Круги ноября, гл. 11

Алексей Мелешев -2
11.
        В таком препоганом расположении духа надо было бы пойти в гости к Боровику. Представляю, как он поразился бы моему предложению «раздавить банку». Выпучил бы глаза и прогудел осуждающе: «Ну-у, Терехов, ты даешь. Это — все, это ты до упора дошел, дальше некуда». Потом отпер бы ключиком бар и извлек бы из его недр кроме емкости с «казенкой» еще и початую бутылку сухого, не без оснований подозревая  неостроумный розыгрыш. А далее произойдет следующее: мы вывалимся на тихую вечернюю улицу подышать «свежим табачным дымом», и Петр, воинственно задрав подбородок, будет вышагивать по середине мостовой, уступая дорогу лишь грузовикам. В  такие минуты ему недостает только шпаги и шляпы с плюмажем для полного сходства с Портосом. Он станет задирать дружинников и громогласно отпускать оскорбительные реплики, пинками расшвыряет попавшуюся по пути компанию развязных юнцов и прицепится к незнакомой старухе, требуя  решения философских парадоксов и упрямо называя ее Варварой. А затем как-то разом скиснет и замолчит, потому что он, в сущности, такой же романтик и кладоискатель-неудачник, как и я.
        Так уже бывало, и сегодня мне бы хотелось не этого. А посему я откопал в секретере бутылку «Старорусской», лежавшую без движения с прошлых именин, и установил ее в центре письменного стола. Зеленоватая, с небрежно приплюснутым колпачком, она выглядела нагло и вызывающе. Я невольно залюбовался непривычным сочетанием моего стола и этой бутылки и, поразмыслив, дополнил натюрморт граненым семикопеечным стаканом и пачкой галетного печенья, которую разместил таким образом, чтобы укрыть от зорких глаз сладкоежки  Майка.
        Сколь ни тяжело было ломать стройную композицию, я переборол неуместное в данный момент эстетическое чувство, и решительно сорвал с бутылки лиловую жестяную кепчонку. Над столом распространился щемящий спиртовой запах...

        Заброшенный домик путейцев на дальней окраине Пустыря. Ночь, звезды, грохот поездов и мерцание города в пустом оконном проеме. Я, Даша и Боровик сидим у костерка, разведенного на полу бывшей спальни и «отмечаем» мой день рожденья. В левой руке у Петра стакан с недопитой водкой, в правой - надкушенное зеленое яблоко, которым он словно революционный трибун, взмахивает в такт своей пламенной речи; в смысл его слов я, однако, вникаю с трудом. В голове шумят океанские волны; Петр и Даша медленно вращаются вокруг меня, и это смешно, но я не смеюсь. За кирпичной стеной пассажирский поезд с ревом уносит счастливых пассажиров к ласковому морю, пальмам и чебурекам. Тра-та-та-да-да-бу-ууу!
        — … а я говорю: не выйдет у вашего брата, то-ись сестры... Как там поет эта... Иди ты, Пьеха... «Стань таким, как я хочу». Н-не выйдет! Не станем мы такими! Дарья, ты курить умеешь? Нет? Ку... Куда муж твой смотрит? Ничего, щас научим, щас, погоди... Сашок, подставляй стакан. Не вороти морду, не то всю бутылку у меня вылакаешь... Ты меня знаешь. Пей! И ты пей, равноправная! Во... До дна, порошок ты рвотный. Хр-р-ря..! Ух, понеслась...
        Домик без крыши пушечным жерлом прицелился в Большую Медведицу.

        Нет. Ни к чему это. Что я, алкоголик, в одиночку... С Дашкой можно было бы, она девчонка компанейская, но сегодня у нас «тещино воскресенье» — словосочетание, неприятное мне во всех смысловых оттенках. До вечерней прогулки с Майком надо бы чем-нибудь заняться, но никаких интересных способов убийства времени я придумать не смог, закупорил потерявшую всякую надежду «Старорусскую», оделся и, выйдя на улицу, сел на первый подошедший троллейбус.
        Не доезжая до центра города, я сошел, по обыкновению торопливо пересек эпилептически возбужденный и многолюдный проспект имени какого-то революционера, свернул в арку старинного дома и, очутившись в каменном мешке двора, перевел дыхание.
Почерневшие кирпичные стены смыкались высоко, и в синем квадрате над головой плыло клочковатое на палевой подкладке предвечернее облако. В основании одной из глухих стен находился потайной лаз, заслоненный от праздных взоров развалинами флигеля. О существовании лаза знали только коты и пронырливые мальчишки. Я же обнаружил его совершенно случайно, в силу пристрастия к исследованию задворков, чердаков и «черных» ходов в старых районах города. Этим своеобразным хобби я увлекался давно, сколько себя помню. Одни коллекционируют антиквариат, другие трясутся над античными монетами, я же отдаю предпочтение последним островкам прошлого века, и, то, что мои находки на этих исчезающих архипелагах невозможно унести и поставить на полку, не делает их менее значимыми.
        Я постоял у пролома в стене с закрытыми глазами, чтобы хоть отчасти адаптироваться к предстоящему перемещению   в прошлое.  Затем наклонился и шагнул вперед.
Мостовая из гладких базальтовых буханочек заросла травой и изумрудным мхом. Когда-то она была полноправной частью улицы. По ней, высекая подковами искры, грохотали ломовики и, мягко подскакивая, катили ландо на резиновом ходу. Вполне вероятно, что на углу того дома с осыпавшейся лепниной стоял небритый шарманщик со своей плешивой обезьянкой в штанишках, и размеренно, будто и сам был заводным механизмом, крутил  рукоятку чахоточного музыкального ящика, отмечая в памяти места падения медяков, которые чувствительные кухарки бросали ему из окон. Мальчишки, босые, но в картузах, резались в пристеночек громадными александровскими пятаками, а усатый недоросль-голубятник зашвыривал в небеса турмана и свистал, и хлопал себя по ляжкам в восторге. Иные звуки и воздух иной был на этой улице, но, нельзя сказать, что очень уж свежий, потому что из печных и кухонных труб выбираются желтоватые дымки и, как теперь бензином, город этот пропитан характерным запахом сгоревшего антрацита, да еще иногда   доносилось кое-что со стороны выгребных ям, а к этому также, доложу я вам, надобно попривыкнуть.
        Вот пробежал мимо долгоносый и конопатый монашек в застиранной рясе, едва не сшибся на перекрестке с двумя гимназистами-второклашками, обремененными пухлыми телячьими ранцами; уши мальчиков на диво одинаково оттопырены околышами глубоких, «на вырост», серых фуражек, зато у того, что пониже ростом, левое ухо щедро измазано чернилами. Серьезный господин в приличном котелке и с ротанговой дорогой тростью под мышкой пересек мостовую, осторожно переступая свежие конские «яблоки», а на эти неизбежные издержки гужевого транспорта с тоской уставился пожилой дворник, но повздыхав и поцокав языком, все же потащился в свой подвал за совком. Простучала шнурованными ботиками очкастенькая курсистка-эмансипе в вызывающе короткой серой юбке (на целый вершок, представьте, выше щиколоток!); ее привычно под¬жатые губы призваны создать   маску неприступности и пренебрежения обывательскими мелкими страстями, но взгляд сквозь круглые стекла скользит рассеянно, и уже вовсе легкомысленным получилось плавное покачивание бедер, непредумышленное, разумеется, когда она, девица, кстати, привлекательная, поравнялась с опершимся о круглую афишную тумбу артиллерийским подпоручиком, увлеченным, впрочем, разглядыванием чего-то или кого-то в галантерейной лавке.
        За ныне заколоченным старыми досками окном полуподваль¬ного этажа сидел пожилой человек в бархатной ермолке и с печальными, как у Эйнштейна глазами, кушал селедочный хвост и запивал грушевым квасом. А следующее окно, тоже выглядывающее над тротуаром наполовину, занимала высокохудожественная вывеска со скособоченным слегка самоваром и надписью: «Починка примусовъ и пр. точной механники». Это не моя выдумка, вывеска дожила до наших дней.
        Год назад ревностный дворник отодрал от давно ослепшего оконца ржавый лист железа, оказавшийся рекламой мастера Иц.Гибельштейкина, перевернутой лицом внутрь очевидно еще во время третьего и окончательного занятия города красными частями. Дворник зашвырнул вывеску на груду металлолома, стерев тем самым единственный оставшийся в этом мире след давно канувшего  механика и специалиста по примусам, и этот жалкий обломок частного капитала, вполне вероятно, стал бы деталью нового трактора, станка или даже рельсовой накладкой для БАМа, но я избавил честный советский рельс от идеологической двусмысленности, и сейчас вывеска хранится в гараже у Петра. У меня даже как-то раз промелькнула мысль приколотить ее на место как положено, но, боюсь, меня бы неверно поняли.
        Я старался идти как можно медленней, и все равно брусчатка сменилась растрескавшимися асфальтовыми лепешками. Но даже они не столь противны мне, как модные ныне бетонные квадраты с промежутками в два пальца.
        Так, а здесь нужно отвернуться от ямы, что осталась после сноса одного из старых зданий. Многое помнили окна этого дома: крестный ход по случаю завершения ремонта церковки Успения, обоз с ранеными брусиловскими солдатами, блакитные жупаны и шапки со шлыками, «уайтовский» длинный грузовик на литых шинах, который привез однажды к дому нехороших людей с винтовками; видали окна вещи и похуже — мертвеца с подвернутой рукой и дырой в шее, лежавшего двое суток у дома напротив… Одно из окон даже получило боевое ранение — дырочку от пули в правом верхнем углу, но от кого прилетела узкая винтовочная пулька — неизвестно. Дырочку ту вследствие дороговизны оконного стекла залечили кусочком «Русского паломника» за 1903 год ну а в дальнейшем «Паломник» был крыт и «Правдой» и просто оберточной бумагой. Вторую войну два окна не пережили, а на уцелевших навсегда остались отпечатки косых бумажных перекрестий, ничем не смываемые. О том, чего насмотрелись окна за те три, года, также лучше не вспоминать. Но дома когда-нибудь умирают.
        Воинам, павшим на поле брани, васнецовский ворон с вожделением выклевывает глаза. В покинутом доме чьи-то нетерпеливые руки немедленно выбивают окна. Кое-кому, верно, не по себе, когда на них отрешенно и всепрощающе взирают мертвецы…
        Но бывает иначе: орава рабочих в монтажных касках ломами и отбойными молотками выгрызают сердцевину здания, оставляя лишь неподдающиеся стены и фасад с тем, чтобы начинить пустую оболочку батареями центрального отопления, перекрытиями и индивидуальными санузлами. Этим последним частично реабилитируется поруганная честь дома — ведь более полувека благородно-белая фаянсовая чаша служила предметом удовлетворения низменных потребностей длинной очереди членов домовой коммуны. Торопливое и неопрятное, это действо напоминало групповое изнасилование при отягчающих обстоятельствах…
        Старым зданиям в нашем городе во все времена приходилось несладко. Если в отдаленные исторические эпохи янычары имели обыкновение сдирать с плененного врага кожу, то с домами дело обстояло как раз наоборот: от поверженных зданий оставалась только внешняя оболочка — стены. Или вообще ничего не оставалось. Двухсоткилограммовые авиабомбы пробивали трехэтажный дом насквозь, и лишь толстые кирпичные стены могли порой выдержать чудовищные удары. В сорок четвертом, после оккупации и  разрушительного освобождения от каждого четвертого дома остались стены, иногда даже с балконами да груды досок и кирпича. Но прошло немного времени и, карабкаясь по уцелевшей кладке с упорством плюща, вырастали этажи, а из чудом спасшихся комнат посредством гипсовых переборок извлекались квадратные корни, осуществляя в полном соответствии с учением Маркса диалектический переход от качественной квартиры в количество жилплощадей.
        Дома`, как и одушевленные существа, всеми доступными средствами пытаются отстоять свое право на жизнь, но в отличие от своих хозяев, они все без исключений глубоко порядочны, а потому обречены. Участь же построек выдающихся еще печальней: башни и дворцы всегда были излюбленными мишенями и для завоевателей и для «своих» реформаторов; мотивы действий у них были разные, зато результат один и тот же. Особенно не везло так называемым культовым постройкам, с которых в лучшем случае сшибали купола, а не то — сжигали их целиком или рушили, распевая песни о прекрасном новом мире. Я знаю одну такую обезглавленную церковь, в которой некогда венчалась известная поэтесса-революционерка. Неизвестно, по этой причине, или какой иной, люди в кожанках пощадили церковь, ограничившись тем, что сковырнули купола с ее колоколен. Затерявшаяся среди высотных домищ, эта церковь и по сей день удивляет своими нелепы¬ми железными нахлобучками.
        Я все-таки не смог удержаться, и бросил взгляд на руины дома № 5. Разбитый стальным кулаком экскаватора, обращенный в желтый прах, он напоминал теперь корень сгнившего зуба. По кирпично-штукатурному крошеву бродила сомнамбулой брошенная кошка, с ужасом вдыхая кислый дух развороченной печи.
        Он был еще довольно крепок, дом под номером 5. Возможно, судьбу его решил холеный начальственный перст, случайно  задержавшийся на генеральном плане над неказистым двухэтажным домиком с двумя балкончиками и плоским портиком. «Архитектурной и исторической ценности не представляет...»
        А что если и Дом дяди Кира когда-нибудь, вот так же... Нет,  не допускаю даже мысли об этом. Разве что, когда меня не станет.
        На перекрестке я задержался. Можно было пойти прямо, но улица скоро упрется в ворота банно-прачечного комбината, а это довольно-таки пошло. Мог я повернуть направо, спуститься по Оружейной, затем, дворами, на Спасов Яр, а там, в старинном, само собой, доме помещается маленькая аптека, где всегда можно купить сирийскую зубную пасту «Колинос» (мятный вкус и зубы, как жемчуг), и провизорша выбьет чек на допотопном никелированном кассовом аппарате «Идеалъ»,  который, выбрасывая чек, позвонит в колокольчик. Кстати, если аптеку приговорят к смерти,  аппарат этот я попытаюсь спасти.
Оставался еще таинственный Рогожный тупик — налево  вверх. Я ни разу там же был, и берегу эту «терра инкогнита» на будущее, на «черный день», как последнюю спасительную ампулу. Насколько же черен должен быть тот день, когда я решусь погубить многолетнюю тайну… И я повернул на Оружейную нащупывая в кармане мелочь. На «Колинос» как раз и набралось.
        На дверях аптеки, зацепленная бечевкой за вычурную латунную ручку, висела картонка с аккуратной надписью от руки: «Извините, у нас переучет. Адрес дежурной аптеки…» Но я все стоял и смотрел на дверную массивную ручку, покрытую там, где ее не касались ладони посетителей —  в ямках и завитках — густой зеленью, которая была мне дороже драгоценной патины эпохи Минь, потому что за ручку эту могла когда-то браться придуманная мною курсистка, а господин в котелке заказывал здесь грыжевой бандаж. Время по своей природе непрерывно и, если верить физикам, замкнуто в непредставимых размеров кольцо, так что, может статься, я уже встречался у этой двери и с ученой девицей и подпоручиком, это сейчас, оберегая рассудок,  я внушил себе, что выдумал их.
Я бы еще побыл здесь, но через час я должен кружить с Майком по нашей аллее, бросать ему обслюнявленный «апорт», беседовать с Боровиком на «умственные темы» или о пустяках, а на обратном пути заглянуть по известному адресу и забрать Дарью, не повздорив при этом с ее мамой.
        Если же мне суждено сегодня гулять в одиночестве, я и из этого извлеку удовольствие, потому что Майк не болтлив, и мне представится возможность просмотреть еще несколько слайдов из моей вместительной кассеты, и отложить затем надолго, до следующего ноября, потому что, если слишком часто их подвергать воздействию света, они неизбежно выцветут. Совсем как обыкновенные слайды на пленке Шосткинского завода.

1983-1985-2002 г.г.







ПОПЫТКА ОПРАВДАТЬСЯ

       «Топология пересекающихся тороидов в n-мерном пространственно-временном континууме»

Примечание: с точки зрения математической повесть следовало озаглавить как «Тороиды ноября», поскольку тор — геометрическое тело, образуемое вращением круга вокруг не пересекающей его и лежащей в одной с ним плоскости прямой, т.е. в отличие от двухмерного круга, является объектом трехмерным.



 ...Нет, ничего здесь  не придумано за исключением нескольких второстепенных эпизодов и копеечных деталей, винтиков, без которых развалилась бы вся шаткая конструкция повести. Из соображений как этических, так и жанровых, я посчитал целесообразным лишь изменить имена людей и собак, географические названия, марки автомобилей, да еще сестер А. и О. я превратил зачем-то в братьев Э. и К. Все прочее списано с натуры, и теперь, по истечении срока давности я могу позволить себе в этом признаться. Что же касается композиции, финтов с временами и общей идеи, то разъяснять еще и это — означает расписаться в своей  литературной несостоятельности.

        — Не рановато ли, батенька, за мемуары взялись? — ехидно гундела, заглядывая через мое плечо и насморочно сопя в ухо, одна из моих сотрудниц, когда я, забывшись, погрузился в правку рукописи. Я галантно отослал ее в известное место, но вопрос меня смутил. В самом деле, не рановато ли? Нет, решил я, подумав, самое время. Что я буду помнить через десять лет, в 93-ем, или, страшно подумать, через двадцать, если мне уже двадцать пять, и память мою уместно сравнить с переполненной библиотекой, где старые книги покрываются пылью, желтеют по краям и медленно, но неумолимо отодвигаются на дальние полки, с  которых одна дорога — в макулатуру. А, во-вторых, то, что я пишу — вовсе не мемуары.
        Как же я сейчас жалею, что ленился записывать, пусть хоть на клочках и обрывках, еще не выцветшие воспоминания и не успевшие остыть впечатления, что даже не попытался схватить за ворот ускользающее Время, припечатать его с размаху к белому листу, притиснуть к выбеленной стене, а после покрыть смазанный отпечаток всепогодным лаком, задернуть светозащитной шторой, чтобы когда-нибудь в особый день и час, набравшись храбрости, эту черную штору сорвать, приложить ладони к остановившимся теням и сказать себе: Все это было, я помню, я жив, а, значит, все имело смысл.
        «Круги ноября» появились как альтернатива пятиминутным клеточкам на специально расчерченном банке (Sic!). За новым занятием время мчалось с быстротой, опровергающей постулаты современной физики, более того, приходилось иногда подхалтуривать на дому. Завершив свой первый труд, я уже не мог остановиться, процесс бумагомарания захватил меня нешуточно, и я, отчего-то решив, что могу внести вклад в SF, принялся строчить бледные новеллы и чахоточные повести, преуспев если не в качестве, то в общем объеме — наверняка. По прошествии двух лет, перебирая рукописи, я наткнулся на «Круги» и, умыкнув отделовскую пишмашинку, перебелил неопрятную писанину и дополнил ее иллюстрациями, освоив попутно технику сухой кисти.
        Четыре последующие года были наполнены событиями большей частью нерадостными, а в 90-ом я разразился многостраничным романом, о котором вспоминаю сейчас с недоумением и досадой. Справедливости ради признаю, что набралось  в нем страниц пятнадцать, за которые мне и нынче не стыдно. Попыток публиковаться я не делал, и это также можно занести в мой актив. Зимой 92-го я окончательно прекратил свои литературные конвульсии, найдя себя, как мне тогда представлялось, в другом виде творчества.
        За десять прошедших лет мысль о возвращении к тому, что я считал какое-то время своим призванием, посещала меня не раз, и даже не сто раз, но я, собрав волю в кулак, а правильнее сказать — призвав на помощь врожденную лень, удерживался от возобновления деятельности, неблагодарной во многих отношениях. Изредка, когда становилось совсем невмоготу, я выплескивался парой-тройкой гадких стишков на потеху приятелям или, что случалось еще реже — «просто так». А несколько месяцев назад я внезапно осознал, что старею. Старею стремительно, и не только физически. В чуланчике души я до сих пор сохранял мышиную лазейку: когда-нибудь при удачном стечении обстоятельств, я, быть может, вернусь к литературе, естественно, уже на качественно ином уровне… Но какой, к свиньям, может быть уровень у старой рухляди?! Где свежесть взгляда, где острота ощущений, страсть, наконец? На что я потратил десять лет? Мне что, Господь конфиденциально пообещал накинуть сверху полсотни годков жизни за высоконравственное поведение? Откуда этот беспочвенный оптимизм?

        Если раньше я был уверен, что мне по силам любая задача и было бы о чем писать, а как написать — не проблема, то происходила сия убежденность исключительно из невежества и завышенной самооценки. Объевшись русскими классическими романами и, пренебрежительно отвергнув классиков советских (о чем, право, сожалеть не стоит), я оставался, как сказал бы Мастер, человеком в литературе девственным. Я ничего не слышал о джойсовом «потоке сознания»; о Камю, Сартре и Гессе только слышал; Фаулза, Апдайка и Уайлдера читал без восторга, а понравился мне действительно неглупый Воннегут, к которому я неплохо отношусь и по сей день, но большой литературной величиной назвать уже не рискну.
        Работая  над «Кругами», я безусловно совершил ряд открытий в области композиции и стиля, и был тем безмерно горд, уподобляясь одному несчастливому монголу, который вскоре после окончания Второй Мировой прикатил из глубинки в Улан-Батор на им же самим изобретенном и собственноручно построенном деревянном велосипеде. Бедняга рассчитывал поразить мир и снискать почести и славу, но жестокосердные жители столицы посмеялись над запоздавшим гением. Разочарование свело его с ума, и вскоре он умер. Эту поучительную историю я привел, конечно, не для того чтобы изобразить себя талантом, явившимся в мир слишком поздно, отнюдь. У меня-то была возможность учиться!
        Расчищая недавно донные полки книжного шкафа, я откопал синюю папку с отпечатан¬ными на чистых сторонах цеховых бланков и ведомостей  «Кругами», прочитал, усмехаясь, несколько страниц, и решил не выбрасывать эту вещицу вслед за другим бумажным хламом: она теперь сама по себе стала воспоминанием  о временах уже исторических, принадлежащих прошлому веку и даже прошлому тысячелетию. А еще устыдился я своей писательской беспомощности, а также того, что давал читать полуфабрикат моим знакомым, среди которых случались люди неглупые.
        — А что я могу сделать сегодня? — спросил я себя. — Если и тогда-то я показал себя не с лучшей стороны. Чего можно ожидать от перспективного когда-то, начинающего спортсмена, торговавшего последние десять лет пивом в ларьке, неужто рекордных результатов? Или же эта аналогия не корректна в данной ситуации?
        Я сразу же отверг намерение воплотить одну из задумок (если помните, я не хоронил надежду!), накопившихся за годы бездействия. Так было бы слишком просто, и я не получил бы возможности сколько-нибудь объективного сравнения. Нет, я должен был взять то, что меня когда-то устраивало и переписать, сообразуясь с приобретениями или потерями. Следовательно, повесть подлежала не коренной переделке, но ремонту и отделочным работам.
        Предполагая лишь косметические операции, я рассчитывал на месяц работы с ленцой, но в первом же абзаце споткнулся о силлогическую свилину, ну а затем произошло неизбежное: мне не оставалось ничего другого, как промять меж пальцев всю рогожку своего юношеского опуса; вняв совету премудрого Хайнлайна, срезать «жир», удалить узловатые опухоли скучных описаний, укоротить язык своим героям и искоренить собственные трюизмы; наложить затем на образовавшиеся прорехи заплаты, подштопать и даже выгладить с паром. В то же время я, насколько было возможно, сохранил стилистические и лексические особенности оригинала вне зависимости от их достоинств.
        Моя работа завершена; замкнуто, наконец, временное кольцо, проходящее через точки 1983, 1985, 2002. Что дальше? Пока что я не готов ответить. Дуга, берущая начало в пункте 1958, набирая крутизну, еще не замкнулась.