разгадать,  в  чем  тут
дело, выигрыш падет на мой номер. Я получил какой-никакой, а  шанс.  Ну  что
же, попробую им воспользоваться.
     Собственно,  и   другие   были   достаточно   сообразительными,   чтобы
сориентироваться в ситуации. Уже двадцать семь  человек,  в  том  числе  две
женщины, обращались или в полицию, или непосредственно к  хозяйке.  Так  что
конкуренция была дай Бог. Все наверняка такие же, как я, голодранцы.
     "Пост",  однако,  получил  именно  я.  Почему?   Ах,   видно,   я   был
единственным,  кто  сумел  преподнести  полицейским  умникам   своего   рода
"замысел". Да еще какой! Блеф, само собой.
     Этот отчет предназначен также и для полиции. Что за  радость  для  меня
иметь возможность с самого начала поведать этим господам,  что  я  обвел  их
вокруг пальца! Если у комиссара голова не  только  для  того,  чтобы  носить
шляпу,  он  скажет:  "Хм,  именно  поэтому  Бракемонт  показался  мне  самым
достойным!" Да пусть себе потом говорит, что ему заблагорассудится. Сейчас я
сижу тут и считаю добрым знаком,  что  для  начала  надул  полицию.  Правда,
сперва я нанес визит мадам Дюбонье, но та отправила меня  в  комиссариат.  Я
таскался  туда  целую  неделю,  все  время  мое  предложение  "принимали  во
внимание" и всякий раз  откладывали  решение  на  завтра.  Большинство  моих
соперников махнули на это дело рукой, имея, очевидно, занятия  получше,  чем
сидеть часами в душной приемной комиссариата, тем самым приводя комиссара  в
дурное расположение духа. Наконец он категорически дал мне понять,  что  мне
там больше появляться незачем. Он благодарен мне, как  в  равной  степени  и
другим, за добрые и  благородные  побуждения,  но  возможности  использовать
некомпетентных дилетантов не видит. Так что если  я  не  располагаю  готовым
планом действий...
     Тогда я заявил, что такой план давно подготовил.
     Разумеется, ничем подобным я не думал заниматься  и  сказать  по  этому
вопросу мне было нечего. Все же пришлось заливать,  что  мой  план  -  очень
хороший, хотя, конечно, слишком опасный, могущий привести к той же трагедии,
что и действия сержанта. И что я изложу его лишь при условии,  что  комиссар
даст мне слово чести приняться за его осуществление лично. Этого предложения
полицейский не принял, сославшись на  нехватку  времени.  Несколько  раз  он
пытался подступиться ко мне, не смогу ли я рассказать свой проект хотя бы  в
общих чертах...
     Я это сделал. Нес чистейшей воды околесицу. Еще секунду назад у меня не
было никаких идей. Сам не знаю, что это вдруг на меня наехало. Я заявил, что
среди часов недели есть один особенный час. Это время, когда  Христос  исчез
из гроба, чтобы сойти в ад, - шестой час  вечера  последнего  дня  еврейской
недели. А господин комиссар, наверное, помнит, что  все  три  убийства  были
совершены в пятницу между пятым и шестым часом пополудни. Только я  пока  не
могу сказать, в чем тут  дело,  разве  что  посоветую  почитать  "Откровение
святого Иоанна".
     Комиссар сделал такую мину, будто все  отлично  понял.  Поблагодарил  и
пригласил зайти вечером. Точно в назначенное время я уже был в его кабинете,
где на столе увидел раскрытый  Новый  Завет.  Прежде  чем  явиться  сюда,  я
занимался тем же - читал "Апокалипсис" и ничего  не  понял.  Надо  полагать,
комиссар был умнее меня, во всяком случае, он  очень  вежливо  сообщил,  что
хоть я и ограничился крайне смутными намеками, ему удалось уловить нить моих
рассуждений. Он готов принять мое предложение и помочь мне в его реализации.
     Должен признать, что комиссар и в самом деле на помощь  не  поскупился.
Он заключил  с  хозяйкой  контракт,  который  обеспечил  мне  на  все  время
пребывания  в  гостинице  первоклассный  уход.  Меня   снабдили   прекрасным
револьвером и полицейским  свистком,  а  полицейским  патрулям  было  отдано
распоряжение почаще заглядывать на улицу  Альфреда  Стивенса  и  по  первому
моему знаку спешить мне на помощь. Но важнее всего было  то  обстоятельство,
что комиссар приказал установить в моей комнате телефон, который обеспечивал
прямую связь с комиссариатом.  Поскольку  комиссариат  находился  в  четырех
минутах ходьбы отсюда, я в любой момент  могу  рассчитывать  на  немедленную
помощь. Трудно представить, чего можно бояться в таких условиях.
 
     ВТОРНИК, 1 марта.
     Ни вчера, ни сегодня ничего не происходило.  Госпожа  Дюбонье  принесла
шнур для установки шторки, который сняла  в  другой  комнате  -  сколько  их
теперь пустует! Хозяйка не упускает ни одного случая зайти ко мне  и  всякий
раз что-нибудь приносит. Я склонил ее еще раз со всеми подробностями описать
все предшествующие случаи, но не узнал ничего нового для себя. Что  касается
причин для повешения, то госпожа Дюбонье имеет на этот счет свое  мнение.  В
случае с акробатом поводом послужила несчастная любовь: когда он жил в отеле
в прошлом году, его часто навещала молодая дама, которая теперь не пришла ни
разу.  Что  толкнуло  на  роковой  поступок  господина  из   Швейцарии,   ей
неизвестно. Ну да ведь все  знать  и  невозможно.  А  вот  сержант  совершил
самоубийство только затем, чтобы досадить ей лично.
     Должен признать, что теория мадам Дюбонье  не  показалась  мне  слишком
убедительной. Все же я  спокойно  выслушивал  ее  болтовню.  Как-никак  хоть
какое-то разнообразие.
 
     ЧЕТВЕРГ, 3 марта.
     Все еще ничего не происходит. Комиссар звонит по нескольку раз в  день,
а я уверяю, что у меня все в наилучшем виде. Эти сведения  его,  однако,  не
успокаивают. Достал свои учебники и принялся за науку, так что,  что  бы  ни
случилось, мой добровольный арест не будет совершенно бесполезным.
 
     ПЯТНИЦА, 4 марта, 14 часов.
     Съел отменный обед, к которому хозяйка подала  полбутылки  шампанского.
Это был настоящий пир приговоренного к казни. Мадам  Дюбонье  смотрела  так,
будто я на четверть уже был покойником. Прежде чем уйти, она со  слезами  на
глазах умоляла пойти с ней, наверное опасалась, что я повешусь, "лишь бы  ей
досадить".
     Внимательно осмотрел шнур для занавески. Вешаться на  такой  штуковине?
Хм, не имею никакого желания. К тому же шнур шершавый и  негибкий,  так  что
петлю из него  трудно  было  бы  затянуть.  Если  бы  мне  пришло  в  голову
последовать примеру  своих  предшественников,  пришлось  бы  проявить  много
доброй воли. В  настоящее  время  сижу  за  столом,  слева  телефон,  справа
револьвер. Никаких опасений, только любопытство.
 
     6 часов вечера.
     Ничего не случилось, едва не  написал  -  "к  сожалению"!  Роковой  час
настал и прошел так же,  как  и  другие.  Не  могу,  правда,  отрицать,  что
временами испытывал желание подойти к окну - да!  Только  совсем  по  другой
причине. Комиссар  между  пятью  и  шестью  звонил  раз  десять.  Переживал,
наверно, не меньше моего. Зато госпожа Дюбонье просто  счастлива  -  человек
неделю жил в "семерке" и, несмотря на это, не удавился. Кто бы мог подумать!

     ПОНЕДЕЛЬНИК, 7 марта.
     Теперь я уверен, что ничего выяснить не сумею, и все больше утверждаюсь
в том, что самоубийства моих предшественников свелись  друг  с  другом  лишь
редкой игрой случая. Я просил комиссара,  чтобы  он  во  всех  трех  случаях
повторно провел немедленное расследование, и уверен, что,  в  конце  концов,
ему удастся дойти до сути. Что  касается  меня,  то  я  буду  сидеть  здесь,
сколько получится. Слава моя не покорит Париж, но как бы там ни  было,  а  я
живу здесь, и на дармовщинку! Кроме того, я принялся  за  зубрежку,  и  дело
идет все лучше. Ну и, сверх того, есть  нечто  такое,  что  удерживает  меня
здесь.
 
     СРЕДА, 9 марта.
     Так что ставлю точку над "i". Кларимонда... [героиня  рассказа  Т.Готье
"Возлюбленная из мира теней" (1836 г.)]
     Ах, я, правда, еще ничего не сказал о Кларимонде. Это и есть  та  самая
третья причина, по которой я хочу остаться здесь, и  именно  из-за  нее  мне
хотелось в течение "рокового" часа подойти к окну - хотя и не  затем,  чтобы
повеситься, само собой. Кларимонда - почему я ее  так  называю?  Понятия  не
имею, как звучит ее настоящее имя,  но  чувствую,  что  называть  ее  должен
именно так.
     Готов  поклясться,  что,  если  мне  когда-нибудь  представится  случай
спросить ее имя, девушка обязательно назовется Кларимондой.
     Я увидел ее вскоре после вселения в номер. Она живет на другой  стороне
узенькой улочки, а ее окно находится напротив  моего.  Обычно  она  сидит  у
него, скрывшись за занавесками. Должен,  правда,  отметить,  что  она  стала
наблюдать за мной раньше, чем я за нею,  и  явно  выразила  интерес  к  моей
особе. В общем-то, здесь нет ничего необычного. Вся улица знает,  где  и  за
какой надобностью я поселился. Уж мадам Дюбонье об этом побеспокоилась.
     Я по природе своей не влюбчив и  редко  имею  дело  с  женщинами.  Если
человек приехал из Вердена в Париж, чтобы учиться медицине, а денег  у  него
хватает лишь на то, чтобы раз в три дня досыта поесть, у него найдется о чем
думать и помимо любви. Так что опыт у  меня  был  небольшой,  и  за  дело  я
взялся, вероятно, не самым лучшим образом. Но и тем, как развиваются события
в данный момент, я вполне удовлетворен.
     Сначала мне и в голову не приходила мысль, будто что-то  может  связать
меня с той, что живет напротив. Я только подумал, что раз уж оказался здесь,
чтобы вести наблюдения, и до сих пор, несмотря на все старания, не высмотрел
ничего интересного, то может мне попробовать понаблюдать за соседкой? Трудно
же весь день-деньской сидеть над книгами. Тогда я установил, что  Кларимонда
живет на третьем этаже одна. В комнате три окна, однако она сидит  всегда  у
того, которое находится как раз напротив моего. Сидит и прядет на  маленькой
старомодной прялке. Когда-то я видел такую у своей бабки, которая никогда ею
не  пользовалась,  а  просто  получила  в  наследство  от   какой-то   своей
пратетушки. Я не подозревал, что  сейчас  кто-то  может  использовать  такой
антиквариат. Между прочим, прялка Кларимонды - это маленькая изящная штучка,
белая, словно выточенная из слоновой кости; нити, которые девушка  прядет  с
ее помощью, должно быть, исключительно тонкие. Весь день она,  укрывшись  за
занавесками, сидит и работает без устали, прерывая  свое  занятие  только  с
наступлением сумерек. Правда теперь, в эти  туманные  дни,  на  нашей  узкой
улице смеркается рано, и в пять уже совсем темно. В комнате Кларимонды я  ни
разу не видел света.
     Как она выглядит? Этого я точно не знаю. У нее бледное лицо,  и  черные
волосы ниспадают волнистыми локонами. Под  тоненьким  носиком  с  подвижными
крыльями - бледные губы. Мелкие зубки кажутся остренькими, словно  у  хищной
зверушки. Ресницы обычно опущены, но стоит им  вспорхнуть,  как  из-под  них
сверкает взгляд больших темных глаз. Все это я, однако, скорее чувствую, чем
знаю наверняка. Трудно что-то отчетливо рассмотреть сквозь занавески.
     И еще одна деталь:  Кларимонда  всегда  носит  черное,  застегнутое  до
самого подбородка платье с крупными фиолетовыми горошинами.
     Она также никогда не снимает  длинных  черных  перчаток,  вероятно,  не
хочет, чтобы работа портила  ей  руки.  Это  очень  запоминающееся  зрелище:
быстрые, словно хаотические движения, изящные черные пальцы  ловят  и  тянут
нить, будто лапки насекомого.
     А наши взаимоотношения? Что ж, они очень поверхностны, но  я  испытываю
такое чувство, что они гораздо глубже, чем кажется.
     Все началось с того, что она посмотрела в мое, а я взглянул в ее  окно.
Она наблюдала за мной, а я присматривался к  ней.  Ну  и,  видимо,  произвел
приятное впечатление, потому  что  как-то  раз,  когда  я  опять  глядел  на
Кларимонду, она улыбнулась. Я, конечно, ответил тем же.  Так  пролетели  два
дня, и мы все чаще и чаще улыбались друг другу. А позднее, раз за  разом,  я
стал готовиться к тому, чтобы кивнуть ей. Сам не знаю, что меня постоянно от
этого удерживало.
     Все-таки  наконец  я  собрался  с  духом:  сегодня  после  полудня.   И
Кларимонда ответила мне. Очень, правда, легко, но кивнула мне головой. Я это
видел очень отчетливо.
 
     ЧЕТВЕРГ, 10 марта.
     Вчера я долго сидел над книгами и все же не  могу  сказать,  что  много
выучил, ибо витал в облаках и думал о Кларимонде. А после  долго  засыпал  и
наконец забылся беспокойным сном.
     Когда я утром подошел к окну, Кларимонда уже сидела на обычном месте. Я
кивнул, она ответила тем же и долго смотрела на меня.
     Собирался приняться за дело, но не мог побороть волнение, сел у окна  и
загляделся на Кларимонду. Вдруг я заметил, что и она сидит,  отложив  пряжу.
Потянув за шнур, я отодвинул белую занавеску, и - почти одновременно со мной
- девушка сделала то же самое. Мы обменялись улыбками и засмотрелись друг на
друга.
     Так мы сидели почти целый час.
     Потом Кларимонда снова взялась за пряжу.
 
     СУББОТА, 12 марта.
     Идут дни, я ем, сплю, сижу за  столом,  курю  трубку  и  склоняюсь  над
книгами. Не могу прочесть ни слова. Я предпринимаю  все  новые  попытки,  но
заранее знаю, что они обречены на провал, тогда встаю и подхожу  к  окну.  Я
киваю головой, а Кларимонда отвечает мне таким же  кивком.  Мы  улыбаемся  и
смотрим друг на друга долгие часы. Вчера около  шести  пополудни  я  испытал
легкую тревогу. Сумерки наступили  очень  рано,  и  меня  охватило  ощущение
неопределенного страха. Я сидел за столом и ждал.  Что-то  буквально  тянуло
меня к окну. Не для того, разумеется, чтобы лезть в петлю, а  чтобы  увидеть
Кларимонду.
     Я вскочил и замер у занавески. Кажется, никогда еще я не видел  девушку
так отчетливо, хотя было уже совсем темно. Она  пряла,  но  смотрела  в  мою
сторону. Меня охватила смесь чувства удивительного  умиротворения  с  легким
беспокойством.
     Зазвонил телефон. Я был вне себя от злости на этого  дурака  комиссара,
который своими глупыми вопросами распугал мои мысли.
     Сегодня утром он заявился ко мне в компании мадам Дюбонье.  Она  вполне
мной довольна. Ей достаточно сознавать, что я жив, хотя уже две недели,  как
занимаю  комнату  номер  семь.  А  вот  комиссар  хочет  получить   какой-то
конкретный результат. Я туманно намекнул,  что  ухватил  нить  одного  очень
необычного дела, и этот осел с аппетитом  проглотил  такую  чушь.  Будь  что
будет, а я останусь здесь еще на неделю, чего желаю  со  всей  страстью.  Не
из-за кухни госпожи Дюбонье или ее подвалов. (Боже,  какой  чепухой  кажутся
такие вещи постоянно сытому человеку!) Но из-за окна,  которое  хозяйка  так
ненавидит и боится  и  которое  я  так  люблю,  поскольку  вижу  через  него
Кларимонду.
     Стоит зажечь лампу - и девушку  уже  не  разглядеть.  Я  проглядел  все
глаза, стараясь уловить момент, когда она выходит в город,  но  ни  разу  не
видел, чтобы Кларимонда хотя бы на шаг ступила за порог.
     Сейчас сижу в большом удобном кресле у лампы  с  зеленым  абажуром,  от
которой исходит теплое сияние. Комиссар оставил  мне  большую  пачку  табака
(такого хорошего ни разу курить не доводилось). Работать все равно не  могу.
Прочту две-три страницы и ловлю себя на том, что ничего из  прочитанного  не
понял. Глаза видят буквы, а мозг не воспринимает смысла слов. Забавно! Будто
на него повесили табличку с надписью "Вход воспрещен!". Словно бы мозг не  в
состоянии реагировать ни на что, кроме одного слова - Кларимонда.
     В конце концов я  отпихиваю  книги,  удобно  разваливаюсь  в  кресле  и
погружаюсь в грезы.
 
     ВОСКРЕСЕНЬЕ, 13 марта.
     Сегодня утром я стал свидетелем своего рода драмы. Пока слуга  прибирал
в комнате, я прохаживался по  коридору.  Перед  выходящим  на  двор  окошком
натянута паучья сеть,  которую  стережет  жирный  паук-крестоносец.  Госпожа
Дюбонье не позволяет трогать эту паутину: пауки приносят счастье, с нее  уже
довольно трагедий.
     Вдруг я увидел, как другой паук, гораздо меньших размеров,  с  оглядкой
ступил на одну из нитей. Это был самец. Он осторожно  двигался  по  дрожащей
нити к центру, но тут же отступал, стоило самке чуть пошевелиться. Тогда  он
перебегал к другому концу сети и снова пытался приблизиться. В конце концов,
мощная самка будто уступила его ухаживаниям и неподвижно  замерла  на  своем
месте. Самец подтянул нить, сперва легонько, потом дернул сильнее,  так  что
качнулась вся паутина. Его  возлюбленная  вела  себя  спокойно.  Тогда  паук
приблизился к ней, соблюдая при этом  крайнюю  осторожность.  Самка  приняла
его, не сопротивляясь, и покорно отдалась в ласковые объятия. Оба в  течение
долгих минут неподвижно висели в центре большой сети.
     Потом я заметил, как самец осторожно, одну за другой, разжимает  лапки.
Это выглядело так, будто паук намеревался незаметно  уползти,  оставив  свою
подружку в состоянии любовной одури. Он наконец освободился и что  было  сил
сбежал с паутины, но в то же время в паучихе пробудилась яростная энергия, и
она понеслась следом за ним. Несчастный самец  выпустил  из  брюшка  нить  и
съехал вниз, однако таким же акробатическим приемом  воспользовалась  и  его
любимая. Пауки оказались на подоконнике. Самец, напрягая все силы, стремился
уйти от преследования, но было поздно. Подруга уже вцепилась в него  мертвой
хваткой и поволокла назад, в самый центр сети. И на том же самом месте,  где
только что было ложе освободившейся страсти, открылась совсем иная  картина.
Напрасно бился любовник,  вытягивая  слабые  ножки,  стараясь  вырваться  из
жестких тисков: подруга больше не отпускала его. В какую-то пару  минут  она
так опутала беднягу паутиной, что тот уже не мог шевельнуться. А потом самка
вонзила острые жала в его тело и принялась торопливо  сосать  молодую  кровь
своего любовника. Я видел, как она  наконец  освободила  жалкий,  потерявший
форму комок - лапки, кожу, нити - и  с  презрением  сбросила  его  со  своей
паутины.
     Вот, значит, как выглядит любовь у этих тварей. Благодарю Бога,  что  я
не паук-самец.
 
     ПОНЕДЕЛЬНИК, 14 марта.
     Книг я больше не касаюсь, все дни провожу у  окна.  Не  покидаю  своего
поста, даже когда наступает вечер. Различить  ее  нельзя,  но  вот  закрываю
глаза - и все-таки ее вижу!
     Хм... Этот дневник стал совсем не таким, как я  себе  представлял.  Тут
говорится о мадам Дюбонье и о комиссаре, о пауках и о Кларимонде. Зато в нем
нет ни слова о следствия, которое я собираюсь вести. Моя ли в этом вина?
 
     ВТОРНИК, 15 марта.
     Мы - Кларимонда и я - придумали особую игру,  которая  заполняет  собой
целые дни. Я киваю ей, и она мне немедленно кивает в ответ. Потом я  касаюсь
ладонью стекла, а она, едва увидев это, тут же делает то  же  самое.  Я  даю
знак рукой - Кларимонда его повторяет; шевелю губами, будто  разговаривая  с
ней, - Кларимонда в ответ тоже имитирует разговор. Я убираю волосы с виска -
и вот ее ладонь уже касается лба. Совсем детское занятие, над которым мы оба
смеемся.  То  есть  она  не  смеется,  это  скорее  улыбка,  тихая,   полная
преданности. По-моему, я тоже улыбаюсь, как она.
     Вообще-то, это вовсе не  так  глупо,  как  кажется  на  первый  взгляд.
Похоже, это не обычная имитация движений, которая вскоре  наскучила  бы  нам
обоим. Здесь дело, видно, в своего рода телепатии. Ведь Кларимонда повторяет
мои действия почти одновременно со мной. Стоит ей только заметить  движение,
как она тут же выполняет его до конца. У меня часто  возникает  впечатление,
что все происходит одновременно. Именно это  и  побуждает  меня  каждый  раз
показывать новый жест, который  нельзя  будет  предугадать,  и,  просто  уму
непостижимо, как молниеносно она его повторяет! Я часто пытаюсь ее обмануть.
Быстро выполняю целую серию жестов, а потом  уже  ту  же  серию  в  обратном
порядке и еще раз - в прямом. Наконец, при четвертом повторе,  я  или  меняю
порядок движений, или какое-то из них делаю иначе, а то и вовсе опускаю его.
Не перестаю удивляться тому, что Кларимонда ни  разу  не  совершила  ошибки,
хотя жесты следуют один за другим  так  быстро,  что  их  трудно  разглядеть
сериями, не то что каждый из них в отдельности.
     Так протекает каждый мой день, и все же я ни на  секунду  не  испытываю
ощущения бесцельно потраченного времени. Наоборот, я уверен, что никогда еще
не занимался чем-либо более важным.
 
     СРЕДА, 16 марта.
     Не забавно ли, что я ни разу не подумал о том, чтобы подвести под  свои
отношения  с  Кларимондой   более   серьезный   фундамент,   чем   все   эти
многочисленные игры? Над этим я думал прошедшей ночью. Ведь я могу  попросту
надеть плащ и шляпу и сойти на два этажа ниже. Пять шагов через улицу, после
снова  три  этажа  вверх.  На  двери  маленькая  табличка,  а   на   ней   -
"Кларимонда"... Кларимонда - и что еще? Этого я не знаю, но что "Кларимонда"
- уверен. Затем стучу в дверь, а потом...
     До этого мгновения я могу представить абсолютно все, вижу даже малейшее
движение из тех, что должен буду сделать. Зато никак не удается  представить
себе, что будет потом. Дверь открывается, да, это я еще вижу. Я сам стою  на
пороге и смотрю  в  темноту,  в  которой  ничего,  абсолютно  ничего  нельзя
разглядеть. Кларимонда не выходит на порог - никто не  выходит,  там  вообще
ничего нет. Только эта черная, непроницаемая темнота.
     Часто мне кажется, что вообще не существует никакой  Кларимонды,  кроме
той, которую я  вижу  у  окна  и  которая  играет  со  мной.  Не  могу  себе
представить, как бы она выглядела в шляпке или в другом платье, кроме  этого
черного, с большими фиолетовыми точками, даже хотя бы без черных перчаток. Я
смеюсь вслух, когда подумаю, что мог бы увидеть ее на улице или, тем  более,
в ресторане. Как она ест, пьет, о чем-то там щебечет.  Эта  картина  кажется
мне невероятной.
     Часто спрашиваю себя, не любовь ли это? Отвечать с уверенностью трудно,
ведь я никогда ранее не любил, однако, если чувство, которое я  испытываю  к
Кларимонде, можно назвать любовью, то, в любом случае, она совершенно  иная,
непохожая на ту, о которой приходилось  читать  в  романах  или  слышать  от
друзей.
     Мне трудно описать свои чувства. Вообще, трудно думать о чем-то, что не
имеет отношения  к  Кларимонде  или,  вернее,  к  нашей  игре.  Ведь  нельзя
отрицать, что то, чему мы отдаем наше время, - игра,  не  более.  И  в  этом
скрыта загадка, которую я никак не могу разгадать.
     Кларимонда... Да, я испытываю к ней влечение. Однако  к  этому  чувству
примешивается другое, похожее на тревогу. Тревога? Нет, не  то.  Это  скорее
опасение, легкий страх перед чем-то неизвестным.  И  именно  в  этом  страхе
кроется что-то  пленящее,  вызывающее  особое  волнение,  нечто  такое,  что
заставляет меня держаться на расстоянии от  Кларимонды  и  одновременно  все
сильнее влечет меня к ней. Мне кажется, что я описываю  вокруг  нее  большую
окружность, то приближаясь немного, то отдаляясь,  и  продолжаю  кружить,  и
опять немного продвигаюсь вперед, чтобы снова отступить. Пока  наконец  -  я
знаю это наверняка - мне придется...
     Кларимонда сидит у окна и  прядет.  Нитки.  Длинные,  тонкие,  небывало
тонкие нитки. Из них она сплетает ткань, но какую - я не  знаю.  И  не  могу
понять, как ей удается плести эту сеть, не  путая  и  не  обрывая  тончайших
нитей. На этой ткани видятся особые узоры, фантастические звери  и  страшные
лица.
     Да что такое!.. Что это я пишу? Я же не могу видеть, что она  там  ткет
на самом деле, нити слишком тонкие. При  этом  я  все  же  знаю,  что  ткань
Кларимонды выглядит именно так, как вижу я,  когда  закрываю  глаза.  Именно
так. Большая сеть, на ней множество фигур, фантастические звери  и  страшные
лица.
 
     ЧЕТВЕРГ, 17 марта.
     Необычайно возбужден. Ни с кем не разговариваю, даже госпожу Дюбонье  и
слугу приветствую сдавленным "добрый день". Совсем немного времени я  уделяю
лишь еде, а все остальное просиживаю у окна, продолжая нашу игру. О, что это
за восхитительная игра!
     У меня такое предчувствие, будто завтра должно что-то произойти.
 
     ПЯТНИЦА, 18 марта.
     Да, сегодня что-то должно случиться. Это точно. Я говорю себе -  говорю
громко, чтобы слышать свой голос, - что именно поэтому я здесь. Но загвоздка
в том, что мне страшно. А к страху перед тем, что со мной может приключиться
то же, что и с моими предшественниками, странным образом примешивается страх
другой - перед Кларимондой. И мне уже самому неясно, чего я боюсь сильнее.
     Меня разрывает тревога. С трудом сдерживаю крик.
     Шесть часов вечера.
     Пишу в спешке, на мне плащ и шляпа. Когда наступило пять, силы мои были
на исходе. О, теперь я абсолютно уверен, что все  как-то  связано  с  шестью
часами вечера предпоследнего дня недели [в ряде стран неделя начинается не с
понедельника, а с воскресенья]. Меня больше не забавляет выдумка, при помощи
которой я сбил комиссара с толку. Я сидел  в  кресле  и  удерживал  себя  на
месте, однако что-то притягивало, буквально тащило меня к окну.
     Я должен продолжать игру с Кларимондой. Вот он, опять  этот  чудовищный
страх оказаться вблизи окна. Было видно, как они  висят  там  -  швейцарский
коммивояжер, с жирной шеей и седеющей щетиной на подбородке, щуплый  акробат
и коренастый крепкий сержант. Я видел их: одного, второго, третьего, а потом
всех троих одновременно. Все на том же крюке. Из раскрытых  ртов  вывалились
языки. И вдруг среди них я увидел себя!
     Как мне было страшно! Я сознавал,  что  ужас  пробуждает  во  мне  сама
оконная рама с проклятым крюком. Пусть Кларимонда простит мне  это,  но  так
было на самом  деле,  я  ничего  не  придумываю.  В  охваченном  невероятным
волнением мозгу ее образ то и дело сливался с призраками тех троих,  которые
повисли в петлях, касаясь ногами пола.
     В принципе, я ни на  минуту  не  испытывал  тяги,  желания  повеситься,
только боялся, что окажусь в состоянии сделать это. Нет, я только  боялся...
И самого окна... И Кларимонды... И того  ужасного  и  непонятного,  что  вот
сейчас должно произойти.  И  еще  чувствовал  горячее,  непобедимое  желание
встать и подойти к окну. Я должен был...
     Вдруг зазвонил телефон.  Я  сорвал  трубку  и,  не  слушая  говорящего,
выкрикнул:
     - Приходите! Немедленно приходите!
     Мой пронзительный крик будто бы разогнал всех призраков по темным углам
комнаты. В мгновение ока ко мне вернулось душевное равновесие. Я  вытер  пот
со лба, выпил стакан воды и немного подумал над тем, что сказать  комиссару,
когда он придет. После этого я подошел к окну, кивнул и улыбнулся.
     Кларимонда тоже кивнула и улыбнулась мне в ответ.
     Через пять минут явился комиссар. Я сообщил ему,  что  понял,  наконец,
суть дела, но сегодня лучше меня ни о чем не спрашивать, потому что вскоре я
сам смогу рассказать о небывало сенсационных вещах. Самым забавным при  этом
было то обстоятельство, что, обманывая комиссара, я был  совершенно  уверен,
что  говорю  правду.  И  даже  теперь  я  в  этом  почти  уверен  -  вопреки
собственному рассудку.
     Полицейскому, очевидно, мое душевное  состояние  показалось  не  совсем
обычным, особенно тогда, когда я стал изображать вполне естественным образом
свой крик в телефонную трубку, для которого, как  я  ни  старался,  не  смог
придумать разумной причины. Комиссар в самой любезной форме попросил меня не
терзаться сомнениями, ибо он всегда к моим услугам, это его долг.  Лучше  он
десять раз придет сюда впустую, чем  вынудит  меня  ждать  в  момент,  когда
присутствие полиции будет необходимо.
     Потом он предложил сходить  с  ним  куда-нибудь  сегодня  вечером.  Это
послужит мне развлечением, нельзя же  все  время  сидеть  в  одиночестве.  Я
принял его предложение, хоть это далось мне очень нелегко: мне  не  хотелось
бы покидать эту комнату.
 
     СУББОТА, 19 марта.
     Мы были в "Цикаде" и "Рыжей Луне". Комиссар был прав. Другая  атмосфера
и короткая прогулка пошли мне на пользу. Сперва меня не оставляло неприятное
чувство, будто я поступаю непорядочно, как дезертир, предавший  свое  знамя.
Со временем это прошло. Мы много пили, смеялись и разговаривали.
     Когда сегодня утром я подошел к окну, мне показалось,  что  во  взгляде
Кларимонды таится укор. Вероятно, это  только  мое  воображение.  Откуда  ей
может быть известно, что я уходил вчера вечером? Да и продолжалось это  лишь
мгновение, после чего она опять мне улыбнулась.
     И весь день посвящен нашей игре.
 
     ВОСКРЕСЕНЬЕ, 20 марта.
     И сегодня могу записать только одно - весь  день  мы  отдавались  нашей
великолепной игре.
 
     ПОНЕДЕЛЬНИК, 21 марта.
     Весь день в игре.
 
     ВТОРНИК. 22 марта.
     Да, сегодня опять все то же  самое.  Ничего,  абсолютно  ничего  иного.
Временами задаю себе вопрос: к чему это, зачем? Чего я, собственно, хочу,  к
чему все это идет? Ответов не ищу. Ведь ясно, что ничего, кроме  этого,  мне
не нужно. И что бы ни случилось, это будет то, чего я жду.
     Мы говорили друг с другом последние дни, без слов, понятное дело. Часто
шевелили губами, еще чаще  просто  смотрели  друг  на  друга.  При  этом  мы
прекрасно понимали один другого.
     Я был прав. Кларимонда укоряла меня за то, что  я  оставил  ее  одну  в
прошлую пятницу. Пришлось просить прощения, и я признал, что с моей  стороны
это было глупо и некрасиво. Она меня простила, и я дал клятву,  что  никогда
больше не отойду от этого окна, и мы поцеловались,  долго  прижимая  губы  к
стеклу.
 
     СРЕДА, 23 марта.
     Теперь я знаю, что люблю ее. Так должно было случиться,  и  сейчас  она
пронизывает мое существо до последней клеточки.  Вероятно,  у  других  людей
любовь выглядит иначе. Но разве из  тысяч  миллионов  найдутся  две  похожие
головы, пара одинаковых ушей, две, не отличающиеся одна  от  другой  ладони?
Все они разные, поэтому и ни одна любовь не  повторяет  другую.  Моя  любовь
странная, я это  хорошо  знаю.  Но  разве  от  этого  она  становится  менее
прекрасной? Благодаря этой любви я почти счастлив.
     Если бы только не этот страх! Иногда  он  угасает,  и  тогда  я  о  нем
забываю. Но это длится лишь несколько минут, потом он вновь поднимает голову
и вновь начинает  мучить  меня.  Этот  страх  представляется  мне  маленькой
мышкой, которая борется с большой красивой змеей, стараясь вырваться  из  ее
могучих колец. Погоди, глупый маленький страх, скоро тебя пожрет эта большая
любовь!
 
     ЧЕТВЕРГ, 24 марта.
     Открыл одну вещь: не я играю с Кларимондой - это она забавляется мной.
     Случилось это так.
     Вчера вечером я думал, как всегда, о нашей забаве. Тогда  я  и  записал
для себя пять новых,  пять  сложных  серий,  исполнением  которых  собирался
удивить Кларимонду утром, и каждое движение обозначил номером. Я заучил  эти
серии, чтобы уметь воспроизводить их в задуманном,  а  потом  и  в  обратном
порядках. Это было очень утомительно, но доставляло мне большое удовольствие
и приближало меня к Кларимонде, хотя тогда  я  ее  не  видел.  Я  упражнялся
часами, пока в конце концов не  научился  выполнять  все  серии  без  единой
ошибки.
     Сегодня утром я подошел к окну. Мы обменялись кивками,  игра  началась.
Да, о, да, невероятно! Как  быстро  она  меня  понимала  и  почти  в  то  же
мгновение, с идеальной точностью повторяла то, что делал я.
     Кто-то постучал. Это был слуга, который принес мне туфли. Я взял  их  у
него, а когда шел к окну, на глаза мне попался листок, где  я  записал  свои
серии... И я увидел, что не выполнил ни одного из этих движений!
     Едва не упав, я  схватился  за  ручку  кресла  и  тяжело  опустился  на
сиденье. Я не верил собственным глазам и  раз  за  разом  вновь  перечитывал
листок. Однако все было верно: я проделал у  окна  целый  ряд  разнообразных
жестов, но ни один из них не был моим собственным!
     И опять вернулось это ощущение - какая-то дверь  раскрывается  настежь.
Это ее дверь. Я стою на пороге и смотрю -  ничего.  Ничего,  только  мрачная
пустота. И неожиданная мысль: "Если выйду сейчас -  я  спасен"  -  и  полная
уверенность в том, что теперь я могу выйти. Тем не менее  -  не  вышел,  все
потому, что ясно понял - тайна раскрыта. Она у меня  на  ладони...  Париж  -
тебе покорится Париж!
     Какой-то миг Париж значил для меня больше, чем Кларимонда.
     ...Ах, теперь я больше не думаю  об  этом.  Теперь  я  чувствую  только
любовь и этот тихий, сладостный страх.
     Все же происшедшее придало мне сил. Я еще раз провел свою первую серию,
четко запоминая каждое движение, и вернулся к окну.
     Теперь я внимательно наблюдал за тем, что я делаю.  Я  не  выполнил  ни
одного из придуманных мной движений!
     Тогда я решил  потереть  нос  указательным  пальцем,  но  вместо  этого
поцеловал стекло. Хотел побарабанить  пальцами  по  подоконнику,  но  провел
ладонью по волосам.
     Я с полной ясностью осознал, что Кларимонда не повторяет моих движений.
Это я сам делаю то, что она мне показывает. Но это  происходит  так  быстро,
столь молниеносно, что совпадает с моментом, когда - как мне казалось  ранее
- воплощается акт моей собственной воли.
     Получается, что я,  который  был  тогда  так  горд  своей  способностью
оказывать воздействие на ее мысли, оказался тем, кто абсолютно и без остатка
попал под ее влияние. Ну что ж, оно настолько  деликатно  и  утонченно,  что
трудно найти что-то более сладостное.
     И я все же предпринимал все новые и новые попытки. Сначала сунул руки в
карманы и решил стоять спокойно. Я видел, как Кларимонда подняла  руку,  как
она улыбнулась и погрозила мне пальцем. Я не двигался.
     Чувствовал, что правая  ладонь  норовит  выскользнуть  из  кармана,  но
крепко вцепился пальцами в ткань брюк. Тем не менее, через  несколько  минут
пальцы ослабели, ладонь вынырнула из кармана, и рука поднялась  вверх.  Я  с
улыбкой погрозил Кларимонде пальцем.
     При этом мне показалось, что это делал не я, а кто-то другой, за кем  я
наблюдаю как бы со стороны. Нет-нет, это было не так. Я, именно я это делал,
а кто-то иной наблюдал за мной. Некто сильный, стремящийся выяснить какую-то
тайну. Но я им не был.
     Что мне  до  разгадывания  каких-то  тайн?  Я  здесь  для  того,  чтобы
выполнять то, чего хочет она,  Кларимонда,  которую  я  люблю  в  сладчайшем
страхе.
 
     ПЯТНИЦА, 25 марта.
     Обрезал телефонный провод, не желаю, чтобы мне  все  время  мешал  этот
глупый комиссар, причем как раз в тот момент, когда наступит этот  особенный
час.
     Боже, зачем я это пишу? Тут же ни слова правды?!  Словно  кто-то  водит
моим пером.
     Но я хочу, хочу... Хочу писать о том, что  здесь  происходит.  Хотя  бы
один только раз еще... То... Что я хочу.
     Отрезал провод телефона.
     ...Ах!.. Потому что должен был это сделать. Написал. Наконец-то! Потому
что должен был, должен...
     Мы стояли сегодня утром у  окна  и  играли.  Только,  по  сравнению  со
вчерашним днем, наша забава изменилась. Кларимонда делает какое-то движение,
а я сопротивляюсь желанию повторить его сколько хватает сил.
     В конце концов мне приходится подчиниться, безвольно выполняя  то,  что
угодно ей, и не могу описать, какое огромное наслаждение дает  чувство,  что
ты побежден, эта капитуляция перед ее волей.
     Мы играли. Кларимонда вдруг поднялась и отошла в глубину  комнаты.  Там
было так темно, что я не мог ее увидеть, девушка будто растворилась во мгле.
Скоро она показалась снова. В руках у  нее  был  телефонный  аппарат,  очень
похожий на мой. Она поставила его на подоконник,  обрезала  шнур  и  отнесла
аппарат назад.
     Я сопротивлялся, наверное, около четверти  часа.  Страх  завладел  мною
сильнее, чем когда-либо раньше, но тем  большую  усладу  приносило  ощущение
постепенной капитуляции. Наконец я принес  телефон,  обрезал  шнур  и  снова
поставил аппарат на место.
     Так это было.
     Сижу за столом. Выпил чаю, слуга только что  забрал  прибор.  Я  узнал,
который час, потому что мои часы ходят плохо. И сейчас пять пятнадцать, пять
пятнадцать...
     Знаю, что стоит мне теперь посмотреть в ее сторону,  Кларимонда  что-то
сделает. Сделает нечто такое, что и я должен буду сделать.
     Все-таки смотрю. Она стоит там и улыбается. Теперь - о, если бы  я  мог
отвести взгляд! - подходит к занавеске. Кларимонда снимает шнур. Он красный,
как и тот, что висит в моей комнате. Делает петлю. Закрепляет шнур на крюке,
вбитом в раму.
     Кларимонда садится и улыбается мне.
     Нет,  то,  что  я  испытываю  сейчас,  нельзя  назвать   страхом.   Это
пронзительный ужас, леденящий кровь в жилах, который я, однако, не отдал  бы
ни за какие сокровища. Это порабощение совершенно не поддается пониманию, но
при этом оно так пленительно своей неизбежностью.
     Я мог бы сразу подбежать к окну и сделать то, чего хочет она. Но я жду,
я защищаюсь, я противлюсь этому. Я все равно чувствую,  как  оно  становится
сильнее с каждой минутой.
     И вот опять сижу здесь. Я подбежал к окну и сделал то, чего она от меня
хотела - снял шнур, сделал петлю и укрепил ее на крюке...
     А теперь я больше не стану смотреть в ту сторону, буду  глядеть  только
на этот лист. Знаю, что она сделает, когда я снова ее увижу, сейчас, в шесть
часов вечера предпоследнего дня недели. Если я ее увижу,  придется  сделать,
что хочет она, следовательно, придется...
     Не желаю на нее смотреть...
     Я громко смеюсь. Нет, это смеюсь не я, это что-то смеется во мне,  и  я
знаю над чем - над этим "не желаю".
     Не желаю, а наверняка знаю,  что  должен.  Должен  на  нее  посмотреть,
должен, я должен это сделать... А потом...
     Я тяну для того, чтобы продлить эти муки, да, это правда. Эти спирающие
грудь страдания, ставшие величайшим наслаждением. Пишу быстро-быстро,  чтобы
сидеть тут как можно дольше, чтобы растягивать эти  секунды  пытки,  которые
бесконечно удлиняют наслаждение моей любви.
     Еще, еще немного...
     Опять страх, опять! Я знаю, что посмотрю на нее, встану, повешусь -  но
боюсь не этого. О, нет, это прекрасно, это чарующе.
     Но есть что-то другое, то, что придет после. Не знаю, что это будет, но
это  наступит,  придет  наверняка,  неизбежно.  Счастье  моих  мучений   так
чудовищно велико, что я  чувствую,  что  после  него  должно  прийти  что-то
невообразимо страшное.
     Только не думать... Питать что-нибудь, все равно что,  только  быстрее,
только бы не думать...
     Меня зовут... Ришар Бракемонт. Ришар Бракемонт... Ришар... О,  не  могу
больше... Ришар Бракемонт, Ришар Бракемонт... Сейчас... Сейчас... Должен  на
нее посмотреть... Ришар Бракемонт... Должен... Нет,  еще...  Ришар...  Ришар
Браке...
     Поскольку комиссар девятого округа не дождался ответа на  свои  звонки,
он поспешил в гостиницу "Стивенс" и прибыл туда в восемнадцать ноль пять.  В
комнате номер семь он обнаружил тело Ришара Бракемонта, висящее  на  оконной
раме, точно так же, как и трупы трех его предшественников.  Только  на  лице
умершего на этот раз  застыло  совершенно  иное  выражение  -  лицо  исказил
страшный ужас, а широко раскрытые глаза вылезли из орбит. Губы раздвинулись,
обнажив крепко сжатые зубы.
     К ним приник, перекушенный  и  раздавленный,  большой  черный  паук  со
странными фиолетовыми пятнышками на брюшке.
     На столе лежал дневник медика. Комиссар прочел и тут же поспешил в дом,
что стоял через улицу. Там он убедился, что комнату  на  третьем  этаже  уже
несколько месяцев никто не снимал и она стоит пустая.





Говард Лавкрафт. Музыка Эриха Цанна


     Я  самым внимательным образом изучил карты города, но так и  не отыскал
на  них  улицу  д'Осейль.  Надо сказать, что  я  рылся отнюдь  не  только  в
современных  картах,  поскольку мне  было  известно, что  подобные  названия
нередко меняются. Напротив, я, можно сказать,  по уши залез  в седую старину
и, более того, лично обследовал интересовавший меня район, уже  не  особенно
обращая  внимания на  таблички  и  вывески,  в  поисках  того,  что  хотя бы
отдаленно походило на интересовавшую  меня улицу д'Осейль. Однако,  несмотря
на  все мои усилия, вынужден сейчас не без  стыда признаться,  что  так и не
смог отыскать нужные мне дом, улицу, и даже приблизительно определить район,
где,  в  течение  последних месяцев  моей  обездоленной  жизни,  я,  студент
факультета метафизики, слушал музыку Эриха Занна.
     Меня отнюдь не  удивляет  подобный провал в памяти, поскольку за период
жизни на улице д'Осейль я серьезно подорвал как физическое, так и умственное
здоровье,  и  потому  был   не  в  состоянии  вспомнить  ни  одного  из  тех
немногочисленных знакомых, которые у меня там появились, Однако то, что я не
могу припомнить  само это  место, кажется  мне  не  просто  странным,  но  и
поистине  обескураживающим,  поскольку  располагалось  оно  не  далее, чем в
получасе ходьбы от  университета, и было отмечено рядом весьма специфических
особенностей, которые  едва  ли стерлись  бы  в  памяти любого, кто  хотя бы
однажды там побывал.
     И все  же  мне  ни разу не  довелось повстречать  человека, который  бы
слышал про улицу д'Осейль.
     По массивному, сложенному из  черного камня мосту  улица эта пересекала
темную реку, вдоль которой располагались кирпичные стены складских помещений
с  помутневшими  окнами.  Берега  реки  постоянно пребывали  в  тени, словно
смрадный дым соседних фабрик навечно сделал ее недоступной  солнечным лучам.
Да и сама река являлась источником невыносимой,  неведомой мне  доселе вони.
Кстати,  как ни  странно,  именно  с  последним обстоятельством  я  связываю
определенные  надежды на  отыскание нужного мне дома,  поскольку  никогда не
забуду тот характерный запах. По другую сторону  моста проходили огороженные
перилами и мощеные  булыжником улицы,  сразу за которыми  начинался  подъем,
поначалу  относительно  пологий,  однако  затем,  как   раз  неподалеку   от
интересующего меня места, круто забиравший вверх.
     Мне еще ни  разу не доводилось видеть  такой узкой и  крутой улицы, как
д'Осейль. Прямо не улица, а какая-то скала, закрытая для проезда любого вида
транспорта  --  в ряде мест тротуар  на  ней  был  даже  заменен лестничными
ступенями, и упиравшаяся  наверху в высокую, увитую плющом  стену.  Дорожное
покрытие улицы  было  довольно  неровным  и в нем периодически  чередовались
каменные  плиты,  обычный  булыжник, а то и  просто голая  земля, из которой
изредка   пробивались   серовато-зеленые  побеги   какой-то  растительности.
Стоявшие по  обеим ее сторонам  дома  представляли собой высокие строения  с
остроконечными крышами, неимоверно старые и рискованно покосившиеся. Изредка
попадались и такие места, где как бы падавшие друг другу навстречу дома чуть
ли не  смыкались своими крышами, образуя некое  подобие арки. Естественно, в
подобных случаях они полностью и навечно скрывали пролегавшую внизу улицу от
малейших  проблесков  солнечного света.  Между  иными домами  были проложены
узенькие, соединявшие их мостики.
     Но особо меня поразили обитатели тех мест. Поначалу мне показалось, что
впечатление это происходит от их замкнутости и неразговорчивости, но потом я
решил, что, скорее всего, причина  заключается в другом, а именно в том, что
все они были очень старыми. Не знаю, как получилось, что я поселился на этой
улице,  но решение  это  было  словно  продиктовано мне  извне.  Страдая  от
постоянной нехватки денег, я был вынужден  сменить  массу убогих лачуг, пока
наконец  не  набрел  на тот  покосившийся дом  на  улице д'Осейль,  хозяином
которого являлся старый, разбитый параличом человек по фамилии Бландо, Стоял
этот дом третьим от конца улицы и являлся самым высоким на ней зданием.
     Комната моя помещалась на пятом этаже и представляла собой единственное
заселенное на нем помещение, поскольку почти весь дом пустовал.  В первую же
ночь  после моего  вселения  я  услышал доносившиеся из располагавшейся  под
заостренной  крышей  мансарды  звуки  странной музыки,  и на  следующий день
поинтересовался у Бландо относительно их источника. Старик  сказал,  что это
играл на  виоле немой  и старый немецкий  музыкант -- довольно странный тип,
расписавшийся в его книге  как Эрих  Занн,  работавший по вечерам в оркестре
дешевого театра. При  этом  Бландо пояснил,  что, по возвращении из  театра,
Занн  любит  играть  по  ночам,  и  потому  специально  выбрал эту  высокую,
изолированную комнату  в  мансарде,  одинокое  слуховое  окно  которой  было
единственным местом в  доме,  из которого открывался вид на пейзаж по другую
сторону от венчавшей улицу стены.
     С  тех  пор я почти каждую ночь слышал музыку Занна, и хотя мелодии эти
определенно не давали мне заснуть,  я  был  просто  очарован ее непривычным,
причудливым звучанием. В общем-то слабо разбираясь в искусстве, я все же был
уверен в том, что звуки эти не имели ничего общего с тем, что мне доводилось
слышать когда-либо ранее, и потому вскоре пришел к выводу, что неведомый мне
старик  --  скорее  всего,   настоящий  музыкальный  гений,  причем   весьма
необычного,  оригинального  склада.   Чем   больше  я  слушал   напевы   его
инструмента,   тем  все  более   завораживающее  впечатление   они  на  меня
производили.  Наконец  я  набрался  смелости  и  решил познакомиться  с этим
человеком.
     Однажды вечером я подкараулил в коридоре возвращавшегося с работы Занна
и сказал ему, что хотел бы узнать его  поближе, а  заодно послушать, как  он
играет. На вид это был маленький, тщедушный, скрюченный  мужчина в  потертой
одежде, с голубыми глазами на гротескном, похожем на физиономию сатира лице,
и  почти  лысой  головой. Первой  его  реакцией на  мои слова был,  как  мне
показалось,  гнев, к которому  примешивалась изрядная толика страха.  Однако
мое  явно  дружеское  расположение  в  конечном  счете  растопили  ледок  ею
отчужденности, и он махнул рукой, призывая  меня следовать за ним по темной,
скрипучей, расшатанной лестнице в его мансарду.
     Он  занимал одну из двух  располагавшихся  в круто заострявшемся кверху
чердачном пространстве комнат, а именно  западную, которая  как бы  зависала
над той самой завершавшей улицу стеной. Помещение было довольно просторным и
казалось еще большим из-за почти полного отсутствия в нем  какой-либо мебели
и  общей крайней  запущенности. Если быть более точным,  в  ней стояли  лишь
узкая металлическая койка, грязноватый умывальник, маленький столик, большой
книжный  шкаф, железный  пюпитр  и три  старомодных стула.  На полу валялись
хаотично  разбросанные груды  нотных  тетрадей.  Стены в  комнате оставались
совершенно голыми  и, похоже,  никогда не  знали  штукатурки, а повсеместное
обилие пыли  и паутины  придавали  всему  жилищу  скорее облик  необитаемого
помещения. Очевидно, мнение  Эриха Занна  о  комфортабельном  жилище  лежало
далеко за пределами традиционных представлений на этот счет.
     Указав  мне  на  стул,  немой  старик  закрыл дверь,  вдвинул  в  косяк
массивный деревянный засов и  зажег еще одну свечу -- в дополнение к  той, с
которой пришел сам. Затем он извлек из траченного молью футляра  свою виолу,
и уселся с ней на  один из  стульев.  Пюпитром он не пользовался, и играл по
памяти,  и  более,  чем на  час буквально заворожил  меня  мелодиями, ничего
подобною которым я  никогда  еще не слышал, и которые, как я предположил уже
тогда, были плодом его собственного сочинительства. Для человека, совершенно
не  разбирающегося в  музыке,  описать их характер было попросту невозможно.
Это  были  своего рода  фуги с периодически повторяющимися пассажами  самого
чарующего, пленительного свойства, тем более примечательными для меня лично,
что в них совершенно отсутствовали те самые странные, фантастические  звуки,
которые я регулярно слышал, сидя и лежа по ночам в своей комнате.
     Эти поистине колдовские  мотивы хорошо сохранились  в  моей памяти, и я
даже нередко  неумело насвистывал их про  себя. Как  только музыкант отложил
смычок,  я  спросил его, не  может  ли он  сыграть мне  некоторые  из  столь
заинтересовавших  меня  произведений.  Как  только   я  заговорил  об  этом,
морщинистое  лицо  старика  утратило  ту прежнюю  усталую  безмятежность,  с
которой он играл до этого, и на нем вновь проступила характерная смесь гнева
и  страха,  замеченная  мной  при  первой нашей встрече. Я  уже, было, хотел
начать уговаривать  его, памятуя о  причудах  старческого характера, и  даже
попытался настроить хозяина  квартиры на тот самый "причудливый" музыкальный
лад, насвистев  ему несколько  фрагментов из запомнившихся мелодий,  которые
слышал накануне ночью.
     Однако продолжалось все  это не более нескольких секунд, поскольку  как
только он узнал в моем неуклюжем свисте  знакомые напевы, как лицо его самым
непостижимым  образом преобразилось, и он протянул  свою  длинную, холодную,
костлявую руку, чтобы закрыть мне рот и прервать эту грубую имитацию. Сделав
это, он лишний раз продемонстрировал свою непонятную эксцентричность, бросив
напряженный  взгляд   в  сторону  единственного  зашторенного  окна,  словно
опасаясь с той стороны  какого-то вторжения. Жест тот был тем более  нелеп и
абсурден, что  комната  старика располагалась  на  большой  высоте,  намного
превышавшей  уровень крыш всех соседних  домов, а кроме того, как сказал мне
консьерж, окно это было единственным выходившим на крутую улицу, из которого
можно было увидеть  простиравшуюся  за  монолитной  стеной  панораму ночного
города.
     Взгляд старика  напомнил  мне  слова  Бландо, и  у меня  даже  возникло
своенравное желание выглянуть  из этого  окна  и полюбоваться расстилавшимся
подо мной  зрелищем залитых лунным светом крыш и городских  огней по  другую
сторону холма, поскольку  из  всех жильцов  улицы д'Осейль оно было доступно
одному лишь этому скрюченному музыканту. Я уже подошел к окну и  хотел  было
отдернуть  довольно ветхие и грязные шторы,  когда с  неистовством, по своей
силе  превосходившим даже  то, которое  мне уже  довелось наблюдать  прежде,
немой жилец вновь подскочил ко мне, на сей раз решительно указывая головой в
сторону двери и нервно уволакивая меня обеими руками в том же направлении.
     Неожиданная  выходка  старика  немало  оскорбила   меня,  я  потребовал
отпустить  мою руку,  и сказал, что и так немедленно  покину его  жилище. Он
ослабил хватку, а заметив мое возмущение и обиду, похоже,  несколько усмирил
свой пыл. Через  секунду рука его снова напряглась, однако  на сей раз уже в
более дружелюбном пожатии, подталкивая меня в сторону стула; после этого  он
с задумчивым и  каким-то тоскливым  выражением лица подошел  к захламленному
столу и  принялся  что-то  писать  по-французски  своим натужным, вымученным
почерком иностранца.
     Записка, которую он  в конце  концов протянул  мне,  содержала  просьбу
проявить  терпимость к  допущенной  резкости  и  простить  его.  Занн  также
написал,  что  он стар, одинок,  и  страдает странными  приступами страха  и
нервными расстройствами,  имеющими  отношение  как  к  его  музыке, так  и к
некоторым другим вещам. Ему очень  понравилось то, как я слушал его игру,  и
он  будет очень рад,  если я  и впредь  стану  заходить  к нему,  не обращая
внимания  на  его  эксцентричность.  Однако  он  не  может  при  посторонних
исполнять свою причудливую музыку, равно как и не выносит, когда при нем это
делают другие; кроме того, он терпеть не может, когда чужие люди прикасаются
к каким-либо вещам у него в комнате. Вплоть до нашей встречи в коридоре он и
понятия не имел, что я слышал его игру у себя в комнате, и был бы очень рад,
если бы я при содействии Бландо переехал куда-нибудь  пониже этажом, куда не
долетали бы звуки  его инструмента.  Разницу  в  арендной плате он был готов
возместить лично.
     Занятый  расшифровкой  его  ужасающих  каракулей, я  невольно  проникся
большей  снисходительностью к  несчастному  старику. Подобно  мне,  он  стал
жертвой ряда физических  и душевных  недугов, а моя увлеченность метафизикой
во многом  приучила меня  быть  терпимее и  добрее  к людям.  Неожиданно,  в
наступившей  тишине, со  стороны окна,  послышался какой-то  слабый  звук --
видимо, на  ночном ветру скрипнул ставень, -- причем я, так же, как и старый
Эрих Занн, невольно вздрогнул от прозвучавшего шороха. Покончив с чтением, я
пожал хозяину квартиры руку и расстались мы, можно сказать, почти друзьями.
     На следующий  день  Бландо предоставил в мое распоряжение более дорогую
квартиру на третьем этаже, располагавшуюся между  апартаментами престарелого
ростовщика и комнатой респектабельного драпировщика. Теперь надо мной вообще
никто не жил.
     Впрочем,  довольно скоро  я  обнаружил,  что  желание Занна видеть меня
почаще оказалось не столь сильным, как могло показаться в ту ночь, когда  он
уговаривал меня съехать с пятого этажа. К себе он меня не приглашал, а когда
я  по собственной  инициативе  однажды  нанес  ему  визит,  держался  как-то
скованно и играл явно без души. Встретиться с ним можно  было лишь по ночам,
поскольку днем он отсыпался и вообще никого не принимал.
     Нельзя сказать, чтобы я стал проникаться к нему еще  большей симпатией,
хотя и сама  комната в  мансарде, и доносившаяся  из нее  причудливая музыка
странным образом завораживали, манили меня. Я  испытывал  необычное  желание
выглянуть из того  самою  окна,  посмотреть на доселе остававшийся невидимым
склон холма, устремить  свой взор поверх стены и взглянуть на простиравшиеся
за  нею поблескивающие крыши домов и  шпили  церквей. Как-то раз днем, когда
Занн был в театре, я даже хотел, было, подняться в мансарду,  однако дверь в
нее оказалась заперта.
     Тем не  менее,  я  продолжал тайком слушать очную  игру старого  немого
музыканта. Для этого я сначала  крадучись пробирался на  свой  бывший  пятый
этаж, а потом и вовсе набрался смелости и восходил  по скрипучему последнему
лестничному пролету, который вел непосредственно к его квартире. Стоя там, в
узеньком холле перед закрытой дверью, в которой  даже замочная скважина была
прикрыта  специальной  заглушкой,  я нередко слышал звуки,  наполнявшие меня
смутным,  не  поддающимся  описанию  страхом,  словно  я являлся  свидетелем
какого-то  непонятного  чуда  и  надвигающейся  неведомо   откуда  никем  не
разгаданной тайны. Причем  нельзя  сказать, что звуки эти  были  неприятными
или, тем более, зловещими -- нет, просто они представляли  собой диковинные,
неслыханные на земле колебания,  а  в отдельные моменты приобретали поистине
симфоническое  звучание,  которое, как мне казалось, попросту не могло  быть
воспроизведено  одним-единственным  музыкантом.  Определенно, Эрих  Занн был
гением некоей дикой силы.
     Прошло  несколько  недель, и его  музыка стала еще  более необузданной,
даже неистовой, а сам он заметно  осунулся  и совсем ушел в  себя. Теперь он
уже вообще в любое время суток отказывался принимать меня и, когда бы мы  ни
встретились с ним на лестнице, неизменно уклонялся от каких- либо дальнейших
контактов.
     Однажды ночью, по обыкновению стоя у него  под дверью, я неожиданно для
себя услышал, что звучание виолы переросло в некую хаотичную  какофонию. Это
был  кромешный  ад  нелепых, чудовищных  звуков,  воспринимая которые, я уже
начал было сомневаться в собственном здравом рассудке, если бы вместе с этим
звуковым бедламом, доносившимся из-за  запертой  двери мансарды, не различал
горестных  подтверждений  того,  что этот  кошмар, увы,  был самой настоящей
реальностью  --  то  были  ужасные,  лишенные какого-либо содержания  и, тем
более,  смысла, мычащие звуки, которые мог  издавать только немой, и которые
способны были родиться лишь в мгновения глубочайшей тоски или страха.
     Я несколько  раз постучал  в дверь,  но ответа так и не дождался. Затем
еще некоторое время  подождал в темном холле, дрожа от холода и страха, пока
не услышал  слабые шорохи, явно  свидетельствовавшие о том,  что  несчастный
музыкант робко  пытался подняться с пола, опираясь на стул. Предположив, что
он только что  очнулся  от внезапно поразившего его припадка,  я  возобновил
свои  попытки достучаться до него,  одновременно громко произнося  свое имя,
поскольку искренне хотел хоть как-то подбодрить старика.
     Вскоре  я услышал,  как Занн прошаркал к окну, плотно закрыл не  только
его  створки,  но также и ставни, после чего  доковылял до двери и  с  явным
усилием  отпер замки и засовы. На сей раз  у меня  не оставалось  сомнений в
том,  что  он действительно искренне рад  моему приходу: лицо  его буквально
светилось от облегчения при виде меня,  пока он цеплялся за мой плащ подобно
тому, как малое дитя хватается за юбку матери.
     Отчаянно дрожа всем телом, старик усадил  меня  на стул, после чего сам
опустился рядом;  на  полу у его ног  небрежно валялись инструмент и смычок.
Какое-то  время он  сидел совершенно неподвижно,  нелепо  покачивая головой,
хотя   одновременно  с  этим   явно  к  чему-то  внимательно   и  напряженно
прислушиваясь, Наконец он, похоже, успокоился, удовлетворенный чем-то одному
лишь  ему  ведомым,  прошел к столу, нацарапал короткую записку, передал  ее
мне, после чего снова опустился на  стул у  стола и принялся  быстро  писать
что-то уже более длинное. В первой записке он молил меня о прощении и просил
ради удовлетворения собственного же любопытства дождаться, когда он закончит
более  подробное письмо, уже по-немецки, в  котором опишет все  те чудеса  и
кошмары, которые мучили его все это время.
     Прошло, пожалуй, не меньше часа.  Я сидел, наблюдая, как  увеличивается
стопка  лихорадочно  исписанных  истов,  и вдруг  заметил,  что Занн  сильно
вздрогнул,  словно  от  какого-то  резкого  потрясения.  Я  увидел,  что  он
пристально смотрит на зашторенное окно  и  при этом дрожит всем телом, В тот
же  момент мне показалось,  что  я также расслышал  какой-то  звук;  правда,
отнюдь не мерзкий и страшный, а скорее необычайно низкий и донесшийся словно
откуда-то издалека, как если бы издал его неведомый музыкант, находящийся  в
одном  из соседних домов  или  даже далеко  за высокой  стеной, заглянуть за
которую мне так до сих пор ни разу не удалось.
     На самого же Занна звук этот произвел поистине устрашающее воздействие:
карандаш выскользнул из его пальцев, сам он резко встал, схватил свою  виолу
и  принялся  исторгать  из  ее  чрева  дичайшие  звуки,  словно  намереваясь
разорвать  ими  простиравшуюся  за  окном  ночную  темень. Если  не  считать
недавнего подслушивания под дверями его квартиры, мне еще никогда в жизни не
доводилось слышать ничего подобного.
     Бесполезно даже пытаться описать игру Эриха Занна в ту  страшную  ночь.
Подобного кошмара, повторяю, мне еще слышать не  приходилось. Более того, на
сей  раз  я отчетливо  видел перед собой  лицо  самого музыканта, на котором
словно застыла  маска невыразимого, обнаженного ужаса. Он  пытался вымолвить
что-то -- словно хотел отогнать от себя,  услать  прочь нечто неведомое мне,
но для него самого определенно жуткое.
     Скоро   игра   его   приобрела  фантастическое,  бредовое,   совершенно
истеричное звучание, и все же продолжала  нести  в себе признаки несомненной
музыкальной гениальности,  которой явно был наделен этот странный человек. Я
даже разобрал мотив  -- это была  какая-то дикая народная венгерская пляска,
из тех, что можно иногда услышать в театре, причем тогда я отметил про себя,
что впервые Занн заиграл произведение другого композитора.
     Громче  и  громче,  неистовее  и   яростнее  взвивались  пронзительные,
стонущие звуки  обезумевшей  виолы. Сам музыкант  покрылся  крупными каплями
пота,  извивался,  корчился  всем  телом,  то  и  дело поглядывая в  сторону
зашторенного окна. В  его  бешеных  мотивах  мне даже пригрезились сумрачные
фигуры  сатиров  и  вакханок, зашедшихся в  безумном  вихре облаков,  дыма и
сверкающих молний. А потом мне показалось, что  я расслышал более отчетливый
и одновременно устойчивый звук, исходящий определенно не из виолы -- это был
спокойный,  размеренный, полный скрытого  значения,  даже  чуть  насмешливый
звук, донесшийся откуда-то далеко с запада.
     И  тотчас  же  в порывах завывающего  ветра за окном  заходили  ходуном
ставни -- словно таким образом природа вздумала отреагировать на сумасшедшую
музыку.  Виола Занна теперь исторгала из себя  такие звуки -- точнее даже не
звуки, а  вопли, --  на  которые, как я полагал прежде, данный инструмент не
был способен в принципе. Ставни загрохотали еще громче, соскочили с запора и
оглушительно захлопали по створкам  окна. От непрекращающихся сокрушительных
ударов стекло со звоном  лопнуло и внутрь ворвался леденящий ветер, неистово
затрещали  сальные  свечи  и  взметнулась куча исписанных листов, на которых
Занн намеревался раскрыть мучившую  его душу ужасную тайну.  Я  посмотрел на
старика  и  убедился  в  том,  что  взгляд  его начисто  лишился  какой-либо
осмысленности:  его  голубые  глаза  резко выпучились,  остекленели и словно
вообще  перестали видеть,  тогда  как отчаянная  игра  переросла  в  слепую,
механическую,  невообразимую мешанину  каких-то  неистовых  звуков,  описать
которую не способно никакое перо.
     Внезапно  налетевший  порыв  ветра,  еще  более  сильный,  чем  прежде,
подхватил листы бумаги  и потащил их к  окну  -- я кинулся, было, следом, но
они исчезли в  ночи. Тогда я  вспомнил про свое давнее желание  выглянуть из
того окна  --  тою самого единственного окна  на улице д'Осейль, из которого
можно   было  увидеть  простирающийся  за  стеной  склон  холма  и  панораму
раскинувшегося  вдалеке  города.  Время было  позднее, но  ночные огни  улиц
всегда  заметны издалека, и я рассчитывал  увидеть  их  даже  сквозь  потоки
дождя.
     Но все  же, стоило мне выглянуть из того, самого высокого в доме и всем
районе слуховою окна,  я не увидел под собой ни города, ни малейшего  намека
на свет улиц. Перед  и  подо мной простиралась бесконечная  темень  космоса,
сплошной бездонный, неописуемый  мрак, в котором  существовали лишь какое-то
неясное движение и  музыка, но не  было ничего из того, что я помнил в своей
земной  жизни. Пока я  стоял  так, объятый необъяснимым  ужасом, новый порыв
ветра  окончательно  задул  обе  свечи,  и я  оказался  окутанным  жестокой,
непроницаемой темнотой, видя перед собой  словно оживший безбрежный  хаос  и
слыша за спиной обезумевшее, демоническое завывание виолы.
     Я  невольно  отступил  назад, не  имея возможности  вновь зажечь  свет,
наткнулся на стол, опрокинул стул, пока наконец не добрел до того места, где
мрак  сливался  воедино  с   одуряющими  звуками   музыки.   Даже   не  имея
представления  о том, с какой  силой мне довелось  столкнуться,  я  мог,  по
крайней мере,  попытаться  спасти и себя самого, и Эриха Занна.  В  какое-то
мгновение  мне  показалось, что  меня  коснулось  нечто  мягкое и  обжигающе
холодное  -- я  пронзительно  вскрикнул,  но голос мой  потонул в  зловещем,
надрывном  плаче  виолы,  откуда-то из  темноты  вылетел  конец  обезумевшею
смычка, уткнувшийся в мое плечо -- я понял, что почти вплотную приблизился к
музыканту. По-прежнему на ощупь  я двинулся  вперед,  прикоснулся  к  спинке
стула  Занна,  отыскал его плечи и  отчаянно  попытался  привести старика  в
чувство.
     Он  не  отреагировал  на  мои  настойчивые  попытки,  тогда  как  виола
продолжала  играть  с неослабевающим  пылом,  Тогда я протянул  руки  к  его
голове,  намереваясь остановить  его машинальное кивание, и прокричал  ему в
ухо, что мы  должны  как можно  скорее  бежать из этого места сосредоточения
ночных  кошмаров, Однако он не прекращал неистовой, ошалелой игры, пока все,
что находилось в этой мансарде, не пустилось в пляс в порывах и  завихрениях
неослабевающего ночного урагана.
     Как только моя рука  прикоснулась к  уху старика, я невольно вздрогнул:
Эрих Занн был  холоден как лед, неподвижен и, казалось, не дышал. Я каким-то
чудом отыскал входную дверь и укрепленный на ней массивный деревянный засов,
резко отдернул его в сторону и в дикой спешке устремился куда угодно, только
бы подальше от этого сидящего в  темноте старца с остекленевшим взором, и от
призрачного  завывания  его  проклятой виолы,  чье  неистовство  нарастало с
каждой секундой.
     Перепрыгивая через бесконечные ступени  темного дома; очумело проносясь
по крутым и древним ступенькам  улицы с ее покосившимися домами; гулко стуча
каблуками и спотыкаясь на булыжной мостовой и на окутанной мерзким зловонием
черной набережной; пересекая с разрывающейся от  напряженного дыхания грудью
темный каменный  мост  и  устремляясь  к  более  широким,  светлым улицам  и
знакомым мне бульварам, я наконец достиг желанной цели, хотя воспоминания об
этом  бесконечном  и  ужасном  беге,  кажется,  навечно  поселились  в  моем
сознании. Помню  я и  то,  что  на улице  совершенно не было  ветра, что над
головой ярко  светила луна, и вокруг меня приветливо помигивали огни ночного
города.
     Несмотря на  мои неустанные  поиски и расспросы,  мне так  и не удалось
повторно найти улицу  д'Осейль. Впрочем, я и не особенно сожалею -- ни о ней
самой,  ни  о  потере  в невообразимой бездне мрака  тех  исписанных  мелким
почерком  листов  бумаги,  которые  остались  тем  единственным,  что  могло
объяснить мне музыку Эриха Занна.







        Густав Майринк
   Как доктор Иов Пауперзум принес своей дочери красные розы

    Поздно ночью в знаменитом мюнхенском кафе "Стефания" сидел, неподвижно
глядя перед собою, старик, обладавший весьма замечательною наружностью.
Развязавшийся, выскочивший на волю галстук и высокий лоб, расширивший свои
пределы до затылка, свидетельствовали о том, что перед нами выдающийся
ученый.
     Кроме серебристой, колеблющейся бороды, которая, имея своим истоком
созвездие семи подбородочных бородавок, своим нижним концом как раз еще
прикрывала то место в жилете, где у мудрецов, отрекшихся от мира,
обыкновенно отсутствует пуговица, - у старого господина было весьма мало
достойного упоминания по части земных благ.
     Точнее говоря, в сущности ничего более.
     Тем более оживляющим образом подействовало на него то, что по моде
одетый посетитель с черными нафабренными усами, сидевший до тех пор за
столиком в противоположном углу и уничтожавший кусочками холодную лососину
(причем каждый раз на его элегантно простираемом мизинце ослепительным
блеском сверкал бриллиант величиной с вишню), бросая в то же время
незаметно вокруг испытующие взгляды, внезапно встал, вытирая рот, прошел по
почти безлюдной комнате, поклонился и спросил: "Неугодно ли будет вам
сыграть в шахматы? - Быть может, по марке партию?"
     Отливающие всеми цветами радуги фантасмагории наслаждений и роскоши
всякого рода выросли перед духовным взором ученого и, в то время как сердце
его в восторге шептало:"Эту скотину послала мне сама судьба!", он уже
обратился с приказанием к кельнеру, который только что с шумом явился,
дабы, как обычно, в обширных размерах уничтожить свет электрических
лампочек: "Юлий, дайте мне шахматную доску"! "Если не ошибаюсь, то я имею
честь говорить с доктором Пауперзумом?" начал разговор щегольс нафабренными
усами.
    "Да, гм, да-я Иов- Иов Пауперзум", рассеянно подтвердил ученый, так как
он был подавлен великолепием смарагда, который представляя собою
миниатюрный автомобильный фонарь, сверкал в булавке для галстука, украшая
собою шею его визави.
     Очарование кончилось с появлением шахматной доски; затем мгновенно
были расставлены фигуры, смолой прикреплены отскочившие головки коней, а
потерянная ладья заменена согнутой спичкой.
     После третьего хода щеголь скорчился и погрузился в мрачное раздумье.
    "Он по-видимому изобретает возможно более глупый ход - иначе было бы
непонятно, почему он так долго раздумывает!" пробормотал ученый, и при этом
бессознательно уставился глазами на ярко-зеленую даму - единственное живое
существо в комнате, кроме его самого и щеголя - которая безмятежно
восседала на диване, словно богиня, изображаемая на заголовке "Uber Land
und Meer", перед тарелкой с пирожным, забронировав свое хладное женское
сердце стофунтовым слоем жира.
    "Я сдаюсь" - заявил, наконец, господин с автомобильным фонарем из
драгоценного камня, сдвинул шахматные фигуры, вынул из кармана золотую
коробочку, выудил оттуда визитную карточку и подал ее ученому. Доктор
Пауперзум прочитал: Зенон Заваньевский. Импрессарио чудовищ.
    "Гм-да-гм-чудовищ-гм-чудовищ", повторил он несколько раз совершенно
бессознательно."А не угодно ли будет вам сыграть еще несколько партий?"
спросил он затем громко, помышляя об увеличении своего капитала.
    "Конечно, само собой разумеется, сколько вы пожелаете", сказал вежливо
щеголь, "но, быть может, прежде мы поговорим о более важных делах?"
    "О более-более-важных?" - воскликнул ученый, и недоверчиво поглядел на
собеседника.
    "Я случайно узнал", начал импрессарио и пластическим движением руки
приказал кельнеру подать бутылку вина и стакан, "совершенно случайно, что
вы, несмотря на вашу громкую известность в качестве научного светила, все
же не имеете в настоящее время какого-либо постоянного места?"
    "Ну нет, я целыми днями заворачиваю посылки и снабжаю их марками".
    "И это питает вас?"
    "Лишь настолько, насколько связанное с этим лизание почтовых марок дает
моему организму известное количество углеводорода".
    "Да, но почему же вы не используете в данном случае ваших
лингвистических знаний - хотя бы, например, в качестве переводчика в лагере
военнопленных?"
    "Потому, что я изучал лишь древне-корейский язык, затем испанские
наречия, язык Урду, три эскимосских языка и с несколько дюжин диалектов
негров суахили, а с этими народами мы пока, к сожалению, не находимся во
враждебных отношениях".
    " Вам было бы лучше изучить вместо всего этого французский, русский,
английский и сербский", пробормотал импрессарио.
    "Ну, а тогда наверно началась бы война с эскимосами, а не с
французами", возразил ученый.
    "Ах, так? Гм"...
    "Да, да, милостивый государь, к сожалению это так".
    "На вашем месте, господин доктор, я бы попробовал писать в какой-нибудь
газете военные статьи. Прямо горячие - с письменного стола. Само собою
разумеется изобретенные вами, а не иначе".
    "Ведь я", - пожаловался старик, - "писал корреспонденции с фронта -
кратко, деловым слогом, просто и сжато, но"...
    "Да вы с ума сошли!" - вскричал импрессарио. - "Корреспонденции с
фронта сжато и просто! Их следует писать в стиле рассказов охотников за
сернами! Вы бы должны"...
    "Я пробовал все возможное в моей жизни", продолжал ученый усталым
тоном. "Когда я не мог найти издателя для моего сочинения - четырехтомного
общедоступного исчерпывающего исследования "О предполагаемом употреблении
песка в доисторическом Китае" - то кинулся заниматься химией", - ученый
сделался красноречивее, видя, как собеседник его пьет вино - "и открыл
новый способ закалки стали..."
    "Ну вот это должно было принести вам доход!" воскликнул импрессарио.
    "Нет. Фабрикант, которого я ознакомил с моим изобретением, не советовал
мне брать на него патента (он позже взял патент для себя самого) и полагал,
что можно заработать деньги лишь на маленьких, незаметных изобретениях, не
возбуждающих зависти в конкурентах. Я последовал его совету и изобрел
знаменитую складную конфирмационную чашу с автоматически поднимающимся
дном, дабы тем самым облегчить методистским миссионерам обращение дикарей".
    "Ну и что же?"
    "Меня приговорили к двум годам тюремного заключения за кощунство".
    "Продолжайте, продолжайте, господин доктор", ободряющим тоном сказал
щеголь доктору: "все это необыкновенно занимательно".
    "Ах, я мог бы рассказывать вам целыми днями о моих погибших надеждах. -
Так, например, желая получить стипендию, обещанную одним известным
покровителем науки, я несколько лет занимался в этнографическом музее и
написал обратившее на себя внимание сочинение: "Как, судя по строению неба
у перуанских мумий, древние инки стали бы произносить слово Гвитуитопохин,
если бы оно было известно не в Мексике, а в Перу".
    "Ну что же - вы получили стипендию?"
    "Нет. Знаменитый покровитель науки сказал мне - то было еще перед
началом войны, - что у него нет в настоящий момент денег, и кроме того он,
будучи сторонником мира, должен копить средства, так как особенно важно
сохранить добрые отношения Германии к Франции для защиты с трудом созданных
и собранных человечеством ценностей".
    "Но однако, когда началась война, вы имели больше шансов на успех?"
    "Нет. Меценат сказал мне, что теперь должен особенно усиленно копить
средства, чтобы затем принести свою лепту на уничтожение навеки нашего
наследственного врага".
    "Ну очевидно посеянные вами семена дадут урожай после войны, господин
доктор?"
    "Нет. Тогда меценат скажет мне, что должен быть особенно бережливым для
восстановления бесчисленных разрушенных созданий человеческого гения и для
возрождения погибших добрых отношений между народами".
     Импрессарио погрузился в долгое и серьезное раздумье; затем он спросил
сострадательным тоном: "Почему же вы до сих пор не попробовали
застрелиться?"
    "Застрелиться - для того, чтобы заработать денег?"
    "Ну, нет; я полагаю... гм... я полагаю, что надо удивляться, как вы еще
не потеряли мужества, начиная столько раз сызнова борьбу с жизнью".
     Ученый пришел внезапно в беспокойство; его лицо, походившее своей
неподвижностью на вырезанную из дерева массу, неожиданно оживилось.
     Во взгляде старика вспыхнул колеблющийся пламень муки и глубочайшей,
немой безнадежности, подобно тому, как это можно видеть в глазах пугливых
животных, когда они, загнанные, останавливаются на краю пропасти, слыша
погоню - перед тем как ринуться в бездну, дабы тем самым не попасть в лапы
преследователям. Его сухие пальцы, словно содрогаясь от приступов
заглушаемого плача, блуждали по столу, как будто ища там твердой опоры.
Морщина, бегущая от крыльев носа ко рту, вдруг удлинилась и исказила его
губы, словно он боролся с параличом. Старик словно проглотил что-то.
    "Теперь мне все понятно", сказал он с усилием, словно побеждая
непроизвольные движения языка, "я знаю, что вы агент по страхованию жизни.
Половину моей жизни я боялся встретиться с подобным человеком" (щеголь
напрасно пытался заговорить, протестуя лишь жестами и выражением лица).
"Да, я знаю заранее - вы хотите намекнуть мне, чтобы я застраховал мою
жизнь и затем как-нибудь покончил с собою - дабы, по крайней мере, мог жить
мой ребенок, не умирая с голоду! Не говорите ничего! Неужели вы полагаете,
что я не знаю о том, что такому человеку, как вы, известно решительно все?
Вы знаете всю нашу жизнь, у вас есть тайные ходы от дома к дому, и оттуда
вы смотрите вольным взором в комнаты, нет ли где поживы, - вы знаете, где
родился ребенок, сколько пфеннингов у каждого в кармане, намерен ли человек
жениться или же отправиться в опасное путешествие. Вы ведете целые книги с
записями о нас и перепродаете друг другу наши адреса.
    "И вы, вы заглядываете в мое сердце и читаете в нем мысль, которая
терзает меня уже в течение целого десятка лет. - Да, поверьте, я вовсе не
такой презренный эгоист и мог бы давно застраховаться и покончить с собою
из любви к дочери - по собственному почину, без ваших намеков-людей,
стремившихся обмануть и нас и свое собственное учреждение, обманывающих
направо и налево, желая получить почву под ногами и добиться того, чтобы
все пошло прахом! Неужели вы думаете, я не знаю, что после того, как все
совершится - вы прибежите и изменнически, опять-таки ради комиссионных,
закричите: "Тут мы имеем дело с самоубийством - мы не должны платить
страховку!" Неужели вы думаете, что я не вижу, как и все другие - что руки
моей милой дочери становятся с каждым днем все белее и прозрачнее, и не
понимаю, что это значит - сухие, лихорадочные губы и кашель ночью? Даже
если бы я был прощелыгой вроде вас, то и тогда давно бы - чтобы достать
денег на лекарство и хорошее питание... но нет, ведь я знаю, что тогда бы
случилось: деньги
 никогда бы не были выплачены и затем... Нет, нет, этого нельзя себе
представить!"
     Импрессарио хотел заговорить, желая уничтожить подозрение в том, что
он агент - по страхованию жизни, но не решился, так как ученый угрожающе
сжал кулак.
    "Я все же должен испробовать иной путь" - закончил полушепотом, после
долгих, непонятных гримас доктор Пауперзум, очевидно только мысленно
произнесенную фразу "именно... именно - с амбрасскими   великанами".
    "Амбрасские великаны! Черт побери, вы сами неожиданно подошли к
интересующей меня теме. Ведь это именно то самое, о чем я хотел поговорить
с вами!" Импрессарио не мог более молчать: "Как обстоит вопрос относительно
амбрасских великанов? Я знаю, что вы когда-то написали по этому поводу
статью. Но почему же вы ничего не пьете, господин доктор? Юлий, поскорее
еще стакан для вина! "
     Доктор Пауперзум мгновенно снова превратился в ученого.
    "Амбрасские великаны", стал он рассказывать сухим тоном, "были уроды с
невероятно большими руками и ногами, причем они встречались только в
тирольской деревушке Амбрас, что дало повод считать их уродство редкою
формою какой-то болезни, микроб которой должен был гнездиться на месте, так
как очевидно в иной местности он не нашел бы для себя надлежащей почвы. Я
впервые доказал, что надо отыскивать этот микроб в воде тамошнего, почти
уже иссякающего, источника, и ряд опытов, предпринятых мною в этом
направлении, дал мне право заявить, что я готов, в случае необходимости, в
течение немногих месяцев демонстрировать на себе самом - несмотря на мой
преклонный возраст - появление подобного рода и даже более того
значительных уродливых образований".
    "В каком же роде, например?" спросил импрессарио с напряженным
любопытством.
    "Мой нос, бесспорно, вытянулся бы хоботообразно на целую пядь -
напоминая по форме морду американского тапира, уши стали бы величиной с
тарелку, руки наверно, по прошествии трех месяцев, достигли бы величины
среднего пальмового листа (Loloicea sechellarum), хотя ноги, к сожалению,
вряд ли стали бы толще крышки столитровой бочки. Что же касается надежд на
шишковатое вздутие колен в форме обычных средне-европейских древесных
губок, то в этой области я еще не закончил моих теоретических изысканий и
поэтому могу дать научную гарантию лишь с известного рода ограничениями..."
    "Достаточно! Вы тот человек, которого мне надо!" прервал импрессарио,
задыхаясь от волнения. "Пожалуйста, не прерывайте меня! - Скажем кратко и
точно - готовы ли вы проделать над собою этот опыт, если я гарантирую вам
годовой доход в полмиллиона и дам аванс - несколько тысяч марок - положим,
ну, положим - пятьсот марок?"
    Доктор Пауперзум был оглушен. Он закрыл глаза. Пятьсот марок!
    Да неужели же есть вообще так много денег на свете!
    В течение нескольких минут он увидел уже себя превращенным в допотопное
чудовище с длинным хоботом и мысленно услыхал, как негр, одетый пестрым
ярмарочным шарлатаном, оглушительно орет потеющей от выпитого пива толпе:
"Входите, входите, милостивые государи - величайшее чудовище нашего века за
каких-то несчастных десять пфеннингов!" - Но затем он увидел свою милую,
дорогую дочь, цветущую здоровьем, в богатом белом шелковом статье и
миртовом венке, невестой, на коленях перед алтарем - ярко освещенную
церковь - сияющий образ богоматери и... и - тут у него на одно мгновение
болезненно сжалось сердце: он сам должен прятаться за колонной, не смеет
поцеловать родную дочь, посмотреть на нее издали и послать свое
родительское благословение - он - ужаснейшее чудовище на земном шаре! Ведь
иначе бы он спугнул жениха! И самому ему надо жить постоянно в сумраке,
тщательно прячась днем, словно животное, боящееся света, - но что из того!
Все это пустяки, мелочь - была бы только здорова дочь! И счастлива! И
богата!
     Немое содрогание охватило его. - Пятьсот марок! Пятьсот марок!
     Импрессарио, объяснивший долгое молчание ученого его нерешительностью,
захотел пустить в ход всю силу своего красноречия.
    "Послушайте, господин доктор! Ведь вы сами растопчите свое собственное
счастье, сказав мне "нет". Вся ваша жизнь до сих пор была сплошной
неудачей. А почему? Вы забили все ваши мозги ученьем, ученье в конце концов
глупость. Посмотрите на меня - разве я чему-нибудь учился? Учиться могут
только люди, богатые с самого своего рождения - в сущности и вовсе уже ни
на что нужно учение им! - Человек должен быть смиренным и, так сказать,
глупым, тогда его будет любить природа. Ведь она сама глупа - природа-то!
Видели ли вы хоть когда-нибудь гибель глупого человека? - Вы должны были с
самого начала с благодарностью развивать таланты, которыми судьба одарила
вас в колыбели. Или, быть может, вы никогда еще не смотрели в зеркало? Кто
имеет такую наружность, как вы, даже сейчас, еще до пития амбрасской воды,
тот всегда мог существовать в качестве клоуна. Боже мой, ведь так легко
можно понять указания нашей доброй матери-природы! Или вы боитесь, в
качестве чудовища, не найти ангажемента? Я могу вам только сказать одно,
что уже подобрал для себя недурную коллекцию. И все это люди из лучших
кругов общества. Вот, например, у меня есть старик, родившийся на свет без
рук и ног. В ближайшем будущем я представлю его итальянской королеве в
качестве бельгийского грудного младенца, искалеченного немецкими
генералами".
     Доктор Пауперзум понял ясно лишь последние слова. "Что за ерунду вы
болтаете?" воскликнул он сердитым тоном. "Сперва вы сказали, что этот
калека уже старик, а теперь хотите показывать его в качестве бельгийского
грудного младенца!"
    "Это придаст ему еще больше прелести!" - возразил импрессарио, - "я
твердо заявляю, что он состарился так быстро от печали, так как видел, как
прусский улан живьем сожрал его родную мать! "
     Ученый стал колебаться; изворотливость его собеседника была
удивительна. "Ну хорошо, положим, что так. Но скажите мне прежде всего -
каким образом вы будете меня показывать до тех пор, пока у меня еще не
вырос хобот, ноги шириной с крышку бочки и так далее?"
    "Это страшно просто! - я перевезу вас по фальшивому паспорту через
Швейцарию в Париж. Там вы будете сидеть в клетке, реветь каждые пять минут,
словно бык, и трижды в день поглощать пару живых кольчатых ужей (мы устроим
это дело - ведь только с непривычки это звучит несколько устрашающе). Затем
вечером устраивается гала-представление - турок демонстрирует, как он
изловил вас с помощью лассо в девственных лесах Берлина. А на вывешенном
плакате будет написано: "Мы гарантируем, что это настоящий немецкий
профессор (ведь это несомненная правда - я никогда не стану подписываться
под враньем!) впервые-доставленный живьем во Францию!" - и так далее. Во
всяком случае мой приятель д'Аннунцио охотно напишет подходящий текст, так
как обладает необходимым для этого поэтическим пафосом".
    "Но однако если война за это время кончится? - сказал с раздумьем
ученый, - то, знаете ли, ведь мне так не везет, что"...
     Импрессарио усмехнулся: "Не беспокойтесь, господин доктор; никогда не
придет такое время, чтобы француз не поверил каким угодно сказкам про
немцев. Даже и по прошествии целых тысячелетий!"

..........................................

    Было ли то землетрясение? Нет - просто мальчик приступил к исполнению
своих ночных обязанностей в кафе и, в виде музыкального вступления, грохнул
об пол жестяной поднос со стаканами для воды.
     Доктор Пауперзум встревоженно озирался вокруг. Богиня с обложки "Uber
Lan und Meer" исчезла и вместо нее на диване сидел, сгорбившись, старый,
неисправимый, привычный театральный критик, мысленно разносил в пух и прах
премьеру, которая должна была состояться на будущей неделе, хватал влажными
пальцами кусочки булки и грыз их передними зубами с лицом, похожим на
хорька.
     Постепенно доктор Пауперзум убедился, к величайшему своему удивлению,
что сидел обернувшись спиной к комнате и все, виденное им, было лишь
отражением в большом стенном зеркале, откуда на него теперь задумчиво
глядело его собственное лицо. - Щеголь был еще тут, он действительно
пожирал лососину - конечно, с ножа, - но сидел не тут за столом, а напротив
в углу.
    "Каким образом я собственно попал в кафе"Стефания"?- спросил себя
ученый.
     Он не мог толком прийти в себя.
     Но наконец медленно сообразил - все происходит от вечного голодания, в
особенности, когда видишь, как другие едят лососину и пьют вино."Мое "я"
временно раздвоилось. Это старая, вполне понятная история: в подобных
случаях мы являемся одновремеино зрителями в театре и актерами на сцене.
Роли, играемые нами, составляются из некогда прочитанного нами, слышанного
и втайне ожидаемого! Да, да, надежда - это жестокий поэт! Мы воображаем
разговоры, будто бы слышимые нами, меняем выражение лица до тех пор, пока
внешний мир не станет просвечивать и окружающая нас обстановка не выльется
в иные, обманчивые формы. Даже фразы, складывающиеся в нашем мозгу, звучат
совершенно иначе, чем прежде; все окутано пояснениями и примечаниями,
словно в какой-нибудь новелле. Удивительная вещь - это наше "я"! Иногда оно
распадается, словно развязанная пачка прутьев...и тут снова доктор
Пауперзум поймал себя на том, что губы его бормотали: "каким образом я
собственно попал в кафе "Стефания"?'
     Вдруг ликующий крик заглушил в его душе все думы: "Ведь я выиграл в
шахматы целую марку. Целую марку! Теперь все будет отлично; мое дитя  снова
выздоровеет. Скорее бутылку красного вина, молока и...
     В диком возбуждении он стал рыться в карманах - вдруг его взгляд упал
на траур, нашитый на рукаве и разом перед ним встала голая, ужасная правда:
ведь дочь его умерла вчера ночью! Он схватился обеими руками за виски - да,
у... мер... ла. Теперь он знал, каким образом попал в кафе - с кладбища,
после похорон. Они ее похоронили днем. Поспешно, безучастно, с досадой -
потому что шел дождь.
     А затем он несколько часов бродил по улицам, стиснув зубы, судорожно
прислушиваясь к ударам каблуков и считая при этом, считая, все считая от
одного до ста и обратно, чтобы не сойти с ума от страха, от боязни, что
ноги приведут его, помимо воли, домой, в комнату с голыми стенами и
нищенской кроватью, на которой она умерла и которая теперь - опустела.
Каким-то образом он забрел сюда. Каким-то образом...
     Он схватился за край стола, чтобы не упасть со стула. В его мозгу
ученого отрывочно и несвязно неслись одна за другой мысли: "Гм, да, я бы
должен был - да, должен был перелить ей кровь из моих жил - перелить кровь"
повторил он механически несколько раз подряд; тут его внезапно встревожила
мысль: "Ведь я же не могу оставить мое дитя в одиночестве - там, далеко, в
сырую ночь"- он хотел закричать, но из груди его вырвался лишь тихий
взвизг...
    "Розы - последним ее желанием был букет роз", снова пронеслось у него в
голове... "ведь я могу, по крайней мере, купить для нее букет роз - у меня
есть марка, выигранная в шахматы"- он стал снова рыться в карманах и
выбежал вон, без шляпы, в темноту, гонясь за последним ничтожным,
блуждающим огоньком.

...................................

    На следующее утро его нашли мертвым на могиле дочери. Он зарылся руками
в землю. Жилы на руках были перерезаны и кровь просочилась к той, которая
лежала там, внизу.
     А на его бледном лице сиял отблеск того гордого умиротворения, которое
не может быть более нарушено никакой надеждой.



Говард Ф.Лавкрафт. Крадущийся Хаос


         

     Немало уже написано разными авторами о наслаждениях и муках, что таит в
себе опиум. Экстатические и ужасные откровения Де Куинси,  Искусственный рай
Бодлера трудами их  почитателей и искусством переводчиков  стали драгоценным
достоянием  всего  человечества;  миру  прекрасно   известны  и   колдовское
очарование,  и скрытые угрозы и  непередаваемая таинственность тех  туманных
областей, куда  переносится человек под  воздействием наркотика. Но сколь бы
обширны ни  были  подобные  свидетельства,  никто  еще не осмелился раскрыть
людям природу  тех фантастических видений, что открываются внутреннему взору
употребляющего опиум, или хотя  бы обозначить направление того необъяснимого
движения по неведомым,  необычайным  и  прекрасным  путям, что  непреодолимо
увлекают  всякого,  кто  принимает  те  или иные наркотические вещества.  Де
Куинси  переносился в  Азию, сказочно изобильную землю  смутных  теней,  чья
отталкивающая древность  настолько  впечатляет,  что  невообразимый  возраст
народов и их имен подавляет  всякое ощущения своего  собственного возраста у
отдельных их представителей  ; но и этот писатель не осмелился пойти дальше.
Те же,  кто  осмеливался  на  такое,  редко  возвращались  назад, а  если  и
возвращались,  то  либо  хранили  полное молчание,  либо  сходили  с  ума. Я
пробовал опиум лишь однажды во времена Великой эпидемии;  тогда врачи  очень
часто прибегали к этому средству, желая облегчить  своим  пациентам мучения,
избавить от которых обычные лекарства уже не могли. В моем случае произошла,
очевидно, сильная передозировка врач был совсем измотан  постоянным  страхом
за жизнь  своих больных  и напряженной работой, и  мои  видения завели  меня
очень далеко. В конце концов я все же пришел в себя... Я выжил, но с тех пор
по  ночам ко мне  приходят  очень  странные  образы, и я больше  не позволяю
вводить мне опиум.
     Когда мне дали наркотик, я испытал совершенно невыносимую, пульсирующую
головную боль. Сама  жизнь моя уже не заботила меня в ту минуту, ибо я хотел
непременно  избавиться от  боли,  все  равно как с  помощью лекарств,  ценой
беспамятства или даже смерти. Я находился в  состоянии,  близком  к бреду; и
потому мне трудно теперь  точно определить момент погружения в наркотическое
забытье думаю, препарат начал действовать незадолго до того, как размеренные
удары  внутри  моего  черепа  перестали  причинять  ужасную  боль.  Как  уже
говорилось, я получил чрезмерно большую  дозу опиума  и поэтому не исключаю,
что  реакция моего  организма  на наркотик  была не  совсем типична.  В моем
случае преобладало ощущение полета, или скорее, падения, странным образом не
связанное  с  ощущением  тяжести  моего  собственного   тела  и  направления
движения; в то же время я совершенно определенно ощущал, что  вокруг незримо
присутствует множество других тел  или предметов их скопления имели природу,
бесконечно отличную от моей, и все же были каким-то образом со мной связаны.
Иногда мне казалось,  что  это не я куда-то падаю,  а вся  вселенная и самое
время проносятся мимо меня. Неожиданно терзавшая меня боль совсем исчезла, и
мне представилось, что источник пульсации, которую я по-прежнему чувствовал,
находится не  внутри, а вне меня. Падение  тоже прекратилось, уступив  место
ощущению  какой-то неловкой временной  передышки; я прислушался: размеренные
удары, грохотавшие у  меня  в  голове,  теперь более  всего  напоминали  шум
необозримого океана  он словно успокаивался после немыслимого, титанического
шторма, продолжая,  однако, сотрясать неведомый  пустынный  берег  огромными
валами волн. Затем я открыл глаза.
     Некоторое  время я не мог как следует разглядеть  помещение,  в котором
находился, все  было размыто, как на фотографии с дурным фокусом. Наконец, я
понял, что нахожусь  в  полном одиночестве посреди очень странной, прекрасно
убранной комнаты с  огромным  количеством больших и  светлых  окон.  Что это
могло  быть  за  место,  я  не имел  ни малейшего  представления; мысли  мои
по-прежнему путались, но  я  различил разноцветные ковры  и гобелены, изящно
отделанные  столики,  стулья; оттоманки, диваны, хрупкие вазы, расставленные
повсюду, а также изящные орнаменты  на стенах очень  странные,  но  в то  же
время смутно напоминавшие что-то очень  хорошо знакомое. Я все еще продолжал
осматриваться кругом, а мною уже начинали завладевать совсем иные ощущения и
мысли. Медленно,  но  неотвратимо,  подавляя сознание  и  заглушая  все иные
впечатления,  наступал  на меня  дикий страх перед неизвестностью; он только
возрастал оттого,  что невозможно  было понять его причину,  он таил  в себе
какую-то  угрозу,  нет, не  угрозу  смерти, а чего-то  иного, неизъяснимого,
невиданного, невыразимо более ужасного и отвратительного, чем смерть.
     Я быстро понял, что источником моего страха и ужасным его символом было
не что иное,  как  это невыносимое  биение: непрестанные  удары отзывались в
утомленном мозгу  со способной свести с ума  силой. Они доносились откуда-то
извне снизу и вызывали в сознании чудовищные образы. Мне казалось, что некто
или  нечто  скрывается от  меня за  шелковыми занавесями, развешенными вдоль
стен, за  стрельчатыми окнами с  переплетами и что недоступность этого нечто
моему взору является великим для меня благом.  Я заметил, что на окнах а  их
было так  много,  что это  как-то сбивало  с толку есть ставни,  и  принялся
закрывать их все подряд, стараясь не смотреть  наружу. На  одном из столиков
лежали кремень и точило, с помощью  которых  я зажег свечи в стоявших у стен
канделябрах.  Закрытые   ставни  и   яркий  блеск  свечей  создали  ощущение
относительной безопасности и несколько  успокоили меня, хотя  я  и не  сумел
окончательно отгородиться от монотонных ударов  прибоя. Теперь  одновременно
со  страхом я почувствовал  ничуть  не меньшее  возбуждение: мне  захотелось
непременно выяснить,  откуда идет этот необыкновенный шум,  хотя я  все  еще
ужасно боялся его. Я раздвинул  портьеры у той стены, из-за которой, как мне
казалось,   доносились  монотонные  удары,   и   увидал   небольшую,  богато
драпированную гобеленами галерею, в конце  которой была видна резная дверь и
окно эркера.  Меня очень тянуло подойти к этому  окну, хотя, как ни странно,
не  менее  сильно  мне   хотелось  вернуться  назад.  Преодолев  мучительные
колебания, я все же  приблизился к окну и увидал бескрайний океан и огромный
водоворот  на горизонте. Несколько секунд  я пристально вглядывался вдаль, и
тут-то эта невероятная картина обрушилась на меня со всей своей демонической
силой.
     То, что я увидел, мне не случалось видеть прежде да и никому другому из
живущих, разве что в болезненном  бреду или наркотическом опьянении. Здание,
где я находился, стояло на узкой полоске земли вернее, теперь это была узкая
полоска земли метров на сто поднимавшейся  над водой, что бурлила в безумном
водовороте. По обеим  сторонам от меня виднелись огромные красные оползни, а
впереди  ужасные  волны продолжали наступать, монотонно и  ненасытно пожирая
сушу.  Примерно в миле от берега к небесам  вздымались грозные валы не менее
пятнадцати  метров  высотою, а  на в  горизонтов мрачном  раздумьи  застыли,
словно  огромные  хищные  птицы,  зловещие  черные  тучи  самых  невероятных
очертаний.  Волны  были  темно-фиолетовыми,  почти   черными:  словно   лапы
громадного  жадного  чудовища  хватались они  за  податливую красную  почву.
Казалось,  океан, это огромное злобное существо, объявил  непримиримую войну
тверди земной, подстрекаемый к тому самим разъяренным небом.
     Очнувшись,  наконец,  от  оцепенения,  в  которое  повергло  меня   это
сверхъестественное  зрелище,   я   увидал,  что   и   мне  самому   угрожает
непосредственная опасность. Пока  я стоял,  оцепенело  уставившись на океан,
несколько метров земной тверди уже обвалились в воду недалек был тот момент,
когда  и дом,  подмытый волнами, должен  был  рухнуть  в неистовую пучину. Я
поспешил  на противоположную  сторону  здания  и  вышел в первую  попавшуюся
дверь, заперев  ее  каким-то странной  формы  ключом, который нашел  внутри.
Теперь  я  мог  получше рассмотреть  окрестности  и  сразу  же заметил,  что
враждебные  друг  другу  вода  и суша были  разделены в  этом  месте  на две
совершенно  непохожие части. По  разные стороны  узкого  мыса, на котором  я
стоял,  казалось,  располагались  разные  миры.  Слева  от меня  море  мягко
вздымало  огромные  зеленые  волны,  мирно накатывавшиеся  на  берег в лучах
яркого солнца. Но в самом этом солнце  и даже в его  положении на небосклоне
было что-то такое,  что заставило меня  содрогнуться;  но  что  это было  ни
тогда, ни сейчас я не мог бы сказать. Справа  же  простиралось совсем другое
море  голубое,  покойное, лишь  слегка  колыхавшееся, а  небо  над  ним было
темнее,  чем слева, и омываемый  волнами  берег казался  скорее белесым, чем
красноватым, как с другой стороны.
     Затем  я  принялся  рассматривать  сушу  и обнаружил  нечто  совершенно
поразительное: покрывавшие ее растения имели на редкость необыкновенный вид.
Я  никогда  прежде не видел  ничего подобного и ни о чем подобном не  читал.
Вероятно,  они  были  тропического   или  по  крайней  мере  субтропического
происхождения впрочем, мое  предположение  основывалось  главным  образом на
том, что  здесь  царила ужасная  жара.  Некоторые растения чем-то напоминали
флору моих родных мест: подобные гибриды могли бы получиться, если бы хорошо
известные мне деревья  или кустарники перенесли в другой климатический пояс.
А вот многочисленные огромные пальмы не были похожи ни на одно известное мне
растение. Дом, из  которого я только  что вышел, был очень невелик не больше
коттеджа средних  размеров, но выстроен, очевидно, из мрамора,  и в каком-то
причудливом  эклектичном  стиле,  являвшем собой  странную смесь восточных и
западных  архитектурных концепций.  По углам фасада располагались коринфские
колонны, а красную  черепичную  крышу архитектор позаимствовал  у  китайской
пагоды.  От  двери  вглубь  берега  вела  дорожка примерно метровой  ширины,
посыпанная необыкновенно белым песком и обсаженная величественными пальмами,
цветущими деревьями и кустарником неизвестной мне породы. Дорожка постепенно
забирала вправо, туда,  где море было голубым, а берег белесоватым. Какая-то
неведомая сила  заставила меня во весь  дух  броситься бежать  по  тропинке,
словно за  мной  гнался злой  дух  из бьющегося позади океана. Дорожка  вела
вверх по  пологому склону, и я быстро поднялся на вершину  холма. Оттуда был
хорошо виден и мыс, и дом,  где я недавно  пришел в себя, и черный водоворот
за ним, и зеленое море с одной стороны, и синее с другой; а надо всем висело
какое-то  проклятие,  неведомое  и  невообразимое. Никогда больше не видел я
ничего этого, но часто спрашиваю себя...
     Бросив  прощальный взгляд на берег и  океан, я  зашагал  вперед:  моему
взору открывались все новые картины.
     Как  я  уже  говорил,  постепенно  удаляясь  от  кромки  воды,  дорожка
постепенно заворачивала направо. Впереди и немного левее я мог теперь видеть
необозримую равнину, простиравшуюся на многие тысячи акров и сплошь покрытую
волнующейся  массой  густой  травы, достигавшей высоты человеческого  роста.
Почти у самого горизонта стояло  огромное  пальмовое дерево оно зачаровывало
меня и необъяснимо влекло к себе.  Непостижимость всего увиденного  вкупе  с
чувством облегчения  от того,  что мне удалось бежать с мыса,  где надо мной
нависла непосредственная опасность, на время ослабили мою тревогу, но стоило
лишь мне остановиться,  устало опустившись на  дорожку и машинально погрузив
руки в  теплый  беловато-золотистый песок,  как  меня вновь объял панический
страх.  К дьявольским  ударам  прибоя добавилось что-то  не менее ужасающее,
что-то  таившееся в шорохе высокой травы.  Я закричал, отчаянной  бессвязно:
Тигр? Тигр? Это ты,  Зверь,  ты?  Это ты, Зверь, которого я  боюсь? В памяти
вдруг всплыла прочитанная когда-то  давным-давно древняя  история о  тиграх,
только я  никак  не  мог  вспомнить  имя  автора. И  все-таки,  несмотря  на
продолжавший  мучить меня  непередаваемый страх, я вспомнил  его. Конечно же
это  был  Редъярд Киплинг; мне даже не показалось  странным, что  поначалу я
отнес его, чуть  ли не своего  современника, к древним писателям.  Мне вдруг
нестерпимо захотелось еще  раз взглянуть на томик Киплинга с этим рассказом,
и я чуть было не отправился назад, в дом на мысу, чтобы отыскать там  книгу,
но вовремя  одумался к тому же мне очень хотелось  поскорее добраться до той
высокой пальмы.
     Не знаю, смог ли бы я противостоять желанию вернуться  назад, если бы с
неменьшей силой меня не влекла к себе огромная пальма вдали.  Этот последний
импульс, наконец, возобладал; я покинул песчаную долину и принялся скользить
вниз по склону,  несмотря  на  весь тот  страх, который  внушала мне высокая
трава и мысль, что в ней могут быть змеи. Я решил до конца сражаться за свою
жизнь  и рассудок,  чего бы ни стоило мне сопротивление угрозам, таившимся в
море  или на суше. Однако, поражение  в  этой борьбе  начинало казаться  мне
неминуемым,  и это  становилось все яснее и яснее всякий раз,  как  безумный
шорох  жуткой травы сливался  с  удаленными, но  все еще отчетливо  слышными
тревожными  ударами огромных волн. Я то и дело останавливался и зажимал  уши
руками, ища хоть какого-нибудь облегчения, но от этих  невыносимых звуков не
было спасения. Мне показалось, что прошла целая вечность, пока я добрался до
пальмы, так притягивавшей меня к себе, и упал в  благословенную тень широких
листьев.
     Вслед  за  тем  произошло  несколько  совершенно  невероятных  событий,
поочередно ввергавших  меня то в экстаз, то  в ужас;  я  вспоминаю  о  них с
содроганием и не смею предлагать своих  толкований. Едва только я заполз под
сень  пальмовых листьев, как откуда-то сверху, из  ветвей, появился младенец
такой красоты, какую мне прежде не приходилось видеть. В каких-то лохмотьях,
весь запыленный, он все равно выглядел как фавн или  полубог; в густой  тени
мне  показалось  даже,  что от  него  исходит что-то вроде  сияния.  Мальчик
улыбнулся мне и протянул  ручку, но прежде чем я  приподнялся с земли, чтобы
заговорить с  ним, сверху раздалось чудесное  сладостное пение;  чистые ноты
сливались в неземную возвышенную гармонию. Солнце уже зашло и тут я убедился
в том, что головку младенца  действительно окружает  ореол искристого света.
Он  обратился ко  мне мелодичным  серебристым  голоском;  Это  конец. Сквозь
сумерки  спустились они  со  звезд. Теперь все кончено, мы блаженно почили в
Телоэ, что лежит за  потоками Аринури .  Пока ребенок  говорил сквозь листья
пальмы на землю опускалось какое-то мягкое сияние, и  поднявшись на ноги,  я
приветствовал тех,  кто, как мне было известно, главенствовали  среди певцов
бога и богиню,  ибо  смертным не дается  такая  красота. И они взяли меня за
руки и сказали: Идем, дитя, ты слышал голоса. Все будет хорошо. В Телоэ, что
лежит  за  Млечным  путем  и  потоками  Аринури,  есть города  из  янтаря  и
халцедона.  Там,  над  величественными куполами  сияет  множество  неведомых
прекрасных светил. В Телоэ под мостами слоновой кости текут  реки из жидкого
золота, и по ним большие барки держат путь в цветущий Семизвездный Кифарион.
В Телоэ и  Кифарионе  царствуют  вечная юность, красота и услады, там слышны
только  смех,  песни  и  звуки лютни.  Одни только боги обитают в  Телоэ  на
Золотой реке, но и ты почишь среди них .
     Я   зачарованно  слушал  но   вдруг   заметил,  что  вокруг   меня  все
переменилось.  Пальма,  еще  недавно   дававшая   спасительную  тень   моему
изможденному  телу,  осталась далеко  внизу. Я  плыл  по  воздуху  вместе  с
младенцем и двумя богами, излучавшими прекрасное  сияние; нас сопровождал  с
каждой  минутой все возраставший  в числе  сонм  излучавших свет, увенчанных
виноградными лозами  юношей и дев их  лица  озаряла  радость,  легкий  ветер
раздувал  их  волосы.  Мы  медленно  поднимались  ввысь,  словно  на крыльях
благоуханного воздуха, но воздушная волна, казалось, исходила не от земли, а
из золотистой туманности  наверху; младенец шептал мне на ухо,  что я должен
смотреть только на  потоки нисходящего света, и не  должен  оглядываться  на
мир, который только что  покинул.  Юноши и  девы распевали ямбы  и хореи под
аккомпанемент лютен,  и  я  чувствовал,  что  погружаюсь в атмосферу мира  и
счастья,  куда более глубокого, чем я мог представить себе в жизни. Однако в
следующую минуту царившую круг меня гармонию грубо нарушил один-единственный
звук, переменивший  всю мою  судьбу  и потрясший  меня  до  глубины  души. В
сладостные  мелодии  певцов  и лютен  вторглась,  образуя  с  ними  какое-то
дьявольски-издевательское  созвучие,  отвратительная, демоническая пульсация
ужасного  океана.  И как только  удары  черных  волн  донесли  до моих  ушей
страшное откровение морей,  я забыл  о предостережении  младенца и посмотрел
вниз,  на  обреченный берег,  который, мнилось  мне,  счастливо  и  навсегда
покинул.
     Внизу, сквозь  тонкую  оболочку атмосферы,  был  видна  ненавистная мне
Земля,  все так  же  вращавшаяся, все так же бесконечно  вращавшаяся  вокруг
своей  оси со  всеми  своими злобными,  буйными  водами,  пожирающими  дикие
берега, швыряющими пену  на шаткие бастионы опустошенных городов. В  мрачном
свете луны  мелькали картины, которые  я не в силах описать, которые я не  в
силах  забыть:  пустыни,  покрытые истлевшими трупами,  джунгли  из  руин  и
разложения  на  месте  оживленных  некогда равнин  и  селений  моей  родины,
водовороты бурлящего  океана там, где когда-то вздымались крепкие замки моих
предков. Вокруг северного  полюса гигантские топи изрыгали из себя зловонные
пузыри и облака  ядовитых испарений и с бессильной яростью шипели в ожидании
натиска вздымавшихся  к  небу волн, что кружились и  бесновались в  дрожащих
глубинах.  Но  вот оглушительный  взрыв  расколол  ночь, и  опустевшую землю
рассекла огнедышащая трещина. Черный океан все пенился,  пожирая  пустыню по
краям, а трещина в центре неумолимо росла.
     Не осталось  больше суши, кроме страшной пустыни, но  грозово дымящийся
океан  продолжал наступать на  нее.  Вдруг  бешеное  море  словно испугалось
чего-то, оно  замерло на миг,  ужаснувшись  лика  темных  богов земных недр,
превосходящих своею силою злого бога вод. Но, как бы  то ни  было, океан уже
не  мог  повернуть вспять,  да  и  пустыня  слишком  долго  страдала  от его
кошмарных волн,  чтобы  помогать  теперь старому  недругу.  А  посему  воды,
поглотив остатки земли, устремились в дымящуюся пропасть, теряя при этом все
свои былые завоевания. Они  уходили с недавно  затопленной суши, вновь являя
глазу картины  смерти  и  распада, мутными  струями  они  уходили с древнего
океанского  дна, на котором покоились с тех незапамятных времен, когда время
только  начиналось,  а  земные  боги  еще не  родились.  Сначала  над  водой
поднялись одетые  в  траур  развалины  знакомых  столиц. Луна возложила свои
бледные лилии  на мертвое тело Лондона, Париж  же поднялся  из своей влажной
могилы,  чтобы   получить  благословение  далеких  звезд.  Потом   появились
развалины не менее мрачные, но совсем незнакомые - ужасные  башни и монолиты
в тех местах, где, как думают люди, никогда и не было суши.
     Волны больше не  грохотали в размеренном  ритме его  сменил невероятный
рев  и  шипение  устремлявшейся  в  трещину  воды.  Шедший  из  разлома  пар
превратился в дым, и, с каждой минутой  становясь все  гуще, почти полностью
закрыл  собою Землю. От  копоти и гари руки  и лицо у меня  покрылись черным
налетом; я  хотел было  взглянуть,  не  произошло  ли  то же  самое с  моими
спутниками, но когда обернулся, их уже не было... Потом вдруг все кончилось:
я проснулся  на одре болезни... Но я  помню, что когда облако  испарений  из
подземных  бездн  совсем  скрыло  собой  поверхность  Земли,  твердь  словно
возопила в безумной агонии, потрясая трепещущий эфир. Хватило  одной ужасной
вспышки  и  взрыва,  одного  ослепительного оглушающего удара огня,  дыма  и
молний,  чтобы  освободить  от  вечных  пут древнюю  луну,  которая,  словно
обрадовавшись избавлению, стала стремительно удаляться в пустоту.
     Когда же  дым  рассеялся, и я захотел посмотреть  на  Землю, то  увидал
вместо  нее лишь рой холодных насмешливых  звезд,  умирающее желтое Солнце и
бледные печальные планеты, что разыскивали повсюду свою пропавшую сестру.