Черёмуха

Анна Боднарук
                Ч Е Р Е М У Х А               

     - Не ломай рук Черемушки, внученька! - вскрикнула бабушка так,
  будто Зоя, замышляла что-то очень нехорошее. Девочка оглянулась и,
  заметив, с какой болью, смотрели бабушкины глаза, опустила руки.
     - Не тронь её. Ей, и без того, больно, - вздохнула старая Авдотья
 и замерла в раздумье с охапкой хворосту в иссохших, жилистых руках.
     В эту минуту Зое показалось, что вовсе не хворост собирала бабушка, а древесные усохшие руки, узловатые, истерзанные ветрами, метелями и оттого так рано постаревшие. Девочка отступила на шаг и, теперь только, пристальнее посмотрела на цветущие гроздочки, под тяжестью которых клонились тонкие ветки. И сам черемуховый куст, покосившимся белым шатром, притулился к высокому монастырскому забору, над самым яром, в тёмной глубине которого бормотал, о чем-то, ручей. Девочка подошла к бабушке и, уткнувшись лбом ей в плечо,
прерывисто вздохнула. Какая-то дрожь пронзила тело старухи. Руки
ослабли, выпустив из своих объятий хворост. Он и посыпался на мягкую прошлогоднюю листву. Бабушка ещё раз вздохнула, утерла концом повязанного под подбородком, тёмного платка, сморщенные, будто высохшее
  яблочко - дичок, губы, слегка повернув к внучке голову, елё слышно сказала:
     - Притомилась я. Давай внученька посидим, передохнём?
     Она, не сходя с места, опустилась на землю, вытянула ноги и опершись
  на руку, виновато, как-то снизу вверх, посмотрела на внучку. А та, улыбнувшись светлой улыбкой, села рядышком, подтянула к подбородку острые коленки, укрыв их подолом платьица.
     - Бабушка, а Черемушке не страшно стоять над яром? Яр глубокий,
  тёмный. Упадёшь и не выберешься. Пропадёшь.
     Бабушка вздыхала, качала головой, будто отгоняла от себя наваждение.
  А оно всё мерещилось. Знать надоело ему хранить свою тайну. А может, почуяло что-то и захотело предупредить надвигающуюся беду. И бабушка поняла это. Нет, не её оно хотело предупредить, а эту егозу, что смотрит на мир широко распахнутыми глазами, а видит только яркое покрывало. Что под ним, знает только она, старая Авдотья. И то со слов монахини, когда и сама была такой вот щебетуньей. Старушка обняла Зою за плечи, коснулась щекой душистых волос и, собравшись с мыслями, стала рассказывать.
     - Давно это было. Ещё в те годы, как обосновался тут монастырь.
  Церковь Божью построили. Да - а! Без единого гвоздя. Вот как тогда
  строили! И по сей день стоит. Так-то!..
     А там, где деревня наша, хуторок был. Всего-то два двора: Харитонов и Никифоров двор. Вот от них всё и пошло. Только Харитоновы
  бездетные были. А вот у Никифоровых дочь была, Ефросинья. И сыны
  были. Числом не знаю сколь, но видать были. Женились потом, строились,
  расселялись. Видишь, вон весь склон застроили. Почитай, все под одной
  фамилией ходят.
     Ну, не знаю, как там сыны жили, а дочь, говорят, красавицей была. Так
  вот, в те времена войны часто случались. И теперь людишек мир не берёт, а тогда редко древнего старика встретишь. Это уж конечно, кому какая судьба выпадет. Иной четыре войны пройдёт и к родному порогу помирать придёт. Но то редко случалось. Вот от того сколь крестов вдоль дорог. А кто под ними схоронен, одному Богу ведомо. О-хо-хо!
     - А та красавица Фрося, тоже на войну ходила? - спросила Зоя, теребя кисточку своей косички.
     - Что ты? Не бабье это дело, война! Как мне ещё матушка говаривала:
  "Сынки землицу кровушкой поливают, а матери грехи их замаливают, да
  раны зализывают". Не-е-ет, Фрося на хуторе жила. А по той дороге, что
  по-над рекой, конница скакала. За ней обоз. Ну, значит, солдатский
  харч везли или ещё там чего из военной амуниции. Позади несколько
  подвод с ранеными.
     Так вот, на одной подводе раненый был один. Уж как его сердешного зацепило, не знаю, но обозный решил, что он уже не жилец на этом свете. Упросил хозяина, тоесть отца той Фроси, что де, ежели служивенький помрёт, так чтоб по-христиански схоронить его. Ну, как тут откажешь? Согласился он. Велел дочке постелить на лавке и там, ежели попросит, водички подать.
     Ну, те ускакали, а этот бедолага остался. Стонет. Страдает. В бреду матушку свою кличет. Слушала, слушала это Фрося и надумала сходить в монастырь, у монахинь совета поспрошать. Они де всё знают.
  Пошла. Уж чего ей там говорили, не знаю. Только принесла она оттудова целый узелок трав. Варила их, настаивала, его поила и раны обмывала. И понемногу, понемногу стал он выздоравливать.
     Вот, однажды, лежит он на лавке, дремлет, а Фросюшка сидит на низенькой скамеечке, ну той, что в каждом доме у печи стоит и волосы расчёсывает. А волосы у неё русые. До самого полу спадают, будто она белым
  облаком укутана. Смотрит проснувшийся служивый и как-то само собой сорвалось с губ: «Черёмушка белая!" Девушка услышала, оглянулась, смутилась. Вот с этой-то минуты и пошла промеж них любовь.
    И то сказать, много ли надо сердцу молодому? Всего-то малую искорку. А уж воспылает оно, ничем не потушить.
     Поздней осенью едет конница обратно. Заходит в Никифоров дом обозный, чтоб, значит, спросить: схоронил ли он служивого, как он просил? А тот в дом его зовёт. "Жив, здоров твой служивый! Раны, почитай, что затянулись. Дочь моя, Ефросинья, его выходила..." Поблагодарил тот обозный хозяев, а тому велел в дорогу собираться.
     Как уж там прощались молодые, о том не ведаю. Только договорились,
  что по прошествии какого-то времени, возвернётся он и увезёт её, голубушку, к родному двору.
     Вот, проходит зима. Уже и лето подступает, а его всё нет. И весточки от него нет никакой. Это не то, что теперь. Тогда почту по хуторам не развозили. Стала плакать девица. Сперва, украдкой, а потом уж и родные стали примечать, что присушил сердечко дочери служивый. Да что тут поделаешь? Чем утешишь? Солдатские дороги не меряны.
     - Не печалься, доченька! Не один он соколом по белу свету летает. Ты у нас молода, красива. Найдётся для тебя другой. Река не без берегов, а человек не без судьбы. Чего уж так убиваться?.. - уговаривала её мать.
     А она, сердешная, всё одно твердит: "Не надо мне другого. К тому сердечко тянется". И вот, значит, плакала, плакала она, а потом и решила, что если не быть ей замужем за милым соколиком, то и не быть ей вовсе чьей-то женой.
     Никому об этом не сказав, пошла к монастырю. Дошла до этого яра и
  разобрало её сомнение. "А может на далекой родине есть у него другая,
  богатая, красивая. Может он, и думать обо мне забыл... А может, и нет
  его уже на белом свете..."
     И так горюшко подступило к ней, так сжалось сердечко, что шагнула
  она к яру, чтоб, значит, всё за раз порешить. Только в эту-то роковую
  минуту и ударил за монастырской стеной церковный колокол. И оборотилась Ефросиньюшка Черёмушкой. Русые волосы стали кистями цвета
  белого. А ствол, от горя, почернел. Так-то вот! Каждой весной цветёт
  Черёмушка. Роняет белые лепестки и уносит их ручей Бог весть куда.
     Давно это было. Теперь уже весь яр черемухой зарос. За листвой
  и ручейка не видать. Только сердце человеческое в горе кровью обливается, ждёт, мается. Вот от того по осени на Черемухе листья кроваво-красные. Всё ими усыпано. А над ними, по-вдовьи, склонилась Черёмуха. И ягоды её черны. Не каждому по вкусу придутся. А кто цену им знает, не по чём ветку не сломает.

                10 ноября 2001 г.