Веничка

Андрей Карапетян
... ежемесячно оживающий мертвец, виновато улыбающийся, с развороченными внутренностями под полусгнившим пиджаком... Мертвец, в которого на один день вдыхается чудовищная жизнь вместе с благородным безумием и одуряющей гармонией. Этот мертвец с прекрасными голубыми глазами, вынутыми у живого человека, зовётся Веничкой и должен проехать от Москвы-Курской до Петушков, где его ждёт другой мертвец – младенец.
Страшно это всё, потому что никто мертвеца толком не видит; страшно, потому что в этих самых Петушках (... гребешки, поросята - сырое кладбищенское хихиканье...) далеко, далеко, но с пронзительной слышимостью, сквозь электрический взвой и взлязг произносится одна единственная буква Ю; потому что мертвец глядит в окошечки чужих глаз и ловит людей в прицельный фокус, улыбаясь (... кубанской, до магазина...), и непрерывная логика мёртвых стремительно застывающим раствором заполняет свободное пространство, и электричка поднимается в ночное небо, и мчится под нежные песни как бы хмельных и усмешливых ангелов в иное небо, в МОСКВУ-МЁРТВУЮ, и мертвец умирает вновь.

Ни для одной из двух страшных болезней российских не дала КУЛЬТУРА лекарства, хотя и вызывалась в лекари неоднократно. Пьянством умилялась она, различая в нём размах и скрытую трагедию, да и успокаивалась им же, поскольку глядела на диковатый свой народ с опаской. Воровством интересовалась, полагая его следствием ОСОБЕННОЙ неприобщённости к культуре. От страшных болезней этих, когда впрямую спросили, предложила она аспирин, АМНИСТИЮ, названную СВОБОДНЫМ РЫНКОМ, и постаралась не увидеть пущего пьянства и тотального воровства, последовавшего за льстивыми славословиями в адрес тех, кого определено было звать предпринимателями.
...хотя, возможно, что и настоящее и единственное лекарство давать сюда уже поздно. Им может быть, по мнению провинциальному нашему, только НАСТОЯЩАЯ ИСТОРИЯ, да как состояться ей, когда соседи ушли по временам туда, где мы уже ничего не понимаем, но влезаем вслед и ломаем себе жизнь по неразумению обстоятельств НАСТОЯЩЕГО ВРЕМЕНИ.
...до Петушков добирался уже не совсем настоящий человек, а наркоман, нанюхавшийся Достоевского в дешёвом издании.

Когда-то давно, в те незапамятные времена, когда выписывались где-то на листиках эти самые "Петушки" и когда провинциал наш был студентом, а на трёху можно было очень прилично ОТКУШАТЬ, общага родимая одарила его одним мерзким условным рефлексом. Дело в том, что достаточно часто, просыпаясь в субботу, добирался он по утренним своим делам до соответствующих мест по тропинке протоптанной в коридоре ранними нетерпеливцами среди засыхающей блевотины. Иногда и умыться не удавалось - раковины были под край... Девятнадцатилетние пацанята пили безобразно, из принципа, до отравлений... Многие так и спились. И провинциалу нашему досталось повытаскивать из-под них простыни - из гордыни своей он не напивался до свиней. С тех весёлых времён так и остался в провинциале нашем кислый этот запах, так и поднималась к горлу его тошнота, едва замечал он початую бутыль. И конечно ненависть его к Веничке хоронилась именно в этом условном рефлексе. Поэзия ПЕТУШКОВ пропахла блевотиной.
И ещё... Был, по-моему, некий, не отмеченный никем отрезок временной, где-то в конце шестидесятых - начале семидесятых, когда люди (по крайности – в больших городах хотя бы), расселившись по более ли менее отдельным квартирам, худо-бедно одевшись, наконец, во что-то, нарадовавшись, наконец, на холодильники свои убогие и телевизоры свои чёрно-белые, стали вдруг как-то стесняться сквернословия, стали выказывать некое внутреннее достоинство своё. Блевотина начала уходить из символов. Нет же – не удалось. И не райкомы были тому виной – райкомы порождали анекдоты, а не вредные привычки. Подражали кумирам – и в пьянстве, и в дерьмословии. Полная и окончательная зависимость интеллигентского сознания от ВЫСОКОЙ МОДЫ тут же, как только начал остепеняться народ, кинула образованных в море демонстративного пьянства и отборного мата – это стало престижно. Обыватели тех миров, что имели неплохую, по количеству понятого, историю, скалятся и тычут пальцами в живописно запачканное бельё, которым гордится вольный художник. Пьяные откровенности творческой личности держатся там под пуленепробиваемым стеклом рассудочной отстранённости. Художества – художествами, но делу – время. У нас же писатели и скульпторы были совестью нации и героями обозримых времён, для нас их дерьмо было священным, и мы снова вернулись к умилению перед початой поллитровкой и мату. Это стало весело и как-то очень напоминало протест. Райкомы, неофициально одобрявшие МАТЕРНУЮ БЛИЗОСТЬ К НАРОДУ, в расчёт и сравнение не брались – официально они декларировали культуру.
Провинциал до сих пор вспоминает как звучно и мелодично матерились при нём на кухне и взглядывали на него снисходительно две молодые, интеллигентные и очень привлекательные дамы. Он до сих пор озлоблённо думает по их поводу, что ВЕЛЕЛИ БЫ, так они и нужду бы при нём справили. Провинциала до сих пор подташнивает.

Словами ОТВРАЩЕНИЕ К КУЛЬТУРЕ можно было бы озаглавить одну единственную фразу: «Никто не унижал русских лучше, чем сами же русские».