На снимке: автор-допризывник, студент пединститута. 1953, Харьков.
Бог шельму метит. В книге 3-й моих записок (см. сборник «В стране Гергесинской») есть невыдуманный рассказ «Гроза и Буря». Там речь о том, как после ареста родителей меня и бабушку выгнали из квартиры. В результате шантажа, проведенного, по поручению начальства, юристом домоуправления Бурей и управдомом Грозой, нас с бабушкой и сестрой выселили из ведомственного дома и переселили всех троих в одну комнатку – крошечную, зато принадлежащую горсовету. Потеряв в размере жилплощади, мы зато обрели бОльшую уверенность в незыблемости своих прав на жильё: теперь мы ни от какого ведомства не зависели.
Но, взявшись на воинский учёт в новом, по месту жительства, военкомате, я опять попал в распоряжение человека с не менее значащей, чем Гроза и Буря, фамилией: 2-й частью, то есть призывом молодёжи в армию, здесь ведал майор Охапкин!
Однако меня ухватить в свои объятия ему долго не удавалось, хотя с некоторых пор он возмечтал об этом. А получилось так. После двух лет работы по распределению мою сестру дальний Красноградский районный отдел народного образования согласился уволить, и она поселилась с нами в Харькове. Вскоре устроилась работать учительницей в вечернюю школу возле Тракторного завода. С нашей Лермонтовской улицы трамваем туда ехать надо было трамваем часа полтора, если не дольше. Вскоре она вышла замуж, муж перебрался к ней, бабушку забрала в Москву её дочь, а меня на некоторое время приютили родственники.
Муж сестры работал на заводе – примерно в половине пути до тракторного, и молодые супруги, с моего согласия, решили поискать для обмена жильё где-нибудь поближе к их работе. На этом, как ожидалось, можно было бы выиграть дополнительные квадратные метры, потому что Лермонтовская находится вблизи от центра города, а ХТЗ (тракторный завод) – у чёрта на куличках. Кто-нибудь с тамошней окраины охотно отдаст своё более просторное жильё за уютную комнатку в хорошем районе…
Вот такие мы строили химеры – и, как сперва показалось, не напрасно. Едва лишь сестра повесила где-то в посёлке ХТЗ объявление, как назавтра же явился желающий поменяться. Это был какой-то лейтенантик, живший с семьёй как раз в посёлке тракторного завода, а служивший где-то неподалёку от нас. То есть всё сходилось: ему удобнее – сюда, а нам (по крайней мере, сестре с мужем) – туда…
Не сходился лишь пустяк: менять лейтенанту было решительно нечего – квартиру он снимал у частных хозяев… На языке квартирной биржи (существовавшей, конечно же, лишь неофициально) это был несерьёзный партнёр. Дело рассыпалось, не успев склеиться.
Но вот к осени 1953 года, после прихода к власти Хрущёва, обнаружилось, что «самое передовое в мире» сталинское сельское хозяйство – в жутком прорыве, и спасать его, в числе тысяч молодых специалистов, направили молодого мужа моей сестры. Они с маленьким ребёнком уехали в Сумскую область, а я вернулся на Лермонтовскую, пригласив для компании приятеля-студента. Сам-то я тоже учился, но – вечером, а днём работал: чтецом-секретарём у слепого аспиранта кафедры философии университета – прямо у него на дому.
Вот там-то, в квартире молодого философа, и раздался однажды тот телефонный звонок. Звонили мне.
- Здравствуйте, товарищ Рахлин, - сказал мне мужской голос. – Вы меня знаете: я ваш управдом Чуняк с Лермонтовской улицы (фамилия изменена). Мы не могли бы сейчас встретиться – в ваших же интересах? Если можете – подойдите сейчас в 22-е почтовое отделение: вам недалеко, а я здесь вас уже жду.
Крайне заинтригованный, отпрашиваюсь у своего патрона и быстрым шагом направляюсь к почте, вспоминая по дороге облик нашего управдома. В памяти забрезжило что-то рыжеватое, лысоватое, еврееватое….
Вот и сам Чуняк – действительно, рыжий еврей, очень деловой. Сразу же и приступает к делу.
Ему, Чуняку, известно, что меня должны призвать в армию. И он, Чуняк, хотел бы мне помочь. Ведь, не правда ли, мне, Рахлину, не помешает, если к возвращению из армии меня будет ждать кругленькая сумма на сберегательной книжке. Для этого мне нужно лишь согласиться прописать в своей комнате одного человека, который и жить-то в ней не будет, пока меня не призовут.
- А потом? – спросил я.
\
- Ну, потом, конечно, поселится. Но ведь вас в квартире уже не будет, так не всё ли вам равно?
- И сколько же я за это получу?
- Пять тысяч рублей, - сказал Чуняк важно и торжественно. Это был грабёж. Напомню: 5000 рублей в 1953 году означали столько же, примерно, сколько в 1961-м будут значить 500… Нахал предлагал мне за 10-метровую комнату чисто символические отступные.
- А куда же я вернусь после демобилизации? – задал я, может быть, глупый, но законный вопрос. Управдом тут же и «успокоил»:
- Зато у вас будут пять тысяч!
Мне было ясно: если я пойду на такую сделку – подобного мне дурака для обратной операции найти будет невозможно.
- Нет, - заявил я решительно. – А вдруг вернутся мои родители? Где им жить?
Чуняк взглянул на меня, как на сумасшедшего:
- Но ведь оба они сидят по 58-й статье, и прошло только три года из десяти, – сказал он, обнаруживая завидное знание конкретных обстоятельств. – Да ведь с такой статьёй им в Харькове и жить-то нельзя…
Казалось, он прав. Но в мою душу уже прокралась надежда. Её питали небывалые прежде события: в апреле – неожиданное освобождение врачей-мучеников, с полной и гласной реабилитацией, фактическое обнародование факта их пыток на следствии; в мае – массовая амнистия, под которую даже 58-я статья подпала, но лишь те, кто по ней были осуждены на сроки не больше 5-и лет; в июле – арест главы тайной советской полиции – самого Лаврентия Берия… Слова управдома, этого рядового стервятника, легли поперёк моей робкой надежды, и я не шутя разозлился.
- Нет и нет! – сказал я упрямо. – Мне это не подходит.
- Ну, смотрите, - сказал он уже в тоне угрозы. – Как бы вовсе не потеряли право на комнату. Сестра выписана. У вашего жильца-студента прописка временная. Комната за призванным бронируется только на первые два года службы, а вам служить – не меньше трёх…
- Сдам на звание младшего лейтенанта и вернусь после двух лет службы, - сказал я. – У меня ведь среднее образование.
Я говорил тоном самоуверенным, но в душе моей царило смятение. Правда, опыт показывал, что до сих пор меня от призыва явно спасало «пятно» в анкете. Уже был случай, когда я чуть было не отправился служить в Германию – в советские оккупационные войска. Бдительная «мандатная комиссия меня туда не пустила. Но долго ли будет в силе благодатный для меня фактор перестраховки?
Через некоторое время просле встречи с Чуняком меня снова вызвали в военкомат, я прошёл комиссию, куда явился, как было положено, остриженным «под нуль», получил предписание на отправку, распрощался со своим незрячим патроном, рассчитался с институтом, в котором учился. Вечером меня вдрызг пропили друзья и подружки. Наутро явился в военкомат, готовый следовать в армию.
Команду новобранцев выстроили во дворе райвоенкомата, после чего к нам вышел майор Охапкин – коренастый, кривоногий, а главное – наглый, как большинство работников советских военкоматов. Гаркнул:
- Р-р-р-равняйсь! Сырр-рна!
А потом… выкрикнув мою фамилию, приказал мне выйти из строя, остальным же скомандовал «Правое плечо вперёд – марш»! – и они были уведены каким-то офицером к трамваю: действительно, на отправку. Мне же майор приказал следовать за ним – в его 2-ю часть.
Там он, на удивление вежливо, пригласил меня сесть. Помещение представляло собой небольшую комнатку с двумя-тремя казёнными письменными столами. За одним из них уселся сам майор, за другим же сидел ещё один офицер, в котором я с удивлением узнал того самого лейтенанта, «несерьёзного» обменщика, который приходил к нам по объявлению.
Вся подлейшая взяткодательская цепочка мгновенно стала мне ясна: этот лейтенант, помогающий ему майор, «заботливый» управдом… И – я сам, от которого все они зависели (или, всё же, я – от них?) Наверное, призвать меня было – хотя и нельзя, но всё-таки можно. За моё согласие прописать лейтенанта они готовы были бы рискнуть – и «не заметить» пятно в моей анкете. Разумеется, управдом рассчитывал на хорошие комиссионные. Но я не оправдал надежд… Теперь Охапкин произвёл ещё одну – последнюю! - попытку.
Отпетый грубиян и матерщинник, он на этот раз был мягок и сердечен.
- Познакомься: лейтенант Иванов.
Иванов, как две капли воды похожий на любого представителя этой могучей фамилии, с энтузиазмом и симпатией пожал мне руку.
- Знаешь, Рахлин, мы с тобой хотим поговорить по-хорошему, - мягко и проникновенно сказал Охапкин. – Всё равно ведь мы тебя рано или поздно призовём. И ты всё равно потеряешь комнату. Там, удастся или не удастся тебе сдать на младшего лейтенанта и досрочно уволиться в запас – это б-о-о-льшой вопрос. Но даже если удастся – в два года со дня призыва ты не уложишься, и комнату у тебя заберут. Так почему бы не договориться? Вот – он (Охапкин кивнул в сторону Иванова) – он тебе неплохо заплатит, так ведь хоть деньги у тебя будут, когда вернёшься. Ты знаешь, как он мучается? Каждый день встаёт ни свет ни заря, по полтора-два часа трясётся в трамвае в каждый конец, в вагоне – давка, на остановке ждать приходится подолгу: летом – в жару, зимой – в мороз трескучий, а у него – семья, ребёнок маленький…
Мне предлагалось пожалеть Иванова и продать ему право жить в государственной комнате. Но – судите меня, люди! – я остался глух и жесток к чужой беде.
Нет! – ответил я своим сердечным друзьям. - Пойти на такое не могу. А вдруг, только лишь уеду, вернутся мои родители? Пока что им есть где поселиться, а ведь вы, товарищ лейтенант, их к себе не впустите…
Не впустит. Крыть им было нечем. Охапкин вздохнул – и молча вернул мне паспорт и приписное свидетельство, пришлёпнув ещё один штампик «До особого…» Видно, за «просто так» он закрыть глаза на моё «пятно» не решился. Я вновь получил возможность продолжить учёбу в институте.
Но вся история сильно напугала и меня, и моих родственников, меня опекавших. Чувствовалось: моя учёба - под угрозой. На вечернем отделении пединститута мне оставалось учиться ещё два года. Вот если бы перевестись на дневное отделение… Там дают отсрочку от призыва. Раньше, в сталинские времена, моя тётя Тамара, сестра-двойняшка моего отца, не решалась за меня хлопотать, так как это могло бы дискредитировать её мужа – видного вузовского деятеля. Но что-то уже явственно щёлкнуло, треснуло в советской машине страха, что-то неуловимо переменилось, и тётушка сама вызвалась помочь. Она быстро договорилась со старым приятелем – заместителем директора нашего института, о моём переводе на стационар. Преодолев чисто академические трудности ( мне пришлось досдать восемь экзаменов и срочно пройти две педагогические практики, чтобы преодолеть разницу в учебных планах), я сэкономил год и успел окончить институт перед уходом в армию.
Получилось как раз во-время. Осенью 1954 года все перестраховочные ограничения сталинских времён относительно призыва в армию были отменены: сняли запрет с имевших судимость, с советских граждан «неблагонадёжных» национальностей (каковыми считались, например, немцы, румыны, венгры и представители других нацменьшинств, чьи собратья за рубежом имели свою государственность; евреи такого «иммунитета» не имели, но в определённые части их всё-таки не брали…) Перестали осторожничать и с детьми «врагов народа», вот почему в конце сентября 1954 года пришёл, наконец, и мой черёд. Впрочем, подробности - впереди. А здесь скажу лишь, что вскоре после моего отъезда в армию неожиданно освободили из лагеря маму. Шла разгрузка ГУЛАГа, её «дело» пересмотрели – и вместо десяти лет, полученных ни за что, дали – тоже ни за что! – пять. А такой срок подходил под амнистию 1953 года. Впрочем, около пяти она успела-таки отсидеть. Мама вернулась в Харьков – и тот же рыжий Чуняк без малейших осложнений, а, напротив, со всей возможной предупредительностью прописал её в пустующей комнате как мать военнослужащего срочной службы. И ведь наверняка вспомнил мои, казавшиеся несбыточным бредом,. надежды. Думаю, он был ошеломлён тем, что они исполнились.
* * *
С Охапкиным мы ещё встретимся – и даже, может быть, с Ивановым. А вот с Чуняком хочу расстаться навсегда. Но прежде расскажу о нашей последней встрече.
Прошло много лет, умерли наши родители, я взматерел и сам уже стал ощущать за плечами годы. Пришла пора воспоминаний, и я засел за свои записки, хотя писать их в начале 70-х, да и до средины 80, приходилось с оглядкой. Но так хотелось запечатлеть на бумаге картины и сюжеты пережитого. Особенно впечатляло то, что родные и близкие, давно завершившие свой жизненный путь, по моему хотению вдруг словно бы вновь обретают жизнь. Я стал себя чувствовать, в какой-то мере, хозяином прошлого: кого пожелаю видеть сам и показать людям, того и воскрешу, пусть это лишь иллюзия!
И вот, уже набросав несколько эпизодов, еду как-то раз на работу в трамвае – и вдруг вижу на задней площадке полупустого вагона знакомую физиономию бывшего управдома. Я, по-видимому, за многие годы существенно изменился, и он явно меня не узнавал, зато я его узнал сразу. И вдруг мне явственно вспомнилось, как он торговал у меня комнату. Мы часто склонны оправдывать себя и других гримасами эпохи. Уж такое, мол, было время. Можно ли обвинять человека? Время-де поставило его перед необходимостью подличать… Но могу ли я простить такую подлость? Управдом готов был воспользоваться моей юношеской неопытностью, беспомощностью, чтобы обтяпать своё дельце. Такое поведение не сродни ли мародёрству? Дрогни я тогда, согласись, польстись на обещанную «полукруглую» сумму – и наши измученные родители лишились бы крыши над головой, да ведь и я – тоже…
Моё туповатое упрямство оказалось тогда спасительным для всей семьи (комнатку на Лермонтовской потом родители и сестра использовали при обмене квартиры). А теперь я почувствовал некое авторское могущество, сравнимое с Божьим: вот сидит передо мною в дребезжащем трамвае мелкий чиновник, деловар, кто вспомнит о нём в недальнем будущем? Но если я захочу рассказать об этом «рыжем Мотеле» - он, так и быть, останется в памяти людской. Быть ему или не быть – зависит от меня!
Мне стало почему-то так смешно, что я беспардонно расхохотался ему в лицо. Видимо, в этот момент я напоминал сумасшедшего, а, возможно, и впрямь был им. Видели бы вы, читатель, как вытянулась физиономия моего давнего знакомца! Он явно сообразил, что смех мой имеет к нему отношение, но меня не узнавал и впал в ещё большее смятение. Так он ничего и не понял, а мне пора было выходить.
Прощай, сволочь. Вряд ли я тебя увековечил: таланта не хватает. Но ведь ты и не стоишь памяти, честный хабарник. Сгинь.
-----------
Далее читать главу 3-ю "Последний нонеший денёчек..." http://proza.ru/2011/06/23/514