Под пятой глупости. Глава вторая

Игорь Бестужев-Лада
Накликание беды

Где вы, грядущие гунны,
Что тучей нависли над миром?
Слышу ваш топот чугунный
По еще не открытым памирам.
Исчезнет бесследно, быть может,
Что ведомо было одним нам.
Но вас, кто меня уничтожит,
Встречаю приветственным гимном.
В. Брюсов

Диакон еще выводил над могилою злосчастного Замани¬ловского «Со святыми упокой», а в Глупов уже катил по наез¬женной дороге новый градоначальник, Гурий Гурьевич Мед¬вежатников, отставной лесничий. Его удостоились видеть самолично лишь те из глуповцев, которые случайно оказа¬лись у околицы города в момент, когда он подъезжал к зас¬таве. Они рассказывали чудеса. На подъезде к городу у ко¬ляски вдруг отскочило колесо, и она накренилась. Тогда из нее вышел великан в вицмундире, косая сажень в плечах, с окладистою бородою до пояса, какой не бывало до тех пор ни у одного протоиерея. Он гулко цыкнул на набежавших собак, отчего те, поджав хвосты, в страхе разбежались. А отбежав, присели и завиляли хвостами совершенно как глуповцы, на встречу с начальством допущенные. Поняли: при¬ехал хозяин. Поняли это и оказавшиеся у околицы.
Бородатый великан подождал, пока кучер сбегал за отка¬тившимся колесом, и, покуда тот ставил колесо на место, собственноручно приподнял коляску, для удобства действий, со всеми притороченными к ней чемоданами. А это ведь на¬много поболе, чем десяток пудов.
— Ну, сила! — поразились глуповцы. — Теперича он нам поддаст жару!
Но они ошиблись.
Как только колесо было приделано, кучер и седок сели на свои места, подождали отставшую колымагу — видимо, с се¬мейством новоприбывшего; коляска тронулась, но, не до¬езжая до заставы, повернула вдруг на дорогу в объезд города и перед глазами остолбеневшей от изумления толпы набе¬жавших обывателей исчезла из виду. Уже к вечеру в город¬скую управу пришла депеша, извещавшая, что гра¬доначальник остановился на самом дальнем загородном под¬ворье, приказал обнести его частоколом и расставил будоч¬ников с приказом не пропускать ни души. А засим приказал глуповцам впредь никакими своими глупостями его более не беспокоить.
Настали удивительные времена. Никогда более глупов¬цы своего нового градоначальника в глаза не видали. Никог¬да не получали от него никаких указаний. Все их прошения отсылались обратно нераспечатанными. Все их попытки про¬никнуть, припасть, бить челом и пр. пресекались стоявши¬ми на страже будочниками. Словом, начальство было вроде бы налицо, но как раз налицо-то его и не было! Никаких про¬ектов. Никаких установлений.
Никаких экзекуций.
Что подвигло Медвежатникова на такой затворнический образ жизни? То ли страх перед новыми порфишками (это признавалось в суесловии обывателей наиболее вероятным). То ли злорадство, что вот сидят-де злоумышленники на кры¬шах домов с булыжниками в руках в ожидании коляски градоначальника — а сидели точно, и многих изловили, и били кнутом, и в холодную сажали, — ан коляски-то все нет и нет! Год сидят, десять сидят — нет коляски, хоть волком вой! Конечно, такого удовольствия ради каждый бы отсидел¬ся взаперти. А может, просто характер такой, фамилии со¬ответствующий. Если видом — медведь медведем, то почему бы и не характером?
Что делал Медвежатников в своей загородной берлоге? Рассказывали истопники и поломойки, будто целыми днями резался в карты сам с собою. При этом то и дело прикладывался к полуштофу, который ухитрялся прятать от супруги в такие места своего обмундирования, в каких женщине ис¬кать было вовсе невместно. За всем тем был не лишен остро¬умия. Например, когда однажды получил от глуповцев депе¬шу, что они вот уже который год беспокоятся о здравии его высокородия, собственноручно начертал: «Пора бы успоко¬иться о других и начать беспокоиться о себе самих».
Как бы то ни было, глуповцы целых тринадцать лет оста¬вались в неслыханном ранее межеумочном положении. По¬добно тому как у них с самых петровских времен не было ни одного градоначальника с бородой, точно так же не было и начальника якобы наличествующего, но при сем не присут¬ствующего. Самое же удивительное, что, несмотря на это, жизнь шла своим чередом, причем не только ничуть не хуже, чем при самом борзом из градоначальников, но именно в точности так же, как и допрежь. Так же секли за недоимки, к чему, собственно, всегда сводилась вся глуповская эконо¬мическая политика. По-прежнему квартальные гоняли обывателей ни за что ни про что. А главное, хотя указание об увольнении граждан от ломания шапок формально остава¬лось в силе, на деле мало что изменилось с угрюм-бурчеевских времен.
Казус Медвежатникова блестяще подтвердил глуповскую мудрость касательно того, что лучший начальник — тот, при¬сутствие (или отсутствие) коего подчиненные не замечают.
— Вы еще вспомните меня добрым словом, — предрекал Медвежатников уже на смертном одре, сделав эти слова традицией прощания начальства с подчиненными. Если, ко¬нечно, у начальства оставались время и возможность такие слова произнести.
И точно, ругали его гораздо меньше, чем всех его пред¬шественников и преемников. Для чего были определенные основания, особенно если учесть происшествия, постигшие Глупов до и после его кончины.
Медвежатникова сменил на посту градоначальника отстав¬ной драгунский подполковник Никодим Аполлинарьевич Алисин. Он с самого начала торжественно объявил, что бу¬дет во всем следовать примеру своего предшественника. Глу¬повцы изготовились было вновь надолго расслабиться. Но судьба распорядилась иначе.
Говорят, нет худа без добра. По законам логики в таком случае не должно быть и добра без худа. В смысле извест¬ной поговорки насчет того, что нет такого благого намере¬ния, которое не явилось бы хотя одною своею стороною бу¬лыжником, коими вымощена дорога в ад.
У Алисина были самые благие намерения. Он собрался ознаменовать свое вступление в градоначальство чем-нибудь приятным для глуповцев. Если бы он, по заведенному из¬древле обычаю, начал с массовой порки или с разорения ка¬кой-нибудь слободы, то обыватели восприняли бы это как должное. Порядок экзекуции был бы, как всегда, образцо¬вый. Но на сей раз проектировалось нечто противоположное. По городу разнесся слух, будто назавтра с утра у оврага за околицей начнут раздавать задарма бублики с какой-то осо¬бенною то ли дыркою, то ли начинкою.
Все может перенести глуповец со стойкостью, поражаю¬щей каждого приезжего. Голод, осаду, мор, пожар, разоре¬ние. Но как только запахнет халявою — безразлично, какою, хоть горстью прошлогоднего снега, — он тотчас преобража¬ется, словно застоявшийся жеребец, почуявший кобылу. Харя перекашивается, глаза наливаются кровью, которая бьет в голову и делает ее еще более неспособною к какому бы то ни было соображению, чем даже обычно. Остервенение через секунду достигает апогея, и существо, только что бывшее обыкновенным глуповцем, вдруг обращается в носорога, ко¬торый прет напролом, сметая с земли все, что попадется на пути, будь это даже его собственное любимое дитя. Кстати, именно в этом состоит главное отличие глуповцев от прочих.
Уже с вечера у оврага за околицей стали собираться воз¬бужденные толпы, с детьми на руках, в чаянии, что обретут не бублик, а два. Пронесся слух, что бубликов хватит только на первый десяток счастливцев. Поэтому толпы стали умно¬жаться и тесниться поближе к оврагу. Уже к полуночи в го¬роде остались лишь будочники и паралитики. Все прочее население, от грудных детей до самых именитых и самых богатых, каждый из которых мог бы запросто купить себе хоть три бублика и облопаться ими до икоты, собралось в месте, которое можно было бы поименовать злачным в са¬мом прямом значении таковой дефиниции. Задние стали напирать на передних, стремясь каждый стать счастливцем первого десятка. Наконец кто-то из передних, не выдержав напора, оскользнулся и с криком покатился в овраг. Крик был воспринят как сигнал о начале раздачи, хотя еще не зани¬мался рассвет. Задние пошли стеной, и в овраг покатились сотни, а потом и тысячи, от малых детей до местной глуповской интеллигенции. Тела ложились на тела штабелями. Крики ужаса перемежались предсмертным хрипом и покры¬вались всеобщим стоном. Тем не менее задние в кромешной тьме продолжали рваться вперед прямо по распластанным телам, пока последний из рвавшихся не пробежал по пере¬полненному телами оврагу и не сломал себе ногу о пенек на противоположной стороне.
Утро высветило ужасающую картину. Почти все населе¬ние города Глупова, исключая уже упомянутых будочников н паралитиков, которые остались в городе по долгу службы или по личному несчастию своему, с тяжкими стонами воро¬чалось в овраге, пытаясь выдернуться из сплошного месива тел. Никакой Тамерлан, взявший город штурмом, не мог бы истребить столько людей, сколько смехотворная халява. Успевшие добраться домой хоть ползком, отлежавшись, потом целую неделю копали братские могилы и растаскивали увечных по домам призрения.
Самое обидное, что до раздачи бубликов дело так и не дошло. И самое странное, что оставшиеся в живых сочли происшествие не естественным следствием своего постыдного пристрастия к халяве, а неким сверхъестественным предзнаменованием грядущих бедствий.
Спустя некоторое время, когда глуповцы несколько оправились от постигшего их самозадавления и вновь стали пло¬диться-размножаться как бы наперекор злосчастиям, их постигло второе бедствие, предвозвещенное первым.
Дело началось, как водится, с пустяков. Решили лодки перед зимой из лукоедского затона в моржеедский перегнать — там-де им зимовать надежнее. В лодки набилась уйма народу — и нужных, гребцов, и ненужных, праздных зрителей, охочих до таких приключений. А чуть выгребли на се¬редину реки — ан оказалось, лодки-то прогнили насквозь, не проконопачены, рассохлись, дали течь и стали перевертываться одна за другой, ныряя, как утки за рыбой. Крик над рекой поднялся страшенный: «Спасите!» А кому спасать-то, когда все в лодки понабились, на дармовщинку прокатиться? И  сколько народу перетонуло — ужас!
Несколько выплывших добежали до города, донесли страшную весть. Народ взволновался. И не столь людей утопших было жалко, сколь лодок, которыми глуповцы, несмот¬ря на плачевное состояние сих судов, очень гордились перед соседями. Тотчас составилась огромная депутация из наибо¬лее огорченных, которой поручили составить петицию каса¬тельно того, что лодки бы надо-де поднять на берег, про¬конопатить и доставить-таки в моржеедский затон. А по утопшим отслужить молебен.
Однако в петицию попали почему-то только пункты о скощении недоимок и о раздаче хлеба голодным, а также поже¬лание, чтобы квартальные разбивали впредь лица обывате¬лям не в кровь, а с понятием.
С петицией, которую, как и все предшествующие, никто и никогда в Глупове не принимал (по крайней мере во вни¬мание), депутация подошла к дому градоначальника. Того, как повелось со времен Медвежатникова, в городе не было, он обретался в загородной резиденции своей. Но это нисколь¬ко не меняло дела: при градоначальнике или без оного скоп¬ления больше трех всегда разгонялись беспощадно. Вот и на этот раз, вместо того чтобы принять петицию и выбросить ее, как обычно, на ближайшую помойку (так и произошло бы, если бы петицию вручала депутация из двух-трех излюб¬ленных граждан, а не собравшаяся толпа), будочники во гла¬ве с квартальным с неописуемым ожесточением набросились на подошедших, многих избили до полусмерти, а иных и до самой смерти.
Народ впал в прострацию: он привык и к массовым пор¬кам, и к разорению слобод, но чтобы вот так, на централь¬ной площади города, в виду всех присутственных мест, мир¬но шествующих с петицией граждан встретили, яко татей в нощи, и побили, как басурманов под Очаковом, — этого не бывало со времен Угрюм-Бурчеева. Но прострация продолжа¬лась недолго. Из одного двора в другой стали ходить какие-то странные личности, что-то шептать на ухо обывателям. Что нашептывали — долго оставалось тайной. Но, наслушав¬шись шепота, несколько отчаянных голов вдруг ринулись на улицы и стали перегораживать их чем под руку попало. А некоторые кинулись грабить загородные избы граждан, зи¬мовавших в городе.
Последствия нетрудно было предугадать. В город ввели артиллерийскую батарею и из пушек разнесли в прах не только завалы вместе с сооружавшими их, но и множество домов ни в чем не повинных обывателей. А грабивших загородные избы переловили и повесили для острастки прочих, причем ловили и вешали не обязательно виноватых, а каждого, кто попался под руку.
После этого крамола, за иссякновением крамольников, вновь пошла на убыль.
Что же делал в продолжение всего этого времени Никодим Аполлинарьевич? Внешним и внутренним обликом, фигурою, модною бородкою, мундиром и умом он ничем не отличался от прочих драгунских подполковников. Но, как известно, несть начальника без причуды. Была таковая и у Алисина. В данном случае роль причуды играла повышенная сосредоточенность на мыслях о своем здоровье. Чуть проснув¬шись и даже еще не позавтракав, он уже делал разного рода гимнастические упражнения для поддержания самочувствия. Тратил на это целые часы, тогда как его предшественник достигал того же самого результата (в смысле самочувствия) за секунды, опрокинув в себя очередную стопку водки. Мог маршировать с алебардой на плече, как простой будочник. Мог колоть дрова, как истопник, или сгребать снег, как двор¬ник. Мог грести на лодке, как гребец, или бегать на лыжах, как охотник. Чего ни одному из его предшественников даже в кошмарном сне привидеться не могло. И при этом едва ли не каждый день заказывал молебны о собственном здравии. Но это еще полбеды. Главное, по десятку раз на день совето¬вался со знахарями, как уберечься от хворей. Постепенно дом его наполнился самою экзотическою публикою — от привыч¬ных уже юродивых до непривычных тогда еще тибетских шаманов. Но всех их оттеснила в один далеко не прекрас¬ный день обычная распутная девка, известная под именем Ряшка Шалая. Она сразила своего пациента тем, что навела на него порчу.
Пока я в твоем доме блаженствовать буду — и ты 6удешь жив и здоров. А сгину — и ты сгинешь, пропадешь про¬падом!
Алисин поначалу усомнился. Выгнал нахалку без разгово¬ров (Хотя, забегая вперед, скажем, что, в полном соответствии с законами глуповской истории, она оказалась права). Но к вечеру разболелись зуб и нога, ушиб шею и порезал палец. Призвал Шалую — наутро все как рукой сняло, даже палец перестал кровоточить. Попробовал повторить опыт с изгнанием — живот расстроился и зуб снова заныл. Решил больше не рисковать, выделил Шалой подстилку в сенях, как собаке. И объедки со стола, как собаке же, бросал. Но категорически запретил отлучаться из дома, исключая крат¬косрочные отпуска в город, «для поднятия духа», как она объяснила.
Все бы ничего, но в городе, несмотря на краткость своих визитов, Шалая вела себя день ото дня наглее и наглее. Гро¬могласно хвастаясь своими тесными связями с градона¬чальником, коим она придавала флер интимности, распут¬ница, постепенно забирая власть, терроризировала все насе¬ление Глупова. Сначала требовала кусок хлеба с солью, за¬тем стала требовать к сему рюмку водки и, наконец, пятак серебра. Сначала требовала, чтобы ее звали по имени-отче¬ству, но никак не могла вспомнить отчества. Затем стала требовать, чтобы к ней относились даже не как к помпа¬дурше, а как к самому градоначальнику. Отзывалась только на «высокоблагородие», разрешала или запрещала возводить постройки, меняла квартальных и вообще вела себя как Наполеон в Москве перед пожаром. Город от нее стоном сто¬нал.
Однако и это не оказалось пределом ее бесчинства. Она взяла за обыкновение устраивать оргии — причем, как пра¬вило, в бане, куда требовала приносить водку и закуску. Кончилось тем, что стала ловить на улице мужиков, затаски¬вать в баню, силою раздевать, напаивать допьяна и уклады¬вать голыми на полок, При этом, сказывали, раздевалась, пьяная, и сама донага, садилась, как ведьма, верхом на свою поверженную навзничь жертву и, производя на ней всякие непристойности, заставляла петь акафисты. Ни один глуповец мужеского полу не избежал такового надругательства, включая самых именитых граждан, квартальных и даже про¬тоиерея. Это вызывало ропот населения, но никто не смел противиться развратнице под страхом быть обвиненным в государственной измене.
Ропот меж тем нарастал с году на год. Алисину припоми¬нали и давку в овраге, и потопленные лодки, и многое из того, чего вообще в помине не было, но напрашивалось как бы само собою для полноты картины. Скоро в Глупове не осталось обывателя — от нищего до излюбленного, — кото¬рый бы ругательски не ругал градоначальника и не грозился извести его при первом удобном случае. Это была уже не крамола, а всеобщее брожение умов, чреватое большими опасностями, нежели любой бунт. Стало просто немодным отзываться о начальстве добродушно или хотя бы равнодуш¬но. Это вызывало подозрения в ретроградстве и скудоумии. Напротив, ругающий и плюющийся сразу вызывал общее понимание и сочувствие, независимо от резонов своей ругани и своего собственного обличья.
Алисину ставили в пример то прежних градоначальни¬ков — и чем свирепее расправлялись они с глуповцами, тем величественнее выглядели теперь в глуповской истории, — то Англию с ее королем, парламентом и Судом Королевской Скамьи. Забывая, что в Англии, как и во всякой стране, есть свой собственный Глупов — Фултаун с населением, намного превышающим лондонское. Что обыватели Фултауна окочу¬рились бы в момент, оказавшись в пошехонском городе-побратиме. Что глуповцы в свою очередь, оказавшись в Фулта¬уне, мгновенно бы обрели градоначальника вместо мэра, пытошный съезжий дом — вместо городской думы и лобное Место — вместо суда для расправы с обывателями.
Настало время, когда даже злодеяния Шалой отошли в сознании глуповцев на задний план. В конце концов, если глуповские бабы столько веков страдали от сладострастия начальников, то почему бы и глуповским мужикам немного не пострадать? Тем более что для мужика такое страдание хоть, и постыднее, но приятнее. И уж тем более — более, что насилуют-то не каждый день — не то что прежде. На пере¬дний план в сознании стала выдвигаться уже не просто кра¬мольная, а прямо-таки изменнически-воровская мысль: градо¬начальника вместе с его Шалой запереть в загородном подворье, а самим править в городе, как Бог на душу положит.
- Я готов три своих последних пятака пожертвовать любому злодею, какой взялся бы Никодима извести, а управление нами самими предоставить нам самим! — кричал в каба¬ке наиболее богатый обыватель Глупова, излюбленный граж¬данин Пузанов.
И, действительно, швырялся полушками налево и напра¬во, словно не ведая, что среди обретших полушку вполне мог найтись злодей, способный купить на эту полушку ножик и зарезать мать родную, а то и самого швыряющегося.
А злодеев в Глупове всегда было не меньше, чем дура¬ков. Помимо обычных, так сказать, безудержных воров и разбойников, существовали еще и особые, одержимые, сби¬вавшиеся в разного рода секты или, лучше сказать, шайки, объединенные какой-нибудь безумною и бесстыдною меч¬тою. Например, раздевать всякого, кто выйдет на улицу в шубе, а не в зипуне. Или насиловать всякую, показавшуюся не в платке, а в шляпке. Самой заурядной среди них понача¬лу была крайне малочисленная секта, проповедовавшая скоп¬чество — но не физическое, как скопцы, а умственное, как пришло в голову какому-то идиоту. Они так и называли себя: умоскопаты.
В основе их мировоззрения, как всегда, лежало благое намерение, о неизменно зловещей роли коего мы уже упо¬минали. А именно: всех разом и вдруг сделать одинаково счастливыми, запретив думать (и сообразно вести себя) по-человечески, приказав думать (и действовать) по-стадному. Так, как было придумано и предписано кем-то из основате¬лей сего учения. Тем самым, как у скопцов, разом исчезнут все соблазны, и оскопленные умом разом встанут на путь спасения. Что же касается самого пути, то он представлял собою, словно гать через болото из торчащих в разные сторо¬ны бревен, причудливое нагромождение вздорных идей, на¬чиная с зарубежных единомышленников Угрюм-Бурчеева и кончая аналогичным отечественным бредом откровенно угрюм-бурчеевского же толка. Несообразностей и противоре¬чий в сем нагромождении было невпроворот, но это не име¬ло никакого значения. Ведь главное, как уже было сказано, заключалось в том, чтобы совершенно оболванить человека и лишить его способности мыслить самостоятельно. А засим делать с ним все, что угодно, как если бы его каким-нибудь разбойным манером одолеть.
Сами умоскопаты, естественно, никогда и нигде не тру¬дившиеся и тунеядствовавшие где-то на отшибе за городом, пробавлялись разбойными налетами на проезжавшие теле¬ги, да еще полушками, которыми их опрометчиво снабжал (па свою же собственную голову, как оказалось впоследствии) излюбленный гражданин Пузанов. Они были все словно на одно лицо. Злобные, склочные, болтливые, завистливые — ни один людской порок не миновал их. Время, свободное от разбойных налетов, они проводили в злословии и беско¬нечных скандалах друг с другом. Именно они подвигли глуповцев на бессмысленное перегораживание улиц после потопления лодок и подставили дома мирных обывателей под пушки расправной команды (сами же отсиживались да¬леко за городом).
Среди членов шайки выделялись две персоны, то люто враждовавшие, то мирившиеся и слюняво целовавшиеся меж собой. Одного из них звали Федька Картавый. Другого — Беня Крик. Картавого прозвали так за картавость, Крика — за то, что он по любому поводу сразу переходил на крик и никак не мог остановиться, пока всех не перекрикивал. Но, несмот¬ря на картавость, верховодил явно Федька, а Беня то рыдал от него в голос — особенно когда тот обзывал его разными обидными именами, как-то: Июда, Искариот и пр., — то угод¬ничал перед ним самым подлым образом.
Это уже потом в полицейском участке обнаружились бу¬маги, из которых явствовало, что Картавый имел человечес¬кие имя, отчество и фамилию — даже несколько фамилий, а именно был записан как Федор Ионыч то Гунявов, то Плюганов, в зависимости от обстоятельств. Первое указывает, ви¬димо, на его родственные отношения с давно почившим Порфишкой Гунявым, развязавшим крамолу во времена Заманиловского. Происхождение второго неизвестно. Гораздо интереснее, что в тех же бумагах Гунявов-Плюганов числился и как обер-шпион сразу нескольких гужеедских кварталь¬ных, исправно получавший от них немалую мзду за разные пакости глуповцам.
Что касается Бени Крика, то в тех же бумагах его истинное имя записано как Бенцион Срулевич Гиршунский, при¬чем рукою последнего начертано совсем уж несусветное: «вы¬крест иудейского вероисповедания, атеист». Имеются там и другие сведения, не менее любопытные, чем у Картавого.
Самым презренным членом шайки был некто арапского вида по прозвищу просто Сысойка Корявый — за корявость в лице и в слоге. Его никто не принимал во внимание, посколь¬ку он и двух слов не мог связать, только мычал как теленок. Он пресмыкался то перед Картавым, то перед Криком, то перед обоими разом, но не слышал от них ничего кроме: по¬дай, принеси, пошел вон. Остальные умоскопаты тоже глу¬мились над ним, как умели. Они вряд ли повели бы себя так, если бы заглянули в уже упомянутые полицейские бу¬маги. Но не потому, что там были обозначены убийства, ко¬торые совершил Корявый при налетах на проезжавшие те¬леги, а также доносительства на своих сотоварищей, с помо¬щью которых он спасался от расправы1. А потому что там было тоже проставлено истинное имя-отчество-фамилия под¬леца: Идрис Вельзевулович Кобасдохия. Сочетание этих имен ясно показывает происхождение упомянутого Сысой-ки. И последующая жизнь оного полностью таковое проис¬хождение подтвердила.
В том числе и по отношению к глумившимся над ним умос-копатам.
При описанном брожении глуповских умов и готовности на любые злодеяния умоскопатов достаточно было искры, чтобы Глупов взорвался как пороховая бочка.
И таковая искра — точнее, целый пожар не замедлил вос¬последовать.
Неизвестно откуда в градоначальство пришла бумага с требованием каждодневно высылать обывателей с подвода¬ми в направлении, которое обозначалось неразборчиво. Бу¬магу, как повелось, отправили на подворье Никодиму, а тот, тоже как повелось, начертал на ней, не читая: «Быть по сему. Никодим». Собрали первую партию обывателей и отправи¬ли ее в неизвестном направлении.
За ней вторую, десятую, сотую, а потом каждый день ста¬ли отправлять, кто под руку подвернется, не считая.
Обыватели вновь зароптали. Сначала восплакали жены, на неопределенно долгое время, если не насовсем, разлучен¬ные с мужьями. Затем в голос завыли все, поскольку некому стало ни пахать, ни сеять, и о ковриге хлеба стали вспоми¬нать только по рассказам старожилов. Скоро выстроились огромные очереди даже за древесного корою.
Вот тут-то и вылезли наружу, как клопы из щелей, умоскопаты.
- Православные, это что же такое деется?! — закричали они. — Всех в овраге передавили, всех в лодках перетопили, всех Ряшка Шалая изнасильничала, а теперь на тебе — му¬жиков угнали и голодом морят! Давай сюды градоначальни¬ка! Пусть сам кору ест! Да с раската его спустить, с раската!
- А-а-а! — закричала голодная толпа и двинулась на гра¬доначальничье подворье.
Несколько будочников пытались встать на ее пути, но были смяты людскою лавиною. Другие поневоле присоеди¬нились к толпе. Кто-то из квартальных пытался урезонить обезумевших, но его, опять-таки как издавна повелось, тут же взметнули на колокольню и кинули с раската.
Толпа побежала к подворью.
Меж тем несколько повытчиков градоначальника, прослы¬шав о смуте, решили, что всему виной Ряшка Шалая, взбеле¬нившая народ. Они торопливо поднесли ей, как обычно, рюмку водки, в которую насыпали яда, достаточного для умертвления слона, не то что человека. Но Ряшка только крякнула и потребовала другую. Тогда в нее пальнули из пушки — и попали в левую грудь. Но Ряшка только почесала ушибленное место и продолжала материться. Ее кинули в костер — она выпрыгнула из него невредимая. Ее кинули в прорубь — она выплыла через другую, двумя верстами ниже по течению. И была такова.
Услышав об исчезновении Шалой, Никодим вспомнил ее пророчество и окончательно пал духом. При виде остерве¬невшей толпы он стал на колени и начал молиться.
Молился до тех пор, пока его не поволокли в холодную.
Наступило безначалие — самое опасное состояние в жиз¬ни любого общества. И чреватое неслыханными бедствиями для глуповцев.
Как могло случиться, что несколько стервецов могли взба¬ламутить огромнейшую толпу народа и подвигнуть ее на шаг, самоубийственный для всего глуповского народонаселения? Свалить все на давку, затонувшие лодки и тем более на какую-то Ряшку Шалую было бы легкомысленным мечтани¬ем. Сколько уж было на протяжении истории города Глупо¬ва передавлено-перетоплено — и хоть бы хны! Что касается Ряшек обоего пола — то их было у каждого градоначальника словно мух на навозной куче. И непристойничали они сплошь и рядом еще мерзопакостнее. А с глуповцев — все как с гуся вода.
Не менее опрометчиво было бы умозаключать, будто обы¬вателей взбеленили поголовный угон мужиков невесть куда и поголовный же голод оставшихся. Эка невидаль! Да глуповцы на протяжении всей своей тысячелетней истории каж¬дый десятый год поголовно, до последнего человека, выми¬рали от голода. И снова плодились как тараканы на печи — хоть кипятком их выпаривай, хоть морозом вымораживай. А уж мужиков изводили почти ежегодно — любой народ на их месте бы исчез с лица земли, аки обры. А этому роду — нет переводу!
Нет, здесь, видимо, были более сложные, если можно так сказать, более глубинные первопричины внеземного, на пер¬вый взгляд, взбеленения. Они кроются, по нашему разуме¬нию, в особенностях национального характера глуповцев, с одной стороны, в особенности преломления на этом характе¬ре мировых законов общественной жизни — с другой. Нач¬нем с последних. Нет такого города Глупова на земле, назы¬вается ли он Глупов, Фултаун, Думштадт или Бетеция, где обыватели не делились бы в интересующем нас плане на пять классов.
Подавляющее большинство — не менее двух третей, а то и трех четвертей, нередко даже до девяти десятых — состав¬ляет так называемый «центр», а правильнее бы назвать «за¬стойное болото», которому безразлично, Чингисхан ими пра¬вит или Тамерлан, под корень их истребляют или дают вре¬менами вздохнуть. Конечно, они тоже ропщут, но шепотом на кухнях или под пьяную лавочку в дружеском кругу. В обычных условиях никогда, ни при каких притеснениях они не выразят открыто протест и тем более не затеют бунта. Они — как балласт в трюме корабля, как массивный киль, не дающий кораблю перевернуться от качки.
Слева от этого послушно-конформистского большинства по давней традиции располагаются неуемные головы, всего-то считанные проценты от общего числа налогоплательщи¬ков, которые обуреваемы разными благими намерениями (помните, чем вымощена дорога в ад?) и вопиют о необходи¬мости замены существующего порядка вещей новым, более симпатичным. Они, как правило, называют себя радикала¬ми, но нередко, чтобы отмежеваться от своих еще более ле¬вых соседей, о коих речь впереди, откликаются и на прозви¬ще либералов.
Наконец, самые левые, коих именуют собственно радика¬лами, или ультрарадикалами, или левыми экстремистами, или бешеными (их в процентном отношении еще меньше), требуют не вообще замены старого новым, а чтобы сразу и таким новым, которое нормальный обыватель даже и вооб¬разить не может. Каких бы жертв таковое нововведение ни стоило.
С противоположной (по той же традиции, правой) сторо¬ны либералов уравновешивают примерно в такой же про¬порции консерваторы, ратующие за сохранение статус-кво или даже за восстановление каких-то черт бытия, предшество¬вавших оному.
А ультрарадикалов — столь же малочисленные ультра¬консерваторы или ретрограды, выступающие не просто за (охранение существующего порядка вещей, а за возвраще¬ние, позвольте так выразиться, к статус-кво анте, то есть к положению, предшествовавшему тому, которое отстаивают консерваторы. При этом столь же мгновенно, через любые горы жертв.
Так, если существующее положение дел сводится к тому, что за недоимки секут немилосердно, то либералы предлагают сечь столь же жестоко, но милосердно. А радикалы — не только вообще перестать сечь, но даже награждать особо костных недоимщиков медалями «За отвагу на пожаре». В том же порядке консерваторы настаивают на необходи¬мости упрочить неуклонность сечения и пороть недоимщиков до полусмерти. А ретрограды выдвигают прожект после маковой порки еще и вешать каждого, как собаку, на страх прочим. Теперь понятно устройство сего классного деления?
В нормальном состоянии общества либералы и консерваторы тщетно вопиют каждый о своем, противоположном, но их никто не слушает, предпочитая играть в преферанс по маленькой и заедать водку соленым огурцом. А радикалов вылавливают, как бешеных собак, и рассаживают по клет¬кам. Тогда ретрограды выглядят в одиночестве спятившими с ума нарушителями спокойствия, и их брезгливо сторо¬нятся.
Теоретически так может продолжаться бесконечно дол¬гое время. Или реальные изменения могут подменяться фик¬тивными. Например, либералы требуют умягчения сечения, а правительство смягчает гонения на скотоложцев. Тогда радикалы, попавшись на такую удочку, опрометчиво начи¬нают требовать свободы совокупления кого угодно и с кем угодно прямо на улицах. Естественно, консерваторы умоля¬ют о законе, запрещающем прелюбодеяние. А ретрограды выступают с законопроектом о запрете выхода женщин на улицу без паранджи и о введении для жен «пояса верности» с замком, запертым собственноручно мужем. Они, с таким прожектом, становятся всеобщим посмешищем, и все оста¬ется по-старому, включая неуклонность сечения.
Подавляющее большинство, опасаясь новых вывертов ра¬дикалов и консерваторов, премного благодарно властям пре¬держащим. Жизнь продолжается. Опасность для общества минует.
Но горе обществу, если описанное равновесие нарушено. Тогда маятник «радикалы — консерваторы» начинает раска¬чиваться, взбаламучивая «болото», и останавливается не ина¬че, как зацепившись за гору трупов, его же раскачиванием и нагроможденных.
Так произошло и в Фултауне в свое время. И в Бетеции полутора столетиями позже. И, наконец, в Глупове, еще сто¬летие с лишком спустя. Единственное спасение — как можно скорее истребить «бешеных» как справа, так в особенности и слева. Впрочем, вырвавшись на поверхность, они обычно сами себя истребляют, выводят под корень на началах, так сказать, самообслуживания. Так произошло и в Фултауне, и в Бетеции, и, как мы увидим, в Глупове тоже. Но, прежде чем в обязательном порядке пожрать друг друга, эти таран¬тулы успевают наделать столько бед, умертвить мучитель¬нейшим образом столько жен и детей, не говоря уже об их мужьях и отцах, что Аттила, Чингисхан и Тамерлан, вместе взятые, кажутся по сравнению с ними сердобольными воспи¬танницами института благородных девиц.
Все это не могли не знать, хотя бы из учебника истории для четвертого класса церковноприходской школы, не толь¬ко излюбленный гражданин Пузанов, наверно, единственный в Глупове, способный дочитать учебник до половины первой страницы, но и писец Фимка Сладкий, хотя, как известно, все писцы всегда только пишут и никогда ничего не читают, даже ими самими написанного. Тем не менее именно Пуза¬нов разглагольствовал в кабаках о необходимости и жела¬тельности извести градоначальника и самим взять на себя тяготы правления Глуповом. Мало того, давал деньги на про¬кормление извергов, по сравнению с которыми любой раз¬бойник с большой дороги выглядел благодетелем. А Фимка блудословил еще пуще как печатным, так и в особенности непечатным словом, прямо объявляя каждого, кто откажет¬ся зарезать градоначальника среди бела дня, отъявленным ретроградом и врагом рода человеческого. Изо дня в день нагнетая истерию, пророчествуя, что с минуты на минуту взойдет Солнце, с тем чтобы уже не заходить никогда, и вся¬кий, кто не успеет к его восходу омыть руки в крови супостата, будет оплеван детьми своими и подохнет всеми презирае¬мый, как собака под забором.
Если как следует разобраться во всем, что произошло в Глупове впоследствии, то окажется, что виноваты в проис¬шедшем не градоначальник и не Ряшка Шалая. Даже не Федька Картавый и Сысойка Корявый. Тем более — не бу¬дочники и не квартальные, даже самые ретроградные. И уж меньше всего, конечно, виновато взбаламученное «болото». Виноваты в первую голову именно Сила Терентьевич Пуза¬нов и Серафим Серафимыч Сладкий, которые своими слю¬нями, соплями и слезами (а первый еще и деньгами) удобрили почву, на которой взрос чудовищный чертополох, по¬глотивший глуповскую цивилизацию, как некогда центральноамериканские джунгли — исчезнувшую невесть почему (может быть, по сходным причинам?) цивилизацию Майя.
А ведь в силах Пузанова и Сладкого вполне было то, что не по силам оказалось ни Никодиму, ни всем его будочни¬кам и квартальным, вместе взятым. Они могли бы вовремя возопить о том, к чему наверняка приведут Глупов Федька Картавый и Сысойка Корявый (Фимка и возопил потом, да было уже слишком поздно). Могли создать атмосферу общес¬твенной нетерпимости как к наиболее оборзевшим из квар¬тальных, так и в особенности к Картавьм-Корявым, пособить тем самым более спокойным квартальным скрутить злове¬щих негодяев, избавив народонаселение от грядущих опас¬ностей с их стороны, — так, как делали, и не один раз, даже в Фултауне, Думштадте и Бетеции, не говоря уже о менее глупотизированных городах мира.
Никаких чудес, конечно же, не произошло бы. Просто оборзевшие квартальные вынуждены были бы стать чуть менее оборзевшими, недоимщиков стали бы сечь не до полу¬смерти, а до четверть смерти, потом до осьмушки и т.д., сло¬боды же стали бы разорять не до основания, а только по рас¬смотрении и с пониманием. Но ведь это и есть торная дорога прогресса человечества, никакой другой в природе просто не существует, а ответвляются от оной только тропки, веду¬щие в трясины, прямо в пасть диким хищникам.
Что касается Никодима и его квартальных, то они сдела¬ли все, на что способны никодимы и их квартальные, чтобы предотвратить надвигавшееся бедствие. Они не только пали¬ли из пушек по избам невинных обывателей в надежде ис¬требить засевших в избах клопов и тараканов. Не только сажали в холодную разных Федек и Сысоек, из коей те вы¬ходили еще более ретивыми, на дальнейшие злодеяния го¬товыми.
Они пробовали в глуповской Управе Благочиния учредить городскую думу, как в Фултауне. Но в Глупове городская дума немедленно превратилась в боярскую, где бояре, согласно летописи, «брады свои уставя и непотребно лаясь», вцепля¬лись друг дружке в волосы и плевались в лицо до тех пор, пока их не разгоняли и не заменяли другими, — это позори¬ще продолжалось без конца и, судя по всему, будет продол¬жаться до скончания века города Глупова, не давая никаких иных результатов.
Они пробовали, как и в упомянутом Фултауне, каждод¬невно сменять опозорившихся и проворовавшихся кварталь¬ных на новых, выглядевших вроде бы более благообразно. Но новые в Глупове позорились и проворовывались еще пуще, чем старые. И с каждой сменой надзирание за порядком ста¬новилось все хуже и хуже.
 
Наконец, по тому же примеру, они пробовали на месте пытошной камеры учредить совестные мировые суды. Но в Глупове каждый судья одним глазом косится на квартально¬го и ждет, что тот ему укажет, а другим — какого порося или карася подносит ему завернутым в кулек истец и ответчик. И, если от квартального не поступает никаких обязательных к исполнению указаний, решает дело в пользу того, чей порось или карась пригляднее.
Вот и весь глуповский суд с древнейших времен до наших дней.
Историческая ответственность, лежащая на Силе Терен¬тьевиче Пузанове и Фимке Сладком — единственной интел¬лигенции города Глупова, — тем более тяжка, что им прихо¬дилось коптить небо в условиях глуповской цивилизации, со всеми ее глуповскими традициями и особенностями глуповс¬кой психологии, как общественной, так и индивидуальной.
Миф о том, будто третью по счету от Солнца планету на¬селяет якобы какое-то человечество, образовавшее будто бы мировую цивилизацию, является вздорною и зловредною сказ¬кою. На самом деле эту несчастную планету населяет не одно, а целых четыре человечества, создавшие соответственно це¬лых четыре цивилизации, отличающихся друг от друга го¬раздо сильнее, чем клоп от таракана или круглое от крас¬ного.
Одна цивилизация, назовем ее условно думштадтской (она же фултаунская), сводится к тому, что, когда человека се¬кут розгами, он не вопиет, а только вопрошает, согласно ка¬кому параграфу какого закона производится сечение. И если ответ представляется ему удовлетворительным, начинает терпеливо считать удары, искомым параграфом предусмот¬ренные. А если нет — скандалит и требует, чтобы его пере¬ложили на скамью повыше, где задает тот же вопрос с тем же результатом. В конечном итоге его спина оказывается ис¬полосованной, как и у всех, но строго по закону.
Другая цивилизация — назовем ее столь же условно полу-думштадтская — отличается тем, что секомый ни о каких параграфах не спрашивает, а скандалит до тех пор, пока секущему не надоест и он, врезав своему подопечному напос¬ледок как следует, переходит к другому. В итоге спина нака¬зуемого оказывается исполосованной гораздо сильнее, чем в первом случае, зато он отмучивается гораздо быстрее.

Третья цивилизация — назовем ее, скажем, караван-сарайской — имеет то отличие, что секомый в ней лежит под роз¬гами безропотно и тем самым делает процесс сечения не¬интересным для секущего. Здесь секут не по закону и не со зла, а так, по привычке и для порядка, — с древнейших вре¬мен и до наших дней. Все — и секомые, и секущие — притер¬пелись, приноровились, зевают от скуки во время экзекуции. Зато спина меньше исполосована, чем в предыдущем случае. Хотя из оного правила бывают и исключения.
Наконец, четвертая цивилизация, полукараван-сарайская, или собственно глуповская, поражает воображение тем, что секомый не спрашивает про законы, не скандалит и не сно¬сит безропотно порку, а именно ропщет, но так, что у секу¬щего голова от этого ропота идет кругом. Например, прямо под розгами, всхлипывая от огорчения и вскрикивая от боли, он начинает рассуждать о том, что все люди — братья: и се¬кущие, и секомые. Мало того, секущему при порке прихо¬дится якобы гораздо хуже, чем секомому, потому что ему якобы жалко последнего и ввиду того мучает совесть, тогда как последнему не жалко даже самого себя и совесть покой¬на. Наконец, постанывая, секомый задается вопросом, не сво¬дится ли к порке загадка жизни на земле и смысл мирозда¬ния. Не всякий палач выдержит такую ахинею долее мину¬ты. Иной сам спустит штаны и поменяется местами с жерт¬вою.
Помудрствовав под розгами вдоволь, представитель чет¬вертой цивилизации, в отличие от прочих секомых, вдруг ни с того, ни с сего теряет терпение, вскакивает с лавки, разно¬сит всех и вся вокруг, включая лавку, розги, секущего, над¬зирающего за поркою квартального, а порою и саму пытошную камеру, где происходит экзекуция. После чего успокаи¬вается, сам вновь спускает штаны, смущенно ложится на лав¬ку и терпеливо ждет, пока его снова начнут пороть.
Тут важно не дать секомому прийти в неистовство, под¬держивая разговор о всеобщем братстве, всеобщей жертвен¬ности, тайнах мироздания и прочих глуповских материях (разумеется, продолжая порку). Если же секомый все же вска¬кивает, готовый разнести в прах все вокруг, важно отвлечь его внимание, в принципе безразлично чем: хоть обе¬щанием высечь соседа (это любого глуповца обрадует не¬сомненно), хоть самою малою поблажкою. И через секунду, взбеленившись  было,   он   снова  смиренно ляжет на скамью.
Никодим — точнее, его квартальные — упустил минуту, когда толпу еще можно было отвлечь какой-нибудь деше¬вою приманкою (преемники Никодима оказались гораздо ис¬куснее в этом ремесле), и навлек на Глупов бедствие.
Однако было и еще одно обстоятельство, осложнившее положение градоначальника. Дело в том, что глуповец ве¬дет себя описанным выше образом, только когда находится в здравом уме и твердой памяти. А толпа, ринувшаяся к Управе Благочиния, была уже серьезно заражена бацилла¬ми самой ужасной болезни в мире — краснобубенной (или просто красной) чумы, зародившейся в спертом воздухе кло¬повников умоскопатов.
Эта разновидность чумы, в отличие от черной чумы, хо¬рошо изученной врачами, нашедшими способы избавления от ее эпидемий, осталась совершенно вне поля зрения Пастера и Мечникова, в силу чего противоядия от нее не найдено и по сию пору. Протекает болезнь в манере, совершенно не¬похожей на общеизвестную. Обычно кучки наиболее зара¬женных ее бациллами кидаются на окружающих, словно бешеные (не зря их бешеными в народе и называют), впива¬ются им, как вурдалаки, в шею и начинают высасывать кровь. Упившись кровью, они впадают в прострацию, бормоча или выкрикивая что-то несусветное. Тут-то на них, беззащитных, накидывается следующая партия пораженных бациллами вурдалаков, и кровопийство происходит заново в больших масштабах. Этот цикл повторяется вновь и вновь, пока коли¬чество жертв не начинает исчисляться тысячами и даже миллионами, когда первые красночумные, давно уж убиен¬ные, сгнили в могилах.
Вообще-то при любых масштабах эпидемии общее число вурдалаков составляет относительно ничтожный процент населения, ибо подавляющее большинство — практически все нормальные люди, не пораженные какими-либо комплекса¬ми психопатии, — сохраняют в отношении красной чумы ус¬тойчивый иммунитет. Но, во-первых, число безвинных жертв вурдалаков, не имеющих никакого отношения к чумному кровопийству, во много раз превосходит число самих крово¬пивцев — во всяком случае, отнюдь не последние составляют упомянутые миллионы жертв. Во-вторых, во времена эпиде¬мий красной чумы верховодят обычно именно чумные вурдалаки, и нетрудно вообразить, что они делают с обще¬ством.
Действительно, в условиях красной чумы чудовищно из¬вращаются отношения между людьми, и общество начинает напоминать сумасшедший дом, управляемый буйнопомешанными. Чтобы выжить в таком бедламе, надо как-то при¬норавливаться к сумасшествию вокруг, выкрикивать те же лозунги, что и помешанные на них, даже если не веришь в эту ахинею. Надо успеть перекусить другому горло, пока не перекусили тебе самому, даже если абсолютно не заражен никакою чумою. Надо угодливо приспосабливаться к вурдала¬кам, ползать у них в ногах, исполнять любые их прихоти, лишь бы они не вцепились тебе в горло или вцепились по¬зднее, чем в горло твоего соседа.
Вот что такое красная чума, поразившая в столетии, о котором идет речь, целую треть человечества и еще в той или иной мере почти треть людей в оставшихся двух третях. И надвигавшаяся именно с города Глупова.
Вообще-то впервые бациллы красной чумы обнаружились в Фултауне много лет назад. Но скаредный и практичный фултаунец ни за что не даст пить свою кровь просто так. Поэтому там эта болезнь не привилась и перекинулась в Бетецию. Однако легкомысленные бетецианцы, упиваясь сво¬им бетецианским вином и своими бетецианскими женщина¬ми, сумели вовремя учредить сильный карантин для пора¬женных красною чумою и даже не поленились отстрелять у себя наиболее опасных для общества вурдалаков, как беше¬ных собак. Тогда болезнь перекинулась в Думштадт, где обыватели, известные своим филистерством, педантизмом и вообще занудством, сочинили про нее такие заумные трак¬таты, что чумные бациллы скисли от тоски и превратились в своего рода противочумную вакцину, отчего эпидемия при¬обрела вялотекущий характер и постепенно сошла на уро¬вень чего-то среднего между насморком и поносом. Тем не менее и в Думштадте с появившимися вурдалаками обошлись как с бешеными собаками.
И только в Глупове бациллы красной чумы нашли благо¬датную для себя почву. Здесь чумных вурдалаков, как пра¬вило, не отстреливали сразу, как во всех цивилизованных странах мира, а романтизировали, снабжали средствами, окружали пресловутой «любовью к ближнему» (вурдалак в качестве «ближнего», сосущего твою кровь, — мягко говоря, явление специфическое). В худшем же случае сажали в хо¬лодную, где снабжали бумагою, пером и чернилами, дабы они могли донести свои вурдалачьи вожделения до возмож¬но более широкого круга вурдалаков потенциальных или на¬чинающих.
Словом, толпа, ринувшаяся к подворью Никодима, прак¬тически была уже во власти красной чумы со всеми выше описанными симптомами, только мало кто подозревал это. И даже сами законченные чумные вурдалаки еще не помыш¬ляли о том, что им скоро будет предоставлена безнаказан¬ная, легкая возможность впиться в горло окружающим и начать сосать из них кровь, превращая Глупов в Бедлам.
Меньше всего думали об эпидемии красной чумы (хотя достаточно жуткий опыт других градов и весей мира имел¬ся) Пузанов, Сладкий, квартальные. И еще меньше — сам Никодим, когда, можно сказать, добровольно отдал толпе на растерзание самого себя.
Так обстояли дела в минуты, когда толпа волокла Нико¬дима в холодную. Было еще время одуматься, вернуться в первобытное состояние, обязав градоначальника пообещать отсрочку взыскания недоимок, краткий перерыв в сечении недоимщиков, а главное — пообещать послать в губернию депешу с запросом о том, нельзя ли забирать невесть куда не всех мужиков с подводами, а хотя бы только половину. Да чудес бы не произошло. Просто Глупов, побушевав, снова поплелся бы в хвосте прочих по торной дороге человечества. Куда там одуматься! Это, повторим еще раз, была уже не просто толпа, а толпа, пораженная красною чумою. Для та¬кой толпы нет иного исхода — как в любом чумном бараке, — кроме как излечиваться в страшных мучениях, неизбеж¬но нагромождая горы трупов.
Туча, мираж которой виделся еще Угрюм-Бурчееву, ког¬да один только мираж унес его в небытие, вплотную надви¬нулась на город Глупов, удушая спертым воздухом, поражая громом и молниями. Чудовищный смерч взметнулся разом с земли и неба, закрутил, завихрил, разметал в щепки избы и заборы, покосил, как траву, людей.
Наступила Эпоха Великого Очумения.