Глава 2. Парта Ходукина

Феликс Рахлин
На снимке: Эдик Ходукин, пионерский вожак нашего класса, а с 6-го по 10-й и бессменный
его староста.


 Швейцар или сторож прошёл по коридору, тряся большим  колокольчиком, и когда я   приблизился к двери класса, её уже затворили изнутри: все ученики были там. Я остановился в нерешительности, как вдруг дверь распахнулась, и в коридор выскочил высокий плечистый белокурый подросток с алым пионерским галстуком вокруг шеи.

- Это пятый “А”? – спросил я у него.

- Ну, да. А тебе зачем?

Я показал ему своё заявление с директорской резолюцией. Он бесцеремонно вырвал бумажку у меня из рук, прочёл – и вдруг гаркнул:

- А, нахимовец, давай заходи!

И буквально втолкнул меня в класс.

Почему вдруг он назвал меня  “нахимовцем»? Я слегка оторопел, но выяснять было некогда: в класс вошла учительница.

В просторном, но переполненном классе  типовой советской школы  сесть мне было не на что:  стулья и табуретки, как оказалось,  каждый день приносили сами ученики – и уносили домой по окончании занятий.  Столы, правда, оставались в классе и на ночь, но ведь не будешь во время урока сидеть на столе… Пришлось устроиться  на подоконнике, Там, правда, неудобно было писать, и потому уже на другой день я пришёл в школу со своей табуреткой. А  после уроков унёс её домой. И так продолжалось до самых экзаменов.

Мне хорошо запомнился первый урок – украинская литература. Худощавая женщина с простым деревенским лицом и высоким, мелодичным, грудным голосом  говорила только по-украински – и того же требовала от учеников, но многие из них или за годы войны отвыкли от «мовы», или, приехав из Кирова и Новосибирска, Куйбышева и Алма-Аты, никогда не  слышали украинского. Между тем,  никого – даже только что прибывших  новичков – от изучения украинского не освобождали. Правда, в первые два года после приезда  разрешалось оставаться по этому предмету без аттестации, но как только срок истекал,  никакого снисхождения  не предоставлялось. Поэтому самые добросовестные принимались за изучение языка республики немедленно, ужасно смеша одноклассников своим «москальским» произ-ношением

В тот день Феона Емельяновна проверяла, как выучили пятиклассники  стихотворение Павло Тычины «Ой, рiченька манюсiнька, всi греблi розрива…». Класс был переполнен,  каждый день прибывали  новые ученики. Никакого подобия  того, что называется детским коллективом, ещё не существовало, однако мальчики, занимавшиеся  с осени, знали друг друга, успели обзавестись кличками  и разделиться на дружеские компании. 
Перед моими глазами – живая картинка тех дней: идут по улице три верных друга, которых в классе называют: “Атос, Портос и Арамис”, или “Три мушкетёра”:  это худенький, большеголовый и русоволосый Игорь Гасско, быстроглазый Мишка Берлин и очень подвижной, импульсивный Лёня Бобович. У каждого в одной руке сумка с книжками, в другой – табурет или даже старенький стул со спинкой… Повторяю: в ту первую после освобождения города весну так ходили в нашу школу едва ли не все её  ученики. Не помню, тогда ли, в следующем ли году к “мушкетёрам” присоединился “Д’Артаньян” - Волик Кулинский: уже тогда высокий, ко всем расположенный, обладавший, однако, мне более ни разу не встречавшейся особенностью речи: он говорил в ускоренном темпе – “строчил, как пулемёт”…   

Нехватка школьной  мебели объяснялась, конечно,  недавней немецкой оккупацией  города.  При немцах здесь был то ли  штаб, то ли госпиталь, то ли конюшни (а, может, и всё это вместе). В  учительской комнате (на втором этаже в центре коридора, прямо напротив спортивного зала) одна из стен была расписана слащавым германским пейзажем: горы, домик в горах, озеро… Кажется, в этом классе помещалась при немцах офицерская столовая.

Господа  нацистские офицеры явились на Украину, чтобы привить ей “настоящую европейскую, арийскую культуру”. Наверное, в этих видах они пустили на растопку все  или почти все парты

…Ещё одно сильное впечатление тех дней – раздача школьных завтраков. По всей стране эти 50-граммовые  булочки или просто кусочки хлеба (дополнительного – не будем об этом забывать! – к иждивенческой трёхсотграммовой пайке школьника) с добавлением то кусочка сахара-рафинада или   чайной ложечки сахарного песка, то – ложечки варенья или повидла, то – карамельки-«подушечки», были серьёзной приманкой для оголодавшей ребятни; случалось, дети только за этим и ходили в школу. Но, как и всякое благо в Советской стране, дополнительное питание школьников превратилось в один из лакомых источников наживы и мелкого жульничества.

В составе нашего класса была большая группа переростков: ребят, на год или два старше тех, кто  возвратился  из эвакуации. Мы, вернувшиеся беженцы. как правило,  учились и там,  на Востоке, а потому  своим возрастом  чаще всего соответствовали году своего обучения. Но при оккупации дети учились, во-первых, не все, а во-вторых, если и продолжили учёбу, то не сразу. Те, кто всё-таки ходили  при  немцах в  школу, пропустили без учёбы год, остальные – и все два года. В отрочестве возрастная разница в год или два весьма заметна, и переростки иногда пользовались  преимуществами, которые им давало старшинство. Вот таким был (лицом напоминавший  императора Павла  Первого)  Поляков – курносый, круглолицый наглый подросток с глазами на выкате. По праву классного старосты, он  вместе с очередным  дежурным  получал   по списку, подписанному классным руководителем,  школьные завтраки – считалось, что на всех присутствующих, но в действительности и на отсутствующих тоже.  Вот эту разницу между  количеством по списку и в наличии  как раз и съедали  староста с дежурным. На остальных приносили строго по счёту  описанные выше «школьные завтраки».. Всё это выкладывалось ещё  в столовой – по  месту получения – на  фанерный «поднос» и вносилось в класс на большой перемене. Мальчишки  окружали  своих «кормильцев» голодной толпой,  но схватить свою порцию никто не решался, пока староста не  подаст команду: «На хапок!» - вот тут уж не зевай!  В  первый же день мой в этой школе  один из «мушкетёров», Мишка Берлин, стараясь быть к вожделенной минуте «хапка»  поближе к  фанерке, юркнул под неё, не рассчитал и подбил всю кучу завтраков головой или рукой. Несколько кусков хлеба свалились на пол, кто-то их немедленно подобрал. 

– У,  юда! – вызверился Поляков и, поставив  фанерку на широкий подоконник, освободившейся рукой «дал» Мишке по шее, после чего издал долгожданный клич:

– На  хапок!

И, выбравшись из  толпы сражающихся за  порции, отправился  пожирать свой  «повышенный паёк»...

В самый короткий срок я вошёл в курс школьных свычаев-обычаев,  во многом разительно напоминавших  (как оказалось впоследствии, когда я прочёл  Помяловского)  нравы, забавы   и ухватки бурсаков XIX века. Даже образцы детского фольклора  (считалки, дразнилки и прочее)  по существу совпадали..

Была в ходу такая вот милая «игра»  (прошу прощения у дам). Если кто-либо из ребят в классе испортит воздух (а это бывало нередко, ибо пища в те военные годы шла в ход всякая без  разбора), и обнаружится, кто именно это сделал,  провинившегося  надо «чичилять».  Делается это так:  все, кто поблизости, становятся вокруг   него и поют речитативом   такую «песенку»:

«Чичили-бачили,
Дома не кундячили. 
Кто не будет чичилять,
Того тоже будем драть!»
               
При этом  провинившегося нещадно «чичиляют», то есть тузят,  стукают руками по спине и по чему ни придётся...  Не помню,  чем должен завершиться такой сеанс, но есть одно непременное условие:  каждый, кто находится в непосредственной близости от всей компании,  обязан  подключиться к экзекуции, не  то «чичилять» начнут уже его – как  и обещано в приведённом выше заклятии.  (Записав это воспоминание, я заглянул в словарь Даля, но ни «чичилять», ни «кундячить» там не обнаружил).

Ещё одна  чисто бурсацкая  утеха  называлась  «По закону».  Неожиданно для испытуемого кто-то из его товарищей делал пугающее движение – как правило, в направлении его паха.  Эта область у мужчин, как известно, чрезвычайно уязвимая, и любой мальчишка на основании  даже случайного  опыта её бережёт. Вырабатывается рефлекс: вздрагивать и делать оборонительное  телодвижение  при угрозе удара в такое деликатное место. Чем и пользуются коварные друзья:  они пугают  попавшегося под руку одноклассника  внезапным выпадом –  и если он вздрогнул, отшатнулся, прикрылся, на  такого  слабака налагается своеобразный штраф: со словами  «По закону!»  неумолимый друг  сначала дотрагивается кончиками пальцев до  его плеча, а потом  с силой бьёт его локтем в это плечо... 

Наиболее волевые, владеющие собой мальчишки  вырабатывали в себе  бдительность  и бестрепетность, умели не вздрогнуть, даже вида не показать, что чего-то испугались. Но «чересчур нежные», напротив, становились от постоянной угрозы  ещё более нервными...
Один случай – в общем-то пустяковый – запал мне в душу на всю жизнь, и я до сих пор со стыдом его вспоминаю. Среди прибывших чуть после меня   детей  оказался мальчик, которого я помнил с довоенных дней: он учился в параллельном  первом и втором  классе  нашей 89-й школы (она помещалась тогда на ул. Артёма, в здании, где после освобождения Харькова обосновалась 36-я школа). Это был Витя Канторович, с которым впоследствии  я сдружился..  При мне  его попытался наказать «по закону» один из одноклассников, но Витя заморгал и... заплакал. Забавник отошёл от него, и Витя мне открылся: «Я нарочно сделал вид, чтобы он отстал от  меня»...  Не знаю, какая пакостная внутренняя пружина толкнула меня на подлость, но я тут же выдал окружающим эту его «военную хитрость»...  Никаких неприятных для него последствий этот мой поступок не имел, но от чувства неловкости и стыда не могу отделаться до сих пор. В течение жизни не так уж много было в моей жизни случаев, когда я должен был устыдиться своего поведения, - об одном я сейчас рассказал.

Вообще, в детстве, юности и ранней молодости нравственные устои очень ещё зыбки и неопределённы в человеке, и оттого  он иногда  поступает так, как  никогда не позволит себе впоследствии. Мне придётся по ходу своего рассказа  поведать о нескольких  эпизодах своей жизни. Бесполезно теперь сожалеть о том, чего нельзя исправить, но  и умалчивать не хочу, - иначе  получусь в глазах читателя  каким-то безгрешным, а таких людей не бывает. 

С прозрачной и точной верностью сказал бог мой Пушкин:

И с отвращением читая жизнь мою,
Я  трепещу и проклинаю.
И горько жалуюсь, и горько слёзы лью,
Но строк печальных не смываю.

У меня нет оснований читать всю мою жизнь с отвращением. Но отдельным своим   выбрыкам  сам   бесконечно удивляюсь...

Перенесённые в Златоусте, в тамошней перенасыщенной антисемитизмом школе,  побои и унижения оставили в душе моей неизгладимый и тягостный след.  С  понятной насторожённостью ожидал я  таких же  столкновений и на новом месте. Но ничего подобного не случилось. Правда, при занесении в журнал моих анкетных данных  ответ мой на вопрос классного руководителя («Национальность?» - «Еврей»)  вызвал всеобщее оживление, класс на мгновение загалдел (как мне показалось – злорадно), – но и только!   Дело, как  видно, в  соотношении: в Златоусте я был то единственным в классе евреем, то нас было трое на весь класс. А здесь с каждым днём  «нас» становилось всё больше и больше...

Классным руководителем  с 5-го по 8-й класс у нас была учительница русского языка и литературы Елена Павловна Кузёменская. Литературу  не  понимала, не любила, в характерах и поступках учеников не разбиралась... Позже, через год-два, пришла как-то раз к нам домой с плановым визитом – и предъявила ко мне претензию, будто я  (чего и близко никогда не бывало), подражая  приблатнённым  хулиганским  вожакам, хожу в сапогах с присобранными   «халявками»  (голенищами).  В сапогах я, действительно, тогда ходил, но совсем не оттого, что мне это нравилось, а  из-за отсутствия другой обуви.  Случайно сапоги (уж не припомню, как) сами к нам приблудились. Однако, вынужденно их  надев, я себе сразу же натёр ими мозоли. Я эти сапоги возненавидел!  Старая  дура  не заметила, что на этих – если не кирзовых, то грубых яловых – сапогах, при всём желании (которого у меня и быть не могло: мне хулиганская романтика была глубоко чужда), нельзя  присобрать голенища  в гармошку. Войдя к нам в комнату, видела же она, насколько убог наш быт: вместо кровати – деревянный топчан,  половина оконных «шибок»  закрыта фанерой... Но ей и в голову не пришло, что сапоги я ношу – по  бедности...

Ученики отвечали этой женщине  той же  монетой: полнейшим  к ней равнодушием. Оказалось, однако, что не столь уж была она индифферентной,  как мне долго казалось. Уже после окончания школы Эдик Братута рассказал, как случайно узнал о  её   доверительном  и весьма  многозначительном  разговоре  с Жорой Кириченко.

Жора был одним из тех  упомянутых переростков,  остававшихся в городе при  оккупации. Известно было, что он – сирота, живёт на Павловке  с дедушкой. Всегда аккуратно  и чисто одетый,  с чётко очерченным  лицом, чуть вздёрнутым носом и  твёрдым взглядом  серых , с тёмными пятнышками, пристальных   глаз, он ни с кем в классе не сближался, но был довольно популярен благодаря своему  примечательному  умению почти что каждого наделить не то чтобы метким, но прилипчивым  прозвищем. Например, добродушного Толика Семёнова назвал почему-то «Козюлей», и до девятого класса (после  которого  Толя остался, к сожалению, на «повторный курс») тот носил эту кличку...  Кобзев стал «Кабздохом», Гасско – «Гастоном»,  Гаркуша – «Гарконом», курчавый и смуглый тугодум Коля Соболев – «Пушкиным»... Носатого Чернобыльского «Кереч» (прозвище самого Кириченко)  стал именовать «Локомотив», - почему? – Бог весть, но сколько тот у нас проучился (впрочем, очень недолго), всё так и оставался «Локомотивом»... Как Топорский – «Куртом»,  Куюков – «Жуком»...

К слову, вообще о школьных прозвищах. Зачастую, есть оно  или нет его у мальчишки, зависело от совершенно случайных вещей. В 6-й класс к нам пришёл – на какое-то короткое время – мальчик с очень знакомым мне лицом. Я никак не мог вспомнить, откуда он мне известен, но вот  наступил момент, когда Елена Павловна стала вписывать его в журнал, и,. едва услыхав его фамилию, я мгновенно вспомнил: мы вместе были в детском саду, вспомнил и имя его, и кличку – и тут же вскрикнул на весь класс:

– А! Лёнька  Основиков – «Заморская Крыса»!

Раздался общий хохот класса – и участь новичка была решена: по момент окончания школы (а для близких друзей – и на всю жизнь) он оставался, даже и перейдя в параллельный класс, «Крысой» (эпитет  был для краткости и удобства отброшен). Он так привык к  этому своему второму имени, что с готовностью на него откликался и никому не высказывал обиды (в том числе и мне,  хотя – если бы не моя  - в данном случае проклятая – память и не моя – в данном случае прискорбная – непосредственность, может быть, его довоенного детсадовского прозвища никто бы и не вспомнил. Но вот ведь –  словно  приклеилось!. Не просто добрый,  а  совершенно  беззлобный и ничуть не злопамятный был человек (говорю «был», потому что, как мне сказали,  уже несколько лет назад его не стало), а всё-таки, по одному безошибочному признаку,  есть уверенность, что  не был он равнодушен к обидной этой кличке.  Через 25 лет после окончания школы собрались мы  в ней, чтобы отметить эту юбилейную дату, и  кто-то из организаторов встречи стал зачитывать ответы на шуточный вопросник. Одним из  пунктов этой анкеты там значилось: «Твоё школьное прозвище».  И  Лёня Основиков, оказывается, написал там: «Не помню»...  Когда зачитали этот ответ, раздался дружный хохот, и беспощадные  вечные подростки хором возопили: «Мы напо-о-омним:  «Кры-ы-ыса»!!!»... Как видно, не одному мне дана память, которую впору проклясть...

Ещё один пример случайного прозвища. Эдика Братуту одноклассники называли (и называют до сих пор, хотя он стал профессором и чуть ли не академиком) «Патитурин». Это потому, что  его так, путая с каким-то своим учеником предыдущих лет, именовала учительница химии Анна Ивановна Орлова – ей, как видно, эти две фамилии казались похожими, созвучными.

Вернёмся. однако, к Елене Павловне и её разговору с Жорой Кириченко, невзначай услышанному то ли Братутой, то  ли его тёзкой Ходукиным  (но мне его пересказывал Братута). После какого-то конфликта Жоры (с кем – не знаю) классная руководительница уговаривала его:

– Жора,  я  их  сама ненавижу, но – что же делать? Сейчас такое время.  когда мы не можем  откровенно выражать наши чувства:  это опасно. Постарайся и ты сдерживаться...

О ком шла речь, кто это «они» – не усомнился ни слушавший этот тайный разговор Эдик Ходукин, ни  пересказавший мне  его со слов своего тёзки Эдик  Братута.

Казалось бы, после этого  меня не должны терзать угрызения совести по поводу одного моего поступка, совершённого «по сговору» с моим школьным другом  Толей Новиком  в конце восьмого класса. С этим  красивым, стройным, умным и спокойным мальчиком мы сидели вместе за первой партой, потому что оба стали плохо видеть то, что написано на доске (у обоих к этому времени развилась близорукость). Совершенно не зная об антисемитских  настроениях  Елены Павловны, мы за что-то её сильно невзлюбили. И вот, в день её рождения,  случайно узнав об этой дате, мы придумали какую-то комическую и оскорбительную телеграмму, сбегали  в ближайшее почтовое отделение и  отправили ей эту  гадость – вполне цензурную, без малейшей непристойности, но  какую-то весьма издевательскую.

Что было в наших мозгах, да и были ли у нас тогда хоть какие-то мозги?  Хотя телеграмма была анонимной, но при желании, разумеется,  можно было нас без труда вычислить: ведь  текст, отданный для отправки по телеграфу, был написан моей или его рукой. Но дело даже не в этом, а в самой безжалостности и гнусности нашего поступка.  С  опозданием лет на  55  осуждаю себя и своего друга. (Писано в 2002).

Но – вот в чём «диалектика»:  именно с этого дурацкого и некрасивого поступка началась наша  с Толей многолетняя дружба!  Разнесённые судьбой друг от друга на 10 – 15 тысяч километров (я – в Израиле, он – в США), мы переписываемся, перезваниваемся и по-прежнему близки душевно.

Ещё одним  моим любимым   другом  на всю жизнь (вплоть до недавнего злокачественного разрыва) стал Юра Куюков. Крепенький, смуглый, черноглазый, он обладал даром  рассмешить внезапной шуткой весь класс. Мы с ним сблизились, как и с Толей,  уже в восьмом  классе. Родной племянник знаменитого украинского писателя-юмориста  Остапа Вишни, он (возможно, именно поэтому)  был осведомлён в каких-то окололитературных  историях. Однажды Юра мне рассказал по секрету, что наша Елена Павловна  - поповна, что в её семье бывал в молодые годы известный украинский советский прозаик Петро Панч и что она послужила прототипом для  одной из   отрицательных героинь  его раннего произведения «Мышачi  нори» («Мышьи  норы»). Произведение такое  мне никогда так и  не встретилось, однако  подробность эта – запомнилась . Но я не слишком задумывался о душевных качествах этой учительницы, пока не случилось  одно событие  в жизни нашего класса. Впрочем, я и во время этого события его не осмыслил – это произошло позже.

В начале главы мы познакомились с Эдиком Ходукиным – «начальником штаба»  нашего пионерского отряда, а затем  - кажется, с  6-го класса – бессменным классным старостой. Это, без преувеличений, одна из самых ярких фигур  в нашей школе. Белокурый красавец, силач, замечательный спортсмен, он как будто родился лидером, заводилой, авторитетным  вожаком. Но эпоха, в которую нам судилось жить, внесла свои поправки в его судьбу.

Ходукин был буквально «помешан» на море, на флоте, на романтике морских просторов. Это  в Харькове-то, о котором сами жители некогда сочинили обидную, но правдивую пословицу, состоящую из названий убогих местных речушек: «Хоть лопни, а Харьков не течёт!».  У слияния  узких  маловодных речушек Лопань и  Харьков, собственно, и зародился наш город,   а ещё  была, говорят,  Нетечь, которой лично я даже не видел, и о  которой память сохранилась разве что в названии улицы Нетеченской; в речку  Харьков впадает ещё и ручеёк Немышля, или Немышль,- тоже, по всей правде, далеко не Волга и не Днепр...   

Словом,  город наш  совершенно сухопутный, маловодный. Лишь после войны  проведены работы по созданию гидропарков и  водохранилищ на базе этих малых речушек,  А до войны, да и сразу после её окончания,  чтобы добраться до ближайшего пруда, надо было ехать пригородным поездом около часа, а потом ещё и полчаса добираться  от станции в гору пешком.

Но, может быть, именно из духа противоречия  зародилась в мальчишке с Павловки – одноэтажного района, примыкавшего к Лопани, -  мечта стать моряком. Это была не какая-нибудь детская грёза, основанная на анемичных умствованиях и на романах Жюля Верна и Джека Лондона,  сколь красивая, столь же и  пустая. Нет!  К своим 14-ти он знал историю русского флота, конструкцию множества кораблей, их классификацию, назначение, их оснащение, вплоть до названий мачт и парусов. Он не называл кухню иначе как «камбуз», повара – «кок», уборную – «гальюн».  И когда в классе был организован пионерский отряд, это именно он предложил. чтобы   отряд носил  имя русского флотоводца Нахимова. Но и этого мало: Эдик строил замечательные модели  морских судов, мастерски воссоздавая детали. Словом, он готовил себя  к поприщу моряка, и другого прицела у него не было.
Уже после 5-го класса  он и ещё несколько ребят-«переростков» из нашего класса  (все они – тоже с Павловки», все – крупные, сноровистые, с умелыми  руками: Боря Гурьев, Шура Рыжов...), войдя в состав  школьной столярной бригады, в течение лета  изготовили  прекрасные, прочные  парты. Единственным отличием от фабричных было отсутствие в них откидной  крышки: недостаток, связанный с отсутствием  специальных петель. Осенью военного ещё 1944 года, вскоре после освобождения Крыма, двое из упомянутой столярной  троицы (Эдик и Боря)  были за эту работу награждены бесплатной  путёвкой в знаменитый пионерский лагерь «Артек». Хотя занятия в те (ещё военные) годы начинались с октября, к их началу наши артековцы ещё не вернулись; приехали гораздо позже – загоревшие, окрепшие, ещё более могучие, чем прежде... Побывав у моря, Ходукин окончательно  заболел  «морской болезнью»  –   слова  «аврал», «свистать всех  наверх», «полундра»   и прочие в том же духе отныне уже навсегда закрепились в его лексиконе.

Мы сидели за этими партами весь шестой, седьмой класс и три учебные четверти  восьмого. А потом случилась такая нерядовая история.

После третьей четверти учебного года следовали весенние каникулы. Явившись после них в класс, мы  знакомых парт в нём не обнаружили. Вместо них стояли столы со стульями – может быть, и неплохие, но… не наши!

В свой класс, помещавшийся на третьем этаже, мы не вошли по одному, а ввалились гурьбой, как бывает обычно, когда  по случаю первого дня учёбы в помещение школы впускают по очереди целыми классами. Войдя почти одновременно, мы одновременно же и опешили от неожиданности, что видим другую мебель, и  дружно издали  вопль изумлёния и возмущения. Ну,  прямо   по сказке  о Маше и трёх медведях: «Кто сидел  на  наших партах – и утащил их?!»

В следующий момент кто-то один (установить – кто именно, было бы невозможно, да мы и не пытались)  выкрикнул: «Домой!», клич подхватили другие голоса: «Домой!  Домой!»  и  с этим, уже  общим, хоровым воплем мы все, ссыпавшись с лестницы, вывалились на улицу.
Как на грех, сияло апрельское солнышко, было тепло-тепло, и мы всем классом отправились  на  неподалёку находившийся стадион «Динамо», где в тот день проводился четвертьфинальный матч на кубок УССР по футболу. Сидел я рядом с Павликом Гаркушей и почему-то запомнил, как он, чуть заикаясь, произносит фамилию игрока одной из команд: Ч-чучу-п-пака,  Вот, пожалуй, и всё воспоминание об этом безмятежном прогульном дне – плюс ещё грустное ощущение  неожиданно выпавшей на нашу долю  краткой дурной свободы с привкусом ожидания  неприятностей.

Они, действительно, последовали. Кто-то, один из всех, к нам не присоединился, остался в классе.  Тут вошёл в него и опоздавший Вова Кириллов. Вдвоём-втроём они встретили  к началу первого урока явившегося учителя. Краткий «разбор полётов» - и картина стала  ясна. Учитель доложил Тиму. Тот принял решение.

На следующий день все мы, как ни в чём не бывало, пришли в класс, уселись по местам за немилыми столами. Но на первый урок учитель не пришёл. Не пришёл и на второй… На третьем мы стали обсуждать положение и, чтобы уточнить обстановку, направили к Тиму «парламентёра» - по-моему, Ходукина. Он вернулся – и передал  директорский вердикт: все мы, кроме тех двух-трёх человек, которые накануне с нами не ушли, из школы исключены.

В воздухе сильно запахло керосином. Как быть? Судили-рядили, но выхода не было: надо идти всем классом и просить прощения.

У Тима кабинет был, на зависть всем другим директорам школ, огромный, он состоял из двух  служебных кабинетов, между которыми в период выборов в Верховный Совет СССР (1946) убрали перегородку, устроив там агитпункт избирательного участка.  Усилиями шефствующей  организации  ремонт был проведён великолепно, альфрейщики искусно расписали стены и даже потолок, а Тим законно и грациозно унаследовал эту роскошь и простор, не пожелав, разумеется, восстановить status quo.  Благодаря удвоенному кабинету, мы все поместились в нём, образовав  «каре» вокруг стоящего перед директорским длинного стола для  совещаний. Не очень уверен, но, кажется, именно мне было поручено изложить причину нашего бунта. Во всяком случае, мы полностью взяли на себя   вину  за свой коллективный проступок. Тим попытался было выяснить, «кто первый сказал «Э» (то бишь, крикнул «Домой!»), но мы ему объяснили, что это совершенно невозможно установить, потому что такая мысль пришла в голову многим одновременно. И тут мы объяснили, почему  нам стало так обидно за отнятые парты: ведь их, все до одной, сделали своими руками наши ребята, этим гордится весь класс, один из них, Ходукин,  и сейчас наш староста, двое других (Гурьев и Рыжов) сумели экстерном перескочить через класс и сейчас учатся в девятом, но они всё равно наши!  Мы и к партам привыкли, как к своим, и вот вдруг их у нас забрали, даже не предупредив. Мы восприняли это как несправедливость. Да, конечно, мы поступили неправильно. Но всё-таки в чём-то мы правы…

Надо отдать справедливость Тимофею Николаевичу: в этой истории он проявил педагогическую мудрость. Во-первых, принял наши извинения. Во-вторых, явившись в школу на следующий день, мы увидели в классе  НАШИ парты!
 
Между тем, после возвращения из Артека, уж не знаю, по какой причине, Эдик Ходукин  учился  всё хуже и хуже. В прошлом круглый отличник, постепенно стал получать не одни «пятёрки», но и «четвёрки», и даже, всё чаще, «троечки»...  Скрывать свою досаду по поводу очередной неудачи он  совершенно не умел и не хотел. Напротив, выражал её   слишком бурно и даже истерично.

– Четыре! – объявляла учительница. Казалось бы, ничего страшного: оценка благородная. Но Эдик, вернувшись на свою заднюю парту среднего ряда (таково было его почти постоянное место   все шесть лет нашей учёбы), начинал «психовать»: вынимал большой складной матросский нож и принимался с ожесточением  резать парту перед собою  по средней линии – снизу вверх поперёк... А поскольку парту он не только сам сделал, но и сам себе выбрал, и была она у него все годы одна и та же,  а оценки  чаще всего не соответствовали его желанию, то ножевая прорезь становилась всё глубже и глубже...  «И наконец, - говорил много лет спустя  пересмешник  Братута, - он эту парту перерезал почти пополам!»

Чего, однако, не отнять было у нашего старосты, так это прямодушия и честности. Плюс к этому – он обладал внушительной физической силой, и его тяжёлой руки в классе побаивались. Однажды и мне досталось – и поделом. На  редком в десятом классе уроке русского языка  (всего лишь раз в неделю!) его  вызвали к доске. Учительница задала конкретный и очень простой вопрос, ответ на который напрашивался на каламбур, и я этот каламбур произнёс. Она не слыхала, а он услышал, принял всерьёз за подсказку и повторил. То есть сморозил совершенную чепуху, за которую и схлопотал тут же «двойку». Разумеется, в ход пошёл нож, бедной парте пришлось похудеть ещё на несколько граммов... Во время перемены я решил объяснить ему, что вовсе не думал подсказывать всерьёз... Но он  не стал   выслушивать – развернулся и дал мне полновесную оплеуху. «За что?!» - вырвалось у меня. Но, строго говоря, было за что: сам того не желая, я спровоцировал  его на дурацкий ответ. Дня три мы не разговаривали. А потом вдруг он подошёл ко мне в коридоре и  сказал:

– Ты, Феликс, извини меня – я погорячился...

Это было для меня столь неожиданным, что я смутился и, конечно,  принял извинение.

Вот такой он был вспыльчивый,  совестливый и дружелюбный. Но в восьмом классе  в какой-то момент абсолютное равнодушие и ненаблюдательность Елены Павловны сыграли скверную роль в формировании  репутации Ходукина.

Дело было так. У наших ребят стали пропадать вещи. Странно, что  эти ребята сидели именно  в задней части класса – невдалеке от  Ходукина и его соседа по парте  Юрика Куренка по прозвищу Кура  (фамилия, имя  и кличка изменены). Однажды у кого-то пропала дорогая авторучка. На  классном собрании стали разбирать этот факт, и кто-то  – боюсь, что я (а, впрочем, не уверен)  –  предложил провести анонимный опрос:  кого  большинство ребят  подозревает, тот и есть вор!

Мысль – дикая и, главное, ничего практически не дающая: подозрение – не доказательство. Но безмозглая наша пестунья подхватила пропозицию недоростка и тут же её воплотила в мини-референдум:  каждый из присутствовавших написал на бумажке  фамилию  подозреваемого... Не помню, кого назвал я, и назвал ли кого, но результат меня поразил: в большинстве записочек фигурировало имя Ходукина!  Ничем, конечно, эта акция не завершилась, имя вора так и осталось тогда не раскрытым, но  на Эдика  в тот вечер было жалко  взглянуть...

Мне трудно теперь сказать точно, произошла ли уже к тому  времени в семье Эдика  та трагедия, которая потом   роковым образом повлияла на  всё течение его жизни. А дело в том, что  его отца, работавшего  инженером в какой-то из строительных организаций,  посадили в тюрьму. Не  знаю точно, каково было обвинение, но для  его сына это было страшным ударом. В семье Ходукиных господствовали  патриотические, советские настроения, - иначе не был бы Эдик  так  влюблён в русскую морскую историю и в русских  флотоводцев, не находил бы столько увлекательного в пионерской и комсомольской романтике.  Николай Ходукин не пережил удара судьбы –  он умер то ли  ещё в тюрьме, то ли уже в лагере...  Интересно, что мой отец успел познакомиться с отцом Эдика,  ещё когда оба были на  воле. Помню, как он мне рассказал об этом знакомстве, когда сам, после долгих лет службы в Гипростали, перешёл работать в систему строительно-проектных организаций. Обоих   вскоре  сломала советская    карательная  машина, так что мы с Эдуардом в какой-то степени братья по судьбе...
 
Думаю, что Ходукины и прежде жили не слишком зажиточно, а без отца  стало и вовсе скверно.  Так что  учиться  Эдик стал хуже, возможно, ещё и поэтому. Я тогда не знал об аресте его  отца. Но можно представить, до чего горько было парню пережить и эту  большую беду, и ту мелкую, но обидную напраслину, которую  на него самого  возвели  легкомысленные одноклассники...

В трудном и унизительном  положении «сына преступника»     спасительной оказалась  для  него  рука  помощи, которую  протянул ему наш учитель физики Анатолий Васильевич  Тарасенко. Это был всеобщий любимец как детей, так, мне кажется, и учителей. Долгое время он избирался секретарём школьной парторганизации. Сейчас, когда коммунистическая партия давно уже развенчана и отстранена от власти как в бывшем СССР, так и во множестве стран,  похвалы по адресу  коммунистического  партийного вожака могут показаться безнадёжным анахронизмом. Но я хвалю Анатолия Васильевича не как функционера, а как человека.  Этот  чисто по-украински добродушный, никогда не терявший лица, не вышедший ни разу из ровного, спокойно-ироничного расположения духа, по виду более деревенский, нежели городской учитель, говоривший скорее на «суржике» (языковой смеси), нежели по-русски или по-украински, устроил Эдика на должность лаборанта в школьный кабинет физики – и тем самым, как я понимаю, дал возможность ему окончить школу. В те времена не каждый из учителей отважился бы на такой поступок.            

А теперь о том,  как выяснилась загадка исчезновения  авторучки и  других украденных в классе предметов. Прошло с тех пор несколько лет, мы окончили школу, почти все поступили в вузы... Наши волейболисты продолжали, однако,  заниматься этой прекрасной спортивной игрой, вместе бывали на стадионе. Ходукин, между тем. поступил в Одесское высшее мореходное училище и в Харькове отсутствовал. А его сосед по парте, «Кура»,  один из тех  волейболистов, высокий, могучий парень, вовсе не дурак, не двоечник, один из лучших спортсменов среди  ребят нашего класса, продолжал жить в Харькове, заниматься спортом и  вместе с прежними партнёрами играл в составе какой-то волейбольной команды.. В отличие от Ходукина, жил он не просто в обеспеченной, а в очень обеспеченной семье, его отец был большим начальником в «тыловых» частях Харьковского гарнизона.

Между тем, на стадионе из  шкафчиков членов волейбольной команды стали пропадать какие-то вещи –  уже не помню. какие именно: то ли фотоаппарат, то ли складной ножик, то ли ещё что-то. И одну или две такие вещички кто-то увидал в доме у Куры... Когда в очередной раз что-то у кого-то  пропало из шкафчика, волейболисты не стали церемониться, а просто проверили ящик  Юрика. Украденная вещь лежала  там...

Историю эту рассказал мне один из спортсменов – с выводом, который кажется мне  весьма достоверным: скорее всего, и пропажи в нашем классе были того же происхождения...
Судьба Юрия Куренка (теперь читателю ясно, почему я воспользовался этой заведомо вымышленной фамилией) мне совершенно неизвестна с того самого момента, как он окончил вуз. Никогда – ни на 20-летие, ни на 25-летие со дня окончания школы – не появлялся он в нашем кругу. Для сравнения: его сокурсник явился на юбилейный вечер 1975 года с другого конца страны…

Но  это ещё не всё о Ходукине и не всё о подлости, которую выпало ему испытать от «дружеской» руки. Для дальнейшего рассказа мне придётся   зашифровать ещё одно имя ученика нашей школы – только не из нашего класса, а из параллельного. Этого парня назовём Петькой  Батончиковым.  В школе я его знал только чисто «шапочно» - парень был смазливый, белокурый, тонконогий и долговязый, очень, кажется, весёлый и  спортивный. Вот вместе с ним  Эдик и отправился в одесскую «мореходку»,  и  оба успешно туда поступили. Вскоре, однако,  в курсантской жизни Ходукина  произошло что-то такое, в результате чего  курсантом он быть перестал, и его  «списали во флот» - в рядовые   матросы  военного  корабля. Срок  военной флотской службы  был тогда – ПЯТЬ  ЛЕТ!   Почему именно пять? А Бог его знает... Уж так определило советское, коммунистическое начальство, никому и в голову не приходило спорить, возмущаться, негодовать или хотя бы просто выражать неудовольствие.   

В полной мере  нахлебался Ходукин из краснофлотской миски. Надо думать, эта жизнь  существенно отличалась от вымечтанной за чтением  брошюр о Корнилове и Нахимове да  над книгами о каком-нибудь «Пенителе моря».

Впрочем,  для того, чтобы Эдика потянуло на сушу, была и другая причина. Ещё восьмиклассником сдружился он с девочкой из 106-й школы - дочкой директора той школы – Неллой. Эта отроческая связь  оказалась на диво долговечной: Нелла все годы его службы ждала Эдика, она стала его женой. а недавно, увы, вдовой... Возможно, из-за неё он и вернулся после окончания службы в свой город – и поступил слесарем на завод.

Моя судьба тоже сложилась нестандартно. Я о ней рассказываю в других частях  моих записок, но, поскольку не все их читали или прочтут, кратко расскажу и здесь:  поступив по окончании школы в химико-технологический институт, я там не прижился, ушёл, чтобы на следующий год пойти учиться на филологический факультет пединститута. А в разгар вступительных  экзаменов арестовали (по ложному политическому обвинению, впоследствии начисто снятому) моих родителей, и учиться мне пришлось на вечернем отделении. Однако в армию меня долго не брали – из-за испорченной моими родителями анкеты: ведь я был «вражий сын». да не одного «врага», а сразу двух! И лишь в 1954-м, когда мне удалось, перейдя на стационарное отделение, институт окончить, меня призвали: началась хрущёвская «оттепель», и к анкетам стали меньше придираться, да и демография «помогла»: 1932 – 1934 годы  были  периодом  «голодомора», давшим очень скудный урожай на ниве  деторождения, армии же нужны были призывники, и  государство, державшее под ружьём огромное  войско,  уже  не  могло себе позволить  чрезмерной бдительности и  переборчивости  в обеспечении нужного количества пушечного мяса...

Но поскольку я успел получить высшее обра-зование  –  срок своей  службы сократил почти на год, воспользовавшись существовавшим положением о сдаче по истечении  второго года службы на звание младшего лейтенанта запаса.

Таким образом,  в Харькове  на первомайской демонстрации  1957 года мы с Эдиком Ходукиным имели все возможности встретиться: я к этому времени уже десять дней работал редактором радиовещания на  одном заводе, а он –  года два уже слесарем – на другом. И мы, действительно, встретились!

Когда я сказал, что недавно лишь вернулся из армии, Эдик удивился:

– Тю, - отреагировал он, как истинный харьковчанин,  чисто украинским междометием, –  что ты там делал?

– В караул ходил,  котлы на кухне драил, на учения ездил, связь держал,  –   отчитался я.

На работе мне приходилось иногда заменять в многотиражной газете ответственного секретаря. Готовя номер,  просматривал оттиски присылаемых нам пресс-клише РАТАУ (украинского филиала ТАСС) и на одном из них увидел фото Эдика на рабочем месте, за сборкой  велосипеда. Текстовка гласила: «Ударник коммунистического труда слесарь-сборщик  велосипедного завода Эдуард Ходукин...» – и какие-то подробности о его успехах: цифры, проценты выполнения норм выработки…

В 1975 году с небольшим опозданием затеяли ребята из нашего школьного выпуска  отметить четвертьвековой юбилей окончания школы.  Образовался маленький оргкомитет, в который вовлекли и меня. В ходе обсуждения разных организационных проблем ребята озабоченно упомянули и такую:  нехорошо, если о предстоящем нашем съезде (а съехаться должны однокашники из разных уголков Союза) – нехорошо, если об этом узнает Петька Батончиков... Но уж если узнает и приедет – нельзя, чтобы он столкнулся с Ходукиным: тот может его прибить.

– Но в чём дело? –  заинтересовался  я – Какая между ними собака пробежала?

– А ты не  знаешь? – искренне удивились друзья.

И рассказали вот что.

Поступая в Высшее мореходное училище, Эдик Ходукин  якобы скрыл, не указал в автобиографии и анкете, что его отец осуждён. Признаться в этом, возможно,  означало – самому  себе закрыть дорогу  в училище: с таким «пятном», как осуждённый  к уголовному наказанию отец, в  «мореходку» могли не принять.

Якобы единственный, кто знал о том, что Эдик это скрыл, – Петька Батончиков. И он выдал Эдика!  Из каких соображений – мы, должно быть, не узнаем. Но предательство есть предательство. Петька  запятнал себя этим поступком и навсегда зарубил красивую мечту  нашего Ходукина..

По моим сведениям, версию о том, будто  Ходукин скрыл  неприятную подробность своей анкеты, напрочь отрицает его вдова. Согласно уточнению, которое  внёс в мой рассказ с её слов  один из читавших  эту рукопись до  опубликования  в Интернете,  Эдуард  при  подаче документов  всё написал, а исключён и «списан во флот» был за грубое нарушение дисциплины.  Но как быть тогда с  теми опасениями, которые проявляли организаторы вечера в связи с возможным появлением на нём «Батончикова»?!

Этот вопрос оставляю открытым. Впрочем,  он, как и «Кура», на вечере так и не появился. Значит ли это, что «знает кошка, чьё мясо съела?!» - Не могу сказать, а гадать не хочу.  Но факт – налицо: вместо  учёбы в престижном морском училище и получения  заветной специальности пришлось нашему Ходукину тянуть лямку  долгой и трудной  военно-морской линейной службы.
 
Не каждый перенёс бы такой удар. Эдик мог  наложить на себя руки, опуститься,  спиться  с круга. Этого не произошло.  Он заново вылепил свою судьбу. И хоть сложилась она, в сравнении с мечтой, совсем   по-иному, но (во всяком случае – поначалу) красиво и счастливо.  Предполагаю, что во многом  это заслуга его Неллы, с которой я за всю жизнь свою, кажется, только раз  обменялся  словами: «Здравствуйте!» - «До свиданья!»

Окончив заочно институт, он  быстро сделал карьеру и, в итоге, стал заместителем главного конструктора (а потом, может быть, и главным?) на том же самом заводе. В своей журналистской работе мне однажды  случилось взять у него интервью для одной из организуемых мною  передач областного радио, коими  я подрабатывал систематически к своей довольно тощей «многотиражной» зарплате.  Уже тогда он мне   рассказал о том, как случился с ним микро-инсульт... Но это было уже в 80-е годы…

Совсем недавно (этот абзац пишу в 2009)  меня разыскал давний знакомый, которому довелось работать вместе с Ходукиным (и чуть ли не под его  началом) именно в 80-х.  Он рассказал мне о Ходукине этого времени как о законченном алкоголике.  Что ж,  советская  начальническая  жизнь, с её многочисленными соблазнами в виде бесконечных попоек и междусобойчиков, могла  толкнуть его на бесконечные возлияния…

Эдуард Николаевич Ходукин умер где-то на рубеже двух тысячелетий. С болью в сердце храню о нём добрую память как об одной из самых ярких  фигур из учеников нашего класса.

Читать лалее главу 3-ю "Тим, Кролик, Тонно-Молекула, три Надежды и другие учителя"

http://proza.ru/2011/06/18/1301
 

УВАЖАЕМЫЙ ЧИТАТЕЛЬ! В ГРАФЕ "РЕЦЕНЗИИ" НАПИШИ НЕСКОЛЬКО СТРОК О ПРОЧИТАННОМ: МНЕ ВАЖНО ЗНАТЬ ТВОЁ МНЕНИЕ И ЗАМЕЧАНИЯ! Спасибо.