Тополя

Лилия Внукова
Лилия Внукова
Предисловие от автора

Всех, читающих эти рассказы, прошу помнить, что это художественная действительность. И не проводить параллели между выдуманными – и реально существующими людьми. Это лишь мои впечатления. Подчас, один герой – вбирает в себя черты многих знакомых, в чём заключается неудобство тех, кто является друзьями – или недругами автора. Рассказы были написаны в разное время.               
               

                Тополя

Этот человек предпочитал носить всё чёрное.
И только ботинки у него были почему-то  рыжие, как махровые уши пса. Обладая плохим зрением, он не носил очков, и собеседник часто бывал поражён его взглядом: затуманенным, плавающим. 
Так вот. Он жил в основном дома. Он писал романы. То есть не только романы, но и повести и рассказы тоже. Что-то из триллеров, клочки ужастиков, ученичество Кинга… Книги он любил, берёг, холил и всячески лелеял. В гостях (и дома) он тщательно по многу раз приглаживал круглой расчёской свой длинный, полуседой рокерский хайр.
Плавающий взгляд и застывшее выражение лица — над экраном компьютера — производило одно из самых неприятных впечатлений при знакомстве с ним…
Ещё я смотрел — и не мог отвести взгляда от его рук, когда они ложились на клавиши драммашины. Руки эти были очень белые, с длинными пальцами, какие-то паучьи и, может быть, даже не человеческие. Жёсткий ритм драммашины ассоциировался у меня с его руками: ни шага в сторону. Я играл соло. Так продолжалось все полтора часа (стандартное время наших репетиций) — жёсткий ритм драммашины, нанизывающий на себя моё соло и его жиденький, экспрессивный речитатив. В слова я не вслушивался. Вернее, вслушивался в последнюю очередь.
Эта странная совместная работа смахивала на заключение двух пауков в одной клетке. Однако, почему-то эта работа нравилась мне. Ведь странно?

Под его окном рос большой, старый тополь. Чаще всего, он стоял весь мокрый, сырой, когда я шёл обратно. Тополей было много. Летом — влажные, с сырыми жёстким листьями, с огромными стволами. Осенью — необыкновенно светлые, по-настоящему золотые!, их листва постепенно всё больше шуршала под ногами, рождая музыку. Зимой — хрупкие, как всё живое, в ком засыпает ток жизни на время. И весной… весной  ветви тополей становились розовыми от полураспустившихся листьев.
Я ставил свой доморощенный «Фэндер…» у зелёно-жёлтого морщинистого ствола, будто бы прислонял гитару к коже древнего ящера, и стоял рядом, скрестив руки. Отдыхал. То смотрел на эти ветки, которых иногда много валялось на земле, то — на небо. Весеннее небо. Иногда улыбался. По крайней мере, улыбался в душе, про себя.
Часто я вытягивал свою руку, рассматривая её — не приобретает ли она ту же известную мне форму паучести? И успокаивался, моя рука хоть и была так себе (не Шварцнеггер), но вполне мужская, рабочая, музыкальная.
Я брал гитару и шёл дальше, домой.

Кстати говоря, он звонил, звонил каждый вечер, и долго что-то уяснял мне по телефону — в ответ на мои короткие «да» или «нет». Тогда я вспоминал тополя… Когда стоял в тапочках, в коридоре, и слушал его рассказы о Сталине и Хрущове.
Странный он был человек!
Я никак не мог понять — зачем ему всё это было нужно? — Сталинские лагеря, рок-музыка, наигранное десиденство, полуседой хайр, любовно расчёсываемый. Я никак не мог понять этого теперь. Когда-то понимал.
…И… что ещё можно сказать? Какие-то недоумённо-печальные ноты сквозили в тополях, когда я шел с репетиций обратно. Там, дальше, возле моего дома было маленькое болотце. Полуанглийский пейзаж с русским деревенскими домиками. Оставляя дома гитару, я ходил гулять к этому болотцу, слушал лягушек, смотрел на рясистую воду.
Даже когда мир вокруг меня начал расклеиваться, как пёстрая картонная коробка, даже тогда он звонил и рассказывал мне о Сталине и убийственных, бесчеловечных лагерях. Я же стоял в коридоре, в тапочках, и никак не мог вернуть в памяти нежные, розовые ветви тополей. Я задыхался — ведь что-то зловещее начинало жить во мне, в моей голове, отдаваясь мучительной болью и странным расщеплением всего вокруг. Для других — совершенно незаметным. Но весенние тополя вдруг стали принимать странный цвет, странный контур. А болото — пожелтело.

Я не помню, как, почему всё закончилось.
После -- мы мирно разошлись, записав его последний «шедевр» о бесчеловечности нашего строя.
У меня есть гитара, она всё ещё есть у меня. Хотя теперь я реже беру её в руки, потому что пишу и тополя, и весну, и осень, и косые избушки над болотом кистью. Они стоят прочно, в них снова живёт чёткая линия. Мои руки (да и лицо), часто измазаны краской.
Иногда я смотрю на себя в зеркало, порой — улыбаюсь. Те же прозрачные мощи, что и прежде, волосы старательно приглаживаю назад, — нахохлившаяся фигура в вечном свитере. Смахиваю с зеркала пыль. Беру этюдник — и выхожу из дома. Один. Дальше.


                Апрель, 2005 год