Из Eго окна я видела Пряжку

Нана Белл
Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века -
Все будет так. Исхода нет.

Умрешь - начнешь опять сначала
И повторится все, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.

                Александр Блок
10 октября 1912


Год тысяча девятьсот двеннадцатый. Ещё почти тот - золотой век, уже засеребрившийся, скоро с той даты - столетие,  значит ещё век отмахали, пора новое имя придумывать (ни всё же ему железиться).
Две последние цифры того года -12, если переставить их местами - получится 21. Двадцать первый год – год смерти Блока. И,стоя вечером над Пряжкой, глядя на неё из ЕГО окна, кажется, что написано это стихотворение не в 12-ом, а в 21-ом – себе, о себе. И в нём – Офицерская, река за окном, тёмная улица, аптека, которой нет, а вместо неё ржавые гаражи и так тускло, и только от зелёного абажура на столе – мягкий свет.
Зарифмованные цифры и сожаление, что и четверти лет не будет, а если б и насчиталось, то всё равно, так бы всё и было (может быть и хуже: 12+25=37:  мог  бы быть другой фонарь и в другом месте). А для нас это “четверть века” приравнивается к вечности, становится символом – всегда, везде, хоть в Париже, хоть на луне.
Мне кажется, что важно это предвидение, предчувствие, что будет двадцать первый, первая строчка перевернётся, обернётся последней, ещё более безнадёжной.
Теперь о словах, которых так мало, которые только называют то, что видит автор, но за ними - петербургская зимняя ночь, сырая, пронизывающая. Ночь, за которой неизбежность. Не та Тютчевская ночь, раскинутая мирозданьем звёзд, а та, которая скрывает свет дня и последнюю надежду. Узкие улицы вдоль каналов, сжимающие пространство. Символы тёмного, мрачного, безысходного. Фонарь, вырывающий у ночи тени, уходящие спинами в никуда. Он покачивается на ветру, издаёт унылые, скрипучие, отвратительные звуки – металлом о металл. Фонарь принадлежит этому миру застывшего и полуживого, бессмысленного и тусклого существования. От этого мрака и тоски не спасёт и аптека, даже если больному пропишут микстуру, кислородную подушку или сделают промывание желудка. От жизни противоядия нет. А значит, нет выхода, “исхода нет”.
Вода зовёт к себе, плещется волной о каменные ступени. Её “ледяная рябь” не обещает избавления, но не может лишить надежды на потустороннее. Что же там в вечности? “Аптека, улица, фонарь”. Какое-то ужасное сожаление (я чувствую, что автору хотелось бы надеяться, что там, потом, то ли в загробном мире, то ли в другой жизни, которая, может быть, кому-то, когда-то будет дарована - уж не ему ли? - будет что-то иначе), в этой последней строке. Но “фонарь” своим мужским, жёстким обрывает эту надежду. “Всё, как встарь”… Ныне и во веки веков… Смешно, право, надеяться, что этот фонарь кому-то, что-то осветит. Это не “луч света”. Но что же тогда свет? Ни эта ли внутренняя, завораживающая мелодика, ни эта ли гармония звуков, сливающая земное с горним?
Это стихотворение, пронизанное символами, стало символом само по себе, соединило реальное бытие, земное, и метафизическое.
Со времени его написания прошло почти сто лет, но “всё, как встарь”…
Я иду по малой Мойке, вечереет, уже тени, редкие фонари, нахожу дом, подъезд, поднимаюсь по лестнице, над дверью металлическая табличка. Здесь жил и умер Блок. Вернее, умер этажом ниже. Верхние комнаты были отданы под коммуналку…