VIII. Что ни кликуша, то и тип...

Феликс Рахлин
А теперь – к тому, кто всегда знал, что врет, но никогда за свои враки не отвечал.

Это – Александр Басюк. Он, действительно, стал с конца 50-х годов заметной фигурой в окружении Бориса. Но в 1946 году они даже не были приятелями. Поскольку Борис почти всегда все время проводил рядом с Марленой, то не могу представить, где бы и когда они могли сдружиться. Да и были это в своем роде антиподы: захваченный серьезными идеями и высокими нравственными максимами Борис и сумасбродный, без границ болтливый, по-хулигански шкодливый Алик. Правда, учились они в одном и том же университете.

У Бориса с Марленой был серьезный, возвышенный, восторженный роман – Алик же отпускал по их адресу двусмысленные... да нет: пожалуй, один конкретно-пакостный смысл имевшие шуточки. Грех не смертельный: молодые люди на эти темы всегда охотно болтают – и часто не по Лидии Чарской. Но общего у них с Борисом было мало. Разве что одно: оба появлялись регулярно на занятиях «ЛИТа» – литобъединения при союзе писателей.

Я о Басюке знал до поры лишь из рассказов Марлены. Она приводила факты, свидетельствовавшие о нем как о человеке с неуравновешенной психикой, чудаке и скандалисте, да притом и пьянице, не отвечающем за свой невоздержанный язык.

Например: встречает некто Алика в аптеке – тот покупает одеколон (парфюмерия в то время продавалась и в фармацевтических учреждениях).

– Ну, Басюк, тебя надо поздравить: ты остепенился, стал следить за собой!

– Кто: я остепенился? – возмущается Басюк. И, опровергая такое обидное предположение, на глазах у непрошенного доброжелателя отвинчивает крышечку флакона и весь одеколон опрокидывает себе в глотку...

Марлена не раз высказывала удивление: как это его «за язык» не посадили? Ведь сажали в те времена за сомнительный анекдот, политически острую шутку, а иногда и просто за жалобы на трудную жизнь. Когда забрали моих родителей, понадобилось хоть как-то обосновать их арест. Вызвали «свидетелем» одинокую нашу соседку, жившую ниже этажом, простую, славную женщину... И под нажимом следователей, таращась и тужась от неимоверных усилий припомнить хоть что-либо подходящее, она рассказала, что моя мать сетовала на слишком маленькую зарплату. Мама работала рядовым бухгалтером и получала, действительно, гроши. Тем не менее, в «деле» было отмечено, что она... агитировала против советской власти! Правда, впоследствии ей нашли более тяжкое обвинение – участие в зиновьевской оппозиции, а потому криминальным высказыванием по поводу маленькой зарплаты – пренебрегли.
Алик же нес ежедневно такое, что криминал и придумывать не надо было. Но – ходил на свободе.

Шуткам его нельзя было отказать в определенной грациозности. Вот одна из них – по поводу того, что киевский писатель и журналист Иван Рябокляч получил Сталинскую премию.
Басюк загадывает загадку: ставит, одну на другую, все четыре ладьи шахматной партии, а сверху водружает белого (то есть, как правило, желтого) коня:

– Что это?

Угадать, естественно, никто не может. Алик торжественно провоз¬глашает отгадку:

– Рябокляча на высоте!

Невинная шутка? Не скажите. В 1950 году на комсомольской конференции я слышал, как представитель МГБ рассказывал о студенте, который «позволил себе» преступное высказывание о романе Петра Павленко «Счастье» – тоже удостоенном Сталинской премии:

– Представляете, товарищи комсомольцы, – голосом кипящего чайника выкликал возмущенный чекист, – он сказал, что в этой книге не поймешь, где там счастье, а где – несчастье.

(Между тем, сообщу по большому секрету, студент был совершенно прав; в книге описана судьба тяжко изувеченного на фронте полковника Воропаева, приехавшего в разрушенный войной Крым – поднимать сельское хозяйство. Полковник изранен в боях, вокруг –разруха и беда, в самом деле, разобраться трудно: где ж оно – счастье-то? Разве что – в коммунистической партийности и в том, что герою удалось полюбоваться на товарища Сталина, прибывшего на Ялтинскую конференцию).

Так вот: того студента забрали за одну фразу, а Басюка, за множество, терпели. Правда, сели они оба в одно и то же время...

Алик благополучно доучился до последнего, 5-го, курса, но тут разразился скандал. Темой своей дипломной работы Басюк нерасчетливо избрал проблематику и образы сатирической дилогии И. Ильфа и Евг. Петрова. Живущий в Израиле Леонид («Люсик») Хаит, известный режиссер, а в середине сороковых – студент харьковского юридического института, в одной из своих опубликованных здесь статей ярко живописал тогдашний «культ» романов об Остапе Бендере. И в этом плане выбор, сделанный студентом Басюком, вполне естественен. Но как раз тогда эти романы впали в идеологическую немилость, и защита дипломной работы сорвалась. Алик диплома не получил. Однако к преподаванию литературы в средней школе его допустили, и он стал учителем где-то в районе Мерефы – одного из райцентров Харьковской области.

Примерно в то же время или на год раньше я с ним познакомился лично. Круглоголовый, суетливый, болтливый до умопомрачения (собеседников), он поразил меня своими шутовскими выходками и переполненным матерщиной лексиконом.

При первом же знакомстве стал мне говорить сальности о взаимоотношениях моей сестры и (давно уже сидевшего в то время) Бориса. Прервав его, я заявил, что, если он сейчас же не прекратит болтовню на эту тему, я его побью. Сказать по чести, не знаю, как бы я это сделал: с пятого класса по-настоящему не дрался. Но Алик немедленно замолчал.

(К слову, сальности по адресу влюбленных – и вообще-то низость, а в данном случае были несправедливы вдвойне. См., например, стихотворение Бориса «Я рад, что мне...», публикуемое в этой книге в главе XVI-й).

Потом мы не раз с Аликом встречались случайно в разных местах. Я захаживал, например, иногда в Союз писателей – на занятия литстудии. Алик же был там, видимо, завсегдатаем. Выходки его на этих заседаниях бывали порой уморительны.

Однажды читал свой рассказ начинающий писатель, не первой молодости человек по фамилии Оболдуев. По принятой там процедуре, перед обсуждением рассказа каждый мог задать автору свои вопросы.

Едва автор кончил читать, руку выбросил вверх Басюк:

– У меня вопрос! – сказал он своим высоким фальцетом. – Скажите: Оболдуев – это ваша настоящая фамилия – или же псевдоним?

– Настоящая фамилия, – простодушно ответил автор рассказа (сказать по правде, совершенно бездарного).

– Большое спасибо, – смиренно и вежливо поблагодарил Басюк, – я так и думал!..

Зал грохнул. Незадачливый новеллист был уничтожен еще до обсуждения.

Остроты Басюка ходили по городу. О нем говорили (повторяя впрочем, его собственные слова), будто ему принадлежит «самая короткая в мире басня»:

НКВД пришёл к Эзопу
И – хвать за жопу!
*  *  *
Смысл басни ясен:
Не надо басен!

Вызвав Алика на соревнование, другой записной хохмач нашей эпохи, Мирон Черненко (впоследствии известный московский кинокритик и журналист) сочинил еще более краткую, но гораздо более скабрезную басню:

Мартышке сделали минет.
*  *  *
МОРАЛИ в этой басне НЕТ!

Оказалось, однако, что Мирон соревновался вовсе не с Басюком: совсем недавно я прочел в каком-то авторитетном журнале, что басню об Эзопе сочинил драматург Николай Эрдман – автор пьесы «Самоубийца».

В том же американском сборнике «У голубой лагуны», где опубликован мемуар Милославского, о Чичибабине интересно и в целом точно вспоминает один из его питомцев и младших друзей – поэт Александр Верник. В воспоминаниях говорится и о Басюке, как об алкаше и ханыге (что к тому времени, увы, стало фактом). Но есть один прокол, в котором Верник ничуть не виноват. Там написано, будто бельмо на глазу у Басюка было результатом его избиения в тюрьме или в лагере. Однако это выдумка самого Алика! Я видел его с готовым бельмом еще до момента, когда он попал в тюрьму. Он в то время рассказывал, что это – следствие операции: будто бы в глаз ему попала (чуть ли не по кровеносным сосудам) личинка бычьего или свиного солитера... Я запутался окончательно: по крайней мере, это, наконец, правда? Или, пожалуй, можно воскликнуть гоголевской фразой: «Вот подлец Собакевич: и тут надул!?»

Но не только Верник («легковерник»!) стал жертвой Басюковской выдумки. Однажды у Бориса, еще на Рымарской, кто-то, как об известном и не вызывающем сомнения факте, упомянул о глазе Алика, «выбитом на допросе». Алик был тут же и успел хорошо нализаться – впрочем, и я был поддавши, иначе, может, и не стал бы выводить его на чистую воду.

– Алик, – сказал я ему, – ты зачем все наврал? А помнишь, ты мне рассказывал об операции?
Поднялся хохот. Стал доискиваться правды и Борис. Алик помрачнел, но опровергнуть меня не мог (оказались тут и еще люди, помнившие о «солитере»). Он счел за благо, напустив на себя вид оскорбленной невинности, убраться из квартиры на улицу.

И вместе с тем, это был человек уникальных способностей: обладал, например, абсолютной памятью, мог шпарить наизусть без запинки и ошибки целые романы.

Для мерефянских школьников его уроки были целым праздником: он им на память пересказывал Дюма, Буссенара, Жюль Верна... Правда, чт; при этом оставалось от школьной программы, сказать не берусь – всего вероятнее, что ничего, однако на переменах и после уроков он с увлечением гонял вместе с подростками футбольный мяч. Но счастье было недолгим: его посадили.

Зато в «большой камере» внутренней тюрьмы он нашел еще более благодарных слушателей: бывшего комбрига; бывшего офицера гестапо Киропа Габриэляна, выдавшего себя в плену за украинца Габрелю, а затем, спустя несколько лет после войны, выловленного чекистами; какого-то животновода; какого-то эмигранта; и – ... моего отца, бывшего ученого-экономиста. Это из его записок я взял перечень сидевших в камере.
Там, как рассказывал отец, вспыхивали самые разнообразные дискуссии, каждый излагал то, что знает по своей специальности. Отцу, таким образом, доводилось читать контрикам лекции по марксистской политэкономии. Конечно, все присутствующие могли без труда загнать его в угол, что, видимо, и делали. Забавно, однако, что все они (во всяком случае, и Алик, и Кироп) вышли на волю гораздо раньше моего отца, которого (как видно, за особую преданность коммунизму) продержали в лагере уже после реабилитации (!) лишний месяц! Для сравнения: лица, сотрудничавшие с оккупантами, но не отягощенные участием в расправах, казнях и т. п., были амнистированы в 1955 году, а старые большевики, осужденные «по букве Т» (троцкизм), отпущены, в большинстве случаев, лишь после XX съезда партии, то есть – на год позже!

Вскоре по его возвращении Борис и Алик вместе пришли поприветствовать отца. Рассказывая мне об этом, папа сказал:

– С Борисом мы обнялись и расцеловались, а Басюку я кивнул, но руки не подал.
По-видимому, там, в камере, у них бывали нешуточные идеологические стычки. Алик любил работать на аудиторию и, полагаю, вел себя с правоверным коммунистом нагло и вызывающе – на потеху всей камерной гопкомпании во главе с гестаповцем.

Уже после смерти отца Басюк стал было мне рассказывать, как над папой издевались (в Холодногорской тюрьме) уголовники. Я эту историю знал – от человека, который тогда за отца вступился . Но Басюка я не хотел слушать – и вновь, как когда-то, сказал ему, что если он не прекратит свой рассказ, я его побью. И он вновь поджал хвост. Разговор этот шел при Борисе.

К моменту ареста Басюк был женат на хорошенькой актрисе по имени Люба. Мы с нею познакомились в домике у внутренней тюрьмы, где принимали передачи. Однако потом, уже после его возвращения, она его оставила.

Личность его все более распадалась. Общий наш знакомый, харьковский поэт Зиновий Вальшонок, объяснил мне причины такой психической деформации личности Басюка: он был единственным сыном очень состоятельных родителей и, будто бы, лет до 13-ти находился в семье на положении тяжко больного, а потому рос неимоверно избалованным и взбалмошным дитятей.

К концу 60-х, как правильно показано у Верника, Басюк сформировался как отпетый и окончательный алкаш. Встретив меня в городе, бывало, не отвяжется, пока не выдурит трешку «в долг». Но долгов, разумеется, никому не отдавал. А ведь еще в начале 60-х в харьковском кукольном театре шли его пьесы и инсценировки (название одной я помню: «Индонезийская сказка»), и у него, худо-бедно, иногда появлялись, пусть на пропой, но собственным трудом заработанные деньги.

Впрочем, даже пьяный, он принимался рассуждать о большой политике, кликушествовал (но, может быть, и пророчествовал?), предрекая миру страшные беды и катастрофы, коих никто не предвидит. Однажды, идя со мною по Сумской от Бориса, стал кричать на всю эту, главную в Харькове, улицу:

– Не Америка наш враг! Главный враг – Китай! А эти идиоты в Политбюро того не понимают!

И вот такого-то человека и Борис, и Мотя терпели в своем доме. Более того: Басюк в течение нескольких лет пребывал в роли своеобразного второго «я» Чичибабина, его неотлучной тени или, лучше сказать, карикатуры, – вроде тех живых карикатур, которые в античном Риме сопровождали триумфаторов, передразнивая их позы и телодвижения. И, как ни покажется, может быть, странным, своими бредовыми (а, возможно, как это бывает у юродивых, провидческими) идеями оказывал на поэта заметное влияние.

Например, думаю, не без такового написал Борис свое «Фантас¬т謬чес¬кое видение в семидесятые»:

О, Господи, подай нам всем скончаться за год
до часа, как Китай пойдет войной на Запад.
Весь мир пойдет на снедь для той орды бродячей,
да так, что даже смерть покажется удачей.

С изысканностью мук Европе спорить нечем:
слыхали, чтоб бамбук рос в теле человечьем?

В кишку воткнут, ловчась, и, боль навив мотками,
по сантиметру в час пойдет вгрызаться в ткани.

И желтый сатана с восточною усмешкой
поднимется со дна над жизни головешкой...
                («Цветение картошки», стр. 24).

Возможно, что Басюк катализирующим образом действовал на творческий потенциал Бориса. Но как же он бывал неудобен!

Никогда нельзя было сказать наперед, что ему стукнет в голову.

Однажды у Бориса на дне рождения Алик, сидя за столом и уже совершенно упившись, вдруг, без малейшего повода (по-видимому, что-то в пьяном мозгу примерещилось), вскочил и ткнул кулаком в бок одного нашего родственника – как на грех, человека крайне вспыльчивого, а в молодости занимавшегося боксом. Тот не стал разбираться, а хорошим боксерским хуком отправил Басюка в нокдаун.

* * *

Басюк допился до цирроза печени, долго и трудно болел. В больницу к нему, кроме Бориса и Лили, не приходил никто. Я слыхал даже, что они не оставляли его до последнего дня.
Этот штрих – уже не к портрету несчастного забулдыги, а к очерку личности поэта.
ПОСЛЕСЛОВИЕ К ГЛАВЕ VIII-Й

Первым критиком этих моих записок – и как раз главы об Александре Басюке – стала Анна Яковлевна Фишелева – бывшая харьковчанка, живущая с недавних пор в Израиле и здесь раскрывшаяся (в том числе и мне) как оригинальный и тонкий поэт. Привожу без комментариев (приберегая самые необходимые на потом!) ее возражения в моей записи:

«– Об Алике вы написали слишком жестоко и, местами, несправедливо. Он не был трусом: очертя голову, без малейшего страха ввязывался в драку, а то, что он дважды отступил перед вашим бурным возмущением (один раз – его сальностями по адресу Марлены, второй – его рассказами о том, как уголовники терзали вашего папу) объясняется не малодушием Алика, а, скорее всего, его деликатностью: он понял, что вам больно это слушать... Моя младшая сестра была его ученицей в той самой школе, о которой вы пишете, и она до сих пор в восторге от его уроков – думаю, что именно его влияние отразилось в таком редком для провинциальной школы факте: из 38 выпускников 36 поступили тогда по конкурсу в вузы – так имеет ли значение то, что он отступал от утвержденной программы?! И не такие уж богатые люди были его родители: отец – хозяйственник, мать – врач, они много работали, вечно были заняты и, возможно, в самом деле не уделили воспитанию сына необходимого внимания. Мать Алика мне рассказывала: однажды она подобрала с улицы буквально пропадавшую от нужды барышню из «бывших», и та стала в их доме няней-воспитательницей для Алика. Вот она-то и распустила его еще в детстве... Да, Алик, действительно, стал к концу жизни беспутным гулякой. Но он был добр от природы, а Бориса Чичибабина очень любил и высоко ценил. Он нас и познакомил с Борисом Чичибабиным, – меня и мужа. Более того, где-то в конце 50-х или начале 60-х мы присутствовали при разговоре Алика с гостившим тогда в Харькове поэтом Григорием Поженяном. На правах старого знакомого Алик просил Поженяна оказать помощь Чичибабину в опубликовании его стихов. «Ты знаешь, какой это талант?! – восклицал он и с восторгом цитировал стихи Бориса. Поженян сказал, что готов показать эти стихи Вере Инбер – только срочно, к его отъезду, надо их отпечатать на машинке. Мы в этом Алику помогли, – «потребовав» взамен по одному экземпляру машинописи. Вскоре пришел восторженный отзыв Инбер – она давала стихам Чичибабина самую высокую оценку . Возможно, в появлении первых публикаций его в журналах и первой (московской) книжки есть и ее заслуга, – а, тем самым, и Поженяна, и Басюка. То, что Алик умел и любил приврать – чистая правда, но насчет «личинки», каким-то образом попавшей в глаз и вызвавшей необходимость операции – это тоже чистая правда. Стоит еще сказать, что Алик, попав в тюрьму, никого за собою туда не
потянул, никого не оговорил».

Глубоко благодарен А.Я. Фишелевой за ее замечания и сообщение. Позволю себе лишь возразить, что гадости говорить брату о сестре или расписывать сыну, как мучали отца – вряд ли было следствием деликатности... Отступление от школьных программ или игра учителя в футбол со своими учениками никогда не были, в моем представлении, «криминалом» – но были таковыми в глазах начальства, и я привел эти примеры лишь как свидетельства неординарности Басюка. Но что правда, то правда: в моем наброске характера Алика (как и остальных «героев» моего повествования, как и центрального их персонажа – самого  Б. Чичибабина) могли проявиться – а точнее, не могли не проявиться! – мои личные оценки, мое личное отношение, – увы! возможно, и несправедливое. Это неизбежная особенность мемуаров как жанра, их слабая – а вместе с тем и сильная сторона. И на всевозможные впредь упреки такого рода могу от души ответить лишь призывом:

– Господа! Пишите мемуары!

* * *

Но замечания Анны Яковлевны оказались полезны еще и тем, что заставили меня вспомнить об упущении: среди окружения Бориса я не упомянул ни о ней, ни о ее покойном муже, Борисе Васильевиче Сухорукове. В их доме Чичибабин бывал не раз и с большой теплотой был принят, получил духовную поддержку, читал свои стихи.

Б.Сухоруков был фигурой яркой и хорошо известной читающему Харькову. По полумистическому совпадению обстоятельств, с ним и его семьей переплелась жизнь моей сестры и ее сына. До войны, в пионерлагере, он был пионервожатым ее отряда. Потом в его жизни был фронт, ранения, он окончил юридический институт, но с юриспруденцией распрощался при обстоятельствах неординарных: свою едва ли не первую защитительную речь произнес... в стихах! Стихи он писал еще на фронте, а литературную деятельность продолжил как корреспондент «Комсомольской правды». Много лет Б.В. Сухоруков проработал потом в крупнейшей харьковской научной библиотеке имени Короленко – на очень скромной, но и довольно видной должности методиста. Вел активную просветительную деятельность читая лекции; между прочим, руководил литературным кружком в одном из четырех заводских клубов того предприятия, на котором я работал – также руководя одной из литературных студий (на этой почве мы и познакомились). Потом Марленин сын женился на его дочери – мы собрались у сестры за общим столом уже как родня... За этим же столом они потом вновь встретились и с Борисом Чичибабиным – помню, как «по кругу» каждый из них читал свои стихи... Сборник стихов  Б. Сухорукова недавно издала в Израиле его вдова.

Не могу удержаться и не привести здесь шутку известного харьковского острослова  А. Хазина – того самого, которого сталинский «идеолог» Жданов обозвал «пошляком». Сухоруков был человек совершенно русский, но, как многие русские интеллигенты, порою разительно смахивал на еврея. Хазин об этом сказал так:

– Сухоруков спереди похож на организатора еврейского погрома, а сзади – на его жертву...

Излишне говорить, что добротно, истинно интеллигентному Борису Васильевичу антисемитизм был столь же чужд и ненавистен, как и Борису Алексеевичу. Оба были женаты на еврейках и при известном повороте обстоятельств могли очутиться в Израиле. Когда я думаю об их собратьях (и «со-сестрах!»), с которыми это «таки да» случилось, мне вчуже становится стыдно за тех чересчур ревнивых «патриотов» Израиля, которые, вопреки «Закону о Возвращении», готовы сделать (а иногда и делают!) их жизнь здесь несносной и оскорбительной...

Далее см. главу IX-ю: "Нам стали говорить друзья..."  http://proza.ru/2011/06/25/1505