Галчонок

Александр Коломийцев
Александр Коломийцев               


ГАЛЧОНОК


рассказ


Худо ли, ладно, со скрипом или без задоринки влечётся жизнь человека по намеченной колее, из которой он и не помысливает выбираться. В какой-то момент где-то на периферии его существования промелькнёт сколок чужой судьбы, никоим образом не касающийся его собственной. Человек лишь краткое мгновение наблюдал неверный блик, и через миг блику этому предназначалось потухнуть в памяти, как явлению незначительнейшему и ничтожнейшему, но, - чу! – враз, вдруг всё изменилось. Изменилась и сама суть существования человека, и вектор его помыслов, стремлений разворачивается едва ли не противоположную сторону. «Враз» и «вдруг» происходит лишь для имярека страдающего леностью ума, не составляющего себе труд поразмыслить над причинами и следствиями. Душа человека цепенела, боясь пошевелиться и доставить себе боль. Оцепенение это ей самой опротивело, она ждала, жаждала толчка, катализатора, чтобы прийти в движение, окунуться в жизнь.


Панкратов намазал горчицей увесистый рубленный бифштекс, отделил вилкой изрядную его часть, и положил в рот сочащийся мясным соком кусок. Прижмурившись от острого дыха, старательно разжевал.

По вторникам и четвергам Панкратов наносил плановые визиты любовнице. Сегодня был вторник.

Встречи проходили по исподволь установившемуся распорядку – вначале трапеза, для обеда поздно, для ужина рановато. Затем наступала очередь интима. За столом Татьяна пересказывала случившиеся с ней события, вспоминала обиды на дочь, ссоры на работе, чувства, которые испытывала во время ссор и перепалок. Любовник ел, слушал, кивал головой и вставлял междометия.

От загруженного вкуснотищей желудка, по телу разливалась истома, приятная слабость, голову заволакивал туманец безмятежности. Утоляя жажду после острых блюд, Панкратов выпивал стакан шипучки из капроновой бутылки, складывал обеденный прибор и говорил комплименты Татьяне, нахваливая кулинарные способности хозяйки.  Та деловито составляла грязную посуду в раковину, и уже после этого следовала чашка «Нестле» или «Максвелл хауза» в сопровождении сигареты.


Дождавшись, когда в ванной хлопнет дверь, Панкратов умывался, чистил зубы, шёл в спальню. Татьяна ждала в постели, укрывшись с головой одеялом.

Носом, губами Татьяна тыкалась ему в плечо, шептала: «Ты добрый», а через минуту говорила в голос: «Пора!», и, набросив халат, спрыгивала с кровати. Стремительный переход от любовной расслабленности к торопливой действительности стал нормой, и не вызывал потрясения.

Однажды, в постели, когда Татьяна, повернувшись к нему спиной, натягивала халат, спросил: «Скажи откровенно, я тебя интересую, как мужик, или как слушатель?» Поднявшись, она рассмеялась, и ответила: «Не издевайся. С бабами не поговоришь. Через слово перебивают, и начинают про своё, мне это не интересно. А ты слушаешь и слушаешь. Выговоришься, и на душе легче».

Год назад Панкратов сделал предложение. Управившись с окороком истомлённой в духовке индоутки, и выслушав очередной плач одинокой женщины, едва не с позёвыванием вымолвил:

- Давай поженимся.

Татьяна смолкла на полуслове, расфыркалась и постучала согнутым пальцем по лбу.

- И как ты такое мероприятие себе представляешь? У тебя взрослые дети, у меня взрослеющая дочь. Мне как, белое платье с фатой на бракосочетание надевать? А потом, по старинке цветы к памятнику положим, или по-новому, в церковь, к попу пойдём?

Доев салат, фигура требовала сбережения, но аппетит давал о себе знать, Татьяна грубовато, но откровенно изложила свой взгляд на их отношения.

- Тебе нужна баба, мне – мужик. Ты мне подходишь, я тебе, наверное, тоже, иначе бы не таскался через весь город. Встретились, получили, что хотели, и разбежались. Чаще встречаться не получится, обстоятельства не позволяют, можно бы реже, да самой охота. Так что, в самый раз. Какого рожна тебе ещё надо? А сходиться – дети засмеют, да и не та у нас любовь, что друг без друга жить не можем. У тебя свои привычки, у меня – свои, вместе жить – друг к другу подлаживаться, а я этого не хочу. Так что, не будем об этом. Или ты так, чтобы меня пожалеть?

Панкратов пожал плечами.

- Не знаю, само вырвалось.

- Не жалей, не стоит. Я только перед тобой на судьбу плачусь.

Получив обязательный поцелуй, Панкратов разблокировал внутреннюю дверь. Щёлкнув замком, толкнул наружную, бронированную. Та подалась с неприятным скрежетом.

- Дай хоть растительного масла, петли смажу, - обернулся к провожавшей женщине, но любовница нетерпеливо подталкивала в плечо.

-  Иди уже, времени нет, скоро дочь вернётся. Сразу, как пришёл, смазать надо было, каждый раз одно и то же.


Зябкое дыхание поздней осени заставило передёрнуть плечами и надвинуть поглубже шляпу. Ненастье стояло вторую неделю, и конца-края ему не предвиделось. Дождавшись разрыва в бесконечной веренице отечественной и импортной автотехники, обильно поливавшей тротуар грязной водой, наскоро пересёк улицу, выйдя прямиком к автобусной остановке. Непогода или «криминогенная обстановка» были тому причиной, но возле бетонного козырька маячила одна-одинёшенька, ставшая уже знакомой, согбённая фигурка.

Прошлый раз он увидел его, кажется, в прошлый вторник. Щупленький мальчишка в болоньевой куртке, неопределённого, какого-то бордового цвета, перешёл от продуктового к видеокассетного «комку». «Ишь, ты, на макароны смотреть неохота, на голых баб интересней. В таком-то возрасте! Однако, и холодно же шпингалету…» - додумать не успел, - подрулил автобус, и, спасаясь от колючего ветра с дождём, Панкратов нырнул в тёплый салон.

В  четверг, это помнилось точно, мальчонка стоял, повернувшись спиной к дразнившей яствами витрине. Лыжная шапочка, плотно облегая голову, закрывала уши, в тщётной надежде защитить шею, топорщился воротник, руки прятались в карманы. Он искоса оглядел бледненькое личико. Щёки украшали тёмные пятна, словно кто-то неведомый, нагло неумолимый, зло хватал детское лицо нечистой пятернёй, и оставил на нём то ли синяки, то ли следы грязи. «Экий галчонок, и что дома не сидится? Приключения ищет? Мало их пропадает без следа и отклика. Намылить бы как следует шею родителям». Мысли были ленивыми и неинтересными, не угасшие ощущения недавних утех заслонили от Панкратова улицу, скрип тормозов заставил вздрогнуть. «Галчонок» поднимался по ступенькам автобуса.


- Дяденька, вы не дадите мне пять рублей?

На Панкратова смотрели серьёзные глаза с просьбой, но без обычного в подобных ситуациях подобострастия, словно Панкратов был для мальчишки не чужим и незнакомым дядькой, а близким родственничком, и ссужать племяша рублями являлось для него обычным делом.

- Я не ношу с собой деньги, по проездному езжу, - просьба рассердила беспардонностью – хоть бы просил с чувством. Развелось их, попрошаек, обнаглели вконец.

Глаза, блеснув слезинкой, увяли, раздалось шмыганье.

- На что тебе деньги? Сигарет купить? – спросил сыто и враждебно.

- Нет. Вермишели пачку. Пять рублей не хватает. Приеду, сварю, - мальчуган, скрывая дрожь подбородка, опустил голову, говорил резко и отрывисто. – Не ел сегодня.

Отцовская память подсказала – так разговаривают дети, оскорблённые незаслуженной обидой.

- А когда же ты ел? – вопрос вырвался машинально, сам собой.

- Вчера. Утром, - ответ прозвучал, словно оправдание перед родителями за не съеденный суп.

Панкратов вгляделся в лицо Галчонка. Тень под левым глазом принятая вначале за следствие неверного освещения, оказалась приличным синяком. Глаза, не скрываясь, блестели. Природа такого блеска Панкратову была хорошо знакома.

«Чёрт, мальчишка и вправду голоден». Мелочь со сдачи, чтобы не возиться с кошельком, обычно высыпал в карман. Нащупал монету поувесистей, явно не пятак, жмотничать не стал, и протянул монету мальчишке.

- Вот держи, десять рублей. Хватит?

«Племяш» цепко сжал деньги, секунду поразмышлял, сказал уже как своему, не чужому:

- Пожалуй, пока автобуса нету, за угол сбегаю, там хлеб продают. А то вермишель пока сваришь, ещё и заругаются, что мешаю.

Забыв поблагодарить, Галчонок развернулся на месте, и, твёрдо топая по асфальту, мигом умчался.

«Вот же прохвост, надул-таки. Такой малец, а какие способности!» - Панкратов покачал головой и закурил. Подошёл «коммерсант» надобного маршрута – обычные автобусы незаметно куда-то исчезли, - но нечто неведомое, неизъяснимый интерес не позволил сдвинуться с места. Небо набрякло сыростью, пошёл мокрый снег, и через минуту он подосадовал на себя за трудно объяснимую блажь, вынудившую зябнуть на улице, а не сидеть в тёплом автобусе. Панкратов передёрнул плечами, поднял воротник, сунул руки в карманы. В голове блуждали скучные, десятки раз пережёванные мысли.

Роман с Татьяной длился два с половиной года и из любовного приключения перерос в устойчивую связь с элементами устоявшегося, пресноватого супружества. Нельзя сказать, что женщина, дважды в неделю ложившаяся с ним в постель, обрыдла, и он не знал, как с ней развязаться, совсем нет. Их отношения давно стали привычными, не выходили из накатанной колеи и утратили вкус новизны. На данном этапе жизни это не только устраивало, полностью соответствовало душевному состоянию. С некоторых пор Панкратов всячески избегал любых перемен, способных нарушить обретённый покой.

Познакомились они на кладбище, куда Панкратов пришёл проведать жену. В годовщину смерти, неделю назад, был здесь с детьми. А в ту субботу исполнялась другая годовщина – день знакомства. При жизни жены эта дата начисто стёрлась из памяти, она-то наверняка помнила, тут вдруг осенило - проводы зимы, музыка, разбитные краснощёкие бабёнки в цветастых шалях, продающие напитанные маслом вкуснецкие блины и чай из пузатых, сияющих начищенными боками самоваров, смешливые девушки, ранние тепличные тюльпаны…

Татьяна сопровождала подругу. С «Жигулями», на которых приехали женщины, случилась авария – пришлось менять колесо. Панкратов, проходивший мимо, и которому машина загораживала путь, взялся помочь. Устанавливая домкрат, поскользнулся и уселся в лужу. Дамы, потупя глазки, деликатно хихикали, прикрываясь ладошками. Татьянина подруга объявила: «Я, конечно, не Эдита Пьеха, но поскольку вы пострадали из-за меня, брюки вам вычищу». А ещё через неделю Панкратов с Татьяной стали любовниками.


За спиной послышался звук медленных шагов, сопровождаемый громким посапыванием. Панкратов обернулся – на остановку возвращался Галчонок. В левой руке изголодавшийся пострел держал буханку хлеба, в правой горсти сжимал крошившийся ломоть.

- Тридцать пятый не подходил? – спросил, продавливая в горло непрожёванную мякушку.

- Нет, не было ещё, - сообщил Панкратов дружески, обрадовавшись появлению мальца. Его подозрения оказались неверными, и, развеявшись, уступили место участию. – У тебя дома-то есть кто? Родители?

- Та-а, нету их, - последовал неопределённый ответ.

-  Ну, а дом-то хоть есть? Ты где живёшь? – спросил Панкратов с обычной взрослой снисходительностью к несмышлёнышу, но, между тем, по-настоящему всерьёз.

- Есть квартира, да говорят, чтоб убирался – продана. Пока пускают ночевать в коридоре.

- Как так продана?

- Я не знаю, сказали, продана – уходи. Пожалели, вот, ещё неделю разрешили ночевать, - уняв острый голод, Галчонок разоткровенничался, голос окреп и подбородок не вздрагивал. – Хотел к дядьке уехать, у него хозяйство, жить можно. Сам приглашал – приезжай, работать будем, с голоду не помрём. Так до него билет сто двадцать пять рублей стоит, и там ещё километров семь, Ну, там бы я пешком дошёл, подумаешь – семь кэмэ. Так не берут без билета, я спрашивал. Ругаются…

- Так и что же ты, - сделав глотательное движение, медленно и растерянно, без вопросительной интонации, произнёс Панкратов.

- Та-а, вот, у хозяина работаю, прибираюсь. Обещал за неделю три сотни дать. Сегодня неделя как раз, спросил, он разозлился. Говорит – плохо работал, ещё давай, тогда заплачу, - мальчишка вздохнул и попробовал отфутболить пачку из-под сигарет, но та, намокнув, развалилась от удара и распласталась на асфальте.

- За триста рублей в неделю?

- Да мне только на билет, - шмыгнул Галчонок. – Он ещё кормить обещал.

- Да как же он тебя кормит, если ты сутки не ел?

- Ну, не всегда…

- А сегодня, значит, вообще, синяком накормил, - Панкратову захотелось длинно и забористо выматериться, но сдержался при ребёнке. – Синяк хозяин поставил? – слово «хозяин» произнёс, сделав над собой усилие.

- Так получилось, - подбородок опять вздрогнул, и Галчонок, блеснув глазами, заглянул в зрачки неожиданно подобревшего  незнакомого дядьки.

А в памяти «дядьки» неведомые, самоуправные процессы явили молодого, сытого, хорошо ухоженного лоботряса, как громом поражённого контрастами людской доли.

…Братцы, помилосердствуйте! Братцы, помилосердствуйте!..

«Господи ж, боже мой! – ужаснулся Панкратов: - Да в каком веке мы живём?»

- А вот и мой автобус! – сообщил Галчонок, торопливо запихивая остатки хлеба из правой горсти в рот.

К тротуару подкатывала светло-бежевая угловатая коробка, размалёванная рекламой. Надписи размещались броско, в хорошо продуманном беспорядке, но выполненные на чужом языке, воспринимались, как намалёванные.

- У тебя на билет-то есть деньги? – Панкратов загрёб всю мелочь и сунул её на ходу в карман мальчишке.

- Спсб, - пробормотал тот с набитым ртом.

Качнувшись, коробка укатила, унося с собой нового панкратовского знакомца.

«Ведь у меня пятисотка в бумажнике лежит. Не обеднел бы. Жадюга-а! – думал о себе с отвращением. – Сын дома, продуктов бы накупил, прожил бы как-нибудь. Жадюга-а!»

От стыда у Панкратова покраснели уши: он, здоровый, хорошо накормленный мужик, не пожалел изголодавшегося ребёнка. Не глядя на случайных попутчиков, прошёл в середину салона на свободное место, а мысль продолжала язвить: «Надо было задержать, расспросить, помочь. А он даже втихомолку обрадовался, что мальчишка уезжает, избавляя от докучливых хлопот и необходимости что-то предпринять».

…И что оно такое, господи, делается на свете. Такое делается, что если в газеты написать, то не поверят люди… И когда всему этому конец будет!..
…Никогда, Павел Михайлович, этого не было, чтоб докторши на реке бельё полоскали! Ни в одних странах этого нет!..  …Верно вы изволили определить, что всё это невероятно! Глазам не верится…
…Ах, как бы пригодились теперь все эти разбросанные рубли, трёхрублёвики, десятки…

Всё повторяется, мы возвращаемся на старые круги. Кто пять минут назад смотрел ему в глаза? Грядущий неистовый народный мститель, который лет через семь – восемь, без страха и упрёка, не щадя ни своей, ни чужой жизни, с автоматом в руках примется восстанавливать попранную справедливость? Или будущий безжалостный рыцарь ночи, бестрепетной рукой из-за пары никчемных бумажек отнимающий первые встречные жизни?  Во всяком случае не пресмыкающийся, взгляд не тот. Этот «Пепси» не выберет, и за «Клинским» не побежит. Отольются ещё нынешним «хозяинам» детские слёзы. А сам-то он кто для него? Сытый равнодушный дядька-жадюга, сунувший жалкую мелочь, которой и на буханку хлеба не хватит. Кто знает, чем обернутся гроздья гнева, созревающие в душах бесприютных, пришибленных галчат. С голодухи «Пепси» не выбирают, и терять им нечего.  Галчата вырастут, окрепнут, вознегодуют, и мы вновь вступим на круг кровавого ада, и изменить тогда что-либо будет невозможно. Что-то надо делать? Но что?


После неожиданной, и ошарашивающе реальной кончины жены Панкратов крепко пил два месяца. К свалившейся нежданно-негаданно утрате был абсолютно не подготовлен, и это выбило из колеи. По статистике сердце чаще не выдерживает у мужчин. В их семье оно не выдержало у жены.

Супруга готовила ужин, а он сидел у телевизора. Свист пара, бульканье закипевшего чайника доносились даже в гостиную. Этот звук, путаясь с голосами, звучавшими с экрана, раздражал, и Панкратов сердито – неужели некогда выключить горелку – отправился на кухню. Жена, большим, осевшим комом, лежала на рассыпанном по полу печенью. Жизнь ещё теплилась в её теле, но сама она уже не могла сказать последнее  «прости!»

Воспоминания о том дне перепутались, и не разделялись по времени, а выступали слепленной из разных осколков мозаикой – дочь, обеими руками зажимавшая рот, белые халаты, округлившиеся глаза сына, его собственные руки, которые он то стискивал, то засовывал в карманы, но они всё равно, не переставая, дрожали, и хруст, хруст печенья под ногами…


Дочь переполошила друзей и те, взяв однокашника и старого товарища в оборот, остановили на самой грани. К нормальной жизни он вернулся, но работу потерял. Найти другую, соответствовавщую его уровню, оказалось немыслимым. На той работе, на которую Панкратову помогли устроиться, его величали не Константином Григорьевичем, а фамильярно называли Костей, но платили исправно, и обещали в недалёком будущем довести зарплату до кругленькой суммы в десять тысяч рублей. Он словно бы и радовался сложившимся обстоятельствам – новая ипостась не принуждала «крутиться», и позволяла жить наедине с собой. За квартиру они рассчитывались с сыном по очереди, свои жизненные запросы Панкратов свёл до минимума, оставалось на символическую помощь дочери и букетики любовнице.

Дочь, это произошло через полтора года после смерти матери, ещё до знакомства с Татьяной, вышла замуж, и жила отдельно с мужем. Молодые предпочитали арендовать квартиру и отдавать за независимость  едва не половину зарплаты. Дочкин муж, по мнению тестя, работал по двадцать шесть часов в сутки, но едва набиралась требуемая сумма для покупки квартиры в рассрочку, как цены в очередной раз подскакивали. Аппетиты молодоженов съёживались, как шагренева кожа – на повестке дня стояла уже не двухкомнатная квартира, а однушка-малосемейка. Дабы приблизить исполнение дочкиной мечты, Панкратов в свободное время рыскал по городу в поисках случайного заработка, и не брезговал никакими, даже чёрными занятиями, лишь бы расчёт производился тотчас же. Он обрёл знакомства в мире, которого раньше не знал, в нечаянных, на неискушённый взгляд, ватагах его признавали своим, и принимали в компанию. Здесь царили собственные законы. Одиночек, дерзнувших переступить стадные обычаи, учили жестоко, и без рыцарских правил: не до первой крови, а так, чтобы неповадно было. Мизерные дивиденды с вечерних и воскресных прогулок копил, приплюсовывал накопления с основной зарплаты, и набрав тысчонок пять, отдавал сыну. Тот обращал взяток в доллары, округляя в большую сторону от себя, но пускать накопления в оборот Панкратов не позволял.

Сын, хотя и родился на три года раньше сестры, в обозримом будущем связывать себя узами Гименея не предполагал, и жил с отцом. Служба сына Панкратову не нравилась – работал не по специальности, исполняя обязанности то ли коммивояжёра, то ли мененджера и дней по пятнадцать в месяц бывал в отлучке. Последний год раскатывал на «какой-то марке», объясняя, что машина не его, а собственность фирмы. Да и, вообще, интересы и устремления сына кардинально рознились с теми стремлениями, которыми в его годы жил Панкратов. И они, питая тёплые и родственные чувства, живя бок о бок, всё более и более отгораживались друг от друга.

Возможности содержать любовницу, как подобает настоящему джентльмену – развлекать в клубах, выводить в рестораны или театр, до которого когда-то был большой охотник, дарить милые дамскому сердцу вещички и безделушки, облегчающие мужские кошельки – таких возможностей Панкратов не имел. Траты, которые мог себе позволить, распространялись на несколько букетов в год, да два – три флакончика духов  к Восьмому марта, дню рождения да к Новому году. Вынужденное крохоборство язвило самолюбие, и, блюдя мужское достоинство добытчика, периодически  заявлялся к любимой женщине с пакетом, набитым продуктами. В такие дни Татьяна гневалась. Работала она в перекупочной фирме, и доходы, хотя и далёкие от «новорусских», имела намного выше «дивидендов» сердечного друга. Вообще, сердилась она лишь по двум причинам – из-за продуктов и случайных встреч приходящего мужчины с дочерью. Почему-то такие встречи ей не нравились.


Последние годы Панкратов существовал по привычке, заключив свой маленький мирок в твёрдую непроницаемую скорлупу. Тело, мозг жили обычной жизнью, но тот мозговой центр, в котором заключено собственное «я», центр, ведающий самой сущностью человека, и определяет его как личность, находился в коме. С уходом жены он потерял точку опоры. Предприятие, на котором Панкратов вступил в трудовую жизнь ещё зелёным молодым специалистом, худо, бедно ли, но держалось на плаву, хотя и здесь происходили большие перемены. Дело, которое занимало его жизнь, сменили делишки. Словно бы большого, взрослого человека принудили строить песочные домики, на полном серьёзе уверяя, что это важное занятие. И, вообще, что за проблемы, если деньги за это платят. Такая жизнь рождала внутренний дискомфорт, приводила к разладу с самим собой и всем миром. Жена являлась стабилизирующим началом, не позволяющим впасть в полную душевную анархию. Она была нужна ему, он был нужен ей. Вот этой точки опоры он неожиданно лишился.

У дочери появился новый объект для заботы, и, хотя не обходила отца вниманием, всё же тот отодвинулся для неё на второй план. С сыном общение ограничивалось взаимным подтруниванием. Сын дал ясно понять, что сейчас совсем иное время, в опыте, в советах отца не нуждается, как не имеющих практического значения.

На бушующий окрест мир Панкратов выглядывал из своей скорлупы с равнодушным скепсисом. Старые друзья всё более и более отдалялись, новые знакомые не вызывали тёплых чувств. Заботы и чаяния сослуживцев представлялись мелкими, незначительными и вызывали усмешку, а не сочувствие.

Константин Григорьевич понимал, что ведёт осмеянное на все лады растительное существование, но не укорял себя за это, а, наоборот, утверждался в таком образе жизни. Он чувствовал себя сгустком потенциальной энергии, которая в нужный момент плеснёт протуберанцем, и перейдёт детям. Они молоды, глупы, не ведают о тех минутах, когда одно лишь родительское сочувствие, и существование в жёстком беспощадном мире укромного места, где можно преклонить голову, которой коснётся ласковая ладонь, окажется весомее любых кругленьких сумм. Никакие иные заботы не тревожили его сердце.


И вот от короткого взгляда, полного мольбы, крика, боли, скорлупа, взращённая с таким трудом, и оберегаемая с превеликим тщанием, треснула и рассыпалась.

Его просили, молили о помощи, а он, заплесневевший сухарь, утвердившийся во мнении, что все и вся вокруг обманщики и выжиги, брезгливо устранился. Одинокий, затравленный жизнью мальчишка с детской непосредственностью почувствовал в нём, незнакомом и чужом, родственную, такую же одинокую и измученную душу, потянулся к нему, надеясь обрести сочувствие и защиту, а он, взрослый и мудрый, не понял, не разглядел.

Панкратов не вынес самоедства, и на следующий вечер поехал не на металлобазу, а на Татьянину остановку. Замысел его был прост – взять мальчишке билет, кстати, он даже не знает, на поезд или автобус, купить чего-нибудь съестного, дать на дорогу пару сотен рублей. Потоптавшись на ветру и холоде битый час, но, так и не встретив подопечного, вернулся домой. Уехал ли Галчонок к родственнику, нанялся к другому «хозяину», или же согнанный  с квартиры, нашёл пристанище в ином месте, осталось неизвестным. Встретиться более не пришлось.


Душа Константина Григорьевича болела. Извечные русские вопросы лишали сна, язвили. От былого покоя не осталось и следа. Вместо тягучих дум появились мысли, конкретные, болезненные.

«Как же мы допустили, что на наших улицах христарадничают голодные дети? Будем ли прощены, оставив на произвол судьбы, не обогрев, не накормив? Как же исправить всё это безобразие?» На смену этим мыслям приходили другие: «Да ведь не я один такой особенный и совестливый на всём белом свете. Наверное, масса людей думает так же. Нужно найти их, и объединиться. Вместе найдём выход. Я не миллионер, раздавать милостыню не могу, да и не решение это».

Встал вопрос, где искать единомышленников. «Коллег» по работе заботили совсем иные проблемы, от старых друзей он как-то отдалился, кто, чем дышит ныне, не ведал. Да ведь и не придёшь к человеку с бухты барахты решать мировые вопросы.

Душа Константина Григорьевича проснулась от спячки.



В рассказе использованы выдержки из произведений Льва Толстого «После бала» и А. П. Чехова «Кошмар».