Ликаонова александрия - 1

Волчокъ Въ Тумане
                ЛИКАОНОВА АЛЕКСАНДРИЯ


                Сущее подобно происходящему во сне или в безумии
                Анаксарх


Мое имя Ликаон, и не каждому дано свое имя выдержать, за ним судьба тянется - их не выбираешь; порой имя шею гнет, судьба хребет ломает. Назовешь имя - и боги уже знают, о чем речь, смотрят на тебя, знают, что ты есть, и, значит, могут убить. Вот так.

А я так в него верил, я принес ему в жертву прекрасного мальчика без единого изъяна, а ему не понравилось, невкусно, вот и бросил молнию в мой дом, и все в огне, будто пламя моей души выплеснулось из меня вместо крика. Помню, как я рвался из костра, а из меня с кровью и болью рождался зверь. Увидел расколотое небо, ярость небес, раскрыл рот для проклятья -и мой язык выпал изо рта мне под ноги. Я подобрал его и сжал в кулаке, как драгоценный камень.

Потом разное было, помню смутно, но радости не было. Дочки с богами путались, рожали от них, одну в медведицу превратили, собаками травили, а божественный любовник только и догадался созвездием ее на небо закинуть. На семь холодных звезд голову закидываю - и вою, вою, вою - была ведь живая, теплая!. Сыновья остались нищими и бездомными, с клеймом волчат на лбу - куда им податься? судьбу мою волокут, кровь не водица - порубили братца на кусочки, чтобы бедного путника угостить, глядь - а это и не путник вовсе! все он же, вершитель судеб. Так что сынки мои тоже по свету волками разбежались. По каким оврагам воют? не узнать, если встретимся, друг другу глотки рвать начнем - так что лучше уж поврозь. А перунометатель вознесся на Олимп, подале от оскверненной моей кровью и семенем земли, и во гневе небеса отверз - и хлынул божественный гнев на правого и виноватого…

Дальше не помню вовсе. Столетья, как корова языком… Живу волком, имя свое забыл, слышу за сто шагов, вижу людей сквозь стены и душу сквозь плоть, чую грядущее, а иногда гоняюсь за своим хвостом, вою на звезды, блох гоняю… Но тут сквозь глухую толщу вод всемирного потопа, где потонула моя перепуганная душа, кто-то властно окликнул, назвал по имени, приказал снова жить.

За все мои невиданные, царственные и прекрасные преступления я приговорен служить ребенку, жертвенному ягненочку; я помню вкус его крови (с нее-то все и началось!) - и снова?!

«Реки священные вспять потекли, правда осталась, но та ли»?(Еврипид)

Мой волк грызет мне сердце.

* * *

Сейчас не помню, как попал я в эту дикую страну, в этот дом, расписанный снаружи поблекшими цветами и листьями, с древним гермом у порога, где сквозь   белый камень каждую весну прорастает подорожник, будто дом пуст, хозяева умерли. Летом тут, наверно, вьются пчелы, ящерицы греются на ступенях, а когда я украшаю герма цветами и зелеными лентами, он смотрит сквозь меня и улыбается спокойно и жестоко. Вот уже десять лет.

Наверно, меня привел сюда Аминтор. Мои воспоминанья прозрачны и призрачны, бесплотны и безобразны, кажется, вот, поймал, а они разлетаются, оставляя гулкую пустоту и недоуменную сумятицу в душе - пух, перья и пятна помета в опустевшей голубятне. Я иногда не могу вспомнить того, что связывало нас вместе столькие годы, но, если зажмурюсь, кожей вспоминаю то, давнее, пожатье его руки.

Он привел меня сюда, вручил мне, волку, своего ягненочка, чтобы украсить мою жизнь хоть каким-то смыслом, заставил снова быть среди людей - в насмешку, может быть?

Когда он первый раз показал меня людям, все смеялись: «Отрежь у грека язык, что останется? кому нужны немые греки»? Я спокойно сидел, только скалился, чтобы пореже смотрели в мою сторону. Я не раздирал им глоток, не распарывал животов, но зато и они не окружили меня с сетями и копьями, не натравили собачьей своры, потому что Аминтор - эранарх, он главный на пиру, и я пытаюсь вспомнить: не ему ли я приносил жертвы когда-то давно, когда еще был человеком?

Он держится, как царь, рот его высокомерен и жесток, а взгляды мечтательны и надменны. Он мог бы найти среди своих предков богов и царей - среди своих друзей, властность осеняет каждое его движенье, в его руке невидимый меч, которым он карает и посвящает в свои тайны, пролитая им кровь красит его одежды в багрянец и пурпур. Он мог бы вести за собой народы, а называет своим другом меня и приглашает в дом разную сволочь; свою славу, силу и власть осмеивает, выворачивая их наизнанку, играет словами и жалкими людскими вожделеньями, ничего не делает, ничего не ждет, и нет ничего, чем бы он дорожил в этой жизни.

Он привел меня сюда и, значит, это мой дом, я здесь больше, чем гость, и даже настенная роспись кажется мне запечатленными осколками моей памяти. Кносский лабиринт был именно таким, роскошным и мрачным, а вон за тем поворотом - яма-ловушка с кольями на дне, я помню, а на картине ее не видно. Позорная страсть Пасифая - когда-то я видел такое же сочетание похоти, ужаса и безумья на женском лице с одутловатыми бледными щеками. Тавромахия - и я втягиваю запах старой крови. Критские хищные корабли, разрезающие волны. Игры Минотавра - и глаза жертвы смотрят прямо на меня в просвет между его рогами; если бы Минотавр повернул голову, может быть, я узнал бы его лицо. Жертву я узнаю. А вот еще: медный великан Талос раскрывает огненные объятья обнаженному юноше; у великана лицо Аминтора, и гости смеются: "Что у тебя было с художником, который расписывал стены? видно, бедняга не чаял живым выбраться?" Аминтор отвечает: "Не помню".

Анаксарх говорит: «Здесь все навыворот, шагни через порог, и вместо прочного пола - бездна под ногами». Он покладистый философ, из тех, кто веселья не испортит. Аминтор его давно прикормил. «Это некий Антидом, - говорит Анаксарх, - где ни скреп, ни связей, где все перепутано местами, нарушаются все законы и обычаи. Но не все ли едино? Истина недоступна никому, а любое суждение - ложно. Ну и что, если вместо обеда могут угостить флейтисткой? иногда девчонка уместней бараньего бока. Я прихожу сюда смеяться над бессмыслицей нашей жизни».

* * *

Я и сам слышу, как дом смеется над людьми, попавшими в его пасть. Я живу в пустом гинекее, где от этого беззвучного смеха облетает краска со стен, кроме меня здесь только книжные свитки, потрескавшиеся чаши с тонким рисунком (на дне их имя Аминтора каждый раз сплетается с новым именем), а еще игрушки ягненочка, которые он разлюбил - позолоченная шишка, раскрашенные деревянные яблоки, серебряная рыбка, ракушки и плетеная из полос кожи змея. Игрушки свалены в старую колыбель - где еще должны храниться призраки детства? Иногда она покачивается сама собой, ее мерное движение убаюкивает, и мне кажется, что моя прошлая жизнь спит, сжимая погремушку, на дне колыбели, пыльной, как саркофаги царей.

В библиотеке Аминтора сотни свитков. Как я когда-то ценил все это! Еврипид выворачивал и раздирал мне душу, Платон изменял мир вокруг меня, но теперь эти хрупкие свитки папируса для меня - чья-то мертвая тревога, которая пытается ожить во мне, будто мне мало своих забот. В согласии с Анаксархом я бы предпочел ровное биенье сердца на правду и неправду, боль и радость. Мне покой нужен, а его нет, и чужие слова только травят душу. Илиада кажется мне надменной насмешкой в духе Аминтора над всем, что составляет радость и славу человеческой жизни, Одиссея скучна, как любой путь назад, бессмысленное возвращение к тому, что давно изжито до дна... А эти ухищрения философов - разве им меня утешить? «Если земля божество, сам я - не мертвый, но бог» (Эпихарм). Но земля мертва, я знаю твердо.

О нет, мое утешение - следом за ягненочком выйти в сад на закате (я люблю закаты лилово-золотые, а пурпурные меня тревожат, после них я не могу уснуть, словно лег спать в горящем доме). Мое утешенье - ходить следом, чтобы он ни делал, смотреть ему в глаза и в затылок, слушать его голос, пусть даже он читает вслух. Сладкий лепет поэтов, одержимых мыслями о любви, он выговаривает звонко и равнодушно, заботясь только о правильности греческого произношения. Пока он читает - "Душу свою на устах я имел, Агатона целуя..." (Платон)- я вырезаю ему из липы или ореха собаку с двигающимися ногами, грифониху с грифончиком, сфинкса, открывающего пасть. Он уже большой, он иронично поднимает брови, принимая мое подношение: «Как мило… Спасибо, Ликаон». я для него, как собака, поэтому он не хочет, чтобы я загрустил, с людьми он обычно небрежнее и жестче. Он щелкает себе в лицо сфинксовой пастью, шутливо отшатывается и говорит ему: «Ну и рыло у тебя, братец, как у Деметрия с похмелья». Он кладет сфинкса на колени и «сфинксовым» голосом, подвывая, читает: «Кто не был любим Афродитой, тот никогда не видал цвета божественных роз» (Носсида?)Сфинкс то рычит, то мяучит, а вечером упокоится на дне колыбельки в пустом гинекее вместе с другими игрушками, детскими забавами и многим, многим другим… Он так спокоен, а я жду опасности со всех сторон, врагов, которые перепрыгнут через забор, свалятся с облака, вырастут из-под земли, чтобы схватить моего ягненочка и утащить к себе. Кто, кроме меня, его защитит?

Аминтор смеется: "За этим мальчишкой даже в диком лесу толпа сатиров увяжется. Ты присматривай за ним, Ликаон". Анаксарх замечает, что лучшая охрана для мальчика - добродетель, а Аминтор говорит: «Ликаон страшнее добродетели».

В зеркале я вижу свое лицо, изрезанное ножами; шрамов так много, что порой они складываются в письмена, и между ними растет серая звериная шерсть. Как это печально и противоестественно! Я ведь родился царем счастливой Аркадии, а сейчас у меня только обрубок языка во рту, я могу выть, рычать, стонать и выражать свое отчаянье жестами, мог бы, но не хочу, молчанье придает мне достоинства. Я не встречал добродетели, но отчего же я страшнее? Она порой торжествует, а я сражен.

Аминтор отбирает у меня зеркало, закрывает мне глаза ладонью и издевательски декламирует: «Ты сам не знаешь, что желает сердце. Ты сам не знаешь, что творит рука. Ты сам не знаешь, что ты есть и будешь»(Еврипид). Он мой единственный друг, хозяин моих кошмаров, который может разогнать их один словом, если захочет, он властвует и над моим безумьем. Иногда его слова, как иглы под ногтями, но не сейчас. Сквозь его ладонь мир просвечивает ровным желто-розовым цветом, кажется теплой и обволакивающей волной, куда можно погрузиться без боли и сожалений, все равно что вернуться в нежный покой женского чрева, наш безмятежный золотой век...


* * *

Утро было ледяным, как вода Коцита, и ягненочек чувствовал себя самым несчастным на свете, дрожал, капризничал и притворялся больным, но я разбил лед в бочке и заставил его умыться. Мальчик жаловался на жизнь с отчаянным красноречием: разве он нищий, раб или гребец галерный, что просыпается раньше всех в городе? почему он должен тащиться в такую даль? разве нельзя вообще никуда не ехать или поехать туда, где тепло? Я дал ему крепкого вина, чтобы согрелся - мне жаль его, я знаю, как ненавистна омерзительная предрассветная дрожь, когда из темноты выступают резкие черты мира, и солнце замечаешь не оттого, что стало по-настоящему светло, а просто случайно натыкаешься взглядом на белое мутное пятно в небе.

На пороге появился Аминтор, и ягненочек, кося на него глазом, снова пустился ворчать:

- Аристотель! Откуда он взялся на мою голову? У меня и от одного Анаксарха мудрость уже из ушей лезет. Я уже выучил, что на самом деле я ничего не знаю, так зачем мне еще сто лет учиться, чтобы перед смертью сказать то же самое?

Аминтор слушал его с одобрительной усмешкой и отвечал соответственно:

- Царь Филипп приказал, чтобы Аристотель отшлифовал десяток юных македонцев хорошего рода. Потом вы займете достойные места при дворе рядом со своими отцами, дикими македонскими пьянчугами, и своим эллинским блеском будете ярче оттенять их немытые рыла и невежество. Кроме того, если кто-то из отцов захочет доставить неприятности нашему мудрому царю, он всегда сможет получить удовлетворение, перерезав глотку сыну мятежника. Так что учись, сынок, старайся…

- Только если ты пообещаешь вести себя хорошо, - фыркнул ягненочек. - А то какая мне будет польза от ученой головы, если мне ее за твои заговоры отрежут?

Он слишком избалован спокойным и вольным одиночеством, но лучше уж отпустить его к философу в Миезу, чем оставить в пажах при Филиппе. Македонский двор - не лучшее место для мальчика, тут и нравы Священной фиванской дружины, и личные наследственные склонности Аргеадов… Пусть уж лучше в роще нимф рассуждает о четырех стихиях и темных местах у Пиндара и Стесихора.

В атрии нас ждет Эргий (ягненочек тихо фыркает и дергает меня за плащ), он, не поднимая глаз, бормочет изысканное приветствие, мой мальчик что-то рыкнул в ответ и блаженно застыл у очага, всем телом потянувшись к огню. Эргий - двоюродный брат Аминтора и немного похож на него внешне, богат, умен, хорошего рода и учился в Афинах, у него есть стиль; сейчас он делает карьеру при дворе и ему есть чем заняться, но с недавних пор он одержим Гефестионом, потому и вызвался проводить нас в Миезу. Он смотрит на моего ягненочка, освещенного красным пламенем, и не может оторваться. Я тоже смотрю на Гефестиона с благоговейной грустью - в нем нет ни единого изъяна, как в жертвенном животном, и даже ссадина на локте прекрасна, свежа и нежна, как цветок. Печаль часто сопутствует красоте, потому что прекрасное в этом мире - лишь осколки утраченного совершенства, горькие напоминанья о золотом веке, когда весь мир был прекрасен. Красота - печать божества (клеймо, может быть), а лица богов не бывают веселыми, даже Талия печальна, только ее маска смеется.

- Ну не смешно ли, что ты назвал своего сына в честь самого уродливого из богов? - тихонько спросил Эргий у Аминтора.

- Мы с его матерью в Гефестии встретились, на Лемносе. Я в то время мистом стал от нечего делать, прошел посвящение во Фракии, целый год мяса, яиц и бобов не ел, а перед Антиклеей не устоял. Все соловьи виноваты… Там, знаешь ли, самые сладкозвучные соловьи на свете. Поющую голову Орфея прибило к Лемносу - вот они и наслушались.

- А мне всегда орфический гимн Гефесту нравился: «Многомощный огонь безустанный, в пламени ярких лучей горящий и греющий демон, всепоглотитель, о всеукротитель, звезды, Луна и свет безущербный»...

Аминтор слушает, отбивая ритм ногой; он родню вообще-то не привечает, но с Эргием они сошлись.

Мы выходим из дома, когда звезды уже погасли, но бледный месяц еще висит на зеленовато-сером небе с одной стороны, а с другой встает бессильное солнце. Я вывожу лошадей (все необходимое заблаговременно отправлено в Миезу), у Эргия в глазах тоска, он говорит ягненочку, что Аристотель - самый разумный из всех учеников Платона, и что учиться он будет вместе с царевичем Александром и другими мальчиками из лучших македонских семей.

- Александр, надеюсь, не такой тупой, как Каран и Арридей? - спрашивает Гефестион. - Он разговаривать умеет? А то я как-то Арридея видел - ему только сопли на кулак мотать.

Ягненочек лениво играет ресницами, бросает на беднягу хитрые взгляды, голос голубиный, кроткий. И вдруг его нога проваливается в промерзшую лужу, он досадливо вскрикивает и метнувшегося на помощь Эргия спрашивает с расчетливой холодной злобой: «Отчего встречи с тобой всегда приносят несчастье»? Гефестион всегда так безмятежен, спокоен, его неожиданная жестокость всегда застает врасплох. Торжественно скалясь, я оборачиваюсь на Эргия, который выглядит не лучше сраженного в бою, но все же твердо произносит: "Да благословят тебя боги, Гефестион". А ягненочек уже отвернулся и что-то ласково шепчет своей резвой белогривой лошадке, гладит ее по бархатным ноздрям, прежде чем прыгнуть в седло. Как любой македонец, он и шагу по земле не сделает, если можно проехаться верхом.

Сначала мы едем берегом, и все вокруг наполняет угрожающий шум свинцового моря, еле различимый, но мерзкий запах водорослей, и тянет таким холодом, будто к земле неумолимо движется Танатос, невидимый под покровом серых крыл. Я не люблю Пеллу, и никогда не стал бы жить здесь по доброй воле, но Аминтор велел. Дома здесь крепкие и выстроены добротно, на века, но угрюмые, как морда Кербера. Примеряю к Пелле гомеровские эпитеты, но они ей не к лицу: устроением пышная Пелла? высокоутесная, велелепная, белокаменная? стадам голубиным любезная Пелла? любимая Пелла? веселая?.. Нет, нет, нет! В этом городе души не найдешь, слишком новый, слишком наглый, неразборчивый в проявлении своего новообретенного богатства и в гостеприимстве для разной чужеземной швали, слетевшейся в Пеллу, где сейчас творится история Эллады. Только море при ярком солнце терзает зрачки бликами на мелких волнах, и небо, как везде, бывает то милым для глаз, то грозным, то открывает потрясенному взору тысячи звезд, исступленно горящих в ночи. И мой мальчик освещает все, как присутствие божества. Хорошо, что мы уезжаем в горы. Ягненочек бьет пятками коня, а промерзшая дорога звучит под копытами, как тимпан.

Примечания

1. Ликаон - мифический царь Аркадии. Он был первым, кто ввел культ Зевса Ликийского, но разгневал Зевса тем, что принес ему в жертву человека. За это Ликаон был превращен в волка, а его дом сожжен молнией. За подобные же преступления сыновей Ликаона (их было несколько десятков) Зевс ниспослал на землю всемирный потоп. Сыновья Ликаона, в то же время, считаются основателями многих греческих городов. Дочь Ликаона Каллисто, возлюбленная Зевса, была превращена ревнивой Герой в медведицу, а затем Зевс, спасая ее от собак Артемиды, вознес ее на небо в виде созвездия Большая Медведица. Другая его дочь Дия была возлюбленной Аполлона и родила от него Дриопа, которого укрывала в дупле дуба.

2. Анаксарх Абдерский - «Он был слушателем Диогена Смирнского; тот - Метродора Хиосского, который говорил, что даже того не знает, что ничего не знает. Анаксарх этот был дружен с Александром, а расцвет его приходится на 110-ю Олимпиаду. Врагом его был Никокреонт, тиран острова Кипр. Однажды на пиру, когда Александр спросил, как ему нравится угощение, тот ответил: «Все великолепно, царь, только надо бы еще подать голову одного сатрапа», - этим он намекал на Никокреонта. Тот запомнил обиду, и, когда Анаксарху после смерти царя Александра пришлось высадиться на Кипре, он его схватил, бросил в ступу и приказал толочь железными пестами. Но Анаксарх, не обращая внимания на эту казнь, только сказал ему знаменитые слова: «Толки, толки Анаксархову шкуру, Анаксарха тебе не истолочь!» А когда Никокреонт приказал вырезать ему язык, то он, говорят, сам его откусил и выплюнул тому в лицо. Прозвище ему было Счастливчик, потому что он был чужд страстей и умерен в образе жизни. Ему с легкостью удавалось образумить человека.» (Диоген Лаэртский). Анаксарх следовал за Александром в его походах. Учеником его был Пиррон - основатель скептицизма.

3. Талос - медный страж Крита. Он трижды в день обходил остров дозором и камнями отгонял корабли чужестранцев. В случае вторжения, он раскалялся докрасна и уничтожал врагов в своих объятиях.

От автора: Это старый вариант, от которого я отказался. Новую книжку про Александра пишу сейчас совсем по-другому. Здесь, понимаю сам, матчасть ниже плинтуса, и действия в принципе вообще нет, одни картинки да разговоры.