Гримасы пушкиночувствования. Часть вторая

Иосиф Баскин
                ЕКАТЕРИНА БАКУНИНА  (КАТЕРИНА I)


     Волею судеб Екатерина Бакунина, старшая сестра однокашника-лицеиста Александра Бакунина,  стала первой платонической любовью Пушкина. Об этом юношеском увлечении оставил свои записки другой однокашник, Сергей Комовский: «…Но первую платоническую, истинно пиитическую любовь возбудила в Пушкине сестра одного из лицейских товарищей его… Она часто навещала брата и всегда приезжала на лицейские балы. Прелестное лицо ее, дивный стан и очаровательное обращение произвели общий восторг во всей лицейской молодежи. Пушкин, с пламенным чувством молодого поэта, живыми красками изобразил ее волшебную красоту в стихотворении «К живописцу». Стихи сии очень удачно положены были на ноты лицейским товарищем его Яковлевым и постоянно петы не только в Лицее, но и долго по выходе из оного».
     Восхищенный Бакуниной, Пушкин в стихотворном виде обратился к талантливому однокашнику Алексею Илличевскому, слывшему лучшим рисовальщиком Лицея, с просьбой изобразить любимую девушку на бумаге. При этом сам поэт подсказал художнику, что он хотел бы увидеть в портрете. (Много лет спустя, возвратившись из сибирской каторги, декабрист Иван Пущин в своих «Записках о Пушкине» вспоминал: «Пушкин просит живописца написать портрет К.П. Бакуниной, сестры нашего товарища. Эти стихи - выражение не одного только его страдавшего тогда сердечка!..»)

                Дитя харит и вдохновенья,
                В порыве пламенной души,
                Небрежной кистью наслажденья
                Мне друга сердца напиши;

                Красу невинности прелестной,
                Надежды милые черты,
                Улыбку радости небесной
                И взоры самой красоты.

                Вкруг  тонкого Гебеи стана
                Венерин пояс повяжи,
                Сокрытой прелестью Альбана
                Мою царицу окружи.

                Прозрачны волны покрывала
                Накинь на трепетную грудь,
                Чтоб и под ним она дышала,
                Хотела тайно воздохнуть.

                Представь мечту любви стыдливой,
                И той, которою дышу,
                Рукой любовника счастливой
                Внизу я имя подпишу.

     29 ноября 1815 года Пушкин сделал в своем лицейском дневнике весьма примечательную запись:

              «…Итак, я счастлив был, итак, я наслаждался,
              Отрадой тихою, восторгом упивался…
                И где веселья быстрый день?
                Промчался лётом сновиденья,
                Увяла прелесть наслажденья,
              И снова вкруг меня угрюмой скуки тень!..

Я счастлив был… нет, я вчера не был счастлив, поутру я мучился ожиданием, с неописанным волненьем стоя под окошком, смотрел на снежную дорогу, но ее не было видно! Наконец я потерял надежду, вдруг нечаянно встречаюсь с нею на лестнице, сладкая минута!

             Он пел любовь, но был печален глас,
             Увы, он знал любви одну лишь муку!
                Жуковский

Как она мила была! Как черное платье пристало к милой Бакуниной! Но я не видел ее восемнадцать часов, ах!
Какое положенье, какая мука! Но я был счастлив пять минут!»

     Однако любовь к блистательной «деве» осталась безответной. Ей было двадцать лет, ему – шестнадцать. Как пишет профессор Нина Забабурова, «…В этом возрасте такой разрыв составляет пропасть, тем более что девушки, как известно, взрослеют быстрее»
     Первая юношеская любовь Пушкина вызвала к жизни целый цикл элегий и лирических стихотворений, который пушкинисты назвали «Бакунинским циклом». Он насчитывает более двадцати произведений. В них отразилась вся гамма душевных переживаний влюбленного поэта.
В 1815 году Пушкин особенно остро переживал осенний переезд семьи Бакуниных на зиму в Петербург. Без царствовавшей в его сознании любимой девушки Царскосельский парк казался теперь безжизненной пустыней. Он часто в одиночестве, шурша опавшими желтыми и карминовыми листьями, бродил по тем местам, где летом ступала ее легкая ножка; он с умилением смотрел на все, чего касалась ее рука; он безысходно грустил, и его поэтическое уныние неизменно переплавлялось в совершенную поэтическую форму.

                УНЫНИЕ

                Мой милый друг! расстался я с тобою.
                Душой уснув, безмолвно я грущу.
                Блеснет ли день за синею горою,
                Взойдет ли ночь с осеннею луною,
                Я все тебя, далекий друг, ищу;
                Одну тебя везде воспоминаю,
                Одну тебя в неверном вижу сне;
                Задумаюсь — невольно призываю,
                Заслушаюсь — твой голос слышен мне.
                ……………………………………………

                ОСЕННЕЕ УТРО

                Поднялся шум; свирелью полевой
                Оглашено мое уединенье,
                И с милою любви моей мечтой
                Последнее исчезло сновиденье.
                С небес уже скатилась ночи тень,
                Взошла заря, сияет бледный день —
                А вкруг меня глухое запустенье...
                Уж нет ее... я был у берегов,
                Где милая ходила в вечер ясный.
                Уже нигде не встретил я прекрасной,
                Я не нашел нигде ее следов.
                Задумчиво бродя в глуши лесов,
                Произносил я имя незабвенной;
                Я звал ее — лишь глас уединенный
                Пустых долин откликнулся вдали.
                К ручью пришел, мечтами привлеченный,
                Его струи медлительно текли,
                Не трепетал в них образ несравненной.
                Уж нет ее... до сладостной весны.
                Простился я с блаженством и с душою.
                Уж осени холодною рукою
                Главы берез и лип обнажены,
                Она шумит в дубравах опустелых,
                Там день и ночь кружится мертвый лист,
                Стоит туман на нивах пожелтелых,
                И слышится мгновенный ветра свист.
                Поля, холмы, знакомые дубравы!
                Хранители священной тишины!
                Свидетели минувших дней забавы!
                Забыты вы... до сладостной весны!

                ЖЕЛАНИЕ

                Медлительно влекутся дни мои,
                И каждый миг в унылом сердце множит
                Все горести несчастливой любви
                И все мечты безумия тревожит.
                О, жизни час! Лети, не жаль тебя!
                Исчезни в тьме, пустое привиденье!
                Мне дорого любви моей мученье –
                Пускай умру, но пусть умру – любя!
               
     Несмотря на то, что, по словам Сергея Комовского, Бакунина в течение учебного года часто навещала брата в Лицее, а также посещала все лицейские балы, влюбленному поэту этого было мало. Он ждал весеннего приезда любимой в Царское Село, чтобы ежедневно слушать очаровательный голос, созерцать прелестную улыбку и стыдливо любоваться ее дивным станом.
     Много лет спустя, при работе над первыми редакциями восьмой главы «Евгения Онегина», Пушкин вспоминал об этом времени:
                Когда в забвенье перед классом
                Порой терял я взор и слух,
                И говорить старался басом,
                И стриг над губой первый пух,
                В те дни... в те дни, когда впервые
                Заметил я черты живые
                Прелестной девы и любовь
                Младую взволновала кровь
                И я, тоскуя безнадежно,
                Томясь обманом пылких снов,
                Везде искал ее следов,               
                Об ней задумывался нежно,
                Весь день минутной встречи ждал
                И счастье тайных мук узнал…

     «Но как бы там ни было, - пишет в своей книге «Александр Пушкин» французский писатель и исследователь Анри Труайя, - несчастью от непонимания со стороны мадемуазель Бакуниной не суждено было просуществовать в сердце Пушкина до самой его кончины.
И то сказать – Пушкин был просто влюблен в любовь! Он любил любить. Женщины были всего лишь предлогом для разгулов его лирических страстей. В том же самом году, когда он оплакивал в стихах и прозе холодность и непонимание юной Бакуниной, он предпринимал попытки ухаживать за субретками фрейлин императрицы. «Этих фрейлин было тогда три, - вспоминал Пущин, - Плюскова, Валуева и княжна Волконская». От себя добавлю – в это же время у Пушкина в самом разгаре был далеко не платонический роман «для здоровья» с красивой актрисой театра графа Варфоломея Толстого, некоей Натальей, позднее возглавившей донжуанский список под именем «Наталья I».
     В дальнейшем Екатерина Бакунина стала ученицей великого художника Александра Брюллова, отличилась прекрасной живописью в портретном жанре, а в 1834 году вышла замуж за двоюродного брата Анны Петровны Керн. Брак оказался весьма удачным и прочным.

                * * *

     Теперь посмотрим, какими домыслами пользуется К. Викторова, чтобы доказать, будто адресатом элегий 1815-1816 годов была императрица Елизавета Алексеевна, и никто больше. Привожу обширную цитату из К. Викторовой:
     «Исследователи отнесли цикл элегий 1815-1816 гг. к Е. Бакуниной, обосновав свою гипотезу запи¬сью в лицейском дневнике и показаниями современников. Но, как извест¬но, Бакунина "гостила летом у брата" в 1816 г., а запись Дневника: "Как она мила была! Как черное платье пристало к милой", - относится к зиме 1815 г.: "с неописанным волнением смотрел я на снежную дорогу... Ее не видно было..."
     Обращает на себя внимание и "неописанное" волнение, т. е. еще не описанное в стихах? Или речь идет об отсутствии данного сюжета во всем наследии? Описка - исключена, т. к. "при открытии несчастного заговора" Пушкин тщательно отбирал все, что могло остаться из автобиографических Записок и в "Лицейском Дневнике", о чем свидетельствуют оторванные листы 1815 г.
Не заинтересовало исследователей и то обстоятельство, что в рукописи Дневника фамилия Бакуниной зачеркнута поэтом жирной чертой! Не обратив внимания на столь открытое вычеркивание Пушкиным "милой Бакуниной" из лицейских воспоминаний (Воспоминания пишутся через годы после описываемых событий, а Пушкин в Лицее писал именно Дневник, то есть фиксировал события сегодняшнего или вчерашнего дня! – И. Б.), биографы не выяснили и главного: какая историческая личность приезжала в трауре 28 ноября 1815 г. в Царское Село. Даю эту справку, то есть открываю имя этой женщины: 28 ноября 1815 года в Ц. С., на один день, приехала из Вены Елизавета Алексеевна, где она присутствовала на конгрессе: в трауре по мужу сестры принцу Брауншвейгскому. (См. Камер-фурьерский журнал и оду Державина, написанную 30 ноября 1815 г. "На возвращение императрицы Елизаветы Алексеевны из чужих краев". Державин. Изд. Грота, т. III, с. 229.)»
     Разберем эту цитату по косточкам.
     1) Первый же домысел К. Викторовой: «…как известно (откуда известно? – И.Б.), Бакунина «гостила летом у брата» в 1816 г., а запись Дневника… относится к зиме 1815 г…» вызывает, по меньшей мере, недоумение. Гостила летом у брата? Как она могла «гостить» в крохотном дортуаре Лицея, в окружении влюбленных в нее воспитанников? Гостить – значит, ночевать. Она – что, ночевала в дортуаре вместе с братом? Чушь несусветная! Да и вообще, зачем ей нужно было «гостить» у брата, если семья Бакуниных, по крайней мере,  летом 1815 и 1816 годов безвыездно, до самой осени, проживала в Царском Селе, покидая его только на зиму? А вот зимой, в самом деле, по словам Сергея Комовского, «…Она часто навещала брата и всегда приезжала на лицейские балы…» Часто навещала! Всегда приезжала на лицейские балы! – которые проводились, к слову сказать, в учебное время, то есть осенью и зимой.
     Для чего К. Викторова, идя на прямой подлог, пытается доказать, что Бакунина была в Царском Селе (в гостях у брата) только летом 1816 года? Отвечаю: чтобы уверить доверчивых читателей в том, что Бакуниной там не было летом 1815 года, когда создавался так называемый «Бакунинский цикл» элегий и стихов. А раз так, то строки «Томясь обманом пылких снов, Везде искал ее следов…», «Уж нет ее… до сладостной весны  Простился я с блаженством и душою…» можно без помех отнести к… императрице Елизавете Алексеевне, не путая ее с какой-то там Бакуниной!
     2) Приведенную выше цитату из опуса К. Викторовой повторяю в расширенном виде: «…как известно, Бакунина "гостила летом у брата" в 1816 г., а запись Дневника: "Как она мила была! Как черное платье пристало к милой", - относится к зиме 1815 г.: "с неописанным волнением смотрел я на снежную дорогу... Ее не видно было...»
     Ай-ай-ай! Как не стыдно редактировать самого Пушкина?! У него в лицейском Дневнике 1815 года написано: «…Как черное платье пристало к милой Бакуниной!..», а в тексте  у К. Викторовой: «…Как черное платье пристало к милой». Куда из этой фразы улетучилась Бакунина? Хотя бы в угловых скобочках осталась! Ан, нет! К. Викторова ее просто вышвырнула из  пушкинского текста. Она лучше Пушкина знает, какую личность поэт должен называть «милой»!.. Ну, что тут скажешь? Идея-фикс, она – как наркотик!
     Обращает на себя внимание еще одна, казалось бы, мелкая деталь: после слова «милой»  К. Викторова не поставила никакого знака препинания. И то сказать -  поставишь восклицательный знак или просто точку – фраза будет корчиться от своей незавершенности; поставишь многоточие – сразу возникнет вопрос: а кто скрывается за этими точками? Сейчас же назови! Так что лучше уж без них, знаков этих! Авось, и так проскочит…
     Однако в связи с вышесказанным есть один нюанс, который тоже следует оговорить. Еще раз цитирую К. Викторову: «Не заинтересовало исследователей и то обстоятельство, что в рукописи Дневника фамилия Бакуниной зачеркнута поэтом жирной чертой! Не обратив внимания на столь открытое вычеркивание Пушкиным "милой Бакуниной" из лицейских воспоминаний, биографы не выяснили и главного: какая историческая личность приезжала в трауре 28 ноября 1815 г. в Царское Село. Даю эту справку, то есть открываю имя этой женщины: 28 ноя¬бря 1815 года в Ц. С., на один день, приехала из Вены Елизавета Алексеев¬на, где она присутствовала на конгрессе: в трауре по мужу сестры принцу Брауншвейгскому».
     Начну с «главного» в этой цитате.  К. Викторова сделала «эпохальное открытие» и торжественно сообщила, что 28 ноября 1815 года императрица Елизавета Алексеевна, вся в трауре по умершему мужу сестры, на один день приехала с Венского конгресса в Царское Село (кстати, не самостоятельно, а вместе с супругом). Ах, какое открытие! Нам остается только кричать «Ура!!!» и подбрасывать в воздух виртуальные чепчики. Но «академисты» всегда знали об этом приезде императрицы – ведь не одна К. Викторова исследовала Камер-фурьерский журнал и читала оду Державина! Не знаю, был ли объявлен по этому поводу официальный траур при Дворе, но в любом случае женщинам в этот день невозможно было появиться в Царскосельском дворце не в черном одеянии.
     Теперь насчет зачеркнутой в Дневнике фамилии Бакуниной. Что можно сказать по этому поводу, минуя заскоки «пушкиночувствования»?
     Какое-то жизненное обстоятельство заставило поэта в припадке отчаяния, горечи или даже ревности, как бы назло девушке, совершить этот нервический поступок. Точно так же он, некоторое время спустя, в «лихом порыве» раздавит каблуком золотые часы, подаренные ему вдовствующей императрицей Марией Федоровной.  Ведь хорошо известны импульсивность и раздражительность, свойственные характеру «потомка негров…»  Как писал в своих «Записках…» Иван Пущин, «Пушкин, с самого начала, был раздражительнее многих и потому не возбуждал общей симпатии: это удел эксцентрического существа среди людей. <…> он по щекотливости всякому вздору приписывал какую-то важность – и это его волновало…» 
Что конкретно могло вызвать раздраженное зачеркивание записанной ранее, при здравом уме и ясной памяти, фамилии «милой Бакуниной»? Вариантов много. Например:
     а) Известно, что Бакунина была весьма холодна к Пушкину. Можно представить сцену, в которой он объяснился ей в любви, а она в ответ снисходительно улыбнулась, потрепала его курчавую голову и, повернувшись, безмолвно ушла к брату. Оскорбленный в лучших  своих чувствах, Пушкин в бешенстве, глотая слезы, вбежал в свой дортуар, схватил Дневник и жирно зачеркнул фамилию Бакуниной.
     б)  Известно также, что в Бакунину были влюблены еще и Пущин с Илличевским. Не исключено, что на одном из зимних лицейских балов она с ними кокетничала, мило улыбалась, охотно танцевала, и этого было достаточно, чтобы вызвать в Пушкине взрыв ревнивого бешенства. Результат – зачеркнутая в Дневнике упомянутая фамилия… И так далее…

     Очередной, четвертый «перл», выдала по этому вопросу Лариса Васильева. Она предположила, что фамилия Бакуниной в лицейском Дневнике служит ширмой, за которой скрывается истинная «милая», а именно… Елизавета Алексеевна! Цитирую:
«Чего же боле»? – героиня названа по имени: Ба-ку-ни-на. Однако задумаемся: он стоит в окне и смотрит на снежную дорогу. Откуда? Из лицейского помещения.
Потом он случайно встречает ее на лестнице?
Кто позволил бы Бакуниной, девице, тогда еще не фрейлине, одной свободно, без матери, как по собственному дому, ходить по лестницам Царскосельского дворца, тем более лицейской его части, где жили молодые люди, весьма взрослые?
Почему возникла в дневнике эта фамилия? Потому, почему и имена: Эльвина, Елена, другие. Подмена. Он что, должен был написать вместо «Бакуниной» - «Романова»?»
     Прелесть, что за «перл» литературной конспирологии: мы говорим Бакунина, подразумеваем – Романова! Так и хочется расставить эти слова   на лесенке стихотворного стиля великого пролетарского поэта!
     Подмена – достойный образец одного  из инструментов одурачивания  читателей. Когда я впервые это прочитал, у меня, по словам баснописца, от изумления «в зобу дыханье сперло». Не каждому дано додуматься до такого «перла», не имеющего ни малейшего основания, ни малейшего намека во всем творчестве Пушкина и воспоминаниях современников! В общем – без запальчивости комментировать это невозможно!..
     Вернемся к вышеприведенной цитате из книги Л. Васильевой, конкретно – к эпизодам ожидания Пушкиным появления «милой» на заснеженной дороге и неожиданной встрече с ней на лестнице лицейской части Царскосельского дворца. Что там было на самом деле?
     Одно совершенно ясно: на лестнице в черном платье была не императрица! С какой стати, ей, приехавшей на один день в Царское Село для отправления траурных мероприятий, оторвавшись от мужа и свиты, носиться в одиночестве по лестницам Лицейской части  дворца? Для чего? Чтобы искать счастья случайной встречи с лицеистом Пушкиным?! Какая благоглупость!..
     Мне представляется более вероятной следующая реконструкция этого события.
     27 ноября в Санкт-Петербург из Вены вернулась августейшая семья. Настроение императрицы, возможно, и императора, было не из лучших: незадолго до этого умер муж покойной сестры Марии, принц Брауншвейгский, поэтому семья пребывала в трауре, который, однако, решили не распространять на весь петербургский Двор, а приличествующие тому мероприятия на следующий день провести в более тесном кругу, в Царском Селе. Между Санкт-Петербургом и Царским Селом засновали всадники, кареты, сани и прочие дорожные снаряды.
     В этот же день, ничего не зная о грядущем визите царской семьи, в Лицей к брату приехала Екатерина Бакунина. Здесь она и узнала, что завтра, 28 ноября, ожидается приезд императора с императрицей, и что во дворце планируются некие траурные мероприятия. Бакунина, заинтригованная этим событием, решила срочно возвратиться в Петербург, чтобы подготовить черное траурное платье (ведь белое в день траура разрешалось надевать только официальным невестам) и рано утром следующего дня снова приехать в Царскосельский дворец. Попрощавшись с братом и его друзьями, в том числе с Пушкиным, она примерно в четыре-пять часов пополудни отбыла домой. Пушкин, естественно, знал, когда можно ожидать возвращения любимой в Царское Село.
     С самого утра 28 ноября Пушкин, стоя под окошком своего дортуара и глядя на заснеженную дорогу, «мучился ожиданьем», стараясь не пропустить незамеченным экипаж «милой Бакуниной». Но пропустил, изредка отвлекаясь от окна по разным надобностям. Минуло утро, опустела дорога на Петербург, приближался полдень, а экипажа Бакуниной все нет и нет. Через некоторое время Пушкин в досаде выбежал из дортуара, и – о, чудо! – на лестнице увидел ее! Она, как положено, была в черном платье и направлялась к выходу из Лицея, где ее ждал лакей с шубой и муфтой в руках. Была ли Бакунина у брата, или каким-то образом участвовала в траурных мероприятиях – не суть важно.
     Столкнувшись на лестнице с любимой, Пушкин смешался, от смущения залился краской и не знал, счастлив ли он в эту минуту, или несчастлив. Но  через сутки он записал в своем Дневнике: «…Но я не видел ее восемнадцать часов, ах! Какое положенье, какая мука! Но я был счастлив пять минут!»
     В эти пять минут, надо думать, Бакунина сказала влюбленному лицеисту несколько нейтрально-ласковых слов, по праву старшей - несколько нравоучений, и побежала одеваться, чтобы до ранних сумерек быть уже дома, в Петербурге…
     Возможно, в этой реконструкции имеются кое-какие огрехи, однако сути дела они не меняют, ибо остается неизменным главное: в 1815-1816 годах Пушкин платонически любил Екатерину Бакунину, и именно ей он посвятил  весь так называемый «Бакунинский цикл» стихотворений и элегий. Что же касается Елизаветы Алексеевны – она, как далекая комета, была для молодого лицеиста не более чем объектом случайного созерцания.


                АМАЛИЯ РИЗНИЧ  (АМАЛИЯ)

     В 1823 году в одесскую жизнь Пушкина вошла молодая жена негоцианта Ризнича, богатого серба, которого на русский манер величали Иваном Степановичем. Он вел обширную торговлю, в основном, пшеницей во многих портах Средиземного и Черного морей, одновременно занимая пост директора Одесского оперного театра. Жену его звали Амалией. «…Она была дочь одного венского банкира, по фамилии Рипп, - пишет ее современник, - полунемка и полуитальянка, с примесью, быть может, и еврейского в крови… Г-жа Ризнич была молода, высока ростом, стройна и необыкновенно красива. Особенно привлекательны были ее пламенные очи, шея удивительной формы и белизны, и черная коса, более двух аршин длиною. Только ступни ее были слишком велики. Потому, чтобы скрыть недостаток ног, она всегда носила длинное платье, которое тянулось по земле. Она ходила в мужской шляпе и одевалась в наряд полуамазонки. Все это придавало ей оригинальность и увлекало молодые и немолодые головы и сердца» (цитирую по книге Александра Лукьянова «Александр Пушкин в любви»).
     Большинство исследователей предполагают, что знакомство Пушкина с Амалией Ризнич произошло в стенах оперного театра, завсегдатаем которого он был на протяжении всего одесского периода жизни. Броская экзотическая красота этой женщины поразила поэта. Вокруг нее всегда толпилось множество воздыхателей, готовых исполнить любой ее каприз. Она была их королевой и предводительствовала во всех забавах и развлечениях.
     Пушкин страстно увлекся Амалией, она это заметила и выделила его из общей толпы. В разгаре лета 1823 года начался их далеко не платонический роман, хотя к тому времени она была на втором месяце беременности, а в ее легких уже исподволь начала свою разрушительную работу притаившаяся чахотка.
     Иван Степанович не слишком мешал развлечениям молодой жены, но следил за ее поведением. «По словам одного современника, Сречковича, - пишет Александр Лукьянов в книге «Александр Пушкин в любви» - «Ризнич внимательно следил за поведением своей жены, заботливо оберегая ее от падения. К ней был приставлен верный его слуга, который знал каждый шаг жены своего господина и обо всем доносил ему. Пушкин страстно привязался к г-же Ризнич. По образному выражению Ризнича, Пушкин увивался за нею, как котенок (по-сербски «како мавче»), но взаимностью не пользовался: г-жа Ризнич была к нему равнодушна». С последним утверждением обманутого мужа позволю себе не согласиться.
     В меру возможностей, старалась уберечь Амалию от падения и ее мать, приехавшая из Вены в Одессу вместе с дочерью и зятем. («Как раз это обстоятельство и дает лишний мотив относить элегию к Ризнич, потому что, как указывает проф. Зеленецкий (профессор Ришельевского лицея Одессы. – И. Б.), первые шесть месяцев при отъезде в Россию  при Ризнич находилась ее мать» - пишет П. Е. Щеголев в статье «Амалия Ризнич в поэзии А. С. Пушкина»).  Однако эти люди не стали серьезной помехой для тайных интимных свиданий молодой темпераментной итальянки - как с Пушкиным, так  и с его соперником Исидором Собаньским. Пушкин привлекал Амалию силой и свежестью молодого темперамента, Собаньский же, в основном, - бездонным денежным кошельком.
     Наличие соперника вызывало у Пушкина самые жестокие приступы ревности. Об этом вспоминал Левушка, брат поэта: «Любовь овладевала сильнее его душою. Она предстала ему со всею заманчивостью интриг, соперничества и кокетства. Она давала ему минуты и восторга, и отчаяния. Однажды, в бешеной ревности, он пробежал пять верст с обнаженной головой под палящим солнцем в 35-градусную жару».
     Всю гамму своих переживаний в пору максимального летнего сближения с Амалией поэт выразил в стихотворении, датируемым ноябрем 1823 года:

                Простишь ли мне ревнивые мечты,
                Моей любви безумное волненье?
                Ты мне верна: зачем же любишь ты
                Всегда пугать мое воображенье?
                Окружена поклонников толпой,
                Зачем для всех казаться хочешь милой,
                И всех дарит надеждою пустой
                Твой чудный взор, то нежный, то унылый?
                Мной овладев, мне разум омрачив,
                Уверена в любви моей несчастной,
                Не видишь ты, когда, в толпе их страстной,
                Беседы чужд, один и молчалив,
                Терзаюсь я досадой одинокой;
                Ни слова мне, ни взгляда... Друг жестокий!
                Хочу ль бежать,- с боязнью и мольбой
                Твои глаза не следуют за мной.
                Заводит ли красавица другая
                Двусмысленный со мною разговор,-
                Спокойна ты; веселый твой укор
                Меня мертвит, любви не выражая.
                Скажи еще: соперник вечный мой,
                Наедине застав меня с тобой,
                Зачем тебя приветствует лукаво?..
                Что ж он тебе? Скажи, какое право
                Имеет он бледнеть и ревновать?..
                В нескромный час меж вечера и света,
                Без матери, одна, полуодета,
                Зачем его должна ты принимать?..
                Но я любим... Наедине со мною
                Ты так нежна! Лобзания твои
                Так пламенны! Слова твоей любви
                Так искренно полны твоей душою!
                Тебе смешны мучения мои;
                Но я любим, тебя я понимаю.
                Мой милый друг, не мучь меня, молю:
                Не знаешь ты, как сильно я люблю,
                Не знаешь ты, как тяжко я страдаю.

     Надо думать, это пронзительное стихотворение Пушкин вчерне набросал еще летом, в разгар страсти и ревности, а набело переписал в ноябре, когда острота чувства к женщине на сносях притупилась, а объектом его новой страсти («лекарством от любви») все более становилась блестящая красавица-полячка Каролина Собаньская.
     В начале января 1824 года «негоциантка молодая» родила сына. Роды прошли тяжело, она не на шутку расхворалась, организм ее сильно ослаб. Вскоре  дала знать о себе притаившаяся чахотка: Амалия стала харкать кровью. Доктора решительно настаивали на необходимости перемены климата. В начале мая 1824 года Амалия, трогательно простившись с Пушкиным, села с ребенком на корабль (скорее всего, принадлежавший мужу), и отплыла в Италию. Вскоре за ней последовал и соперник Пушкина, Исидор Собаньский, но, видимо, испугавшись открытой (заразной) формы чахотки у возлюбленной женщины, бросил ее и трусливо скрылся.
     После отъезда жены Иван Степанович написал своему знакомцу, начальнику штаба 2-й армии в Тульчине, Павлу Дмитриевичу Киселеву (цитирую по работе М. И. Яшина «Итак, я жил тогда в Одессе»): «…У меня тоже большое несчастье со здоровьем моей жены. После ее родов ей становилось все хуже и хуже. Изнурительная лихорадка, непрерывный кашель, харканье кровью внушали мне самое острое беспокойство. Меня заставляли верить и надеяться, что хорошее время года принесет какое-нибудь облегчение, но к несчастью случилось наоборот. Едва пришла весна, припадки стали сильнее. Тогда доктора объявили, что категорически и не теряя времени, она должна оставить этот климат, так как иначе они не могли бы поручиться за то, что она переживет лето. Само собой разумеется, я не мог выбирать и стремительно решился на отъезд».
     В мае 1825 года, в возрасте двадцати двух лет, Амалия Ризнич скончалась – в те времена спасения от чахотки не было.
     Первым отозвался на смерть Амалии поэт и сослуживец Пушкина по воронцовской канцелярии Василий Иванович Туманский. Его сонет, посвященный Пушкину (!), заслуживает цитирования:

           Ты на земле была любви подруга,
           Твои уста дышали слаще роз,
           В живых очах, не созданных для слез,
           Горела страсть, блистало небо юга.

           К твоим стопам с горячностию друга
           Склонялся мир, - твои оковы нес;
           Но Гименей, как северный мороз,
           Убил цветок полуденного луга.

           И где ж теперь поклонников твоих
           Блестящий рой? Где страстные рыданья?
           Взгляни: к другим уж их влекут желанья,

           Уж новый огнь волнует душу их,
           И для тебя сей голос струн чужих –
           Единственный завет воспоминанья!

     Пушкин узнал о смерти Амалии Ризнич только в 1826 году. Он весьма равнодушно прореагировал на это известие: роман с экзотической итальянкой был далеко позади, а новые женщины и новые услады, как казалось ему, начисто стерли память о «негоциантке» в его сердце. Но нет! Сонет Василия Туманского Пушкин воспринял как укор ему лично за бездушие к памяти прежней возлюбленной, и тогда он, по всей вероятности, нехотя, написал элегию:

            Под небом голубым страны своей родной
            Она томилась, увядала…
            Увяла наконец, и верно надо мной
            Младая тень уже летала;
            Но недоступная черта меж нами есть;
            Напрасно чувство возбуждал я:
            Из равнодушных уст я слышал смерти весть,
            И равнодушно ей внимал я.
            Так вот кого любил я пламенной душой,
            С таким тяжелым напряженьем,
            С такою нежною, томительной тоской,
            С таким безумством и мученьем!
            Где муки, где любовь? Увы, в душе моей
            Для бедной, легковерной тени,
            Для сладкой памяти невозвратимых дней
            Не нахожу ни слез, ни пени.

     Удивительно, но муж и все прежние любовники Амалии, включая Пушкина, проявили полное равнодушие к ее смерти. Было в ней что-то такое, что почти не затрагивало глубинных струнок мужчин, воздействуя лишь на сиюминутные механизмы быстротечной чувственной страсти…
     Время шло. Осенью 1830 года, накануне женитьбы на Натали Гончаровой, Пушкин, запертый карантинными преградами по случаю эпидемии холеры в деревне Болдино, создал обширный цикл самых разнообразных произведений, ставших гордостью русской литературы. Среди них особое место занимает собрание стихотворений и элегий, в которых поэт как бы прощался со своими возлюбленными холостых лет. Амалия Ризнич была в ряду этих женщин.
            
                Для берегов отчизны дальной
                Ты покидала край чужой;
                В час незабвенный, в час печальный
                Я долго плакал пред тобой.
                Мои хладеющие руки
                Тебя старались удержать;
                Томленье страшное разлуки
                Мой стон молил не прерывать.

                Но ты от горького лобзанья
                Свои уста оторвала;
                Из края мрачного изгнанья
                Ты в край иной меня звала.
                Ты говорила: "В день свиданья
                Под небом вечно голубым,
                В тени олив, любви лобзанья
                Мы вновь, мой друг, соединим".

                Но там, увы, где неба своды
                Сияют в блеске голубом,
                Где тень олив легла на воды,
                Заснула ты последним сном.
                Твоя краса, твои страданья
                Исчезли в урне гробовой -
                А с ними поцелуй свиданья...
                Но жду его; он за тобой...

               
                * * *

     Теперь обратимся к позиции «пушкиночувствующих» относительно Амалии Ризнич. Задача у них одна – во что бы то ни стало сбросить  с пьедестала донжуанского списка ту, которую Пушкин одно время любил «…пламенной душой, С таким тяжелым напряженьем, С такою нежною, томительной тоской, С таким безумством и мученьем!» Однако стихи, посвященные этой женщине, настолько автобиографичны в смысле узнаваемости адресата, что попытка приписать их Елизавете Алексеевне оказалась бы слишком неприличной выходкой, и тогда…
Лариса Васильева, например, (нужно отдать ей должное), написала правильные слова относительно приведенного выше стихотворения «Простишь ли мне ревнивые мечты…»: «Можно ли относить эти строки живущего в Одессе Пушкина к императрице, которую он не видел несколько лет? Нет. Весь метафорический строй не имеет к ER никакого отношения: «зачем для всех казаться хочешь милой», «мне разум омрачив, уверена в любви моей несчастной», «друг жестокий», «веселый твой укор меня мертвит, любви не выражая», «без матери, одна, полуодета», «наедине со мной ты так нежна»…» Однако тут же делает неправильный вывод: «Честно говоря, и Амалию Ризнич я плохо представляю себе в этой особе. Скорее всего, героиня – женщина иного класса, чем банкирша Ризнич».
     Почему? – позвольте спросить. Только потому, что она банкирша, а не княгиня, графиня или герцогиня? Тем более – не императрица? Имело ли это значение для сексуально озабоченного молодого человека? Вспышки безумной страсти толкали его не только к ногам прекрасных женщин (без оглядки на их происхождение), но и к перу и бумаге, на которой поэт вдохновенно выражал все оттенки, всю глубину и трепетность охватившего чувства. Именно поэтому значительная часть его любовной лирики обращена вовсе не к титулованным особам.
     Однако Лариса Васильева не была бы сама собой, если не попыталась бы любым способом удалить Амалию Ризнич (а также Елизавету Воронцову  и прочих) из жизни Пушкина. И она делает для этого изящнейшую попытку – честно говоря, до такого «перла» я не смог бы додуматься! Цитирую: «Непоэтам, исследующим творчество поэта, всегда следует помнить, что их «подопечные»  -  большие выдумщики: заведут «интим» с ординарной девицей, а вообразят себе на ее месте Воронцову, графиню, которой всего лишь ручки целуют…»
     Браво, браво! Как поэтесса, Лариса Васильева действительно большая выдумщица! Как все просто, оказывается: мы говорим Воронцова (варианты:  Ризнич, Керн, Голицына и т.д.), подразумеваем - ординарную девицу для «интима»!.. Комментарии излишни.
     Обратимся теперь к стихотворению «Для берегов отчизны дальней…» Напомню: оно явилось болдинским, 1830 года, поэтическим прощанием Пушкина с некогда мучительно любимой негоцианткой. Казалось бы, в этом нет никакого сомнения – уж слишком узнаваемы в нем  биографические реалии взаимоотношения поэта с Амалией Ризнич. Ан, нет! Зацепочка для ее противников нашлась и в этом стихотворении.
     Начну с позиции Г. П. Макогоненко, заявленной в статье «…Счастье есть лучший университет», опубликованной в 1974 году в журнале «Нева». Цитирую: «Логика, по которой объявляют Амалию Ризнич лирической героиней… элегии «Для берегов отчизны дальней…», - одна и у прежних (Н. Лернер, П. Губер), и у современных исследователей (Б. Городецкий, Д. Благой): иностранка, умерла за границей. Основанием для подобных заключений являлись первые две строки элегии: «Для берегов отчизны дальной Ты покидала край чужой». В свое время Б. В. Томашевский указывал, что вряд ли можно связывать элегию с именем Ризнич, поскольку в рукописи первые строки были иные: «Для берегов чужбины дальной ты покидала край родной».
     Перед нами важный реальный факт: рукопись категорически свидетельствует, что когда писалось стихотворение, поэт  мысленно обращался к русской женщине, уезжавшей за границу, а не к иностранке, возвращавшейся на свою отчизну. Строки эти были изменены, когда рукопись готовилась к печати, - поэт убрал все появившиеся в процессе творчества реальные и точные намеки, которые могли бы послужить основанием для разгадки имени, так тщательно оберегавшегося Пушкиным. Но и этот реальный факт не поколебал позиции тех, кто настойчиво связывает стихотворение с Амалией Ризнич.»
     Что ж, разберем этот «реальный факт».
     Сопоставим рукописный и печатный варианты первых двух строк элегии:

     1) Для берегов чужбины дальной          2) Для берегов отчизны дальной
        Ты покидала край родной…                Ты покидала край чужой…

     В этих вариантах нет противоречия! В обоих случаях речь идет об одной и той же женщине – Амалии Ризнич, только в первом варианте Пушкин говорит о ней как об итальянке, покинувшей свою родину ради приезда в Одессу (чужбину), во втором – о той же итальянке, но покидающей Одессу (чужбину) ради возвращения на родину. Каким образом мог возникнуть первый вариант? Скорее всего – по недосмотру автора. В черновиках и рукописях такое встречается даже у гениальных  поэтов. Однако при подготовке рукописи к печати Пушкин заметил нечаянно возникший симметризм ситуации и вовремя его исправил, ибо мотив приезда иностранки совершенно не вязался с последующими строками немедленного прощания с нею: «…Мои хладеющие руки Тебя старались удержать; Томленье страшное разлуки Мой стон молил не прерывать…»  Вот и все! И не надо приплетать сюда всякую чепуху о мучительно любимой русской женщине, уезжающей за границу, имя которой можно легко расшифровать, если не заменить первый вариант начала элегии на второй. Я внимательнейшим образом вчитывался в строки элегии с первым вариантом начала, но никак не смог расшифровать имя загадочной женщины, потому что таковой в природе не существовало. Думаю, не смог бы расшифровать ее имя и старик Хоттабыч, даже истребив на это всю свою бороду.
     В самом деле, дамы и господа, попробуйте найти в жизни Пушкина одесского периода такую русскую женщину, которая:
     а) была страстно любима поэтом;
     б) уезжала за границу;
     в) потворствовала желанию Пушкина бежать за границу и даже собиралась в «чужбине дальной» встретиться с ним «…в тени олив…»;
     г) «…Заснула там последним сном…».
     Уверяю вас – таковую, кроме иностранки Амалии Ризнич, вы не найдете!
     Понимал это и Г. П. Макогоненко. Поэтому поставил перед собой задачу доказательно перенести место прощания Пушкина с уезжающей за границу женщиной в… сельцо Михайловское! Ведь в таком случае об Амалии Ризнич не могло быть и речи! Какое же «доказательство» этому сумел придумать упомянутый автор?
     Цитирую: «…что значат слова – «Из края мрачного изгнанья»? Ясно, что так определяется место ссылки Пушкина. Если признать в лирической героине стихотворения Амалию Ризнич – значит, имеется в виду Одесса. Но поэт никогда не считал Одессу «краем мрачного изгнанья». Стоит вспомнить только поэтическое описание Одессы в лирических строфах «Путешествия Онегина», написанные через год после отъезда из этого города. Вот несколько красноречивых стихов: «Там все Европой дышит, веет, Все блещет югом и пестреет Разнообразностью живой. Язык Италии златой Звучит на улице веселой…». После подробного описания Одессы – такое заключение: «Но солнце южное, но море… Чего ж вам более, друзья? Благословенные края!».
     Совершенно очевидно, что Одесса не была для Пушкина «краем мрачного изгнанья», что, определяя так в стихотворении «Для берегов отчизны дальной…» место своей ссылки, он имел в виду не Одессу, а Михайловское… <…> Если опираться на биографические реалии в этом стихотворении, то можно смело сделать вывод: любимая Пушкина не иностранка, а русская, и свидание происходило на севере, а не на юге, в пору михайловской ссылки поэта».
     Столь наивная, равно как и бесплодная, попытка Г. П. Макогоненко перенести свидание (прощание) поэта с любимой женщиной из Одессы в Михайловское на основе спорного толкования того, что понимать под «краем мрачного изгнанья», легко опровергается следующим образом. Дело в том, что эпитет «мрачный» не обязательно относится только к состоянию атмосферы и наличию или отсутствию над головой холодных дождевых туч. «Мрачный» - это, прежде всего, состояние души, мрачное настроение поэта, заточенного в ссылку, пусть и южную, но со всеми «прелестями» поднадзорного; это гнетущая атмосфера более чем натянутых отношений со своим шефом Воронцовым; это постоянное ощущение несвободы и желание любой ценой сбежать за границу на вольные хлеба… И никакие красоты «благословенного края» не способны были заглушить в нем душевного дискомфорта от обстоятельств «мрачного изгнания», которые изо дня в день лишь добавляли желчи в отношениях поэта с окружающими его людьми. Вот что пишет по этому поводу сослуживец Пушкина, чиновник по особым поручениям при графе Воронцове, Иван Петрович Липранди:       «Мрачное настроение духа Ал. Сергеевича породило множество эпиграмм, из которых едва ли не большая часть была им только сказана, но попала на бумагу и сделалась известной. Эпиграммы эти касались многих и из канцелярии графа. Стихи его на некоторых дам, бывших на бале у графа, своим содержанием раздражали всех. Начались сплетни, интриги, которые еще больше тревожили Пушкина. Говорили, что будто бы граф через кого-то изъявил Пушкину свое неудовольствие, и что это было поводом злых стихов о графе…»
     А вот свидетельство по этому поводу Павла Васильевича Анненкова, первого биографа поэта: «Единодушные свидетельства всех друзей и знакомых Пушкина не оставляют никакого сомнения в том, что с первых же месяцев пребывания в Одессе существование поэта ознаменовывается глухой внутренней тревогой, мрачным, сосредоточенным в себе негодованием, которые могли разрешиться очень печально. На первых порах он спасался от них, уходя в свой рабочий кабинет и запираясь в нем на целые недели и месяцы».               
     К. Викторова почти слово в слово повторяет «аргументацию» Г. Макогоненко, усугубляя таковую прямым подлогом – авось, не заметят?. Цитирую: «…Стихотворение приписывается разлуке с Амалией Ризнич, чему противоречит "край мрачного изгнанья" - определение, которое никак нельзя отнести к городу, где "все Европой дышит, веет, Все блещет югом и пестре¬ет Разнообразностью живой", - Одессе, откуда Ризнич уехала в Италию, после отбытия Пушкина в Михайловское в августе 1824 г…»
     Выделив жирным шрифтом слова «после отбытия Пушкина в Михайловское», К. Викторова тем самым пытается доказать, что на самом деле никакого прощания Пушкина с Амалией Ризнич в Одессе в момент ее отъезда за границу не было, потому что поэт уехал раньше этой женщины, следовательно, и стихотворение «Для берегов отчизны дальней…» относится не к ней, а… к неизвестной пока русской женщине.
     Ложь, а если хотите – подлог -  в приведенной цитате состоит в том, что на самом деле Амалия Ризнич покинула Одессу в начале мая 1824 года (П. Е. Щеголев пишет: «Ризнич получила заграничный паспорт 30 апреля 1824 года и, по справке проф. Зеленецкого, выехала в первых числах мая…»), а не после 1 августа – даты отъезда Пушкина в Михайловское.   Неужели К. Викторова этого не знала? Сомневаюсь. Отдать тридцать лет жизни изучению Пушкина и не знать таких элементарных фактов его биографии?.. Что тогда? А вот что: не гнушаясь ничем, постоянно пытаться доказать, что Амалия Ризнич (в данном конкретном случае) не имеет никакого отношения к Пушкину и, как следствие, стихотворение «Для берегов отчизны дальной…» - не о ней.
     Поистине, упорство «пушкиночувствующих» заслуживает лучшего  применения.


                Продолжение следует