Баба Поля

Ольга Грисс
Я не очень хорошо помню мамину маму. Больше по рассказам, по оставшимся от нее северным поговоркам, присказкам: «ягодка моя, бобушечка», и, конечно же, по неподражаемой «Сказке-Помазке». Мамины братья-сестры рассказывают ее своим внукам, правнукам, и те смеются над ней, как и их бабушки в детстве сто лет назад. А моя дочка никогда не смеялась над этой сказкой: она видела в ней что-то страшно-непонятное, первобытно-обрядовое, она не понимала ни слова! Привожу «Сказку-Помазку» без комментариев – если что-то не понятно, значит, не судьба.

Сказка-помазка:

Елов преснец
Побежал в кострец
По пироги, по шаньги,
По лук-чеснок, по рябиновый батог.
Спирушка-Спиридонушка
Наварил пивка
На три денежки.
Пиво-то рогато –
В бочку не лезет,
Теща богата –
В гости не едет,
И тесть, говно,
Не бывал давно…
Приехала сноха,
Да из Новгорода!
Привезла ступу, лопату,
Корову горбату,
Петуха-свистуна.
Петух-свистун
За реку дриснул,
За Калинов мост,
За пятнадцать верст.
А там-то Казань!
А за Казанью-то – Рязань!
А там дрались-дрались,
Да все портки изорвались,
Гасник урвался,
И штан потерялся –
Об одном штане остался!

Ну как, круто? То-то же.
Пояснение сделаю только одно: потерялась не половинка штанов, а штаны верхние, «об одном штане» - значит в подштанниках.
Баба Поля рассказывала «Сказку-Помазку» монотонно-напевно, с чудесным северным говорком. Она была из тех далеких сказочных мест, где Калинов мост и Новгород - не слова из учебника, а такие же реальные места, как для кубанцев «станица» и «курган».
Баба Поля была невысокой проворной старушкой, ровесницей ХХ века, много повидавшей в жизни, умевшей, по-моему, все: ездить на лошади, метать стога, шить ватники, ходить за скотиной, петь и плясать лучше всех. Для нее это было естественно, для деревенской девушки из-под Архангельска, «с родины Ломоносова!» - как гордо говорила она. Писала она безграмотно, без знаков препинания, все письмо – одно предложение. Потому что окончила три класса. Она вышла замуж в шестнадцать лет, за красавца-великана Степку-гармониста, из богатой семьи. По большой любви. Он носил ее на плече, как ребенка. Попала в суровую семью, где на невестушку навалили дел, сколь могли. И любовь к гармонисту обернулась суровыми буднями длиною в жизнь. И бита была за то, что не успела отворить ворота мужу – ишь, разлеживается она, полдня уж прошло, как родила! И свекровь, больную сухоткой, на закорках носила парить в баню на конец огорода. Двенадцать лет. Натопит баню, наносит воды, посадит свекровушку на закорки, попарит-разомнет больное тело, укутает и снесет обратно, на печь.
Родила Полина двенадцать детей, вырастила шестерых. Остальных – Бог прибрал. Как-то пропало молоко у Полины после родовой горячки, жар донимает, плачет ребеночек, душу рвет. Свекровь говорит: дайте мне, мою хоть пустую грудь пусть сосет. А через два дня пошло у старухи молоко. Чудо? Но Федора спасли. Вырос малец! Да каким парнем! Но бабник - весь в отца...
Моя мама была младшей. Степан Иванович воевал в наших местах, влюбился в здешнее изобилие, как часто бывает с северянами, и после демобилизации решил ехать на Кубань. Полина Ивановна покорно собрала детей, узлы и сундуки и поехала, куда велел муж. Ее женина покорность была действительно нездешней, а той, российской, глубинной, сказочной. Что бы ни вытворял ее муж – он был в своем праве. Он был хозяин. И покорность ее не была унизительной, она была правильной, женской. Своих зятьев она звала на «вы» и по имени-отчеству. А дочек учила терпеть. И им было обидно, что мать не защищает, а только жалеет.
«У родимой-то матушки
Спи без печали-заботушки:
Родимая-то матушка
Правой-то рученькой побудит,
А левой-то - принакроет…»
Мама навсегда осталась для бабы Поли маленькой, младшенькой, обделенной теплом и вниманием. Война, переезды, сведение концов с концами, колготня со старшими детьми отнимали столько сил и времени, что мама с братом, последыши, выросли как-то незаметно.
Мама уже пошла работать, училась в вечерней школе, вовсю бегала на танцы...
Сцена как в кино: шестнадцатилетняя Люда поздно вернулась с танцулек, тихонько зашла на кухню, отломила хлеба, взяла кувшин с молоком, а тут вбегает Баба Поля с лозиной, замахивается, "Уж я тебе всыплю, гулена!.."
«Ма, ты чего?» – удивленная Люда отбирает, ломает лозинку – она ведь уже взрослая, что это вдруг мать решила ее воспитывать?
И баба Поля беспомощно сев на знаменитый сундук задыхается: «Ох-ти! Девка-то, девка! Выросла…»
Над этим «Ох-ти! Девка-то, девка» мы смеемся до сих пор. Но иногда мне не до смеха: ведь выросла уже моя девка-то. Ох-ти…
Баба Поля вязала мне чудные варежки, с белочкой, как я просила, составив на листочке в клеточку рисунок сама (!) – не даром двое ее сыновей были художниками - для Олюшки. Она могла из ничего тут же спроворить пряжу: вычесала нашего дворового лохматого пса Пушка, взяла суровые нитки, длинную толстую вязальную спицу (на кончик – пластилина кусочек для тяжести) - и вот вам веретено, «поссукала» пряжу, связала, выстирала – теплые «лечебные» носки были готовы через два дня! Невероятно! Это из другой жизни, наверное. Или ее чудные вязаные коврики из тряпья: пошуршит в маминых старых чемоданах, каким-то образом отберет действительно ненужное («я тут взяла, Людушка…»), порежет на полосочки и к отъезду - новый коврик «в переднюю». А приезжала-то дня на два-три, не больше!
«Ягодка, моя, бобушечка...»
И умерла правильно: отвела правнука в школу, полы помыла, воду выплеснула, к невестке внука пришла, в соседний двор, мол оборвалось в груди что-то (третий инфаркт), легла и все...
«Ягодка, моя, бобушечка...»
Вспомнить-то – рассказать почти нечего.