За Веру, Царя и Отечество. Книга1. Часть четвёртая

Павел Малов-Бойчевский
(Исторический роман)


Часть четвёртая.
НИ ВОЙНЫ, НИ МИРА

40
Итак, в России в конце октября месяца произошёл вооружённый государственный переворот. В результате захвата Зимнего дворца толпой пьяных матросов, нарушивших присягу солдат, рабочих петроградских заводов и деклассированных элементов с мутного столичного дна – власть была вырвана из рук Временного правительства и узурпирована кучкой безродных авантюристов, называвших себя большевиками, во главе с несостоявшимся адвокатом Владимиром Ульяновым-Лениным. По городу запестрели огромные транспаранты грязного кумача с популистскими лозунгами: «Долой войну!», «Да здравствуют Советы рабочих и солдатских депутатов!», «Мир хижинам, война дворцам!» Под влиянием этих бездарных и лживых большевицких агиток, рассчитанных на тёмную толпу, солдатские массы разъезжались с фронтов по домам.
С первых же дней, так называемой Советской власти, основным очагом сопротивления захватчикам стала Область Всевеликого Войска Донского. По распоряжению войскового атамана Каледина на Дон спешно стягивались казачьи полки. Атаман хотел использовать их в борьбе против незаконной большевицкой власти. Уже прибыли и расквартировались по линии Новочеркасск – Чертково Лейб-гвардии Донской казачий, Лейб-гвардии Атаманский и ещё десять армейских казачьих полков, 6-я Донская казачья лейб-гвардейская и четыре армейские донские батареи.
Настроения в частях были самые разнообразные: нашлись и ярые приверженцы Каледина, и противники его, и большевики, и сочувствующие им. Но основная громада прибывающих с фронта казаков не хотела больше воевать ни за атамана Каледина, ни за большевиков. Служивым хотелось поскорее вырваться из полков и разъехаться по родным хуторам и станицам.
Сразу же после октябрьского переворота из центральной России на юг устремился многочисленный поток беженцев, спасавшихся от большевицкого бандитского произвола. Ехали политики, купцы, предприниматели, дворяне, духовенство, бывшие чиновники госучреждений, студенты, юнкера, гимназисты, ну и, конечно же, – боевые офицеры и прославленные полководцы.
Уже в ноябре на Дон прибыл с группой офицеров бывший верховный главнокомандующий, шестидесятилетний генерал от инфантерии Михаил Васильевич Алексеев. Он сразу же приступили к формированию добровольческих подразделений для вооружённой борьбы с большевицкой заразой. Его активно поддерживали видные российские политики Павел Николаевич Милюков, Александр Иванович Гучков, Михаил Владимирович Родзянко.

41
В станичном правлении, на майдане, было шумно, душно, сильно накурено. Молодые казаки призывного возраста перемешались с вернувшимися с фронта или из госпиталей первоочередниками. Были здесь и второочередники, но самую малость, а третьей очереди – почти не видать. Позади всех, у окна, примостились Фёдор Громов с Гришкой Закладновым. Они лузгали кабачные семечки, доставая их поочерёдно из кулька, который держал Фёдор, и сплёвывали шелуху на пол и на спины толпившихся впереди служивых. Гришка крутил во все стороны головой и, завидев знакомую личность, выкрикивал на весь майдан слова приветствия, сыпал шуточками и прибаутками, и вообще был в ударе. Фёдор помалкивал.
В центре просторного майдана возвышался расшатанный стол, за которым корпел над кипой каких-то бумаг секретарь атамана Степан Ковалёв, младший сын станичного богатея, окончивший Новочеркасскую гимназию имени атамана Платова, затем – юнкерское училище и произведённый недавно в прапорщики. Рядом чинно восседал бывший писарь, а ныне первый помощник атамана Устин Закладнов. Атаман с насекой в руке прохаживался возле стола, силясь переорать многоголосый гомон, стоявший в правлении. Тут же сидел, закинув ногу за ногу и нервно покачивая ею, подъесаул Замятин. Безрукий Платон Мигулинов в окружении сидельников застыл, словно статуя, по другую сторону стола.
– Братцы! – атаман Ермолов поднял вверх руку с атаманской насекой, призывая собравшихся к тишине. Но его не хотели слушать: свистели, топали ногами, улюлюкали, – шум не умолкал, а только усиливался. Особенно неистовствовали фронтовики: их, уволенных из полков подчистую, оттянувших тяжёлую военную лямку, вознамерились вновь поставить под ружьё!
– Не хотим, навоевалися! Сам поезжай, узнаешь, чай, по чём фунт лиха!
– Да у меня ж пальцев нема на правой культяпке, гляди, – громче всех возмущался невысокий, щупленький, но видно бойкий казачок и тянул в сторону расхаживающего у стола атамана изуродованную, всего с двумя оставшимися пальцами, руку.
– Тихо! – голос Дмитрия Кузьмича сорвался, не в силах перекричать базарно галдящую, неуправляемую толпу станичников.
Тогда подъесаул Замятин вскочил с места, выхватил из потёртой жёлтой кобуры револьвер и выстрелил в потолок. Шум сразу же стих, казаки с испугом уставились на дымящийся револьвер в руке Замятина.
– Мать вашу разтак… дайте же слово сказать господину атаману, – злобно загрохотал на майдане зычный, командирский басок подъесаула. Отведя душу, Замятин вложил оружие обратно в кобуру и сел за стол.
– Казаки, – атаман снова поднял вверх руку с насекой, – никто вас дуриком загонять в полки не собирается. Просто вышел приказ от окружного атамана, – ввиду смутного времени сгуртовать в станице собственную воинскую команду из казаков служилых возрастов. Сами, небось, слыхали, что творится в России: германские наймиты большевики захватили власть в Питере и открыли фронт немцам. Одним словом, станичники, я полагаю так, – атаман на октаву повысил голос. – В Грушевке, кровь из носу, надо собрать две сотни боевитых казаков: одну из молодёжи, ещё не обломавшей действительную, другую сотню нестроевую, из казаков-льготников, фронтовиков и пожилых возрастов. Все наряды по станице и правлению будут нести молодые из приготовительного разряда, ну а нестроевики по первому же сполоху должны собираться к правлению при полном походном снаряжении и на коне. Вот такое, станичники, моё атаманское разумение. Любо это вам, казаки, али как?
Его последние слова тут же заглушил бурный поток одобрения.
– Эт можна, не впервой, небось… Эт не страшно, – махнул рукой Харитон Топорков, сосед Громовых, зная точно, что его по возрасту уже не возьмут ни в какую команду.
Казаки сразу же потянулись к столу – записываться. На лицах молодых допризывников – печаль. Тяжело вздыхают: значит, скоро в полк!
Григорий Закладнов тронул за рукав рубашки проходящего мимо, насупленного своего младшего брата.
– Не тужи, Ванька, когда-то и я таким зелёным кугарём был, а теперь вишь, – Григорий кивнул на свой погон с лычками младшего урядника, – в начальство выбился. Кабы не ранили – сейчас бы, мож, уже и ахвицером был.
– Ну а я до енерала дослужусь, – Ванька лихо тряхнул молодым, выбившимся из-под фуражки чубом, и веселее шагнул к столу.
Сходка, между тем, подходила к концу. Когда все уже были записаны и распределены по сотням, Прохор Иванович, пошептавшись о чём-то с подъесаулом Замятиным, громко объявил:
– Командиром сотни молодых казаков назначается недавно прибывший к нам подъесаул Замятин, – затем, откашлявшись, продолжил. – А командиром нестроевой сотни будет урядник Громов. Вы все его хорошо знаете: воевал на фронте, имеет Георгиевский крест. В общем, кроме приготовительного разряда, все могут быть свободны.
Фёдор недобро глянул на отца: «Конечно же – это его затея. Видно, хочет, чтобы и у него, Федьки, были на плечах золотые погоны, – Фёдор злобно сплюнул. – Долго придётся ждать, пускай теперь другие послужат, – с него хватит!»
На крыльце его нагнал Григорий Закладнов.
– Не горюй, Федька, чхать мы хотели на энту нестроевую, как жили, так и будем жить.
В разговор вмешался проходивший мимо Харитон Топорков:
– Чему радуешься, дурья башка, про большаков слыхали? – Харитон сердито крутнул головой, брезгливо поморщился. – Я их ещё в пятом году раскусил, что энто за народ такой. Они – разбойники и христопродавцы – тогда ещё подбивали глупый народ войну с японцем кончать, а штыки супротив царя-батюшки, благодетеля нашего, – поворачивать. Ну а зараз, люди гутарют, власть в Питере захватили, всех ахвицеров перевешали. А что есть такое армия – без ахвицеров, я вас спрошу? Стадо баранов, во как!.. Ну народ и рванул до дому, а немцам того и надо. Прут себе по всему фронту, да большаков энтих, своих шпионов, благодарят. А Ленин – главарь ихний, слых есть, от Вильгельма целую кучу золота заграбастал.
– Да ну их к чёрту всех, – Фёдор с остервенением махнул рукой. – Пускай они там хоть глотки себе все поперегрызают: и большаки эти, и немцы… Но уж если сюда сунутся – сам рубать буду! Всех подряд… Не лезь, сволочь, на вольный Дон!.. Раз нет в России крепкой власти, гад с ней, – мы здесь свою власть сварганим.
– Вот это правильно ты кумекаешь, – поддержал Фёдора Закладнов, – повоевали малость и хватит… Заварили в Московии проклятой эту кровавую кашу с революциями да переворотами, – пущай сами теперича и расхлёбывают!
Топорков тронул рукой Фёдора:
– Ну да ладно, ну её – с политикой... Пойдём, что ли, Федька, в кабак, посидим малость. Гроши, чай, у меня есть.
– Так пошли, коли угощаешь, – согласился обрадованный Фёдор. – Дома один чёрт делать нечего.
– А меня с собой берёте, казаки? – выскалился Гришка Закладнов, почуяв дармовую выпивку, до которой был весьма охоч.
– Идём, куды ж тебя денешь, родственничек, – скептически хмыкнул в бороду Харитон.
Возле Закладновского куреня Топорков остановился.
– Вы идите пока сами, а я на час к дочке загляну, да и свекруху проведать надо... Ступайте, я догоню.
Казаки пошли дальше по улице к видневшемуся невдалеке заведению станичного богатея Ковалёва, помимо сельского хозяйства занимавшегося и мелкой коммерцией.
– Ну как твоя Ольга, ничего живёте? – спросил Фёдор приятеля, проводив взглядом вошедшего во двор к Закладновым Харитона Топоркова.
– А что с ней сделается, вот на сносях уже.
– Правда?! – Громов неподдельно удивился. – Я и не знал.
– А что там знать... Дурное дело не хитрое, – махнул рукой Закладнов. – Ты лучше про вашу расскажи... – Григорий замялся, – не найду как и величать её... Про Анфису Луней, короче.
– Да я и сам ни черта не знаю, – пожал плечами Фёдор. – Батя сказывал: на лето в Питер укатила, а зараз там, слышь, – кутерьма!
Фёдор вдруг глянул на Григория понимающе, лукаво заулыбался.
– А ты на какой предмет интересуешься? Старое вспомянул, что ли?
– А ты не скалься, – Гришка зло сощурился. – У меня, может, энто на всю жизнь заноза! Я, может статься, любил Анфису, как никого ещё не любил на свете, да и не полюблю больше. Ольга Топоркова – энто так, для бати... Не стал ему перечить, вот и женился. А душа к ней не лежит. Она и сама это понимает, а деваться некуда. Что сделано – не воротишь. Обратного ходу нет... А я, может, до сих пор Анфису забыть не могу, и обиды – тожеть!
– А сам-то как?.. – Громов тоже посерьезнел. – Забыл, как перед службой от меня её к себе увёл? А я, вишь, и думать уже об этом забыл... Да и не видал я её, Анфису, почитай, года три.
– Ладно, к чёрту! – Гришка зло сплюнул в пыль на дороге. – Кто старое вспомянет, тому глаз вон.
У самых дверей чайной их догнал Топорков, весело подмигнул Закладнову:
– Внук будет, Гришка, в честь деда назови – Харитоном.
– Не загадуй, батя, – ощерил в улыбке белые зубы Закладнов. – Могёт и девка быть, кто ж их, баб энтих, знает...
 В заведении полно народу, в основном – станичники с майдана. Кое-где белеют выгоревшие на солнце гимнастёрки пехотинцев – иногородних. В зале густо накурено, то и дело слышна матерная ругань подгулявших – кабак есть кабак, хоть на вывеске и написано культурно: «Чайная». Надпись осталась ещё со старых царских времён, когда в империи царил суровый сухой закон и водку половые хитровато разносили в медных пузатых чайниках. Сейчас спиртное продавали почти в открытую, хоть сухой закон никто не отменял. Но не было уже единой империи, и на Дону вводились свои порядки.
Казаки взяли по паре бутылок пива и четверть водки, сели за свободный стол у окна. Расплачивался Громов. Следом в чайную ввалился быкообразный Никола Фролов, взял бутылку пива, гранённый стакан и, громыхая шашкой, уселся за первый от входа стол. Угрюмо налил, стал лениво потягивать из стакана.
– Во хрукт! – Фёдор, весело ощерившись, показывает на Николу. – Он теперь каждый день здесь дежурит, как подкладень. Это ему мой батя за драку, учинённую тут, в кабаке, наказанию такую придумал – следить за порядком. «А выпьешь лишку в служебное время, – гутарит, – в тигулёвку на хлеб да на воду посажу!»
Фёдор Громов от души смеётся:
– Вот он теперь и мается, Никола-то!
Вскоре подошёл Харитон Топорков, купил ещё пива и закуски, уселся на лавку рядом с зятем. Громов налил всем водки.
– Вы, я гляжу, уже сообразили без меня? – лукаво кивнул на четверть Топорков. – Не дождались обещанного. Ничего, станишники, пьём, гуляем, – я посля ещё штоф возьму, не жалко. Праздник у нас нонче, казаки, – воля!
– Дураку сиволапому на печи весь век – праздник, – хмыкнул скептически Гришка Закладнов, зять. Чокнулся осторожно с тестем, выпил, резко запрокинувшись головой и взмахнув локтем. Казаки синхронно скопировали его движения.
Фёдор тяжело утёр рот рукавом защитной рубахи, лениво загрыз выпитое малосольным огурчиком.
– А что, Харитон Степаныч, от Сёмки случаем никаких вестей нету? Не слыхать, как он?
Топорков покосился на четверть, степенно огладил окладистую бороду. Закладнов понял и снова налил в стаканы, пододвинул полный – тестю. Тот благосклонно кивнул. Обратился к Фёдору:
– Нет, ничего не слышно. Казаки отель приходили, сказывают: наши вообще Румынию отдали австриякам, а полк ихний – ты Федька, кажись, тоже в нём служил? – так брешут – увесь под Яссами полёг... Эх, ма! – Топорков с жадностью хватанул наполненный водкой стакан: – За Сёмку, жив он, нет ли, – Богу одному известно!
Выпив долго тянул пиво, кривился…
Вышли уже затемно, когда расторопные половые выталкивали последних посетителей. На небе – ни звёздочки. Подул холодный, пронизывающий насквозь ветер. Зашумела листва деревьев в станичных садах, за плетнями. Лениво переругивались собаки из ближних дворов. Гремели цибарками отдоившие коров казачки.
– Ну, прощевайте, казаки, я – до дому! – Топорков пьяно качнулся.
– Погоди, батя, – Григорий бережно облапил тестя за плечо, – проводим.
Вот и Громовский двор, за ним – Топорковский. От калитки к Фёдору метнулась встревоженная девичья фигура, Тома. Тесно прижалась к мужу, горячо зашептала на ухо:
– Пойдём в хату, Федя, я уж заждалася вся, сколько можно?! Батя, Прохор Иваныч, давно уж пришли.
У Топорковых – скрип открываемой калитки, шум голосов, пьяное пение: «Па Доо-ону гу-у-ляет каа-за… – Харитон Степанович пробует вытянуть мелодию, захлёбывается, бросает. Визгливый лай кобеля, звон перевёрнутой в сенях цибарки.
Фёдора тоже слегка кидает. Вздрагивают руки то ли от выпитого, то ли от тёплой близости жинки. У крыльца останавливается, пропускает Тамару вперёд.
– Ступай в хату, я зараз. Коня только сбегаю на час, погляжу.
Проходит мимо сарая. Сквозь щели запертой на замок двери просачивается слабый свет керосинки, глухо бубнят голоса. Там живут пленные австрийцы – подневольные работники. Вот и конюшня. Из полураспахнутых ворот также мигает слабый свет. Фёдор заходит с фонарём в руке. Возле коней – батрак Борис Дубов, сыпет каждой из десяти стоящих в стойлах лошадей овёс, ласково треплет морды.
– Любишь коней? – Фёдор направляется к своему служилому жеребцу, берёт у Бориса из торбы овёс.
– Люблю, дядька Фёдор. – Дубов тепло смотрит на длинноногого породистого Фёдорова коня – Буланка. Тяжело вздыхает. – Эх, своего бы когда-нибудь завести!..
Фёдор окидывает Дубова сочувственным взглядом.
– Быть бы тебе казаком, Борька, а так… – Громов пьяно махнул рукой. Ещё раз дав Буланку из рук овса и дождавшись пока тот съест, Фёдор направляется к выходу.
В хате уже все спят. Заслышав скрип двери, жена Тамара в одной белой исподней рубашке вскакивает с постели.
– Федя, ты?
– Я. – Фёдор грузно садится на лавку, пытается снять сапог.
– Я зараз! – Тамара бросается помогать.
По телу Фёдора сладкой волной разливается приятная истома, голова слегка кружится: вот оно – семейное счастье!
– Иди, Тома, я сам.
Тушит, раздевшись, лампу на столе. В кровати Тамара подвигается, давая место. В темноте спальни проступают, белея, контуры молодого, пышущего здоровьем, девичьего тела. Мир отодвигается куда-то в сторону, в небытиё…

  42
Закладнов вышел от Топорковых далеко за полночь. В хате Харитон Топорков и дед Фомич валяются кто где, не в силах пошевелиться от выпитого – забористый первач бьёт крепко! Григорий ещё минуту цепляется за калитку, затем, решившись на подвиг, неуверенно шагает в темноту. Земля под ногами раскачивается, как море. Небольшая выбоина – Закладнов с руганью кувыркается на дорогу. Пробует встать, но сил нет, да и приятно вот так лежать и ни о чём не думать… А крепкий всё-таки самогон у тестя, особенно, если не знаешь меры! Стало холодно, надо идти, но встать не удаётся. Пополз к видневшемуся в саженях десяти углу плетня, уцепился за кол, вертикально вбитый в землю. Чуть не выворотил его с корнем, но всё-таки встал, – пошёл, мотаясь из стороны в сторону и поминутно хватаясь за колья плетня. Проклятие – плетень закончился, и Григорий снова полетел на землю, упал в чей-то двор, перевалившись через низкую каменную кладку из жёлтого, рассыпчатого кирпича-ракушечника. В рот набилась земля. Болела вывихнутая (к тому же раненая недавно дезертиром) рука. Снова пополз, отплёвываясь, цепляясь слабыми руками за какие-то кусты. Они легко поддавались, лезли из земли наружу. «Картошка», – догадался Закладнов. Добрался до небольшого неказистого покосившегося строения и – обессиленный – уткнулся головой в рыхлый, пахнущий влажной прелью, чернозём огорода.
Заскрипела несмазанными, ржавыми петлями дверь хаты. Казачка в белой ночной рубашке, в накинутой на плечи расписной шали, позёвывая, торопливо побежала к нужнику. Чуть не вскрикнув, отпрянула вдруг в сторону: какой-то человек лежал прямо у двери нужника, храпел и что-то невнятно бормотал во сне. Ефросинья Некрасова тут же смекнула в чём дело: пьяный! В душе невольно шевельнулось желание… Схватив Григория под руки, она поволокла его к летней стряпке. Втащив, с силой бросила на лавку. Закладнов больно стукнулся головой и глухо застонал. Ефросинья шлёпнула его по щеке.
– Очнись, кобелина!
Гришка, не открывая глаз, поднял ноги на лавку и, пошлёпав губами, перевернулся на другой бок.
«Нажрался, свинья! – как-то отрешённо подумала Фрося и беспомощно опустила худенькие руки. – Что же делать?» Она с досадой ещё раз сильно стукнула его по непутёвой голове. В ответ послышались дикие, нечленораздельные звуки, напоминавшие песню:
– Падонну гуляиитька закма ладо-о-о-ой…
Гришка заёрзал сапогами по лавке, как будто пытался пуститься в пляс.
Фрося села, подперев подбородок голой рукой. Тяжело вздохнула. «Перевелись, видать, нонче настоящие казаки! Пьянчуги одни осталися… И гдей-то теперя тот ростовский вахмистер?.. – казачка невольно притронулась к животу. – Дитё его зачинается. Надо ж такому случится… Сколько разов гуляла от мужа и – ничего, а тут: на тебе!.. Покель свёкор не сведал, нужно скореича к бабке Терёхиной идтить: она исделает, чего надоть! А неудобно-то как… и – боязно. Вдруг – растрезвонит бабка по станице за её позор? Что тогда? В петлю?..»

* * *
На утро вышедшая к плетню Агафья Топоркова окликнула бегавшую по громовскому базу батрачку Дарью Берёзу:
– Слышь, Дашка, Тамару покличь скореича.
– Что так? – взглянула на женщину Дарья.
– Та зятёк Гришка всю ночь дома не ночевал. Может, Фёдор что Томке сказывал?
Вышедшая на зов Тамара удивлённо пожала плечами.
– Не было у нас Гришки, Агафья Макаровна. Даже не заходил вчёра.
– Вот анчутка приблудный! Где его нечистый носит, – сокрушалась, отходя от плетня, Топоркова. – Прибегает Ольга ни свет ни заря, вся в слезах… Маманя, Гришка муженёк дома не ночевал. Мож, случилося что?.. А он вчерась нализался с тестем да с дедом Фомичём, и – нема. Не на ту стёжку ступил зятёчек. Ну, я ему покажу за Ольгу!
– Во, гляди, Тамара, – злорадно подмигнула Громовой Дарья Берёза, – загулял никак Гришка Закладнов. Завернул по жалмеркам. И все они, кобели проклятые, – такие! Так и глядят, чтоб под чужую юбку заглянуть, пока жинка не видит… Твой-то как, ничего покель? Не озорует?
– Да ничего вроде, – Тамара пожала плечами. – Ты, тётка Дарья, какие-то вопросы глупые задаёшь. Любит он меня, Фёдор. Зачем ему те жалмерки?
– Ну-ну, – Дарья злорадно ухмыльнулась. – А мово вот Яшеньки, может, нема уже! Тоже, может, любил когда-то…
Дарья лукаво и как-то двусмысленно глянула на Тамару.
– А ты гляди за им, Томка, – ой как гляди… Не ровен час – отобьют!
– Глупости говоришь, тётка Даша, – укоризненно поглядела на неё Тамара. – Станет он от живой-то жены по жалмеркам таскаться?
– Станет, ещё как станет, девонька! – заулыбалась в ответ Дарья. – Такие змеищи подколодные найдутся – враз обкрутят. Только держись! Ох, смотри ты за ним, Томка, не проворонь своего бабьего счастья.
– Я уж и то – приглядуюсь, – призналась, наконец, Тамара. – Твой то, дядька Яков, живой чи как? Слых был…
– Без вестей сгинувший, Тамара. Ох ты, горе моё горемычное. Не дождаться мне его, видно…
Из хаты, натягивая на ходу полушубок, грузно вывалился Прохор Иванович. Лениво переваливаясь с боку на бок, приблизился к сараю с пленными австрийцами. Оглянувшись на Дарью, сердито прокричал:
– Эй, Дашка, а где твой пострел, Кондратка где? Дрыхнет небось ещё?
В огромном висячем амбарном замке загремел ключ.
– Тю, скажете тоже! – Дарья аж остановилась с цибаркой молока в руке. – Да где ж ему быть-то, когда он с ночного ещё не вернулся. Ленку вон с утреца пораньше в поле к нему послала, харчишек отнести.
– Ладно. Как придёт Ленка, пошлёшь её Степановне помогать.
Заскрипела петлями тяжёлая дверь сарая.
– А ну вылазь! – бросил Прохор Иванович в глубину. Не оглядываясь, направился к конюшне, где уже суетились младший сын Егор и работник Борька Дубов – снаряжали три повозки под уголь. Предстояло тащиться за ним в Новочеркасск, на товарную станцию.
Из сарая, сладко потягиваясь и зевая, вышли пленные: молоденький, лет двадцати с небольшим, австриец с худощавым, но красивым лицом, и плотный, невысокий, с морщинками у глаз чех. Одеты они были в одинаковую голубую форму, сильно отличавшуюся от русской. На головах такого же цвета кепи с чёрным лакированным козырьком, на ногах – башмаки. Появился тепло одетый, с заткнутым за пояс топором Фёдор. Тамара опрометью – к нему.
– Федя, ты в Новочеркасск за углём? Погодь, я – с тобой! – метнулась стремглав в хату.
– Топоры не забудь, Фёдор, – напутствовал сына Прохор Иванович. – Может, дрова где попадутся… На обратном пути под Большой Лог, вернее всего, загляните. Там в балках и низинах рощицы попадаются, сухостоя нарубите… Домой через Аксайскую возвертайтесь. От станицы по просёлкам и полям – до Щепкина, а там через Каменнобродский на Грушевку. Дорогу, чай, эту знаешь… Зараз до сватов Астаповых правь, вместях сподручнее ехать.
– Ты, батя, чисто репей, али того лучше – пиявка, – укоризненно отмахнулся Фёдор. – Взял я уже топор, вот он, за кушаком. И об том, чтобы с Астаповыми ехать ты ещё вчера напоминал… Что попусту языком чесать? Знаю я всё, не впервой. Деньжат-то лучше ещё подкинь, в город чай едем.
– Хватит, – недовольно цыкнул прижимистый Прохор Иванович. Обходя хозяйственные постройки, долго ещё не мог успокоиться, покачивая головой и повторяя: – Ишь ты, пиявка значит… Родного отца-то! Ну, хорош сынок, неча сказать. И придумает же, – пиявка…
Фёдор у сарая поднял с земли наждачный брусок, стал чиркать об него остриём топора. Вышла Тамара – закутанная по самые глаза в тёплую пуховую шаль с тяжёлой сумкой в руках…

* * *
Григорий открыл глаза, сел, ничего не понимающим взглядом осматриваясь по сторонам. За окном неказистой хатёнки, по-видимому, летней кухни, занималась заря. В дальнем углу, отделённом от остального помещения дощатой перегородкой, толкались, что-то жуя, телята. Рядом, на ворохе хлама, сидя спала незнакомая, в одной белой исподней рубашке, женщина. Григорий совершенно ничего не понимал и ровным счётом ничего не помнил. Голова гудела как чугунная. Взгляд Закладнова опять остановился на казачке. Простоволосая растрёпанная голова её покоилась на коленях согнутых ног, которые она крепко обхватила руками. Ноги были бесстыдно оголены, рубашка сползла вниз и комом сбилась внизу живота. В душе Григория шевельнулось желание, он кое-что начал понимать… Всё ещё шатаясь с похмелья, чертыхаясь на каждом шагу, он подошёл к хозяйке и, жадно обхватив её за ноги и спину, поднял на руки.
Фрося открыла глаза, испуганно встрепенувшись всем телом, попыталась освободиться. Но уже через минуту, лёжа на лавке, жадно прижимала к себе Григория. Обнажённое тело её трепыхалось и ёрзало от счастья и наслаждения…
Дед Архип Некрасов, по старчески кашляя прокуренными насквозь лёгкими, ковылял с палочкой по двору. Внимание его привлекли какие-то непонятные звуки, долетавшие из летней стряпки. Приблизившись, он различил сладостное постанывание, скрип дерева, ёрзанье. Дед на цыпочках осторожно подкрался к окну и, с опаской косясь на дверь, заглянул во внутрь.
– О, Боже! – Архип отпрянул от окна, как ужаленный. В углу на лавке что-то ворочалось – тёмное и многорукое, смахивающее на огромного паука… Сверкая ослепительной белизной, свешивалась голая, скребущая по полу пальцами, женская нога. Поодаль на полу, бесформенной кучей, валялась одежда.
«Фроська!» – старик в гневе сжал кулаки, шагнул было к двери, но вовремя одумался. – «Нет, зараз – не надо! Разобраться нужно с ней одной, без хахаля…»
Архип на цыпочках проследовал в дом, тихо затворил дверь. В кроватке сладко посапывала во сне, разметавшись на перине, семилетняя внучка Галя. Мерно тикали в горнице настенные часы. Было тихо. Первые петухи ещё не заводили своей беспокойной призывной побудки. Старик, наклонившись над внучкой, послушал её сладкое во сне дыхание, подошёл к стене, где в оправе висел большой портрет младшего сына Пантюши. Рядом с казаком – улыбающаяся красавица Фрося.
– Эх, Пантелей, Пантелей!.. – дед Архип с горечью покачал головой, глядя на образ сына. – Воюешь ты зараз где-то, кровью своей умываешься, и ничего-то не знаешь!
И решил дед Архип хорошенько проучить непутёвую бабёнку...

43
Вот уже нагружены углём три воза – два громовских и астаповский. Цокая копытами, лошади медленно тащат их по мощёной булыжником дороге в сторону станции и дальше – в город. На переднем, астаповском, за возницу – пленный немец в серо-зелёной форменной бескозырке на голове. Рядом, на куче шахтинского антрацита, пристроилась Зинаида Яковлевна, жена Егора. Позади – громовские возы, работник Борька Дубов за кучера – на одном, Жорка Громов – на замыкающем.
Фёдор, в ожидании следующего вагона со станции, ещё немного поработал, подгребая совковой лопатой в кучу угольную крошку. Утирая пот, бросил лопату на чёрную от угольной пыли землю. Устало сел на бревно, заменявшее лавочку. К нему, подставив чурку, подсаживается Астапов.
– Дали мы нонче с тобой, затёк, жару! Сколько пудов угля перекидали, мой Бог! Давно так не работал. Аж все кости трещат.
– А ещё в Большой Лог надо заскочить, дров нарубить, – напомнил Фёдор.
– Думаю, это не сёдня, ну их в баню, с дровами, – рассердился тесть Егор. – Да и не мастак я дрова рубить, да деревья валить. Не лесоруб я, мать её за ногу…
– Ерунда, папаня, – Фёдор устало махнул рукой. – Дрова что… вот людей – это да! Людей намного труднее рубить. – Затем оживился. – Я вот как сейчас помню: впервой погнали нас в атаку. Гляжу – немец. Ну, я его – хрясть по башке, а шашка – фьють, и со свистом – в сторону! За малым самого с седла не выкинуло, а тот бежит себе, как ни в чём не бывало, и только кровища с рассечённого виска хлещет. Как с недорезанного кабана всё равно… Посля мне наш вахмистр Пантюха Некрасов говорил, что я не тот угол шашке дал. Могло, грит, и по тебе в обратку вдарить.
Подошла и присела рядом на бревно жена Тамара. Со страхом ловила каждое его слово. Фёдор, воодушевлённый её присутствием, продолжал:
– Ну, а посля – ничего, поднаторел малость, набил руку. Как рубанёшь иной раз – головы начисто нет, а тулово ещё бежить, руками, как ветряк, машет. Потеха… – Громов рассмеялся от воспоминаний.
Тамара с немым упрёком посмотрела на мужа.
– Не надо, Федя, не гутарь больше про страсти такие – ночью спать не буду!
Подошёл к общей компании и пленный чех, работавший у Громовых. Присел по арестански на корточки. Прислушался к разговору. За долгие месяцы плена уже начинал понимать русскую речь.
– Не, эт не по мне, смертоубийство такое, – покачал головой Егор Васильевич Астапов. – Я как на Русско-Японской кампании был, можно сказать, вот этими самыми руками ни одного косоглазого жизни не решил. Не видал, кого убиваю, главное… Иное дело, дёрнешь за шнур своей трёхдюймовочки, плюнет она сталью и порохом, и – поминай как звали!.. Где-то там убивает вражин, калечит, а мне – ни по чём! Знай себе, за шнур дёргай… Как на сельской работе всё одно. Отпахал положенный срок и – к походной кухне, с котелком за кашей, а после – на боковую. Красота!
Появилась Лиза, супруга его старшего сына Ильи, не пришедшего ещё с фронта. Поставив тяжёловатую сумку с харчами, упрекнула свёкра:
– Вы, папаня, и не выпивали ещё, а уже тараторите как на базаре. За версту ваш голос слыхать. Люди смеются.
– О, идея верная! – Егор Васильевич встрепенулся. – А ведь правда, зятюшка, попробуем на дорожку первачка, что старуха моя заделала?
Елизавета, выкладывая из сумки на разостланную белую тряпицу провизию, с укором стрельнула в его сторону чёрными глазищами.
– Да вот Лизка ещё помогала, – поспешно поправился Егор. – Даром, что бабы, Федька, а такую крепость выгоняют – страсть! С ног так и валит, проклятая! Да зараз сам поглядишь…
Фёдор невесело улыбнулся, вспомнив вчерашнее… Слабо запротестовал:
– Мож потом, Егор Васильич? Как в станицу возвернёмся, так и – жахнем!
– Да по маленькой, затёк, – Егор уже откупорил первую бутылку с мутноватой жидкостью.
– Ага, по махонькой… чем поют лошадей! – кольнула тестя Елизавета.
Егор Васильевич не реагировал на бабий острый язык.
– Когда ещё очередной вагон с углём подгонят, а нам – помирай?! Промочим-ка, зятюшка дорогой, горло. Вон и солдатику, вражине, – нальём. Он хоть и басурманин в чужом войске, да всё живая душа. Жалко…
Астапов поманил чеха к себе: – Поди сюда, служивый, не бось, бить не будем.
Пленный подошёл, дурашливо улыбаясь, чтобы угодить хозяевам – извечная холопья уловка. Заговорил на странной смеси русского и немецкого:
– Рус самагон – я, я! С ног – капут… Карашо! – и дальше, что-то по-чешски.
– Вот это правильно, солдат. Знай наших! – Егор похлопал чеха по плечу, протягивая наполненную жестяную кружку. – Сразу видать – свой брат-портянка!.. Ну, дуй, служивый, не задерживай посудину, она у нас одна.
Чех выпил, поморщился, покривился, но закусывать не стал. Сказывалась уже приобретённая в России привычка…
Когда к складу на товарной станции Новочеркасска подъехали, взамен порожних, полные вагоны с углём, Егор уже вовсю горланил песни и лез обнимать всех подряд. А после того как чех в ответ пьяно чмокнул его в бороду, старик даже прослезился. Фёдора шатало, как молодой дубок под шквалистым ветром, но на ногах он стоял крепко. Обхватив за крутой изгиб талии жену Тамару, направился к своей повозке за лопатой…

44
В хате Закладновых – скандал.
– По жалмеркам таскаешься, паскуда! – голос Устина Никитовича дрожит, в конце срывается на крик. – Вон Ольга вся в слезах у спальне лежит, руки на себя наложить хочет, а у неё дитя малое внутрях… Не дай Бог, что случится, да я тебя за внука… – Устин яростно грохает кулаком по столу.
Настасья Филимоновна растерянно бегает от мужа к сыну, успокаивая обоих. Бросается утешать плачущую навзрыд Ольгу. Григорий внешне спокоен, только нервно подёргивается правая щека. Хладнокровно огрызается:
– Что ты, батя, чи белены объелся, чи что? Какая шлея тебе под хвост попала?..
– А такая, босяк! – гневно кричит, брызжа слюной, Устин Никитович. – Не блуди от законной жинки со станичными вертихвостками!
– С какими вертихвостками, когда я у Федьки Грома заночевал, – оправдывался Григорий.
– Брешешь, сучий сын. – Лицо Устина Никитовича багровеет от безудержного гнева. Он потрясает в воздухе измятой грязной фуражкой Григория. – Врёшь, не было тебя у Громовых, а энтот картуз добрые люди в огороде у Фроськи Некрасовой отыскали… Вот где ты паскудил, поганая твоя душа! – Устин с размаху швыряет фуражку в бесстыжие глаза сына. Григорий не успевает отшатнуться, острый пластмассовый козырёк больно ударяет по носу. Григорий в ответ свирепеет.
– Ах, так? Ты драться, да? Рукам волю давать?.. Ну ладно… Не могёте понять человека, не надо. Чёрт с вами со всеми! Я от вас ухожу. К Крутогорову в работники пойду, а здесь больше ноги моей не будет. Всё! – Гришка с яростью хлопает дверью. На улице решительно нахлобучивает изодранную фуражку.
Гнев Устина Никитовича постепенно стихает.
– Придёт, никуда не денется, – неуверенно произносит, косясь на приумолкших жену и сноху.
Григорий размашисто вышагивает по улице, всё ещё кипя от негодования. Его догоняет малолетний брат Ванька.
– Гриш, а Гриш, ты что и впрямь того… насовсем уходишь?
– Поди ты к чёрту! – обижает ни в чём не повинного братишку Григорий.
Не оборачиваясь, сворачивает за угол, на главную станичную улицу. Вскоре показался просторный, под железной крышей, кирпичный двухэтажный дом богача Крутогорова. Не дом, а боярские хоромы. Стучится в калитку. Немного выждав, со злостью бьёт в железо ногами. Открывает сам Моисей Ефремович. В руках – заряженный дробовик.
– Доброго здоровьица вам, Моисей Ефремович, – Григорий подобострастно сдёргивает фуражку. – Работники не нужны случаем? А то вот он – я…
Крутогоров внимательно разглядывает казака. Хмыкает с искорками смеха в глазах.
– А я часом подумал, – не свататься ли пришёл? Уж больно нетерпеливый…
– Не, я серьёзно… Звиняйте, ежели что не так… – Григорий делает вид, что собирается уходить. – А нет, так я дальше пошёл, станица большая…
Крутогоров строго остановил:
– Погоди, не торопись. Дело обмозговать надо… Люди-то мне нужны, так ведь сам знаешь, в работники кто идёт? Мужики пришлые из России, да из хохлов, либо пьянь городская из Новочеркасску… Тебя-то, казака, что за нелёгкая несёт в ярмо? Да и батя твой как на энто дело посмотрит, Устин Никитич?
– Чепуха, – Закладнов пренебрежительно плюёт под ноги. – Я дома с нынешнего дня не жилец, и батя мне не указ – я сам своей жизни хозяин… Так значит сговоримся, Моисей Ефремыч, насчёт работы? Я вечор ещё загляну, а покель прощевайте. Дела…
Григорий, размашистой походкой уходит по улице в сторону церкви. Вечереет. На колокольне звонят к службе. Народ неспешно вываливает из дворов. Крестясь на купола, идёт к вечере…

45
В воскресенье, с утра, станицу облетело радостное известие: из полков вернулась целая дюжина казаков, среди которых был и средний сын деда Архипа, хорунжий Пантелей Некрасов. Среди возвращавшихся пехотинцев-иногродних пришёл сын станичного казначея Фомы Будякова, Костя.
Сразу же в хату к Некрасовым набилась большая толпа станичников. Они наперебой расспрашивали Пантюху о своих родственниках:
– Ты моего сынка, Игната, случаем не встречал?
Вопрос этот задавала Дарья Ушакова, уже потерявшая на фронте своего племянника Ивана.
– А, может, мужа где видел, Пантелей?..
– Нет, не видал, тётка Дуся, – отрицательно качал головой Некрасов.
– А моих: Кольку да Филиппа? – жадно заглядывал ему в глаза старик Медведев, недавно отправивший на службу, по мобилизации атамана Каледина, и последнего, младшего сына, Петьку.
– Ага, тебе есть весточка, Степан Захарыч, как же… – вспомнил с радостью Пантелей Некрасов. – За Фильку не знаю ничего, а вот Николая видел один раз. Живой, здоровый. Морда – во какая! Кирпича просит… Атаманец!
– А моего?..
– А моего?.. – неслось со всех сторон.
– Нет, не видел!.. Не встречал… Не знаю…
– А мово младшенького, Антошку? – тряс Пантелея за рукав гимнастёрки безрукий Платон Мигулинов, тоже потерявший уже на фронте своего старшего сына, Александра.
– Нет, дядька Платон, не встречал, – угрюмо ответил ему Некрасов…
Люди разошлись далеко за полдень. Остались только старший брат Пантелея Христофор, Фёдор Громов, да после всех забежал к Некрасовым безрукий калека Мирон Вязов, – понадеялся, что будет гулянка, и не ошибся.
Сидели за столом, выпивали. Пантелей усадил семилетнюю дочь Галку себе на колени и нежно оглаживал загрубелой, шершавой ладонью её вздёрнутые косички. С женой он ещё не обмолвился и словом. Фрося бегала по дому, собирая на стол, и много без толку суетилась, предчувствуя в душе недоброе. Дед Архип, то и дело отставляя пустые пузатые поллитровки, ехидно ей подмигивал.
– А ну-ка, Фросюшка, принеси нам ещё одну из погреба… Родной муж приехал, – радая небось без памяти?
Пантелей угрюмо рассказывал:
– Покель ехали с Юго-Западного фронту по Украине, ничего ещё было. Я от своего полка случайно отстал, к чужому прибился. У них дисциплина была пожёстче: офицера простых казаков в кулаке держали. Баловать – ни-ни!.. То и дело приказ атамана Каледина зачитывали на построении: «Казаки, мол… сыны Тихого Дону! Не допускайте анархии и беспорядков, не слухайте большевиков, жидов и комиссаров! Вы, мол, ещё нужны будете великой России»... Ну и казачки не озоровали, офицеров не трогали. Да ведь и офицеров в полку таких как я, на фронте произведённых, – больше половины. Довоенных, кадровых, совсем малость осталось… А какой я, к лешему, «ваше благородие», ежели с малолетства приучен только в земле ковыряться, да хвосты быкам крутить?.. Солдатня, правда, на станциях на нас косилась, на погоны золотые… Плевались даже в сердцах! Да что они сделают, если у нас – регулярная часть, а их – табун не стреноженный!.. Ну а как по Дону поехали, тута – всё, баста. Начали казачки втихую разбегаться кто куда. Полк наш Каледин приказал на станции Чертково расположить. Ну, значится, покель туда доехали – половину людей недосчиталися. В Черткове, правда, дезертирство временно приостановилось: казаки самогонку хлещут день и ночь, даже в наряд пьяные ходют. Тут же, в хуторах, – жалмерки, девки румяные, налитые… В общем, чем не служба?! Но тут уж я сам не стерпел: слыханное ли дело, всю Германскую провоевать, и здеся, у порога родного дома, сиднем сидеть и чего-то ещё дожидаться?.. Дочурку, стало быть, вспомнил, жинку… Ну и махнул до дому!
– Жинку-у? –  недовольно протянул вдруг дед Архип, косясь на дверь в ледник, куда скрылась Ефросинья. – А ну-ка, Галюся, пойди погуляй на дворе трохи, – велел он внучке. – Христофор, прикрой за ней дверь…
Снова повернулся к Пантелею.
– Так слушай, сынок, что гутарить буду. Хотишь, обижайся, хотишь – нет, а скажу сущую правду, как на духу… Ты там воевал, кровя свои лил на фронте, а Фроська, бесстыжие её глаза, – таскалась тут с первым встречным-поперечным! А как стали на уборку из Новочеркасска пленных астрийцев пригонять, так она сама бегала к атаману, умоляла, чтоб и ей дал одного. Выпросила-таки, а посля жила с им, бессовестная, ни от кого не хоронясь! В Новосёловке у нас об том только и разговоров было, – сам не раз слухал… Мы с Христофором, у двох, астрийца того вдругорядь отметелили, да и отвели в обратку атаману Ермолову. Сказали, что и без немчуры управляемся… А Фроське, уж извиняй сынок, – подол до головы задрали, да всыпали плетюганов по мягкому бабьему месту. Она посля того неделю сесть не могла – так проучили. Ан всё одно, курва, не покаялась! А недавно я, Пантелей, сам видел, как перед зарёй она в летней стряпке с кем-то кувыркалася, с казаком… Вот и решай теперича, сынок, что делать, а я всё тебе обсказал. Мне такое позорище скрывать – резону нет. Ославила на всю станицу – невестушка! Из хаты на старости лет выйти стыдно.
Пантелей заскрежетал в гневе зубами, сжал до боли в суставах кулаки.
– Водки, батя!
– Зараз, сынок, – дед Архип засуетился, выцеживая из бутылки последнюю. Мигнул Христофору, чтобы принёс ещё.
Пантелей, не дожидаясь старшего брата, хватил, не закусывая, неполный стакан белой.
– Закуси, сынок, не гоже эдак одну её, родимую, глушить, – забеспокоился дед Архип. – Сгорит у нутрях всё, не дай Бог.
– Ничего, батя, я привычный, – отмахнулся Пантюха. – Сколько мы её на фронте перепили…
– Что есть, то есть, – согласился Мирон Вязов, с сожалением вертя в руке пустой стакан. – Водочка на войне – первое лекарство. От всяких болезней выручает, простуд, да и вообще – от страху… Верно я гутарю, Фёдор Прохорыч?
– А то нет, – поддержал старого фронтовика уже изрядно выпивший Фёдор Громов. – Бывалоча перед атакой хлебнёшь спиртяги с полкружки – и помирать не страшно!
Водка в погребе закончилась, и Христофор принёс кувшин самогонки. Облапив до верху налитый мутноватой белой жидкостью гранённый стакан, Пантелей, запрокинувшись, снова жадно выпил. Со злостью трахнул стаканом о пол.
– Ну, батя, я с ней потолкую!..

46
Григорий Закладнов, закончив чистить крутогоровских лошадей, устало сел под навес сарая на широком, как поле, хозяйском базу. Он был уже и сам не рад, что тогда погорячился и ушёл из дома. Моисей Ефремович Крутогоров работников своих не баловал, без дела сидеть не давал, норовил выжить из них все соки. Только тут Григорий воочию понял, что такое подневольная батрацкая жизнь, и ему отчаянно захотелось обратно – в вольные казаки. Можно бы было, конечно, вернуться домой, но он сразу же отогнал эти крамольные мысли. Идти на мировую с отцом не позволяла глупая гордость. Вот если б батя сам пришёл да позвал, то – другое дело. А первому – никогда!
В калитку вдруг кто-то нетерпеливо забарабанил с улицы. Григорий вразвалочку подошёл, откинул большой железный крючок. На пороге – младший брательник Ванька. Запыхался – видать бежал, весь мокрый от пота, глаза навыкате, тяжело дышит. Что за оказия? Уж не случилось ли чего дома?..
– Скорее, Гришка! Побегли зараз домой, там Ольга твоя!..
– Что с ней? – вскричал в тревоге Григорий.
– Ничего, так… – замялся молодой казачок, не находя нужных слов, смущаясь. – В общем, дочурка у тебя родилась, братка… Горластая такая…
– Да неужто?! – радостно вскричал казак, крепко обнимая брата. Сорвался было с места, но тут – опомнился.
– А батя что?.. Это он тебя послал за мной?
– Не-е, – Ванька отрицательно мотает головой, – я сам… Папаня об тебе и слухать не хочет. Опозорил, грит, весь род наш казачий, стерва!
– Ну, в таком разе передай ему… – Григория шатает как хмельного. Комкая в руках папаху, он еле выдавливает горькие слова обиды: – Пущай тогда для дочки другого отца шукають. Я не приду! – И захлопнул со стоном калитку.
На баз из дома вышла жинка старшего хозяйского сына – красивая статная казачка Аня, – и к Григорию вовсе не равнодушная… По-видимому, – слышала из распахнутого окна весь разговор. Зазывно играет бровями, головой качает.
– Не хорошо, казак, делаешь, – от супруги суженной и от родной дочки отрекаешься… Со стариком повздорил, – они-то при чём? Неужто дитя малого не жалко?.. А каково жёнушки брошенной без мужика? Да и самому, чай, не дюже сладко.
– А тебе всё одно этого не понять, – Закладнов косится на неё и отходит.
– Погоди, казак, – та нагоняет его у сарая. – Не понять, толкуешь… А того не разумеешь, что меня саму разлюбезный муженёк мой непутёвый, Герасим Моисеич, с двумя детьми так же вот бросил! Младшей дочурке – два года всего… – Анна чуть не плачет. – Поначалу примечала я, – по жалмеркам начал блудить, как кот. Я – ничего, молчу. Потом и навовсе в город укатил, в Ростов. Учиться, говорит, буду. Негоже мне в энтой глуши сидеть, как квочка на яйцах, надо в люди выбиваться… А посля свёкру, Моисею Ефремовичу, бумага из города пришла с большущей гербовой печатью. Снюхался, мол, Герасим в Ростове с какой-то шайкой мазуриков, ограбил кого-то на большой дороге… И сидит, мол, сейчас ваш сынок в тюремном замке, приговора судьи дожидаючись. Мы вместях со свекрухой трое дён свёкра молили, чтоб съездил в город… Что ему стоит при его деньжищах-то смотаться в Ростов да сунуть в городской управе кому надо – на лапу! Вот Герасима бы и отпустили… Так нет же: тоже всё про род свой древний, казацкий вспоминал, сетовал, что опозорил предков негодник сын! Только что и сделал, так уговорил начальство не отправлять Герасима никуда на каторгу, в Ростовской тюрьме оставить.
На минуту запнувшись, Анна внимательно посмотрела на Григория.
– Очень даже похожая на твою – история, казак. Нет, скажешь?.. В обох вы с моим Герасимом кругом виноватые.
– Ну и как ты теперича? – Закладнов тоже посмотрел на Анну.
– А что я?.. Жду свово милёнка… сокола залётного, из тюрьмы, авось когда и отпустют, смилуются добрые люди, – горько усмехнулась казачка. – Тем более, революция ноне, власти в городах меняются, как всё равно перчатки.
Анна вздохнула.
– А тебе, казак, – мой совет: возвертайся-ка ты обратно к жёнушке своей, да к дитю. Переступи гордыню… Так-то оно будет лучше. А в работниках по чужим углам – казацкое ли это дело? Кацапам ещё куды ни шло, а тебе?
Григорий с опаской оглядывается на окна дома, с намёком, осторожно кладёт руку на плечо Анны.
– Слышь, Анюся, как ночью в хате все угомонятся, выйди на час на сеновал, – позорюем… Потолкуем кой о чём, мне многое тебе сказать надо. Я ждать буду. Придёшь?
– Ты что, чумовой, али совсем с головой не в себе? – казачка в притворном испуге отшатывается от него, сбрасывает с полного, покатого плеча его горячую руку.
– Ты подумай, золотко, не гоношись… Всю ночку ожидать буду, до третьих кочетов. Мила ты мне, сердце зацепила, – Григорий, не оглядываясь, уходит в конюшню.
Анна, смущённо покрасневшая до корней волос, крутнув длинной цыганской юбкой, стремительно скрывается в доме…

47
Фёдор Громов вышел от Некрасовых с затуманенной самогонкой головой и неприятным, гадливым осадком на сердце. Он всё ещё переваривал услышанное от деда Архипа, осуждая всех баб скопом, хотя и сам, к слову сказать, был кобель – ещё тот! Тоже не пропускал ни одной станичной жалмерки. Рядом выписывал замысловатые кренделя непослушными ногами заядлый выпивоха Мирон Вязов. Потрясая пустым рукавом старенького, потёртого кожуха, пьяно бубнил:
– Эх, бабы!.. Проклятущее, это, Федька, семя. Никакого постоянства в них нету. Никакой солидности… Мужик токмо – за порог, на службу, или ещё куды… В казачьи лагеря на сборы, а баба сразу – на сторону! Подолом чужие базы подметает. Чужих мужьёв завлекает… Бить их надо за это – в кровь! Чтоб помнили…
– Что и говорить – твоя правда, Мирон, – соглашался Фёдор, увлекая его в сторону дома по грязному проулку.
Жили они неподалёку друг от друга, на окраине Новосёловки – западной части станицы Грушевской.
– Пошли в кабак, Федька, коль гроши есть, – требовательно тянул Вязов.
– Никаких кабаков, Мирон, топай до хаты, – отнекивался Фёдор. – Жинка, небось, взгреет, как увидит тебя в таком обличии? Потеха.
– Поворачивай оглобли до меня, и точка! – сказал, как отрезал, Мирон Вязов. – У меня первач добрый в подполе есть. Гульнём на славу! Ну что, идёшь? Знаешь ведь сам – не отвяжусь…
– Ну пойдём, леший с тобой. И правда ведь не отлипнешь, чисто репей, – согласился Громов.
Когда приятели поравнялись с Астаповским базом, Фёдора окликнула выбежавшая из хаты Елизавета, жинка его давнего друга, а ныне шурина – Ильи:
– Фёдор Прохорыч, что ж мимо проходишь? И не заглянешь дажеть в гости. Родня как-никак.
– Извиняй, Лизавета, недосуг по гостям-то шастать, – Фёдор огорчённо развёл руками. – Посля как-нибудь заскочу с Тамарой. Тестя и тёщу попроведаю.
– Ждём, Фёдор Прохорыч! – казачка игриво заулыбалась. – И как токмо такого видного парня молодая жена со двора отпускает? Не боится, что отобьют?
– Во, и энта – туда же, – удивлённо присвистнул Громов. – И что на вас всех сёдни нашло? Весна вроде не скоро ещё… А у всех, как у той голодной кумы – еда на уме!
– Так ведь дело-то молодое, бабье, – подмигнула бойкая родственница. – А хозяина дома нет как нет… Третий годок, почитай, на фронте. Вот кровь невольно и взыграет, на симпатичного казака глядючи…
– Да ну тебя, Лизавета! Прощевай, – смущённо отмахнулся Фёдор. Многозначительно подтолкнул локтем Мирона. – Видал? А ты гутаришь…
Вязов с досады сплюнул.
– Я ж о том и толковал тебе, Федька. Энто не бабы, а черти в юбках!
Вот и подворье Вязовых. Завидев их, лётавшие по саду дети Мирона: двенадцатилетняя Шурка и младший на два года Митька, – опрометью срываются в хату.
– Мамка, мамка, папаня опять пьянющий в дымину идёть!
– От вражины, сукины дети, – Мирон сокрушённо крутит простоволосой головой (шапку он посеял на базу Некрасовых). – Ну зараз я им задам перцу. Будут знать, как на отца наговаривать… Да ты заходи Федька, не робей. Я свою змеюку держу крепко… Во как! – Вязов с силой сжал большой жилистый кулак единственной руки.
В доме их встретила дородная, с выпирающим из-под юбки огромным шаром живота (видно, была на сносях), жена Мирона Надежда. Жили они отдельно от стариков, в небольшой пристройке.
– Опять нализался, дурень культяпый! – Надя с ожесточением взглянула на непутёвого супруга. – И когда уже всё это закончится? Вон, дети растут, на твою пьяную харю смотрют, любуются.
– Ладно, опять за своё… Будя, слыхали, – Мирон презрительно махнул на неё рукой. – Молчи, баба! Вишь, я с односумом пришёл, с уважаемым человеком. Не страми хоть при чужих людях. Лучше-ка собери нам на стол быстречко… Да у меня, помню, гдей-то водка была заначена, – так сюда её тащи, родимую. И без разговоров!
– Тю, проснулся! – всплеснула руками казачка, – нетути уже той отравы давно.
– А где же она? – опешил Мирон Вязов.
Надежда многозначительно кивнула на окно.
– Выкинула я ту бутылку в речку. Неча грех в доме держать… Кабыть уплыла на низ, к Дону. Поди пошукай.
– Вот дура! – огорчённо воскликнул Вязов, взглянул, ища поддержки, на Громова. – Дура баба, одно слово. Совсем без соображения: водку – в реку! Рыбам заместо привады, что ли? Так они трезвенники, хмельного зелья не пьют.
– Зато ты лакаешь – за всех, нехристь! – горько посетовала Надежда.
– А-а, будь ты неладна, раскольница, – озлобился Мирон. – И кой чёрт меня дёрнул сосватать тебя, такую… Всё у вас, полипонов, не как у людей. Живёте промежду нас, что волки… Да пущай меня черти рогатые в пекле на сковородке поджарят, ежели я ещё хоть раз женюсь на раскольнице!
– Уже всё – отженился, с одной рукою-то, – усмехнулась Надя.
– Цыть, старообрядка паршивая, и слухать тебя не хочу, – взвизгнул, всё больше и больше распаляясь, Мирон. Выплёскивал в лицо жены горькие, накопившиеся за долгие годы совместной жизни, упрёки: – Да я, мож, и пью токмо с того, что мне людям по трезвому в глаза стыдно глядеть! И всё за тебя, за кого ж ещё… В церкву нашу ты ходить не желаешь – свою, раскольничью подавай, причастию святых таинств у отца Евдокима Луня не приемлешь – зазорно! Богу нашему православному не молишься – токмо своему Исусу… Да и крестное знамение у вас – тьфу ты, пропасть! – двумя пальцами, как всё одно, – стволом винтаря – в лоб!
– А вы!.. нашёл чем хвалиться, – всплеснула руками супруга Надежда, – щепотью креститесь? Срам один! Щепотью трапезу солют, а вы, отступники, – к Отцу Небесному обращаетесь… Противно глядеть! А в церкве вашей, греческой, мне нечего делать. Табачище окаянное нюхать, что от казаков за версту несёть, да перегар сивушный?
– Во-во, – обрадовался Мирон Вязов. Обратился к приятелю, так и застывшему с папахой в жмени у порога. – Не поверишь, Федька, – курить меня на улицу выгоняет. Ну, летом ещё куда ни шло, приятственно даже, а в стужу?!. Детей в приходскую воскресную школу не пущает, с роднёю моей годами не знается, даже со стариком, хоть живёт по соседству. Никакую посуду от них не берёт, а если сама кринку молока займёть, так посля, когда возвернут – кринку выбрасывает…
Мирон долго бы ещё взахлёб перечислял обиды, но тут в свою очередь разошлась Надежда – будто шлея под хвост попала.
– Это чем же тебе, непутёвая твоя душа, наша святая древняя вера не угодила? Это наша-то вера не правильная?.. Ах ты пустозвон чёртов, греховодник паршивый, и у тебя рот ещё открывается нашу веру охаивать? Так знай: гореть тебе, проклятому, за все твои грехи в аду синим пламенем! И не размахивай тута мне своею культяпкой, а иди откель пришёл. К вертихвосткам молодым, пущай они тебя приваживают.
– Ну и чёрт с тобой, ведьма! – Мирон потянул Громова за рукав из хаты. – Пошли, Федька, от греха подальше. Она теперь до самой ночи не успокоится, шпынять будет. А самогонки моей, как видно, и вправду нема.
Казаки вышли на баз.
– Да, невесело ты живёшь, – покачал головой Фёдор.
Мирон перебил его.
– Погодь, односум… Послухай, что скажу. Ты не думай, что Надька – паршивая баба… Нет, ничего ты не понимаешь. Энто не баба, а золото!
– Вот те на, – удивился Громов, слышавший только что совсем другое.
– Я как с Германского фронту домой возвертался, – быстро и убедительно заговорил Вязов, – с культяпкой энтой, так думал: зачем я ей такой, скалеченный, теперича нужен? Ан нет, приняла как надо, на пустой рукав рубахи и не поглядела… Как трезвый – души во мне не чает, но как поддам, – тут уж берегись… – Мирон тяжело вздыхает. – Ан, на других станичных баб ей вера походить мешает. Она ведь сестра родная Лукьяну Родионову. Помнишь, конюхом у вас до войны служил… А они из старообрядцев.
– Ну и куды теперь? – неопределённо справляется Громов.
– А, ладно, чего там, – беззаботно машет рукой Вязов. Приглашающе тянет к большому дому. – Пошли тогда к бате, раз такое дело. Он у меня гостям завсегда радый. Обязательно нальёт…

48
Поздним вечером, когда уже улеглись спать дед Архип с внучкой, Пантелей Некрасов подошёл к Фросе.
– Ну, пошли, что ли, жена, покалякаем.
Та всё поняла. Сгорбившись, покорно шагнула к выходу. Пантелей завёл её в летнюю стряпку, закрыл за собой дверь на щеколду.
– Что, Ефросиньюшка, может, вспомнишь недавнее? – Пантелей многозначительно кивнул на лавку в углу. – Здесь, что ли дело-то было?
Фрося, понурив голову, виновато молчала. Руки её, нервно комкавшие край кофточки, мелко дрожали, подгибались от страха колени, тоскливо замирало сердце. Холодный пот обильно выступил на спине.
– Что ж ты молчишь, стерва, как в рот воды набрала? – Пантелей с силой сдавил ей пальцами подбородок. – Али сказать нечего? Было тут дело, или нет?.. Как ты всю ночку здеся с хахалем миловалась. А тамо, – дочурка в хате, и муж на фронтах – каждый час под смертью кровавой ходит, пули своей дожидается…
– Пантелей, прости… – тихо шепчет женщина. Голос её дрожит, она испуганно отступает на шаг назад.
– Так вот тебе, сучка паршивая! – Пантелей с размаху, что есть силы, по-мужски бьёт её кулаком по лицу.
У Фроси брызнули из глаз искры. Она кувырком летит на лавку, больно стукается затылком о стенку, кричит страшным криком, хватаясь за разбитый, окровавленный нос. При виде крови, Пантюха звереет как дикий хищник. Подбежав, – бьёт ещё раз, ещё.
– Вот тебе, подлюка! На! Получай!
Фрося падает на пол, хватает мужа за ногу.
– Прости, Пантюша! Родной! Не надо!
Он, сграбастав за волосы, волочит её по полу, пинает ногами, топчет. Фрося вскакивает, обливаясь кровью, бросается к двери, к щеколде.
– Стой! – Пантелей хватает её за ворот старенькой кофтёнки. Та трещит по швам, клочьями летит на пол.
Некрасов отшвыривает жену к стене, наклонившись, полосует на ней до пояса исподнюю рубашку. Фрося снова падает на колени, она в одной юбке и изодранной рубашке. Полные розовые груди вываливаются наружу. Пантелей с тоской оглядывает её тело.
– Гладкая, стерва…
Но, сейчас же вспоминает, что тело это не так давно ласкали чужие мужские руки. Лютая злоба и жажда мести вскипают в душе с новой силой. Он рвёт на ней остатки рубашки, обнажая всю, до пояса. Коротко приказывает:
– Раздевайся!
Женщина, обливаясь кровью из разбитого носа, торопливо сбрасывает юбку. Сняв резинки, спускает чулки. Она – без ничего. Голая и беззащитная, обнимает его грязные сапоги, вымазывая их кровью, целует разбитыми губами. На широкой, обнажённой спине, между лопатками – испарина. Пантелей грубо отталкивает её от себя, бьёт сапогом в белый, округлый живот. Фрося воет не своим голосом, пытается прикрыться руками. Он срывает с пояса широкий казачий ремень, крепко намотав на руку, хлещет по чему попало. На голом, беззащитном теле жены после каждого удара вздуваются широкие, кровяные рубцы. Она уже не кричит, только жадно ловит ртом воздух, беспомощно елозит ногами по полу. И тут в голове Пантелея неожиданно всплывает образ дочери: «Нет, убивать до смерти нельзя!» Последний раз остервенело хлещет по окровавленному жениному телу, по груди. Отбросив ремень, устало выходит из стряпки. Его качает как пьяного…

49
Темно. На дворе безлунная ночь. Тишина. Только изредка забрешет где-нибудь перепуганная со сна собака. Григорий Закладнов лежит в амбаре на ворохе сена. В небольшом саманном флигельке, где живёт Григорий с ещё двумя крутогоровскими работниками, уже спят. Гремит по двору цепью хозяйская собака. В кольцо цепи продета длинная стальная проволока, протянутая через весь двор. Пёс знает Григория, заглянув в амбар, дружелюбно виляет хвостом, норовит лизнуть за руку. Зато поначалу захлёбывался от лая, бросался, оскалив пасть, как на лютого врага.
Закладнов ждёт… В сердце уже холодной змеёй заползает неуверенность: вдруг не придёт? Вдруг – не такая как все! Верная мужу… Да нет, придти должна. Григорию вспоминается такая же глухая тёмная ночь 1914 года накануне отправки в полк. Так же вот сидел и курил у Тузловки, так же вот ждал… Не любил вообще Гришка долго церемониться с девками. Действовал всегда – с налёта, в наглую! Ежели какая приглянулась: пару слов… раз, два, – и она уже его! С детства не знал Гришка, что такое робость, а того пуще – страх. Не было его вовсе в Гришкином сердце… Так же вот обратил он как-то внимание на дочку поповскую, Анфису. Дюже понравилась юная казачка. Даже перевидавший немало девчат Гришка почуял: не девка – клад! Подмечал и то Григорий, что на игрищах бегает она за старшим сыном атаманского помощника Прохора Громова, Федькой. Ну и как всегда ринулся отчаянный парень напропалую! Подстерёг её как-то раз у церкви, в тёрнах. На коне ехал… Хвать к себе на седло и – на бугор, в степь! Девка, по правде сказать, тоже не робкого десятка: кулачком ему нос раскровавила, острыми, как у кошки ногтями всю морду исцарапала, даже кусала за руки. Ничего не помогло! Далеко от станицы, у Пятибратова кургана, спрыгнул с коня Гришка, Анфису пустил, и говорит: «Хочешь – вертайся домой, неволить не буду. К утру, может, дойдёшь, ежели волки в степу не загрызуть или лихие люди не надругаются. А хочешь – иди за мной!..»
И пошёл, не оглядываясь, на самую верхушку кургана, раздвигая руками высокую, в половину человеческого роста, траву. И Анфиса направилась вслед за ним, по той же узкой примятой стёжке, меж густых зарослей лебеды, полыни, молочая, чертополоха, татарника и стелящихся по земле типчака, донника, ковыля, курая…
С тех пор встречались почти каждый день. А родители, по правде сказать, уж прочили дочку за сына атаманского помощника Прохора Громова, Федьку. И вот Григорию идти на действительную, – одна всего ночка у него в запасе. А отец Евдоким, узнав, что дочь встречается с Закладновым, запер Анфису в спальне. Но ждал, терпеливо сидел Гришка на берегу Тузловки, бросал в воду камешки. Знал: придёт непременно любая! И она пришла. И как огнём обожгла роковыми словами: «Последняя это встреча наша, Гриша! Как уйдёшь на службу, – замуж меня отдадут…»
Вдруг Григорий насторожился, очнувшись от воспоминаний. На базу – осторожные, крадущиеся шаги. К амбару… «Идёт!» – застучало сердце, как бешеное. Всё ближе шаги, ближе. С лёгким скрипом приоткрывается створка двери... На пороге – двое! Парень и девка… «Чёрт!» – Григорий спиной вжимается в сено, старается не дышать. Он – в правом дальнем углу. От дверей его не видать, если не подойдут вплотную. Парочка, между тем, приближается. По голосам Закладнов узнаёт Афоню – долговязого нескладного подростка – сынка младшего Крутогоровского, и Людмилу, жинку среднего хозяйского сына, Тимофея, не вернувшегося ещё с фронта.
«Так вот почему – не пришла! – обжигающе мелькнуло в голове Григория. – Эти помешали…» Двое, между тем, падают в сено неподалёку от затаившегося в темноте Закладнова. Ему слышится звук поцелуев и неразборчивое бормотание. Сено шуршит, парочка с сопением возиться, перекатывается по мягкой подстилке. Приглушённые всплески женского смеха перемежаются со страстными откровениями подростка. Людмила начинает слегка постанывать – началось!.. Стонет, скрипит зубами Афоня. Сено ходит под их телами ходуном. Всё учащённей и учащённей движения. Женщина вскрикивает и тут же смолкает. По-видимому, он зажимает ей рот. Она бешено бьётся под ним, как будто её душат. От сумасшедшего темпа её любовной агонии сверху валится большая копна, накрывая их с головой. Под сеном сладостные выкрики, яростное шевеление, всхлипы, истерический смех…
Закладнов, воспользовавшись удобным моментом, на цыпочках выбегает из амбара. Анна уже не придёт!.. Мельком бросает взгляд на колышущуюся груду сена: видит только две мужские ноги в вязаных белых носках и стоптанных чёрных чювяках, и – ослепительно белую, обнажённую ногу казачки, ёрзающую взад-вперёд. Отвернувшись от соблазна и тяжело вздохнув, Гришка покидает место любовной утехи. Самому ему в этот раз не повезло. Добыча сорвалась, как крупная рыбина с лески…

50
Фёдор с Мироном сидят в хате его отца, в комнатушке, которую снимает подъесаул Геннадий Замятин. Сам он стоит у стены на которой – большая карта Области Войска Донского. В руке – огрызок солёного огурца. Что-то оживлённо рассказывает, тыкая огурцом в карту. На столе – неразбериха. Живописная мешанина из тарелок с закусками, консервных банок, рюмок, стаканов, ножей и деревянных, расписных ложек. В центре – пятилитровый кувшин самогонки.
 – Так вот, Каледин правильно всё учёл, – язык подъесаула заметно заплетается. – На юге – союзная нам Кубань. Астрахань тоже за нас горой. На востоке опасности нет… нету там опасности. А прибывающие с фронта полки становят по железке от Новочеркасска до Черткова – оттуда главная беда! Мужики с Германского валят валом: офицеров всех перебили, казённое военное имущество пограбили, все они сплошь – большевики!.. Так же войска наши стоят на севере, на Хопре, в районе станицы Урюпинской. По точным моим данным, там, кажись, 7-я Донская дивизия. Собралось в общем двенадцать казачьих полков, несколько батарей артиллерии, вспомогательные станичные команды и отдельные сотни.
– А какие полки прибыли? – поднимает склонённую над стаканом, чубатую голову Фёдор. – Про 7-й атамана Денисова полк ничего не слыхать? В нём я служил на фронте.
– Нет, точно сказать ничего не могу. Не располагаю сведениями, – Замятин с аппетитом откусывает огурец. – Прибыл, кажись, Атаманский из-под Питера, вот это знаю твёрдо. А какие ещё – чёрт его знает. В России теперь всё перемешалось.
– А почто казаков по домам не пущают? – Громов потянулся к кувшину, налил выпивки.
Мирон Вязов и дед Аникей торопливо подставили свои стаканы. Фёдор плеснул первача и им.
– Намедни были мы в гостях у Пантюхи Некрасова, вы его, должно, не знаете, – продолжал Громов. – Так вот он гутарил, что не отпускают генералы служивых. Ежели кто сам из полка утечёт, как Пантелей, ладно… А чтоб на законном основании – ни-ни! Где правда?
Замятин с досадой бросил недоеденный огурец на пол, закурил дорогую ростовскую папиросу.
– Домой говоришь, казак?.. А кто дом этот защищать от проклятых большевиков будет, я тебя спрашиваю? Дядя? – подъесаул не в шутку рассердился. – Из России лапотной на Дон всякие банды вооружённые напирают: матросы-анархисты, латыши, китайцы, жиды, бывшие пленные мадьяры. У себя в Кацапии всё вверх дном перевернули и у нас так же хотят!.. Я вот тоже, как видишь, на печи не сижу. Служу Дону родимому и господину атаману, которого мы сами же, впервые за двести лет, на казачьем кругу выбрали.
– Ну да ладно вам, – Мирон Вязов пренебрежительно махнул рукой. – Бог с ними, с большевиками теми, – у нас тута своя власть, казацкая. Другой не надо… Давайте же, братцы, лучше выпьем ещё по стакашку да завьём горе-злочастье верёвочкой!..
Все засмеялись его шутке и, дружно чокнувшись стаканами, с удовольствием выпили.
– Ну хорошо, – не унимался Фёдор Громов, поставив ладонь ребром. – Не ведаю, что это такое – большевики и с какой приправой их едят, но пусть супротив них молодёжь стоит! Покель они сюда, на Дон, не полезут… А фронтовиков – по домам! Шутка ли, три года под пулями да под снарядами загибаться, света белого не видать, окопных вшей кормить, да бабы молодой не щупать… Я так кумекаю, что зараз и воевать-то никто не будет, даже если эти большевики-смутьяны на Дон пожалуют. Устали казаки от войны, настрелялись.
– Ну ты дурак, Громов! – сокрушённо покачал головой Замятин. – Да они ж, большевики эти, жиды, – наипервейшие враги трудового казачества! Как придут они сюда, – начнут сразу казачий род выводить, землю отбирать, имущество… У них же главный лозунг в программе: грабь награбленное! Они считают, что все кто своим трудом и смекалкой капитал сколотил – враги простого народа и эксплуататоры. А кто пьянствовал всю жизнь, под кабаком валялся, да на печи баклуши бил – те самые что ни на есть пролетарии! Гегемон рабочего класса… Вот и посадят они этот гегемон, мужиков иногородних да пришлых кацапов казакам на шею. Землю вашу им отдадут, а вам – шиш от Советской власти! На заводах вас заставят кувалдами махать, да в Александровские шахты загонят, уголёк киркой добывать. Не даром же все голодранцы станичные души в большевиках не чают, дожидаются их прихода, как невеста – суженного... Попомни мои слова, Громов, – скоро и в вашей Грушевке буча пойдёт, да ещё какая! Так что готовь свою нестроевую команду, скоро нужда в ней приспеет.
– Э, нет, господин подъесаул, – Фёдор встал, резко откинув ногой табуретку. Хмельным затуманенным взглядом обвёл присутствующих.
Мирон Вязов уже спал, уткнувшись мордой в тарелки. Старик Аникей тоже клевал носом.
– Я ужо отвоевался, будя, – продолжил Громов. Перевёл дерзкий взгляд на Замятина. – Больше вы нас, гады ползучие, дуриком в окопы не загоните! Чтоб мы, природные казаки, опять за ваши шкурные господские антиресы свои головы под пулями клали?.. – Фёдор с силой грохнул кулаком по столу, так что подпрыгнули тарелки, и проснулся, испугавшись, Мирон. – Да ни в жизнь! Вам надоть – берите-ка вы, господа хорошие, в свои белы рученьки винтовки, да идите в окопы. А как нам, казакам, охота приспичит, так мы и у вас не спросимся, – сами за шашки возьмёмся.
Замятин побледнел, как стена, возле которой стоял. Отступил растерянно от Фёдора.
– Урядник, вы пьяны. Подите, проспитесь на сеновал.
– И то верно, – подала голос, заглянувшая в комнату на шум невестка Мирона Вязова, Ульяна, сын которой, Иван, был лучшим другом Фёдора. – Посидели, выпили – пора и честь знать. А то, гляди, ещё подерётесь, не дай Бог.
Она приобняла Фёдора за плечо, повела от греха подальше из комнаты. Громов упирался, оглядываясь, норовил что-то сказать. Ульяна проводила его до калитки.
– И на что он тебе сдался, Федька, – отчитывала сердито. – Был бы простой казак, а то – ахвицер! За него, чай не поздоровится… Да охота тебе кулаки почесать, вон, пойди в Кочевань, сцепись с ихними ребятами. Они казаки задиристые, нипочём не уступят. Вот и померяетесь силушкой… Ну иди, иди, сынок. Дома, небось, жена Томка переживает, заждалась.
Фёдор Громов вышел на главную улицу. Впереди, на станичном плацу, – ни огонька. Темно как в преисподней. Шатаясь, побрёл к дому. Вдруг, позади – учащённый, всё нарастающий цокот копыт, лошадиная морда, храпя и разбрызгивая тёплую пену, чуть не тыкается Фёдору в спину. Он еле успевает отпрянуть в сторону: ещё малость, и быть бы ему под копытами!
– Стой, сволочь! – Громов, крепко схватив коня за уздечку, стаскивает всадника наземь.
– Дядька Фёдор, дядька Фёдор, пусти, недосуг мне, – вырывается из его рук Ванька Закладнов. Норовит снова вскочить в седло. – Тороплюсь я, дядька Фёдор, не замай…
– Стряслось что, ну? – ещё крепче сжимает паренька Громов.
– К дохторше я бегу, к Куприянихе, жинке учителя, – скороговоркой, захлёбываясь, жалобно частит Ванька. – Ольга Гришкина разродиться не может, беда! Батяня говорит – помрёт.
– Да ну, – отпускает казачёнка Фёдор.
Тот птицей взмывает в седло, дёргает за повод коня и, поддав ему под бока пятками, скрывается в темноте. Громов поворачивает и бежит что есть духу в сторону плаца. Завернув за угол, устремляется к дому станичного богача Крутогорова, где, на удивление всей Новосёловке, вот уже несколько недель батрачил ушедший из дому Григорий Закладнов.

51
Дверь горницы в доме Закладновых открывается, выпуская врача Раису Куприянову. Она быстро захлопывает её перед носом мужчин: тем к роженице пока хода нет! Из-за двери доносится только заливистый, визгливый крик новорождённой. Казаки гурьбой в волнении обступают врачиху.
– Ну как там Ольга? – жадно и тревожно заглядывает ей в глаза отец Харитон Топорков. – Как дочка-то, госпожа доктор?
Сбоку, затаив дыхание, терпеливо ожидает новостей Гришка Закладнов. Он только что, запыхавшись, прибежал от Крутогоровых.
– Всё в порядке, матери ничего не угрожает, ребёнку тоже, – устало стягивает с рук прорезиненные, влажные перчатки врач Куприянова. – Были некоторые осложнения, но всё уже позади. Медицина с этим справляется… Хорошо, что вызвали меня, а не какую-нибудь повивальную бабку, могло бы быть и хуже.
Григорий облегчённо вздыхает, смахивает с лица испарину. Его отец, Устин Никитич, чуть ли не обнимает врачиху за плечи.
– Родная ты наша Раиса Сергеевна! Не обессудь… – суёт ей старик в карман белого, перепачканного кое-где кровью халата увесистую пачку кредиток. – Спасибочко вам от всего нашего семейства! Уж и не знаю, как вас благодарить.
– Полноте, Устин Никитович, – отстраняется от него Куприянова, – я просто выполняю свой врачебный долг, как и вы – свой, в станичном правлении. Как мой муж, в училище. Как сын – на фронте…
Раиса Сергеевна, вспомнив вдруг о сыне, помрачнела. От вольноопределяющегося Владимира Куприянова вот уже несколько месяцев не было никаких известий. Война… Революция… Как уже всё надоело! И эта грязная, дикая казачья станица с неотёсанными и грубыми мужиками!
– Госпожа Куприянова, голубушка… – боязливо тронула её за плечо Агафья Топоркова, пытаясь что-то сказать в знак благодарности, и, от избытка чувств, не находя нужных слов.
В это время из горницы Анастасия Закладнова, под восторженный шум голосов собравшихся, вынесла закутанную в пелёнки новорождённую внучку.
– Госпожа Куприянова! Госпожа Куприянова, – внучка! – Агафья Топоркова на радостях принялась трясти смущённую докторшу за руку.
– Ах, оставьте меня, пожалуйста, – Раиса Сергеевна нервно заторопилась к выходу. У дверей сбросила белый халат, накинула шубку.
– Большое спасибо вам, родная вы наша, за ребёночка, – не отставала от неё Агафья Макаровна, подавая шаль. – Уж не знаю, что бы мы без вас делали?
«Какой парадокс, – думала Раиса Сергеевна, выходя на улицу. – Я даю жизнь новым людям, а Володя на фронте уничтожает эту жизнь. Уничтожает безжалостно и планомерно, как сотни и тысячи других солдат, подобных ему… Убийство! – какая это гадость и грязь! Как это бесчеловечно…»
У самой калитки дорогу ей вдруг перегородил какой-то плечистый, закутанный в башлык, парень.
– Ну и как там, дамочка, у Гришки? Всё в порядке? Родила Ольга-то?
Куприянова узнала в спрашивающем сына помощника атамана Фёдора Громова. «О, эти его глаза!.. Вернее – один, горящий внутренним огнём и, кажется, зовущий в бездну, гипнотизирующий женщин. Так, по рассказам знающих людей, – удав гипнотизирует и одним только взглядом парализует волю своей жертвы…» Другой глаз у казака немигающий и тусклый. По слухам – он вставной, искусственный. Немцы выбили на фронте.
Раиса Сергеевна зябко передёрнула плечами. Чтобы избавиться от начавшего  охватывать её властного гипноза, отвернулась. Заторопилась в калитку, не проронив в ответ ни полслова.
«Ишь, и морду воротит! Благородная, – зло посмотрел ей вслед Фёдор и прошёл через баз в хату. – А дамочка с виду ничего, соблазнительная. Попробовать, что ли?..» – подумал, переступая порог.
– Дочка, Фёдор! Дочка, – чуть не сломал ему на радостях вязы Гришка Закладнов, обнимая. Протягивал другой рукой самогонку. – Кумом будешь, Федот. Пей! Вот ей Богу, не вру – крёстным будешь… Пей, Грома, за новорождённую!
Фёдор уже пил до этого сначала у Пантелея Некрасова, потом у Вязовых, потом у Крутогоровых с их малолетком Афоней, после того как сообщил Григорию тревожную весть о родах жены. Сейчас, выдув целый стакан первача, налитый сияющим от счастья Гришкой Закладновым, – почувствовал себя отвратительно. К горлу подкатывала тошнота, внутри всё горело, в голове мутилось… На него никто не обращал внимания, и Фёдор, добравшись кое-как до дверей, вышел во двор и тут же, у плетня – выблевал. Всё тело его содрогалось в страшных конвульсиях. Жестокие спазмы сжимали желудок. Перед глазами плыли огненные круги, в голове шумело. С помощью подоспевшего во время Ваньки Закладнова, чертыхаясь и поминутно падая в темноте, Громов вышел на улицу.
– Чижало, дядька Федя? – участливо справился паренёк.
– Ох, не могу, Ванюха, как муторно, – навалившись на ивовый плетень, Фёдор вырвал вторично. Пьяно бубнил, отхаркиваясь: – Вот г-гадом б-буду, ежели ещё хоть раз выпью. Разрази меня гром!.. Кап-пли теперь в рот н-не возьму… Ох, как паскудно!
По станице начинали пробовать голоса первые кочета. Заспанные хозяйки выбегали из хат с цибарками доить коров. А Фёдор был один не при деле. Домой он в этот раз так и не попал. Проснулся в незнакомой, уютной, чисто побеленной горенке за ситцевой занавеской. Рядом, под мышкой – простоволосая женская голова. Нет, не Тамарина! Присмотревшись, Фёдор узнал Дашку Берёзу, их работницу… Губы казачки влажно полураскрыты во сне, чему-то хорошему улыбаются. Рассыпавшиеся по подушке волосы щекочут Федькино ухо, лезут в глаза. Он ровным счётом ничего не помнит и не понимает: за какой надобностью попал сюда? Видел ли его кто-нибудь из Дарьиных соседей? И что теперь скажет Томка?
«Наваждение! – встряхивая ещё хмельной после вчерашнего головой, с тоской думает Громов. – Колдовство… Чёрт, не иначе, подшутил, больше некому».
Дарья, чуть-чуть разомкнув со сна веки, пошевелилась. Сползшее с плеча, старенькое лоскутное одеяло – бесстыдно оголило налитую, соблазнительную дыню груди. Молодая казачка, лукаво прищурясь, любовалась его смущением. По-прежнему кривила полные, жадные до любви, губы в легкомысленной усмешке.
– Чему радуешься, гулящая? – неприязненно отстранился от неё Громов, грубо накинул одеяло на её голую грудь.
– С казаком переспала, чего ж грустить! – откровенно-бесстыже призналась Дашка.
– Как я здесь очутился?
– Сам пришёл, неужто запамятовал? – горячо дыша, попыталась приблизиться к нему казачка. Теперь уже обе груди соблазнительно выглянули из-под одеяла.
– Спасибо, соседушка родный, что хоть по пьянке не забываешь одинокую вдову, заходишь, как обещал… – намекнула Дарья на прежние полушутливые обещания Фёдора.
Тому стало совестно.
– Ладно тебе, чумовая… – виновато буркнул, стараясь не смотреть в глаза.
– Вот провела с тобой ночку – и снова жить захотелося, а то – хоть помирай, – мечтательно призналась казачка. – На одну ночь – а мой! Не чей-то… Дай я тебя, Федя, ишо хоть разок на последок поцелую, сердце бабье порадую… Когда ещё заглянешь, если вообще – придёшь.
– Ну, ну, дорвалась до чужого, – грубовато пошутил Громов, отвечая всё же на горячий, жадный Дарьин поцелуй. – Что как Тамарка нас тута застукает? В какой угол бечь будешь, в пятый?
– А пущай, мне теперь ничего не страшно, – отмахнулась бабёнка. – Такого мужика соблазнила!..
– Вы, гладкие, – своими телесами и мёртвого, чай, из могилы подымите, на грех соблазните, – ухмыльнулся Фёдор. – Ну всё, будя миловаться, пойду я, покель людей на проулке нема. Нужно ещё и для Томки трохи оставить… Что брехать-то теперь ей? Как выкручиваться?
– Скажи, хмельной шёл по задам у Тузловки, устал, да и прилёг в чужом стожку, – подсказала казачка.
– Что-небудь придумаю, – сказал Громов, вставая и натягивая шаровары…

52
Ростов-на-Дону. Утро 15 ноября. На центральной улице, Большой Садовой, – толпы народа. Рабочие затемерницкой окраины, солдаты местного гарнизона, матросы-речники. Глаза горят решительностью, руки сжимают винтовки. Над людской массой – красные знамёна. Слышатся гневные призывы ораторов:
– Долой атаманов!
– Генералов и офицеров – к чёрту!
– Да здравствует Советская власть!
В первых рядах демонстрантов – бывший батрак из Грушевской, фронтовик Михаил Дубов. Воинственно потрясает над головой наганом. С угрозой в голосе кричит:
– Товарищи, – даёшь Городскую думу! Городского начальника – к стенке!
Впереди, с Большого проспекта, вдруг выворачивает многочисленная группа верховых. В сёдлах – офицеры, юнкера, кадеты, казачьи урядники: добровольческий отряд генерала Потоцкого. Толпа на Садовой – в растерянности.
– Ребята, фронтовики, не трусь, – берёт на себя команду Михаил Дубов. – У кого есть оружие – за мной! Остальные все – живо назад, до Таганрогского проспекта. Ежели контры прорвутся сквозь наш заслон, – вам несдобровать!
Он первым бросается навстречу конным, даже не оглядываясь назад, не ведая – идёт ли ещё кто-нибудь за ним, или нет. Но следом за ним, с винтовками наперевес, бежит внушительный отряд восставших против Каледина гарнизонных солдат и рабочих красногвардейцев. Мелькает и несколько матросских бескозырок с развевающимися по ветру ленточками.
К командиру конного разъезда, сотнику из Грушевской Тимофею Крутогорову, на всём скаку подлетает посыльный.
– Ваше благородие, снизу, из порта, по Таганрогскому проспекту двигается крупная воинская часть большевиков – матросы Азовской военной флотилии!
– Мать их – в кутузку! – гневно скрипит зубами Тимофей Крутогоров. Мнётся нерешительно в седле, не зная какой приказ отдать своим подчинённым. Хочется бросить отряд на толпу – разогнать этот большевицкий сброд, потоптать конями, порубать шашками! Но – матросы…
Между тем, чёрно-бушлатная колонна с алыми полотнищами знамён выныривает из-за поворота Таганрогского. На Большой Садовой её приветствуют бурными криками радости. Обе манифестации сливаются в густую, непроходимую кашу. В воздух летят бескозырки, рабочие замасленные картузы, солдатские серые папахи. Гремят винтовочные и пистолетные выстрелы. Это пока – салют. Но вот двое флотских устанавливают на углу Соборного переулка пулемёт «Максим». Третий, сметая пыль с тротуара широченным, как женская юбка, клёшем, подносит коробки с лентами. Сами братишки тоже обмотаны вокруг пояса и крест-накрест через плечо пулемётными лентами, за ремень заткнуты большие бутылочные гранаты.
Толпа на Садовой ликует, кое-кто из отчаянных, пробравшись в Центральный городской парк, начинает постреливать по окнам Городской думы. Засевшие у здания редкие юнкера слабо отвечают на выстрелы. Ждут подмоги от конного отряда, то и дело оглядываются на всадников.
Пули начинают жужжать вблизи кавалеристов Крутогорова, топтавшихся не доезжая Николаевского переулка, позади здания думы. Со всех сторон к Тимофею обращаются подчинённые, чуть ли не требуют:
– Уходим, господин сотник!
– Сила солому ломит…
– Прикажите отходить, ваше благородие, – побьёт нас матросня!
Некоторые кадеты и юнкера, не дожидаясь приказа командира, уже поворачивают коней в переулок.
– К чёрту, господа добровольцы, отходим, – наконец-то решается Тимофей Крутогоров, со злостью хлещет нагайкой коня, и направляется вслед за остальными – вверх по Николаевскому. – Пусть генерал Потоцкий сам с такими мизерными силами город обороняет. Довоевались, мать вашу… с Калединым!
– Ура! Наша ломит! – оглушительный крик толпы демонстрантов.
Охрана Городской думы тоже поспешно разбегается во дворы и переулки. Юнкеров не преследуют. Группа красногвардейцев и солдат врывается в парадный подъезд думы. На лестницах слышны выстрелы. На мостовую летят выбитые стёкла. Где-то внутри глухо лопается граната.
Михаил Дубов ведёт остальных дальше по Большой Садовой, в центр города, к Ново-Базарной площади.
– Да здравствует Советская власть! – повторяют многократно собравшиеся.
По всему пути в многочисленную колонную красногвардейцев изо всех переулков вливаются новые ручейки. От широкого, также запруженного революционным народом, Таганрогского проспекта напирают ощетинившиеся штыками отряды «братишек». Центральная улица уже вся черна от матросских бушлатов и бескозырок. Плечистый здоровяк-боцман с миноносца «Керчь» нагоняет Михаила Дубова.
– Здорово, земляк! Принимай в свою армию моих ребятишек. Отчаянный народ, я тебе скажу…
– Вали с нами, флотские, – обрадовано отвечает Михаил. – Ты у них старшой?
– Есть такое дело, земляк. Выбрали меня братишки своим командиром, – кивает боцман.
– А почему – земляком кличешь? – вопросительно смотрит на него Дубов.
– Так встречались ведь, – широко улыбается флотский. – Я тоже как и ты, с под Новочеркасску, из станицы Грушевской… Вот и земляки, значится.
– А чей же будешь? – интересуется Дубов, хотя тамошних жителей знает плохо, сам не местный. Так, на всякий случай спрашивает…
– Будяковы мы, не слыхал? – отвечает боцман. – Зовут Захар.
– А меня Михаил Дубов, – в свою очередь называет себя грушевец. – Вот где встретиться довелось, братишка, в самом Ростове.
– Тесен мир, – поддакивает Захар Будяков. – Ты, случаем, не купца грушевского сват? Не угадал?
– Боже упаси, – делает испуганные глаза Дубов. – Куда мне в купеческие сватья… Всю жизнь на куркулей станичных батрачил. А семья и по сей день там, в станице, на хозяйских хлебах.
– Теперь не будешь на куркулей спину гнуть, – авторитетно обещает красный боцман Будяков. – Большевики, слышь, отныне всех батраков с богатыми уравняли. Шабаш! Нонче они на нас вкалывать будуть, – куркули.
Михаил с Захаром идут по середине Большой Садовой, окружённые громко гомонящей, восторженной толпой демонстрантов и красногвардейцев. То и дело подталкивают друг друга локтями под бока, шутливо хлопают по плечам. Рады встрече. Разговаривают и не могут досыта наговориться.
– Значит, вместях – за Советы! – подводит итог сияющий Захар Будяков.
– За них, за родимых! – соглашается Дубов.
– Ну а до сей поры ты как? Воевал?
– Пришлось и повоевать, – кивает Михаил. – Два года на Турецком фронте… После февраля дезертировал, скитался по разным губерниям, к большевикам приткнулся… Ты-то, земеля, что молчишь, о себе не рассказываешь?
– А что я, – боцман солёно, по-флотски, ругается. – Тонул пару раз и сам неприятеля топил… В Севастополе, на базе Черноморского флота, в феврале семнадцатого адмирала Колчака с братишками скидывал… Он, вишь ты, благородный был, гордый: отцепил свою золотую саблю – подарок самого Николая Второго – поцеловал, и в Чёрное море бросил!..

В штабе Ростовского округа неразбериха, паника. Суетливо мечется по кабинетам сам окружной атаман генерал Потоцкий, рвёт на ходу в мелкие клочки какие-то важные бумаги, отдаёт подчинённым короткие отрывистые приказания:
– Быстрее, быстрее, господа! Урядник, обливай керосином шкаф с папками и мой письменный стол, – не жалей.
Тут же и вернувшийся из города, от стен Городской думы, сотник Тимофей Крутогоров. Потоцкий нервно хватает его за рукав шинели.
– Сотник, вам ответственное задание!.. Мы пока, на время, уходим в Новочеркасск. Думаю, дорога на Аксайскую ещё свободна, прорвёмся. Но в городской тюрьме, что на углу Богатяновского спуска и Романовской улицы, заключены видные большевики… Берите-ка вы свой взвод и – туда! Нельзя их оставлять живыми…
И вот – стучат по булыжной мостовой подкованные копыта, яростно настёгивает своего скакуна Тимофей Крутогоров. За ним – небольшая группа всадников – всё, что осталось от его отряда. Впереди – красные флаги, толпа ростовцев.
– Чёрт! Не пройти, опередили, – сотник резко сворачивает свой взвод в ближайший переулок. Ведёт обходным путём на параллельную улицу. – Проклятье! И здесь – митинг…
Мечутся, скачут по городу конные юнкера и кадеты. Нет уже в строю половины взвода: рассыпались кто куда добровольцы. Но – слава Богу, – вот, наконец, и цель! Всадники подлетают к воротам старой, ещё Екатерининских времён, городской тюрьме, выстроенной в виде буквы «Есть». Внешне смахивает на небольшую крепость. Тюрьма традиционно выкрашена в жёлтый цвет. Огромные двустворчатые ворота распахнуты настежь, охрана уже сбежала, тюремные надзиратели – тоже.
– Не успели! – с горечью выкрикивает сотник Крутогоров.
Юнкера из его отряда резко осаживают коней: во дворе тюрьмы тоже толпы с винтовками и красными знамёнами. Большевики их опередили, больше здесь делать нечего.
– Ну, всё, господа, – назад! – зычно командует Крутогоров, разворачивая коня на сто восемьдесят градусов. – Задачу поставленную мы не выполнили, да и гад с ней! Самим теперь спасаться надо…
А на тюремном дворе, где вперемежку стоят бывшие узники и пришедшие их освобождать красногвардейцы – стихийный митинг. На трибуну, которую заменяет большой ящик, вскакивает, сменив боцмана Будякова, бывший батрак, а теперь революционер-большевик Михаил Дубов. Говорит, потрясая зажатой в кулаке шапкой:
– Товарищи бывшие заключённые! В городе Ростове-на-Дону свергнута власть Каледина. Городской Военно-революционный комитет выпускает вас на свободу. Да здравствует власть трудового рабочего класса, станичного крестьянства, солдатских и матросских представителей! Долой диктатуру Каледина и других атаманов!
– Ура! – дружно вспыхивает многоголосый победный клич на обширном тюремном дворе.
– Да здравствует власть рабочих, крестьянских, солдатских и матросских депутатов!
– Хай живе Рядяньска влада! – подаёт голос, проталкиваясь к трибуне, украинец Ефим Клименко, только что освобождённый из тюрьмы. Он узнал в ораторе своего друга Мишку Дубова, с кем вместе бежали с Турецкого фронта.
– Да здравствует Советская власть! – вторит ему также освобождённый из заключения старший сын грушевского богатея Моисея Крутогорова – Герасим.
Лукаво подмигивает отирающемуся рядом дружку по воровской шайке, щипачу Ваське Бессмертному. Бессмертный – не фамилия, а кличка. И отирается он в толпе митингующих не просто так. Выбравшись из крутого людского водоворота вслед за Герасимом – Байбаком, по старому станичному прозвищу, – лукаво скалит фиксатые зубы. Потирает довольно руки. Ясное дело: слямзил уже что-нибудь у раскрывшего варежку фраера в краснознамённой толпе.
– Добрая это власть, я – за! – смеётся, подталкивая Крутогорова, Васька Бессмертный. На мгновение засвечивает ему, выудив из кармана, золотые часы на цепочке. – До неё все другие власти токмо сажали нас, сирых, а эта, наоборот, – на волю из тюрьмы выпускает! Не плохо, Байбак, чуешь?
– Топай, знай, без разговоров, покель товарищи не передумали, – нетерпеливо командовал Герасим. – Не то смекнут, что к чему, и снова в каталажку упрячут.
Митинг, между тем, подходит к концу, толпа рассасывается по прилегающей улице, тюремный двор пустеет. Ефим Клименко нагоняет удаляющегося Михаила Дубова, жадно ловит его руку.
– Мишка, здорово, друже! Не узнал боевого товарища?
– Ефимка? И ты здесь? Вот так встреча! Не ожидал…

В это время остатки разбитого калединского гарнизона закрепились в здании ростовского железнодорожного вокзала. Последний эшелон с беженцами уже ушёл на северо-восток в сторону Новочеркасска. Остались только юнкера, ударники и жалкая горстка армейских и казачьих офицеров, среди которых и уроженец станицы Грушевской, бывший командир полка войсковой старшина Митрофан Ковалёв. Он здесь за старшего. Под его началом – несколько десятков штыков плохо обученной, неопытной молодёжи. И всё. Больше защищать последний бастион законности в городе, увы, некому. В центре и на главной улице уже давно все разбежались. Городская Дума захвачена толпами взбунтовавшейся черни, тюрьма – тоже. Из Новочеркасска от Каледина подкреплений не будет, в столице Дона войск тоже не густо. А свободных так и подавно нет. Вся надежда только на собственные силы, которые тают с каждой минутой.
Митрофан Ковалёв размахивает пистолетом, подбадривая оробевших защитников, стреляет из окна в бегущих по площади к вокзалу красногвардейцев. Их – сотни, если не тысячи. Вся неширокая территория запружена ими. Серошинельная масса неудержимо устремляется к цели. Их уже ничем не остановить! Врываются решительно в здание вокзала. Несколько разрозненных выстрелов в неприятеля, солёная матросская ругань, крики «сдавайся, золотопогонники!» – и юнкера, оборонявшие вокзал, поднимают руки.
– Трусы! Сволочи! – войсковой старшина Ковалёв с ожесточением стреляет в подбегающего красногвардейца, по-видимому, командира в офицерском кителе без погон. Тот широко, раскинув руки, со стоном валится на пол. Другой большевик сбоку бьёт Ковалёва по голове тяжёлым, окованным сталью прикладом. Выронив пистолет, войсковой старшина падает. Чувствует, как из разбитого виска выбегает горячая кровь. Пробует отползти в сторону. Позади, подбежавший казак Евлампий Сизокрылов, со злостью, остервенело полосует его перетянутую портупеей спину запевшей в воздухе, как струна, шашкой. Это конец!
В здании вокзала тоже всё кончено. Поднявших руки юнкеров и ударников уводят, двое солдат-фронтовиков осторожно выносят хрипящего, отхаркивающегося кровью командира. Ростов полностью в руках восставшего революционного народа.

53
Миллерово. На станции митинг. Шумят, бушуют казаки Лейб-гвардии Атаманского полка. Между ними – солдаты-фронтовики, рабочие из города, революционные матросы-черноморцы. Из мастерских, оставив работу, подтягиваются слесаря, путейцы, железнодорожники. В центре многоголосого сборища, на опрокинутой тумбе для объявлений, – громадный чубатый казачина. Гневно потрясает в воздухе крепким кулачищем-кувалдой. Кричит истошно, как будто перед смертью последние слова выкричать хочет:
– Братья казаки! Атаманцы, до каких же пор мы будем служить сатрапами у проклятых буржуев и генералов-золотопогонников? Все вы помните, как сняли нас в августе с фронту и кинули на Питер. Корнилов брехал: что, мол, контрреволюцию идём изничтожать. Ну мы, дурни, и поверили. А оказывается, он сам и был главная контра, верховный-то! Сколько тогда наших казачков головы свои положило под Питером? Помните?.. Вот то-то же и оно. И я это в жисть не забуду! А вот нынче, братцы, в Луганске вся власть в руках простого трудящегося народа, как в Питере, Москве, да и по всей России. И нас опять гонют их подавлять. Так не бывать же энтому, казаки! Будя жандармами-нагаечниками служить. Не пойдём!
– Правильно, Серафим! Не пойдём больше на усмирение, – одобрительно зашумели атаманцы. – Долой, суку, Каледина! Хватит, навоевались…
На своеобразную трибуну, сменив предыдущего оратора, влезает пожилой железнодорожник в замасленном брезентовом фартуке. Прокашлявшись в кулак, начинает степенно говорить. В это время к атаманцу Серафиму проталкивается сквозь толпу старший сын грушевского кузнеца Кузьма Лопатин. Он председатель полкового военно-революционного комитета. Одобрительно пожимает ему руку.
– Молодец, Серафим! Всё верно сказал, в самую точку.
– А оно и есть – сущая правда, – Серафим Грачёв сжимает кулаки. – Эх, жаль, батю больше не увижу – сгинул гдей-то в Румынии.
На трибуну после железнодорожника запрыгивает давнишний друг Федьки Громова, лихой атаманец Николай Медведев. Азартно кричит, размахивая над головой обнажённой шашкой:
– Станичники, в шестой гвардейской батарее казаки давно ахфицерам по шапке надавали и – по домам! А мы, что ж, аль меньше их на фронтах импиристичекой бойни гибли? Защищали шкурные антиресы кровососов помещиков, да атаманов… И нам пора так же как они сделать. Долой ахвицеров! К чёрту атамана Каледина! Даёшь наш казацкий самостийный Совдеп!
В стороне кучкой сгуртовались офицеры полка. Командир – тучный седоусый полковник в каракулевой папахе и неуставной, с пристроченным меховым воротником, шинели – тронул хорунжего Евгения Ермолова за рукав.
– Господин Ермолов, этот крикун с шашкой, если мне не изменяет память, кажется из вашего взвода?
– Так точно, ваше превосходительство!
– Ну так возьмите его на заметку…
– Будет сделано, господин полковник… – хорунжий Ермолов смущённо мнётся. – Только этот, смею вас заверить, не из самых отпетых. Вон тот, председатель полкового комитета Лопатин, – куда опаснее. Большевик до мозга костей… Да и остальные нижние чины во взводе: или ярый большевик, или активно сочувствующий. Прямо не знаю, что с ними делать…
– Хорунжий Ермолов, пойдите выступите, успокойте их. А вы… – полковник оборачивается к другому офицеру, – вы, господин сотник, немедленно езжайте к коменданту, вызывайте юнкеров.
Тем временем к станции с севера подтягивается эшелон: в теплушках – казаки, лошади, на открытых платформах – зачехлённые орудия 6-ой гвардейской казачьей батареи. У орудия на лафете – весь расчёт. Усть-хоперский казак, подхорунжий Фёдор Подтёлков читает какую-то газету. Все внимательно, не пропуская ни слова, слушают, нещадно дымят цигарками.
– Так вот, значится, что ответили казаки 14-го полка из Питера на призыв Каледина прибыть на Дон под знамёна Всевеликого Войска Донского, – говорит Подтёлков, тыкая пальцем с грязным нестриженным ногтем в растрепанные листы. – «Как вы есть выборный атаман Дона, а следовательно прямая наша власть, то мы ослухаться вашего приказа никак не могём. Но как вы есть власть не трудового казачества и рабочих, а буржуйская и офицерская, то мы придём, чтобы скинуть эту власть к едрёной фене и установить справедливую народную власть».
– Здорово они его расчехвостили! – восторженно смотрит на Подтёлкова грушевец Филипп Медведев. – Да и нам бы тоже пора разделаться со своим подъесаулом Кутахиным, ан ждём всё чегой-то.
– Сами мы один чёрт без России ничего не сделаем, – встревает вёшенец Ванька Лучкин. – Как только отель подмога навалится, тогда и нам подыматься можно. А так – сомнуть офицеры да юнкера.
– А–а, – с досадой машет рукой чернобородый, похожий на цыгана, наводчик. – По станицам разъехаться можно и без России. Сколько ж можно лямку тянуть? Вот я, к примеру, – с тринадцатого года в армии!
– Ничего, Аким, – Подтёлков ободряюще подмигивает, – ещё немного осталось. Вот офицерам да атаманам бошки свернём, и всё тогда. Ведь окромя нас, кто ещё энто сделает?
Вот, наконец, и станция. Воинский эшелон останавливается у водокачки. Помощник машиниста с кочегаром принимаются наполнять тендер водой. Сразу же к теплушкам подскакивает несколько вооружённых казаков: по голубым фуражкам видать – атаманцы.
– Эгей, «боги войны», – с подковыркой кричит Николай Медведев, – небось, не знаете, почто вас сюда пригнали?
Рядом с ним вырастает Кузьма Лопатин, поддерживает Николая:
– В Луганске власть в руках у Советов. Так вот супротив них, подавлять и гонют генералы вашего брата.
Сорвавшись с места, пулей летит с платформы батареец Филипп Медведев, узнав в первом атаманце старшего брата.
– Братуха, Филька, ты ли? – Николай заключает его в крепкие объятия.
– Никола, братан, здорово дневал!..

54
Фёдор Громов проснулся с больной головой: опять пил вчера с казаками, вернувшимися из полков. В доме уже никого нет, и мать не суетится как обычно у печки. Видно, уже отстряпалась и ушла куда-нибудь по делам. Улита, должно быть, возится на базу по хозяйству, – она это дело любит, а двенадцатилетний оболтус Егорка, очертя голову, лётает со сверстниками по станице. Фёдор с тоской вспоминает вчерашнее: как шёл после обильной пьянки по улице, и ноги, выписывая замысловатые кренделя, сами собой привели к неказистой, ветхой хатёнке Дашки Берёзы. Повадился, как говорится, волк в овчарню…
Громов с душевной болью скрипит зубами, припоминая… Хмельной, конечно был, в дымину. Да и бабёнка, наверное, тоже малость приложилась к стакашку. Потом, после того, как повалял пьяную по постели, – бил, зажав рот, чтобы не услышала дочка. В сенях – добавил непутёвой вдовушке: бил наотмашь, по серьёзному, в кровь лица, чтобы раз и навсегда отвадить! За минутную слабость свою бил, за постыдную вину перед женой Тамарой, за память сгинувшего где-то в Румынии казака, мужа Дарьиного, Яшки… И страшными клятвами клялся, что ежели хоть одна живая душа прознает – навовсе убьёт проклятую!
Вспомянул и про то, как началась их греховная связь семь дён назад, когда возвернулся в Грушевку с фронта Пантелей Некрасов. Как пили с Мироном Вязовым у него. Потом, кажись, пили у Вязовых… Он, Фёдор, что-то наговорил спьяну постояльцу Вязовых, подъесаулу Замятину. Кажется, даже чуть-чуть не подрались. Да и следовало дать наглому офицерику. Этому барчуку, которому зазорно подать руку простому хлеборобу-казаку… Да ведь и правда: чем, скажи, он, Фёдор, хуже этого хлыща подъесаула? Ровным счётом ничем. Так кто же ему дал право командовать? Зараз ведь не царские порядки. Свобода!
– Эх, жизня наша собачья, – Фёдор, неторопливо одевшись, выходит на улицу.
От коровника, где всё та же вездесущая батрачка Дарья гремит вёдрами, к нему спешит Тамара.
– Федя, уж встал?.. Ну пойдём, поснедаешь. Там в кухне остыло уж всё.
Фёдор нежно обнимает жену за талию, в сторону коровника старается не смотреть.
– А батя уже в управе?
– Да, – Тома трётся гладкой, румяной щекой о небритую щеку мужа. – А Матрёна Степановна в церкву ушла. Отца Евдокима повидать, да и по делу…
Вдвоём заходят в аккуратно обмазанную белой глиной летнюю кухню. Фёдор садится за стол, Тома остаётся стоять за его спиной. Подаёт кушанья. Фёдор, не притрагивается к еде, смущённо покашливая, ждёт… Тамара, поняв, со вздохом достаёт их тайного места поллитру, закупоренную самодельной тряпичной пробкой. Аккуратно обмахнув фартуком, ставит на стол.
– Дюже голова-то трещить после вчерашнего? – спрашивает участливо у мужа.
Фёдор, улыбаясь, треплет её за щеку. Шутит:
– А то… Гудит всё одно, как Царь-колокол на Москве.
Во дворе вдруг – лай собаки, скрип распахнутой калитки, голоса, топот ног. Кто-то пожаловал… Кажись, гости с утра. Тамара, выглянув из двери, тут же пулей кидается встречать пришедших. Фёдор, торопливо осушив полный стакашек, выходит степенно следом. По двору, от калитки к кухне, направляются двое: тесть Егор Астапов – по уличному Татарчук, а рядом, в шинели и папахе, при сабле, – сын Илюха. Только вернулся с фронта. Тамара, поджав ноги, на радостях виснет у него на шее, визжит как резаная в телячьем бабьем восторге. Подходит, изо всех сил сдерживая резвую молодую прыть, Фёдор. Степенно здоровкается с шурином. Егор Астапов торопит:
– Собирайтеся, что ли, Фёдор! У нас уж столы накрыты. Жинку вон, Томку, поторопи, чтоб скорей чухалась… Эх, и гульнём же, казаки!..
С дальнего конца заднего двора, от хозяйственных построек, следят за происходящим пленные австриец и чех. Ничего не понимают, но улыбаются: у хозяев какая-то радость. Даже работу на время отставили. Да и нет в них зимой большой надобности, атаман Ермолов со дня на день собирался отправить всех пленных в Новочеркасск, в тамошний тюремный замок. Дарья-батрачка тоже с интересом глядит из-под ладони на пришедших казаков. По закоренелой бабьей привычке, оценивающе изучает молодого Илью.
– Зараз пойдём, Егор Васильич. За батей только Дашку пошлю, – Фёдор тянет гостей в кухню. – А вы пожалуйте пока за стол, отдышитесь, выпейте по рюмахе. Я мигом…
Он идёт быстрым шагом вглубь двора, к Дарье. Что-то ей говорит, не смотря в глаза, смущаясь. Машет рукой в сторону станичной церкви. Через несколько минут возвращается в летнюю кухню, где уже устроились за накрытым столом Егор Васильевич с фронтовиком сыном. Тамара потчует дорогих гостей, вынимая из печи и доставая из погреба всё, что есть. На столе – обилие горячих и холодных закусок. Фёдор до краёв наполняет рюмки.
– Ну, вздрогнули, казаки! – весело провозглашает Егор Астапов, чокаясь с остальными. – За возвращение Илюшеньки. С Богом!
Тамаре тоже налили малость. Храбрясь, она опрокидывает в себя самогонку. Морщится, хватая с тарелки, что подвернётся под руку – быстрее закусить. Водкой она шибко не увлекается, разве что, когда никогда – по праздникам… Да вот как сейчас – за встречу.
Сидят за столом казаки чинно: веселятся, выпивают, беседуют. Тамара то и дело вскакивает, меняя гостям тарелки, подкладывая кушаний. Не знает, как угодить, чем ещё вкусненьким попотчевать. Старший брат Илюха с войны вернулся! Радости то!..
– А ишо кто с тобой приехал? – Фёдор наливает в рюмки, зорко следит на правах хлебосольного хозяина, чтобы не просыхали.
– Деда Архипа Некрасова сын младший – Василий, – повернувшись к Громову, начинает перечислять Илья. – Ещё с ихнего краю двое казаков, ты их, Фёдор, не знаешь. Да Лукьян Родионов, конюх ваш бывший. Он у нас командиром взвода был, до вахмистра дослужился, слышь… В бок его ранили в последнем бою, под Питером.
– А что за бой? – Фёдор Громов подвигается ближе. – Неужто немцы уже у Питера?
– Да нет, – качает головой Илья, – с германцами зараз замирение временное вышло. А на Питер наш 3-й кавалерийский корпус генерал Краснов кинул, чтобы, значится, большевиков разогнать… Ты знаешь, небось: они Временное правительство арестовали, заместо него свой Совет поставили. А в нём – одни жиды, да поляки с кавказцами. Все самые наипервейшие смутьяны, что Россию развалить хотят…
– Дальше-то что было? – нетерпеливо пытает Фёдор, не слыхавший из-за пьянок об этой истории.
– Дошли мы победным маршем до Пулкова, – рассказывает Илья Астапов. – У нас силы – кот наплакал! Одних разговоров, что конный корпус, а на самом деле, – едва пару полков полного состава наберётся. Все сотни на огромном пространстве рассредоточены. Какая – где… С нами ещё уссурийцы были, да казаки с Амура. Лихие ребята! На одну станцию взводом наскочили, а там – тьма-тьмущая Красной гвардии… Тыщи три против взвода! И что же ты думаешь: разоружили всю эту банду амурские молодцы, одних винтовок – целый вагон наскирдовали… Да только под Пулковом осечка у нас вышла: большевики пьяную матросню на нас бросили. Те зенки залили и – вперёд! «Полундра!» – кричат, бомбы в казаков швыряют, из пулемётов строчат… Хотели мы большевиков с комиссарами в Питере на фонарях развесить, ан с самих с нас едва душу не вынули! А главное, Федька, слухай: три казачьих полка, что в Петрограде стояли, – 1-й, 4-й и 14-й, – резолюцию приняли о поддержке Советской власти и осуждении генерала Краснова… Я и маракую: видать энта новая власть и впрямь какую-то силу имеет, если за неё наши природные донские казаки голосуют?

* * *
Лукьян Родионов, оторвав шашкой доски, крест накрест перечеркнувшие входную дверь хаты, грузно шагнул в сенцы. Всё было точно так же, как два года назад, когда уходил Лукьян на Германскую. И всё также нету у Лукьяна земли, и также нужно думать, где раздобыть кусок хлеба.
– Эх, пропади всё оно пропадом! – Родионов со злостью швыряет папаху на пол. – Лучше б и не возвертался сюда вовсе…
Лукьян пригорюнился, тяжело сел на жалобно заскрипевшую металлической сеткой койку.
«И сына, Петьки, тоже ещё нету. А может, и не будет… Может, сгинул где-нибудь в бою, на фронте. Лежит в земле убитый, или того хуже, – в лазарете – весь израненный… Калека безногий, безрукий… Дружок, Яков Берёза, в одном полку с Петькой служил. Нужно сходить, узнать: может, вернулся?.. Да сеструху Надьку проведать… Одна она у меня изо всей родни, единственное утешение…»
После обедни, помолясь своему раскольничьему Богу, пошёл Родионов, как и замыслил, к Якову.
У того в хате – тишина. Самого –  нет, жинка у Громовых на работе, дочурка одна, десятилетняя Ленка, на сундуке сидит. Под заплывшим глазом – фонарь огромный. Грустно так девчонка на Лукьяна смотрит.
– Кто это тебе присветил, милая? – удивился Родионов.
– Кондрашка, анчютка его забери, – по-взрослому, всерьёз отвечает Ленка. – А маманьки нема, на куркулей работает… С самой зари.
– А папка?
– На фронте сгинул убитый. У мамалыжников в областях, мамка гутарила, – рассудительно говорит маленькая хозяйка.
– Вот как?.. Ну-ну… – задумчиво тянет Лукьян. Делать ему здесь больше нечего. – Ладно, пошёл я, дочка, не болей. С братом больше не дерись. Мамке привет передавай.
Выйдя со двора за калитку, направился не спеша к Мирону Вязову. Сестра Надежда радостно всплеснула руками, кинулась на шею брату.
– Лукьяша, родной, вернулся!
Дети, двенадцатилетняя дочь Саша и младший Митька, с интересом глядят на пришедшего с войны дядьку Лукьяна. Вот это настоящий геройский казак, и с двумя руками, не то что их папка!
– Садись, Лукьян, к столу, я зараз!
Надежда кидается в горницу. Оттуда уже выходит, позёвывая, муж Мирон. Обрадовано возглашает, увидев родственника:
– Здорово дневал, Лукьян. С прибытием!
– Слава Богу. Спасибо…
Надежда тянет супруга за дверь, в сени. Повелительно шепчет:
– Беги скореича к деду Аникею, возьми у него самогонки. Да самой лучшей, гляди… ты в этом толк знаешь! Скажи, брат, Лукьян, с войны возвернулся…

Сидят за столом, беседуют. Неторопливо, как ерик в низине, протекает разговор близких людей. На столе две пустые бутылки и одна – полная. Надежда тут же сидит, с казаками, но не пьёт. Подперев щеку кулаком, с жалостью смотрит на брата. Дети Шурка с Митькой вьюнами крутятся у стола, хватают то и дело что-нибудь с тарелок. Для них застолье взрослых – развлечение.
– Ну и что будешь зараз делать, Лукьян? – Мирон, облапив пятернёй единственной левой руки бутылку самогонки, зубами ловко вынимает пробку. – Жить-то как дальше думаешь?
– Ну уж батрачить больше не буду, – Лукьян со злостью скрипит зубами. – Как по Кацапии ехал, всего там навидался. На станции народ толковал: большевики по деревням Советы повыбирали, помещичью землю мужикам нарезают. Заместо атаманов там такие же бедняки, как я, по сёлам у власти стоять. К нам на станциях сколько раз подходили: «И у вас на Дону, гутарят, казачки, точно так же будет. Всю землю у атаманов да у помещиков отберём и поделим промеж батраков да малоземельных… И понял я тут, Мирон, что именно такая власть – по мне! В самый раз она нам, бедным казакам… Вон гляди, у атамана Ермолова амбары от хлеба трещат, земли – непочатый край, а у меня и корки сухой, заплесневелой в доме нету. А землицы – токмо на чём хата стоит, да баз с огородом… Где справедливость, я тебя спрашиваю?
– Нету её, справедливости, шурин, – поддакивал Лукьяну пьяный Мирон Вязов.
– Скорей бы, что ли большевики эти приходили, – продолжал Родионов. – Мож и взаправду – лучше при них будет? Новую жизнь начнём?
– Эт правильно ты толкуешь, Лукьян, – Мирон многозначительно ему подмигивает. – Слыхал я даже, что учитель станичный Куприянов – сам из этих… как их, шут его знает… большавиков – во! Недаром к нему все местные фронтовики-иногородние зачастили. И сынок Фомы казначея, Костя Будяков, на днях в кабаке об том же калякал.
– Ладно тебе, Мирон, об политике, – встревает в разговор Надежда. Пренебрежительно отмахивается фартуком, как от назойливой мухи. Поворачивается к брату. – Ты, Лукьян, всё один, да один… Бобылём живёшь на отшибе, ни с кем не знаешься. Негоже так… Вон сколько баб по станице вдовых – выбирай любую, женись… Да хотя бы невестка Мирона – Ульяна. Ещё с пятого года, как мужика в Маньчжурии потеряла – ни с кем… Чем не пара тебе? Правда, сын у неё взрослый уже, Иван, так есть и бездетные. Давай, братец, не трать даром времени – под лежачий камень вода не течёть…
– Да жениться, сестра, дело не хитрое, – кабы посля локти кусать не пришлось от такой жёнушки, навроде тебя! – отшучивается Родионов. – Вон, Мирона вконец заездила своими любовями – в чём только душа держится у казака… – И лукаво подмигивает шурину. – Продыху, небось, не даёт ночами – так, Мирон?..

55
По бескрайним степям Северной Таврии дуют, пробирая насквозь, холодные и заунывные, как церковная панихида, декабрьские ветры. По степному шляху, протоптанному, наверное, ещё крымскими татарами, едут казаки. Кутаются от холода в изодранные фронтовые шинелишки, надвигают на глаза папахи. Всадников – сотни две, не больше: всё, что осталось от 7-го Донского казачьего атамана Денисова полка, наголову разбитого в союзной Румынии. Добре потрепали там казаков австрияки. В последних стычках погиб и командир части, полковник Степняков. Из ставки так и не успели прислать нового, – остатки подразделения ведёт хорунжий Павел Бойчевский, прибывший перед самым октябрём с последним пополнением...
До октябрьского переворота в Питере, казаки ещё держали свой участок на передовой и даже помогали соседям – пехотным полкам. Вылавливали в тылу дезертиров, сопровождали военные обозы, чтобы их не разграбили мародёры. Но после октября – всё рухнуло, фронт распался, как лоскутное одеяло, союзники румыны стали заигрывать с немцами, и казаки 7-го полка, наплевав на истерические приказы недавно назначенного вместо Алексеева нового верховного главнокомандующего генерала Духонина, дружно снялись с позиций…
Пошли конным ходом вдоль железнодорожного полотна. По пути взбунтовавшийся полк покинули почти все офицеры, в том числе и хорунжий Пантелей Некрасов, удравший на станцию одним из первых. А на железной дороге творилось чёрт знает что. На каждой станции – толпы вооружённых солдат-фронтовиков, горластых нахальных матросов и рабочих-красногвардейцев. Обыскивают проходящие мимо воинские эшелоны, казаков разоружают, пойманных офицеров – расстреливают на месте. Лучше уж так, своим ходом…
Сзади напирают немцы, занявшие уже всю Румынию. Их кое-как сдерживают на разбитых, разорённых большевиками станциях жиденькие офицерские ударные батальоны. Огромные толпы красногвардейцев при приближении регулярных кайзеровских частей в панике разбегаются по степям, бросая оружие и боеприпасы. Идущие параллельно немцам добровольцы полковника Дроздовского подбирают оставленное вооружение – оно им кстати. Дроздовский ведёт свой небольшой трёхтысячный отряд из Румынии на Дон, в помощь Добровольческой армии генерала Алексеева.
Казачьи разъезды, высылаемые хорунжим Бойчевским на разведку почти на каждую станцию, сообщают последние новости. Добровольцы полковника Дроздовского отчаянно дерутся с отрядами Красной гвардии, сметая их со своего пути, грозятся продолжением войны и германцам, но в бой с ними пока не вступают. Те тоже пропускают дроздовцев вперёд себя без единого выстрела. Мало того, иной раз даже помогают выбить большевиков с той или иной станции, поддерживают артиллерийским огнём, снабжают боеприпасами. Таким образом, складывается довольно парадоксальная ситуация!.. Большевики откатываются на юг, в Крым, и на север, – в район Умани и Киева. Оттуда напирают какие-то, наряженные под запорожцев, хохлы. На станциях агитируют фронтовиков вступать в гайдамаки. И будто бы объявился уже в Киеве какой-то самостийный украинский гетман Павло Скоропадский, который якобы хочет отложиться от большевицкой России и пойти на неё войной в союзе с Вильгельмом.
Казаки 7-го Донского атамана Денисова полка только крутили удивлённо чубатыми головами от подобных фантастических известий. Как и офицеры геройского полковника Дроздовского, они тоже держат путь на родной Дон, только не воевать, а мирно разойтись по станицам. Хватит – настрелялись за три с половиной года!
Вот и урядник Семён Топорков такого же мнения. Едет, угрюмо перебирая уздечку, покачивается в скрипучем седле. Возле него одностаничник Пантелей Ушаков, калмык Санчар Каляев. Больше, из старых ветеранов полка – никого. Погиб под Яссами в одном из последних боёв с немцами урядник из хутора Каменнобродского Никита Грачёв, сгинули в Румынии без вести Пётр Родионов и Яков Берёза, ещё раньше, на Юго-Западном фронте, в Галиции тяжело ранило сотника Андрея Миронова. Ну а допреж того казаков потеряно – без счёта, всех и не упомнишь. Кто раненый или искалеченный, кто подчистую уволенный, как Фёдор Громов, односум Топоркова, кто в плену у немцев, кто в земле сырой, в братской могиле. Эх, да что там говорить, – разбросала война казаков… Тяжело!
Понурившись, ехал урядник Топорков, – с пятнадцатого года не видел отчего дома, не обнимал родных и близких. Остались в станице мать, отец, сестра Ольга, а главное – жена Варвара. Всего-то и пожил с ней до службы один годок, помиловался. Как-то она там без него? Ждала? Или, может, как другие жалмерки – на чужих мужиков заглядывалась?
В конце шестнадцатого, когда отправили в госпиталь раненого Фёдора Громова, сильно затосковал Семён. Захотелось и самому – в лазарет, а оттуда – на побывку в станицу. Так неудержимо захотелось, что просто – смерть! И Семён Топорков решился: ногу себе из трофейного немецкого пистолета прострелил, самую мякоть. Чтобы не задеть кость, оружие вплотную к ноге приставил, предварительно подсунув под ствол кусок сухой берёзовой коры, чтоб порохом не обожгло. Отправили урядника Топоркова в прифронтовой лазарет, а по выздоровлении – снова на передовую. На том дело и кончилось…
Не веселы и остальные казаки. Грустные думы одолевают забубенные головы: у каждого своя печаль-злодейка. Душу рвёт, не даёт покою ни днём, ни ночью. Война считай закончилась, а что впереди? Как дальше-то жить, когда трещит по всем швам бывшая Российская империя и лезут на неё, как саранча, с запада несметные германские полчища, а с севера – проклятые большевики!
Хорунжему Павлу Бойчевскому привиделся родной, утопающий в яблоневых и вишнёвых садах, хутор Каменнобродский. Он всего в трёх верстах от Грушевской. Прямая наезженная дорога протянулась вдоль извилистой, густо поросшей камышом, речки Тузловки, где летом хорошо ловить раков, а на утренней зорьке, удить с лодки рыбу. Весной, когда широко разливается река, подтопляя иной раз в паводок даже, раскинувшиеся высоко на прибрежных буграх, казачьи сады и огороды, рыбы столько много, что её можно с кладки ловить даже простой рубахой. Сильное течение несёт целые косяки рыбы мимо вбитых в дно, заплесневелых деревянных столбов, поддерживающих скрипучий мосток – «кладку» по местному. Зеленоватые, пенные струи завихриваются у столбов, образуя небольшие водовороты, рыбы с разгону бьются об них головами, теряют ориентацию. Здесь-то, между столбами, и растягивают свои самодельные бредни казачата, предварительно крепко завязав узлами рукава рубашек. Рыба попадается в них крупная, с ладонь взрослого казака, а то и больше. Ребята выбрасывают улов на траву, подальше от берега, и пока рыба там в изнеможении бьётся, постепенно задыхаясь и засыпая, – загребают ещё. В глазах у них – охотничий инстинктивный азарт, шаровары закатаны выше колен, но всё равно – мокрые от брызг. На лицах – светлые детские улыбки.
Хоть из самой богатой семьи в хуторе Пашка (отец даже держит паровую мельницу в Грушевке!), – простых, незнатных сверстников не чурается. Ловит с ними рыбу на кладке, ходит пасти табуны отцовских коней в ночное, веселится вечерами на игрищах у церкви на площади, на Масленицу – бьётся в жарких кулачных баталиях с грушевскими парнями на льду Тузловки… Эх, было же время!
Отец, Леонтий Афанасьевич, естественно не одобрял такого поведения среднего сына. Не нравилось Бойчевскому старшему, уважаемому не только в хуторе, но и в станице Грушевской человеку, что отпрыск водит дружбу со всяким «поросячьим отребьем», с малолетними голодранцами, отцы которых гнут спины с утра до вечера на его обширных полях.
В отрочестве и того хлеще отчебучил Павел, – по уши втюрился в простую девку года на три его старше, Алёнку, служившую у них в прислугах. Жива ли нынче, нет ли – Бог его знает. Как уходил Павел после Новочеркасского юнкерского училища в действующую армию, просил родителя, чтобы не выгонял до его возвращения девку. Отец вроде пообещал, да много ли веры его словам?
«Если только рассчитал папаша Алёнку, дом подожгу!» – со злостью решил Бойчевский.
Неподалёку – горбится в седле Пантелей Ушаков, с тоской вспоминает своих. Дохлое дело – всего одна баба в доме на хозяйстве осталась: жинка Дарья Карповна. Добро хоть вдова Катерина подсобляет – супруга убитого на фронте в декабре пятнадцатого племянника Ивана. Два года как раз минуло после того… В который уже раз вспоминает его Пантелей, – не заживая, ноет всё ещё открытая душевная рана. Единственный сын Игнат тоже где-то воюет. Ушёл на фронт как раз после смерти двоюродного брата, попал в артиллерию. Потом и самого Пантелея забрали с запасниками. На мобилизационной комиссии напросился в тот же полк, где служил племянник Иван. Мало того, – даже в сотню его попал бывшую, – вот и вспоминается всякий раз покойник… Сколько раз уже свечку за упокой души его ставил, едва подворачивалась церковь в какой-нибудь разбитой артобстрелом прифронтовой деревне… Ну сам он ладно – не пропал, и слава Богу! Как-то они там в Грушевке, – бабы? Одни, без хозяевов?..
Санчар Каляев думает о своём. Чудится ему, что стоит в головах у его отца поселковый гелюнг и отпевает буддийским обрядом его бездыханное тело. А жену Санчара, красавицу Байчаху, тащит в свою богатую юрту на аркане коннозаводчик Шонхоров. Но не бывать же этому никогда! Калмык с яростью сжимает эфес шашки. Давно богач Шонхоров зарится на жену Санчара. А недавно узнал Каляев от одного знакомого калмыка-казака из станицы Платовской, что отошёл в мир предков его отец Мерген, и будто повинны в этом нукеры коннозаводчика Шонхорова. Но скоро он, Санчар Каляев, приедет наконец-то в свои родные сальские степи, и если правда всё это… Если смерть старого Мергена на совести коннозаводчика, если нет больше в его бедной юрте прекрасной Байчахи – собственной кровью заплатит за позор его семьи проклятый Шонхоров!
Впереди замаячили крыши украинского села. Казаки приободрились, пришпорили коней. Село – это долгожданный отдых, сытные харчи, добрая украинская горилка и гостеприимные, весёлые хохлушки...
В хате гул от множества голосов, заливистый женский смех, утробный бас казаков, хлопки в ладоши, одобрительные возгласы. Ходуном ходят половицы: в центре горницы Семён Топорков – распоясанный, красный, тряся кучерявым цыганским чубом, – отплясывает знаменитого казачка. Скандирует, часто топоча ногами и ловко пришлёпывая ладонями по задникам сапог:
– Раз, два, три! Казачок!
Кто-то из казаков залихватски, в четыре пальца, присвистывает. Ай, весело!
Рядом с Топорковым, тоже раскрасневшаяся, как налитой помидор, молодуха из местных. В нарядной, расшитой разноцветными узорами, тавричанской рубахе, в новенькой плисовой юбке, из под которой выглядывают острые носки форсистых городских красных сапожек. Бабёнка пляшет что-то своё, местное, сопровождая танец острой, как перец, украинской частушкой. Вихрем кружат по горнице двое, как будто соревнуясь, кто кого перепляшет. На широкой лавке у стены, верхом на сваленных в кучу казачьих шинелях, шашках, карабинах и прочей военной амуниции – пацанёнок лет десяти, сын хозяйки. Ловко шпарит на кажущейся огромной по сравнению с ним гармони. На стене за его спиной – семейные фотографии в деревянных резных рамках, в углу – горка для посуды.
За столом, в вольных, расслабленных позах – казаки. Подбадривают Семёна, шумят, смеются, хмелея от доброй украинской горилки. Её на столе – море! Хорунжий Бойчевский, Пантелей Ушаков и калмык Каляев сидят особняком, у окна. Напротив них – несколько горластых симпатичных солдаток. Основное внимание – на бравого, подтянутого казачьего офицера. Так и липнут к нему, словно мухи. У двери в сени – пугливый табунок юных, незамужних ещё девчат. Щёлкают подсолнухи, то и дело прыскают от смеха в кулак, перешучиваются с молодыми казаками.
– Давай, давай, Топорок, сыпь чаще! Шевели казёнными! – орут подбадривающе служивые, хлещут до изнеможения в ладоши, – того и гляди отобьют.
На столе от яростного топота подпрыгивают миски и бутылки с горилкой. Дребезжат, ударяясь друг о друга, стаканы.
– А ну, Оксана, не журись! Хиба ж ты козаку пиддаёшься, – кричат отплясывающей в кругу хохлушке подруги, нетерпеливо стучат ногами. – Шибче давай, шибче! Наша берёт.
Топорков, наконец, сдаётся. Устало отдуваясь, пыхтит:
– Ну, уморила, чёртова баба! Всё, больше не могу.
Пот обильно течёт по его лицу. Под мышками и на спине гимнастёрку – хоть выжимай. Бабы и девки в горнице визжат от восторга, бросаются обнимать Оксану. Станичники с досадой кривятся.
– Тю, ты чего, Семён? А ещё казак… С бабою не сумел сладить.
– Сладь ты с ней, быстроногой, – отшучивается Топорков. – Ноги у бабы – самый главный предмет, у казака – другое…
С места срывается Пантелей Ушаков, видать шибанула в мозги горилка.
– А ну играй, – приказывает гармонисту.
Делает под музыку несколько замысловатых движений, выбрасывает коленце и, не удержав равновесия, летит кубарем к печке. Его еле успевают подхватить хохочущие солдатки. Бережно водворяют на лавку.
– Сидай, дядько, за стол. Не лизь не в своё дило!
Однополчане, похлопывая его по плечу, смеются.
– Что, Пантюха, забористая у хохлов горилка? С копыт валит, как пулемёт!
К хозяйке подходит соседка Горпина, – лучшая подруга, искренне поздравляет с победой:
– Молодец, Оксанка, гарно ты его обставила! Мужик аж взопрел увесь, як после этого самого дила… – многозначительно подмигивает товарке. – А хлопец – ничего из соби, справный… Не теряйся, подруженька, лови за хвост быстротечное бабье счастье!
– Не, что ты, Горпина, что кажешь? – зарделась от смущения хозяйка. – Я свово Ехвима дожидаюся, и чоловику своему до гроба верная!
– Да где вин, чоловик твий? Немае, – всплеснула руками искусительница Горпина. – Четвёртый рок уже пишёл, як забрали твоего Климёнка в Туретчину. И с тех пор ни слуху вид него, ни духу… Мабудь, и косточки его вже сгнили где-нибудь на чужбине, а вона всё ждэ.
– И буду ждать, – настаивала Оксана. – Похоронной бумаги из полка не было, мабудь, надежда е: жив Ехвим! И ты его, подруженька дорогая, загодя не хорони, як свово Тараса похоронила.
– Ну прости, Оксанка, не буду, – потянула её к столу Горпина. – Давай выпьем… Я за упокой свово чоловика, – пусть земля ему будэ пухом, ты – за возвращение свово.
– Цэ гарно ты кажешь. Пийшлы, – согласилась хозяйка.
К ним подсел, расплёскивая водку в граненом стакане, Семён Топорков. Ясное дело – подбивает клинья к приглянувшейся симпатичной плясунье. Но та – брови к переносице и – ни в какую. Шипит, как гусыня, даже не смотрит в его сторону, словно там не человек, а пустое место. Топоркову обидно. Воевал, воевал, башкой за таких вот сельских кумушек рисковал, заместо бабы седло казённое в походе на ночёвках обнимал, а пришёл с фронта – утешить некому!.. Эта, например: он к ней со всем почтением, а она морду воротит!
В горнице бабы затягивают свою любимую:
Роспрягайтэ, хлопцы, конэй
Тай лягайтэ спочивать,
А я пийду в сад зэлэный,
В сад крынычэньку копать…
Некоторые казаки пытаются подпевать, улавливая знакомый мотив, но сбиваются, не зная мовы. То и дело спотыкаются, безбожно коверкают украинские слова и, в конце концов, замолкают. Хорунжий Бойчевский, бесцеремонно облапив смуглявую чёрноглазую девку с богатой косой до самого пояса, украшенной разноцветными лентами, наклонясь, что-то ей нашёптывает на ухо. Улыбается дразняще в усы. Та, притворно отмахиваясь, смеётся. Прикрывает ладошкой рот, что-то быстро отвечает. Красивые большие очи с длинными, подведёнными сурьмой, ресницами сияют озорным блеском. Поднявшись с места, они вдвоём выходят из горницы.
Оксана внезапно поворачивается к Топоркову.
– А правдочку кажуть люди, шо война з нимцами закончилась, а у Московии новая влада? Який-то Ленкин… И будто бы он – германский шпион?
Семён Топорков быстро пересаживается к ней вплотную, горячо дышит сивушным перегаром в лицо, жадно касается рукой упругой по-женски крупной груди под кофтой.
– Про войну, милаха, посля потолкуем… Зараз про любовь говорить надо. Истосковался я по любви там, на фронте…
И рука его снова с наслаждением мнёт вздымающуюся под тонкой ситцевой тканью грудь украинки, норовит нырнуть за ворот. Оксана смущённо убирает его руку, смотрит укоризненно в горящие страстным желанием глаза казака.
– Ну-ну, остынь, служивый… Небось, законная зазноба в станице ждёт-дожидается, все глаза выплакала. Прибереги чуток любви для неё, не расплещи по дороге по чужим сеновалам… А мэнэ нечего лапать, на людях позорить, – чай, не казённая… Я женщина не гулящая, и хозяина свово честно дожидаюсь с Кавказского фронта. На днях, отписывал в письме, – прибудёт…

56
Грушевская. Дом учителя министерского училища Олега Куприянова. В сильно накуренной комнате полно станичников. Костя Будяков, сын казначея Фомы Андреевича, вернувшийся на днях из госпиталя, батрак Тарас Пивченко, кузнец Денис Лопатин с сыном своим Ильёй. Здесь же вахмистр Лукьян Родионов. Жена Куприянова Раиса примостилась в углу, с восторгом смотрит на мужа. Олег стоит в центре горницы, глаза искрятся огнём.
– Товарищи станичники, пятнадцатого ноября в городе Ростове-на-Дону установлена Советская власть. Я приветствую своих земляков с великой победой! А мы что же ничего не делаем, товарищи? Атаманской власти пришёл конец. Я предлагаю завтра же идти к правлению, отстранить от руководства станичного атамана, выбрать Совет казачьих, солдатских и крестьянских депутатов. Поделить землю. Только не так, как она поделена сейчас, а поровну, не зависимо казак ты или иногородний… Что сидеть сложа руки, ждать когда кто-то придёт и принесёт готовенькое? Самим нужно создавать у себя справедливость.
– Не, Олег Ильич, – качает головой Тарас Пивченко. – Рано ще, ничого у нас не выгорит. Пусть даже вси иногородние за нами пийдуть, всё одно казаков больше и у каждого – землица, и причём немалая… Да вокруг, кроме Ростова, все станицы за атамана Каледина стоят. Навалятся со всих сторон – в порошок сотрут. Трэба малэнько подождать, як двинут из Ростова большевики по станицам, тоди и нам выступить можно.
– И то верно, – почесал затылок Олег Куприянов. – Да всё ж охота, чтобы скорей!
– В этом деле, Олег, – Раиса улыбнулась мужу, многозначительно уточнила, – в нашем деле спешить нельзя. Спешка нужна, сам знаешь где…
– При ловле вшей! – засмеялся, припомнив фронтовые будни, недавний пехотинец Костя Будяков.
Собравшиеся согласно закивали головами, заулыбались в усы и бороды.
– Правду говорит уважаемая всеми нами врач Раиса Сергеевна, – подаёт рассудительно голос кузнец Денис Лопатин. – Во всяком деле, прежде чем руками за него браться, – в голове поначалу всё прикинуть надо, хер к носу, как говорится… Старые люди учат: семь раз отмерь, а потом уже режь, не жалей, во как! Сначала обмозгуй всё до тонкостев, а потом уж и рукам волю давай.
Тут вмешался помалкивавший до того Лукьян Родионов:
– Ну добре… А ежели мы будем тут сложа руки сидеть, да обдумывать, – глядишь, Каледин и разгромит Ростов? И ждать тогда нечего будет. – Родионов в запальчивости вскочил с места. – Хоть бы пару человек отель прислали, мы бы тогда зараз тут с ними всё вверх торомашками перевернули! За один день, а, может, и того меньше.
– Вы опять свою линию гнёте, – с досадой возразил Олег Куприянов. – Всё героя со стороны ожидаете… А сами мы неужели лыком шитые? Неужто рук у нас нету, чтобы поднять над станицей красное знамя пролетариата? Решайтесь, товарищи, пробил час!
– Нет, не пробил ещё, – кладёт ему на плечо свою тяжёлую, закопченную у горна руку кузнец Денис Лопатин. – Фронтовики ещё не все по домам с фронта вернулись – раз! Сын мой старшой, Кузьма, до сей поры служить… Да и не знаем мы ещё ничего толком, как в других станицах округа положение? Поддержит ли нас народ? Это, я думаю, – два! Подождать треба, дорогой ты наш Олег Ильич, – подумать трошки… Глядишь, всё и прояснится, как погожий денёк из-за тучки…

* * *
Утром Прохор Иванович, уходя в правление, строго-настрого наказал сыну:
– Гляди, Федька, сёдни наша молодёжь, которые сознательные, должна отправиться в Новочеркасск, в распоряжение окружного... На службу, значится, добровольцами, по призыву атамана Каледина. Дон от большевиков защищать… Так ты чтоб на ногах был. К соседу, Харитону Степановичу Топоркову, зайдёшь и чтоб к полудню на плацу, как штык, обретался! Как-никак – ты командир сотни теперь. Смотри мне!..
– Ладно, батя, ступай, – беззаботно отмахнулся Фёдор. – Почто зазря разоряешься? Сказано – явлюсь на проводы, и шабаш… Только прямо тебе гутарю: мы, фронтовики, больше на убой не пойдём! Хватит. Пускай Каледин зазря не шебуршится, – чихать на его воззвания. Мы своё отвоевали. Калачом не заманишь… А молодняк что ж… дело хозяйское. Желают повоевать – пожалуйста! Пусть записываются в партизанские отряды к Чернецову.
Прохор Иванович с досадой сплюнул под ноги и, сердито хлопнув дверью, вышел из дома. Фёдор оделся по военному, в гимнастёрку и шаровары. Накинув старый зипун и надев папаху, вышел на баз. Первым делом по привычке решил заглянуть в конюшню: все ли жеребцы на месте? Кони – страсть любого казака. Пуще глаза берегли скакунов, особенно строевых. От конокрадов-цыган в железные тяжёлые кандалы на ночь заковывали, но ромалы и оковы умудрялись распилить пилкой, – уводили.
Едва зайдя в конюшню, Фёдор услыхал за спиной чьи-то осторожные, по-кошачьи, мягкие, чуть слышные шаги. Быстро обернувшись, увидел Дарью Берёзу.
– Чего тебе? – Фёдор почувствовал недоброе, заметно разволновался.
Приблизившись почти вплотную, беспутная бабёнка вкрадчиво заглядывает ему в глаза.
– Что ж ты, Федя, и не приходишь до меня больше, али плохо я тебя привечала? – голос её дрожит и ломается. Дарья чуть не плачет. – Нынче на вечор приходи. Ждать буду. Истосковалась я вся по тебе, Федюня.
Казак моментально бледнеет лицом, вспоминая жену Тамару. Приближает сердитое лицо к помертвевшему враз от внутреннего волнения лицу казачки.
– Дарья, женат ведь я, сама знаешь. Окстись! Томку люблю, бросать не собираюсь… Куды ты лезешь?
– В остатний раз, Федечка… Люблю я тебя, как никого ишо не любила, – быстрой скороговоркой горячо частит Дарья, заискивающе заглядывая в суровые глаза Громова. Из глаз её ручьём текут слёзы. Она быстро слизывает их с красивых припухлых губ кончиком розового языка. Схватив заскорузлую, мозолистую руку казака, жадно покрывает её частыми влажными поцелуями.
– Придёшь, Федя?
– Не приду, сказал же, отстань! – гневно шипит Громов, отдёргивая, как от огня, руку. – Уйди лучше подобру-поздорову, Дашка, не зли меня. Не доводи до греха…
– Не уйду, бей! – зажмуривает от страха глаза казачка и обвивает мягкими руками его шею.
Фёдор яростно освобождается от её рук, с размаху бьёт Дарью ладонью по лицу. Удар настолько сильный, что ту отбрасывает далеко в сторону. Она стукается спиной о деревянную перегородку, со стоном сползает на пол. Изо рта и носа у неё течёт кровь.
Громов, тяжело отдуваясь, сплёвывает клейкую, тягучую слюну. Предупреждает:
– Ещё хоть слово услышу паскудное, – бате про всё расскажу, что липнешь ко мне, он тя быстро с база спровадит! Где тогда кусок хлеба найдёшь с двумя ребятишками? Кто работу дасть? Нонче ни у кого не сладко…
Дарья молча промокает расшитой утиркой бегущую по лицу кровь. Всхлипывая, встаёт на ноги.
– А мне теперь, Фёдор Прохорыч, хозяин мой ласковый, всё одно, – смиренно говорит, театрально кланяясь в пояс. – Хочешь бей, хочешь со двора гони, хочь забей до смерти, а люблю я тебя и любить буду до самой могилы, так и знай! Присушил ты моё сердце, проклятый, – ничего поделать с собой не могу… Вот, побил ты меня, а мне – в радость! Будто приласкал…
Фёдор ещё раз сплёвывает на затоптанный, со слежавшейся соломой, земляной пол, стремглав выбегает из конюшни. На заднем базу отыскивает Дарьиного сынишку Кондрата, велит седлать своего служивого коня. Не хочется снова встречаться с Дарьей. Наспех перекусив в летней стряпной, вскакивает на коня и отправляется к Топорковым…
Не спеша едут с Харитоном Степановичем к станичному плацу, лениво переговариваются.
– Слыхал новость, Фёдор? – скалится, крутя головой, Топорков. Оглаживает пышную бороду. – Некрасов-то Пантюха, люди брешут, на днях свою жинку Фроську, за энто за самое… – так отметелил, что она бедная, в чём мать родила на улицу со двора выползла. В кровище вся, что кабаниха резаная… И отца Евдокима кличет: помираю, мол, люди добрыя... А Пантюха пьяный из хаты выскочил, и давай её на улице арапником по чём попадя пороть. Она там и обмочилася вся, сердешная… Еле оттащили его соседи. А Фроська по сей день пластом дома лежит, никуда не выходит, и кровью харкает. Должно, и вправду помрёт.
– Поделом ей, сучке! – зло говорит Фёдор, вспоминая недавний случай в конюшне. – Нечего было чужих мужиков приваживать, коли свой законный имеется.
На плацу все уже в сборе. Прохор Иванович в синем парадном мундире с погонами хорунжего на плечах разъезжает на коне перед строем примолкших добровольцев. Осматривает, делает короткие замечания. Рядом помахивает витой нагайкой подъесаул Геннадий Замятин. Он ни на шаг не отстаёт на своём поджаром дончаке от помощника атамана. У резного крыльца станичного правления – атаман Ермолов. Позади кучкуются нестройной группой подчинённые: Устин Закладнов, безрукий Платон Мигулинов, казначей Фома Будяков, смотритель станичного табунного расхода Ордынцев, прапорщик Степан Ковалёв, бывший писарь, урядник Никола Фролов, тоже отбывающий сегодня в Новочеркасск, добровольцем – в войска атамана Каледина.
Фёдор Громов направил коня к отцу, рассеянно вглядываясь в жиденькие ряды молодых казаков приготовительного разряда. Вот сын кузнеца Илья Лопатин, вот Кирюха Дундуков, Закладнов Иван, на правом фланге – чуть сторонясь сверстников – Афанасий Крутогоров…
Этой осенью, из-за всеобщего развала армии и большевицкого переворота, не было мобилизации на действительную первоочередников. Зато были многочисленные призывы атамана Каледина к казакам идти в армию добровольно. Касались они, естественно, только не служилой молодёжи, которых и погнали в Новочеркасск патриотически настроенные отцы семейств. Другие станичники, кто победней, позарились на обещание Каледина снарядить добровольцев за казённый, войсковой счёт: купить каждому коня, шашку, прочую военную экипировку…
Служилые казаки-фронтовики, в задних рядах провожающих, кучковались своей весёлой компанией. Хорунжий Пантюха Некрасов, косясь в сторону правления на начальство, под шумок нацеживает в жестяную кружку из баклаги – суёт выпивку знакомцу Лукьяну Родионову.
– Давай, сосед, по капелюхе… чтоб не скучать, покель атаман речи рассусоливать будет.
Тут же – братан его названный Христо, Болгарин, по-уличному, и так, – по правде. Рядом его сын, Васька Некрасов, возвратившийся не так давно со службы. Другие фронтовики: Илюха Астапов, Закладнов Гришка. Тот с большим интересом за манипуляцией Пантелея наблюдает, сглатывает голодную слюну…
Навстречу Фёдору, пёхом – калека убогий, Мирон Вязов. У него и коня-то доброго, строевого нет. Так, какая-то заезженная кляча. Мирон, как и следовало ожидать, с утра уже – в стельку! Еле передвигает ноги.
– Федька, друг ситцевый, – шумит на весь плац, потешая станичников, – слазь зараз с жеребца, – я на войну еду! Хучь и одна у меня грабля, ан и ей запросто башку московскому комиссару снесу, не посмотрю, что бубновый… Эх, пропадай тогда вольный Дон и моя головушка! Пустют нам кровя большевики, Громов, попомни моё слово…
При последних словах Мирона казаки неодобрительно зашумели, бабы испугались дурного пророчества пьяного. Мирона считали в Новосёловке за юродивого, а блаженные, как известно из Святого Писания, в конце времён Бога узрят и утешены им будут… Вдруг как настали уже эти последние времена?..
Когда на плацу всё закончилось и добровольцы во главе с Николой Фроловым на нескольких подводах тронули в Новочеркасск, Лукьян Родионов съездил в магазин колониальных товаров купца Ковалёва. Купив там бутылку водки, направил коня обратно к плацу. Сразу за ним, на главной улице располагался дом Аникея Вязова, куда и держал путь бравый фронтовой вахмистр. Вновь захотелось попроведать сестру Надежду, да потолковать кой об чём, что в прошлый раз не договорили…
Вспоминал недавнюю встречу с вдовой Ульяной, невесткой безрукого Мирона Вязова. Как вся затрепетала, зарделась баба, столько лет прожившая без надёжной опоры в доме, почуяв исходящую от него крепкую  мужскую силу. Закружилась голова от одного запаха казака – терпкого, спиртового духа земледельца и воина. Предложил ей Лукьян без долгих разговоров перейти жить в его хату. Вспыхнула как порох счастливым лицом Ульяна, но, сдержав рвущуюся из груди радость, пообещала подумать. Решил твёрдо Лукьян – нынче же забрать Ульяну к себе, затем и ехал к Вязовым.
Сначала зашёл к Мирону, но того дома ещё не было, видать, забурился после проводов молодых казаков с кем-нибудь выпивать. Сестра Надежда, как всегда, приняла с радостью. По быстрому собрала на стол. Выпил Лукьян для храбрости водки, пошёл, решившись, в соседний дом, который стоял через стенку, – к деду Аникею, где жила Ульяна.
– Здорово дневали, хозяева.
– Слава Богу, Лукьян, – Аникей Вязов подозрительно покосился на вошедшего. – С чем пожаловал, гостёчек дорогой? Что скажешь?
– А скажу вот что, Аникей Назарович, – Родионов тяжело опустился на лавку в горнице, подыскивая слова для серьёзного мужского разговора. – Прибыл я забрать от вас Ульяну Романовну. Согласная она, значит, жить со мною… И как раз мы сошлися с нею нашими судьбами горемычными… Она мужа свово уж лет десять с лишком как потеряла, и я почитай столько же бобылём по станице хожу.
В хату, заскрипев дверью, вошла Ульяна. Растерянно застыла у порога.
– Ну что же, дело её, не неволю, – старик Вязов обернулся к снохе. – Ступай, ежели хочешь, Ульяна. Давно, видать, пора…
Казачка взглянула сначала на свёкра, затем на Лукьяна и, ничего не сказав, торопливо забегала по комнатам, засобиралась. Родионов, вынув кисет, закурил. Сизое табачное облачко окутало помещение.
– Ты, дед Аникей, не бойся, – всё хорошо у нас будет. К тому же, власть скоро переменится. Землёй, мож разживусь малость…
– Какая это ещё власть? – дед Аникей удивлённо поднял брови. – Об чём ты толкуешь, Лукьян, типун тебе на язык!
– Ладно тебе, Назарыч, не петушись. Скоро и сам увидишь, – махнул рукой с зажатой меж пальцами козьей ножкой Лукьян. Уронил пепел на пол, прямо на цветную, узорчатую дорожку. Увидев вошедшую в горницу с двумя огромными узлами в руках Ульяну, резко поднялся на ноги.
– Ну, прощевай, дед Аникей. Извиняй, ежели что… Потопали мы.
Вышла из стряной плачущая навзрыд, как по покойнице, старуха Вязова, супруга деда Аникея. Ульяна, оставив узлы, кинулась ей на шею. Стала утешать, торопливо целуя заплаканное старушечье лицо, нежно обнимая. Расставание затягивалось. Лукьян нетерпеливо мялся у притолоки, поскрипывая хромовыми офицерскими сапогами. Поднял брошенные Ульяной узлы с вещами. Женщина, наконец, оторвалась от безутешно плачущей свекрухи, отвесила глубокий поясной поклон свёкру. Вслед за Лукьяном вышла на улицу…

* * *
С утра в Грушевской появился Игнат Ушаков с каким-то невысоким усатым казаком. Оба были без погон, но на лошадях и при оружии. У незнакомого служивого на шароварах – невиданные до того в станице светло-синие лампасы. Ясно, что не здешний, но из каких мест – неведомо. У дома иногороднего, станичного казначея Фомы Будякова, окликнула их из-за плетня молодая баба – жена старшего сына казначея, краснощёкая статная Маргарита:
– Откель путь держишь, Ушаков? Мово Захара случаем не встречал?
– С под самого Петрограда мы, Маргарита батьковна, – Игнат Ушаков ухарем подбоченился в седле, подмигнул лукаво приятелю. – Мужика твоего не видывал, не привелось… Да рази ж сам я чи хуже его? Хочешь, вечор приголублю сладкую!
Его попутчик, оренбургский казак, хорунжий Сидор Болдырев, по-жеребячьи, утробно заржал. Покрутил головой от восторга.
– Энто мы могём… Дурное дело не хитрое.
– Да ну вас… Чисто жеребцы застоялые, – Маргарита, притворно осердясь, махнула на них рукой. Поводя покатыми бёдрами, отошла от плетня.
Казаки, не спеша, поехали дальше по улице. У магазина Никифора Зотовича Ковалёва толпился народ. Завидев всадников, станичники из-под руки стали разглядывать необычные лампасы хорунжего Болдырева, спорить – к какому войску он приписан.
– Здорово ночевал, Игнат, – поздоровалось несколько человек, узнавших в статном подтянутом батарейце – фуражка с чёрной тульей набекрень – младшего Ушакова.
– Слава Богу. Здорово живёте, казаки, – ответил Игнат.
Вперёд выступил один, не старый ещё с виду грушевец с чёрной смоляной бородой. Он был в потёртой фронтовой шинели, перетянутой ремнём… Видимо, – недавно оставивший полк второочередник.
– Погодь трохи, сосед. Вопрос есть до тебя, – сказал он, смущённо покашливая в кулак.
Казаки попридержали коней.
– Зайдём, может? – предложил Сидор Болдырев. – Горилки купим на ужин, девкам – пряников.
– Ступай погляди, – неопределённо сказал Ушаков.
Когда оренбуржец поднялся на крыльцо магазина, чернобородый фронтовик грушевец продолжил:
– Мы тут промежду себя погутарили с односумами, и никак в толк не возьмём: из какого казачьего войска твой спутник? Одни говорят – астраханский, но у тех лампасины – жёлтые. Другие спорют, что яицкий, – бывший уральский, но опять же лампасы у яицких казаков малиновые. Может, с Сибири-матушки?
– Да нет, брат. Он – Сидор то бишь – чистокровный оренбуржец, – с гордостью ответил Игнат Ушаков. – Слыхал, может, про такое войско?
– Как не слыхать… Знаем, – утвердительно кивнул чернобородый второочередник. – Мы все казаки – братья промеж себя, в какой бы отдалённой точке кто не проживал. Всё на нас, казаках, держится. Все кордоны… Казачество в старину только по границам и селилось. Мы, донские казаки, Русь от турок и татар испокон обороняли. Кубанцы с терцами – от черкесюк и чеченских абреков. Всяк своё дело делал…

* * *
Фёдор в это время ходил мрачнее тучи. Что ни день,– приезжали в станицу из полков всё новые и новые казаки, а его друзья-односумы как в воду канули. Ни слуху об них, ни духу. Правда, про Ваньку Вязова знал, что служит тот в запасном полку. А где Сёмка Топорков, да Колька Медведев – Бог его ведает.
Дел в хозяйстве в зимнюю пору как всегда поубавилось. В основном управлялись на базу. В поле уже давно не выезжали, с тех пор как вспахали с отцом на своих наделах зябь и посеяли яровые. Скотина была заперта на дворе в сараях и коровниках, лошади – в просторной, подправленной на днях свежим тёсом, конюшне. Сена на зиму в стогах на заднем базу и на сеновалах заготовлено впрок. В амбарах – полным-полно зерна, не считая уже смолоченного в муку, мешки с которой были заботливо уложены в хате, в кладовой. В особом сарае хранилось семенное зерно: пшеница на весну и яровой ячмень – неприкосновенный фонд в любом казачьем хозяйстве. Было ещё много овса для подкармливания лошадей, пшена для птицы. В хате, на полатях, что занимали весь просторный чердак, засыпали бабы толстым, чуть ли не до колена, слоем подсолнечную семечку – на просушку и так. С топливом на зиму тоже было в порядке: помимо дров на растопку, купленных и нарубленных загодя, летом заготовили и насушили огромное число кизяков, – небольших кирпичей из коровьего помёта, перемешанного с глиной и соломой. В Новочеркасске Прохор Иванович умудрился разжиться несколькими тоннами угля, хоть и трудно это было в такую беспокойную пору. Лишнее зерно решил Громов старший после Рождества, когда установится накатанный санный путь, сплавить на базар в Новочеркасск или Ростов.
Ещё подумывал Прохор Иванович, в связи с заметным обнищанием многих семей, воспользоваться случаем, – прикупить зерна у станичников, в полцены, конечно. Как это всегда делали купец Ковалёв и станичные крепкие хозяева-казаки, вроде Моисея Крутогорова и Захара Медведева. Так же, – решил продать пару годовалых жеребцов, да молодых бычков, а туда дальше, к весне, заняться починкой сельхозинвентаря.
Пленных австрийцев помощник атамана Громов отправил наконец-то в Новочеркасск. У него, чуть ли не у единственного они ещё оставались. Чех, работавший в его хозяйстве, горячо привязавшийся за это время к Фёдору, тепло с ним попрощался:
– Помни, камрад, зовут моя Ян Ростик. Может, когда и встретимся…
За время пребывания в плену он сносно научился говорить по-русски, и выдавал его только своеобразный иностранный акцент.
Теперь Прохор Иванович много времени проводил в станичном правлении. Дел было много, но в основном – бумажная канцелярская волокита. Из Новочеркасска, из штаба округа слали и слали всевозможные приказы, предписания, воззвания Войскового атамана Каледина, инструкции и прочую документацию. На всё это требовалось отвечать, причём в кратчайшие сроки, и мало того – незамедлительно исполнять. Особенно требовательно окружной добивался добровольного вступления казаков во вновь формируемые сотни и полки Донской армии, но станичники, особенно фронтовики, служить не желали и на сборный пункт не являлись. Силой их заставить у атамана Ермолова не было никакой реальной возможности и он, махнув на всё рукой, потихоньку – от всеобщей безнадёжности – начинал, как и многие, попивать. Секретарь Степан Ковалёв не успевал отвечать на всю эту лавину срочных окружных бумаг, и оба помощника атамана: Устин Закладнов и Прохор Громов, засучив рукава мундиров, – усердно ему помогали, скрипя перьями, как школяры.
Параллельно нужно было ещё заниматься сбором хлеба для пополнения станичного продовольственного страхового фонда, который держали на случай неурожая, гибели посевов  или других чрезвычайных бедствий. Собирали его один раз в год, распределяя раскладку повинности по казачьим дворам. Хранили в специальных хлебных магазинах, которые охранялись сторожами или казачатами-сидельниками по жребию. Кто не мог отдать положенное пшеницей, расплачивался деньгами.
К тому же, то и дело заявлялись из полков фронтовики, – приходилось всё бросать и оформлять их документы. Часто приезжал нарочный из штаба Западного Калединского фронта, располагавшегося здесь же, в станичном министерском училище, занятия в котором прекратились ещё в мае и с сентября больше не возобновлялись. Командующий генерал-лейтенант Черячукин требовал то обывательских подвод в обоз для доставки военных грузов из Персиановки, то казачью команду для вылавливания в окрестных хуторах дезертиров.
Доходили до Прохора Ивановича слухи и о каких-то подозрительных сборищах на квартире станичного учителя Олега Куприянова. Говорили, что агитирует будто бы он фронтовиков за Советскую власть и призывает арестовать станичного атамана. А сам, дескать, он, – ярый большевик и жинка его, врачиха, – тоже. Причём, околачиваются у него не только голодранцы-иногородние, но и казаки.
Сегодня Прохор Громов решил проверить, в чём там дело? Подъесаул Геннадий Замятин, в кабинете станичного атамана (самого его в правлении не было), получал последние наставления:
– Значит, вы всё поняли, господин подъесаул? – инструктировал его Прохор Иванович. – Берите трёх молодых, приготовительного разряда, казаков из команды сотника Платона Мигулинова, его самого и – к учителю Куприянову. Перво-наперво обыщите там всё досконально. Ежели хоть что супротив власти, али его высокопревосходительства, атамана Алексея Максимовича Каледина, сыщете, – зараз же арестуйте его и – в тигулёвку. Всех, кто там у него будет – разогнать! Казаков взять на заметку по фамильно и распустить с миром, мужиков – под арест до выяснения… Токмо, идите как стемнеет, зараз, может, у него и никого не будет. Всё. Вопросы есть?
– А постановление на обыск, господин помощник атамана? – замялся подъесаул Замятин. – Нужно, чтобы юридически всё по закону было…
– К чёрту, подъесаул, какие у бутовщиков законы? – искренне возмутился Прохор Иванович. – В условиях военного времени, когда со всех сторон на область напирают оголтелые банды изменников-большевиков, мы можем расстреливать их без суда и следствия! Выполняйте приказ…

* * *
Игнат Ушаков с хорунжим Сидором Болдыревым приканчивали уже вторую поллитру, купленную оренбуржцем в магазине Ковалёва. Компанию им составила жинка двоюродного брата Игната – вдовая Екатерина, пришедшая в гости к родственникам с малолетним сынишкой Даней. Давно, ещё в пятнадцатом, потеряла на Германской мужа. С тех пор – одна. Раскрасневшийся от выпитого Болдырев то и дело с интересом на неё посматривает. Видать, приглянулась молодящаяся, нарумяненная, разодетая в праздничное казачка. Тело пышет зрелой бабьей неудержимой силой. Грудь под цветастой ситцевой кофточкой, туго стянутой оборкой в узкой талии, – вздымается двумя высокими островерхими половецкими курганами. Колышется слегка при движениях тела, как хорошо настывший в леднике студень. Упруго вибрирует, когда Катерина закатывается в безудержном, заливистом бабьем смехе, простодушно реагируя на колкую, солёную шуточку весёлого усача хорунжего. Тот – ест глазами эти её, вызывающе трясущиеся, сдобные булки. В глазах у оренбуржца – черти!
В окно хаты кто-то громко и требовательно постучал. Мать Игната, Дарья Карповна, вскочив с лежанки у печи, куда прилегла отдохнуть, торопко засеменила в сени впускать новых гостей. И хоть двери в станичных домах днём никогда не запирались, без стука никто не входил: вдруг хозяевов нету дома? Сидор Болдырев, вконец разойдясь от выпитого, то и дело пьяно подмигивал то Игнату, то его родственнице Катерине. Подсев поближе, как бы невзначай слегка пощипал через юбку её тугую, полную ляжку. Та, притворно ойкая, подскакивала на лавке. Укоризненно глядя на казака, шлёпала его ладошкой по шаловливой руке.
– Я тебе так скажу, Игнатий, – пряча довольную улыбку в пышные пшеничные усы, принимался рассуждать оренбуржец. – Чи вообще до дому мне не ехать? Уж больно молодухи у вас в станице хороши, – и вновь подмигивал смущённой казачке.
– Они, небось, везде одинаковые, бабы-то. У всех хозяйство – одно и то ж… – отшутился Ушаков.
– Не скажи, брат, – погрозил ему пальцем Болдырев. – Возьмём, к примеру, меня. Ну, чего я припруся, скажи на милость, в свой постылый степной хуторок под Троицком? Опять в земле ковыряться? А там жена, дети… Отвык я, честно говоря, за четыре года от всего энтого сельского хозяйства. На фронте людей убивать насобачился, – к работе душа не лежит, всё шашку из ножен выхватить тянет.
С нещадным скрипом отворилась дверь горницы и в помещение, вслед за матерью Игната, вошёл хохлёнок Остап, старший парнишка батрака Тараса Пивченко.
– Здоровеньки булы, люди добрые! – скороговоркой затарахтел он с порога, смущённо комкая в руках старенькую шапчонку. – Мэнэ батько до сюда прислал. Вин зараз к учителю Куприянову побёг и наказав, шоб вы, Игнат Пантелеич, туда же прийшлы. Бо, кажэ, як вы тильки с фронту, – потолковать кой о чём трэба.
– Га!.. Что за учитель Куприян, Игнатий? – оживился хорунжий Болдырев. – Ты его знаешь?
– Да так, слыхал… – неопределённо ответил Ушаков.
Сидор Болдырев развязно потянул Остапа Пивченко к столу.
– Сидай с нами, земляк, в ногах правды нет. Выпей за компанию горилки! Али ты не козак?..
Остап лихо тряхнул вихрами, принимая стакашек водки.
– Большое спасибочко, дядько. За ваше здоровье! – Остап махнул водку в себя, почти не морщась. Занюхал коркой хлеба.
– Ты закуси хорошенько, Остап, – подала голос Екатерина. – Гляди, на столе всё есть. Как на праздник какой настряпала. Всё, что есть в печи, как говорится…
Парень наспех похватал то с одного блюда, то с другого, торопливо вскочил из-за стола.
– Побёг я. Что передать батьке?
– Ладно, Остап, – Игнат, поправляя поясной ремень, встал с места, – скажи, что зараз буду.
Когда за Остапом Пивченко захлопнулась дверь, Ушаков мимоходом обернулся к Болдыреву.
– Ты как, Сидор,.. не пойдёшь со мной?
– Не, ну их к лешему, учителя вашего и хохлов, – пренебрежительно отмахнулся оренбуржец. Другая рука его уже была на плече Катерины. Та нисколько этому не противилась.
– Ну, ладно, – Игнат недовольно посмотрел на пылавшую от водки и смущения, улыбающуюся казачку и решительно шагнул к выходу. – Я не долго, схожу на час, –скоро вернусь, – буркнул напоследок.
Как только скрип его шагов растаял за калиткой, Сидор Болдырев осмелел окончательно. Крепко облапив за плечи, он стал прижимать вдову к себе, щекотал усами ухо, шепча всякую любовную чепуху. Та игриво повизгивала, силясь освободиться. С опаской косилась на горницу, куда удалилась хозяйка с шестилетним внуком Даней – сыном Екатерины. Он часто гостил у двоюродной бабки, а Катерина была этому только рада.
– Вы там сильной не шумите, Катька, мы спать с Данилой легли, – предостерегла напоследок Дарья Карповна. – Ты тоже недолго, гляди, засиживайся. Пора и честь знать… Да и гостю, наверное, спать пора, устал, поди, с дороги. Ты постели ему в летней стряпке, да ступай к себе. Пантелей Григорьевич скоро заявится, браниться будет…
– Ладно тебе, Дарья, – беззаботно отмахнулась Катерина и, почувствовав на своём лице колючие усы и горячие губы Сидора, прикрыла от удовольствия глаза. Ответила на его поцелуй.
– Я говорю, и то верно – пойдём, постелишь мне, где хозяйка велит, – оторвавшись от её жадного рта, многозначительно подмигнул казачке оренбуржец. – Поздно уже. Засиделись…
Катерина, притворно вздохнув, встала с лавки.
– Ты, Сидор, ступай пока на двор, покури. Я зараз со стола приберу и выйду.
Хорунжий Болдырев, согласно кивнув, вышел из хаты. Звенящая южная ночь окутала затихающую казачью станицу. Мычали кое-где на базах коровы, которых доили хозяйки, стукала копытом в загородку лошадь. Громкий лай собаки сменялся внезапным всплеском затянутой, но вдруг сразу оборванной каким-нибудь хмельным казаком песни. По проулку за плетнём прошли, громко разговаривая и смеясь, девки.
Сидор Болдырев закурил папиросу и стал прохаживаться взад-вперёд по неширокому базу Ушаковых. Ожидание было не долгим. Вскоре из хаты выскочила разгорячённая гулянкой Катерина.
– Наконец-то! – обрадовался оренбуржец, заключая её в крепкие объятия и ведя в летнюю кухню. – Пришла, желанная…
– Да уж желание у вас, кобелей, у всех имеется, – пошутила казачка. – Только давай…
В непроглядной крутой темени Сидор лихорадочно общупывал и мял мягкое, податливое, как взошедшее на дрожжах тесто, женское тело. Жадно шарил за пазухой, путался руками в многочисленных сборках её длинной, поплиновой юбки. Катерина тянула его в кухню.
– Не здеся, чёрт косолапый… Навалился чисто медведь… Соседи увидют.
Они зашли в небольшое, недавно побеленное помещение летника. Не зажигая света, упали на койку.
– Дай хоть простыню застелю, негоже так-то, на покрывале, – приглушённо шипела рассерженной гусыней казачка. – Да погодь, юбку сыму. Праздничная – помнёшь или испачкаешь!..
– Ничего, и так сойдёт, – пыхтел, возился на ней взопревший от усердия Болдырев…

* * *
Когда Игнат Ушаков вошёл вслед за Остапом в дом учителя Куприянова, там все уже были в сборе. Кузнец Лопатин, Костя Будяков, Лукьян Родионов, Тарас Пивченко. Окромя взрослых, крутился тут и друг Остапа, пятнадцатилетний Борька Дубов. Присутствующие разом обернулись на вошедшего Игната, приветливо поздоровались. Олег Куприянов пригласил его подойти поближе, в самую серёдку собрания.
– Вот, мы здесь, товарищ Ушаков, прослышали, что ты только что из России, и решили пригласить, чтобы ты нам рассказал вкратце, что там творится? Да и о себе немного… Люди говорят, что заложила почитай всю вашу землю Дарья Карповна богачу Медведеву в долгосрочную аренду.
Игнат Ушаков заметно потемнел лицом.
– И то верно, люди добрые… Знать, кому война, а кому мать родная!
– Так ты давай, Игнат, рассказывай, – подбадривал его кузнец Денис Лопатин. – Ты токмо с Кацапии прибыл, как там народ живёть? Не забижают дюже москали при новой власти, при большевиках энтих?
– Ну, в общем, я так скажу, казаки, – начал Игнат, сняв форменную фуражку и присев на поданный женой Куприянова табурет. – Как ехали мы с Сидором Болдыревым по Тамбовщине, там ничего путного не видали. Большевики со своими начальниками комиссарами – только по железным дорогам, на станциях, – в глуши у мужиков своя власть. К эшелонам всё время выходят, оружию и патроны у солдат на хлеб да на самогонку меняют. А как до Воронежа добрались – там уже новая власть крепко засела. Какая-то у них там своя гвардия – Красная формируется… А по деревням, мужики сказывали, всю помещичью землю, – да ежели у какого куркуля-мироеда – лишняя, – батракам да малоземельным делют! И в Красную свою гвардию силком никого не тянут, не так как у нас, казаков. Хочешь – иди по доброй воле служить, а нет, так и не надо, оставайся дома у бабьей юбки.
– Итак, товарищи, – Олег Куприянов восторженно вскочил с месте. – Вы видите, – Советская власть уже в Воронежской губернии! Ещё раньше – в Царицыне власть перешла в руки трудового народа. А атаман Каледин собирает казачьи войска и хочет идти войной против Советов. Хочет снова отобрать землю у мужиков и вернуть богатеям и помещикам, а простых селян превратить в батраков. А под боком у него формирует Добровольческую армию из офицеров-ударников и юнкеров бывший Верховный главнокомандующий генерал Алексеев, чтобы вместе с Калединым идти на Москву и снова посадить там царя. И всё это они хотят совершить вашими казачьим руками. Так не бывать же этому, товарищи! Скажем наше решительное бедняцкое «нет» царским опричникам Алексееву и Каледину!
– Правильно! – дружно поддержали его окружающие.
– Не пойдём больше в полки, не будем опричниками и жандармами! – яростно сжал в руке артиллерийскую фуражку Игнат Ушаков. – Нужно самого Каледина скинуть к чёртовой бабушке и установить у себя такую же власть, как в Воронеже.
– И мы это сделаем, Ушаков, – Олег Куприянов по-приятельски хлопнул Игната по плечу. – В Ростове-на-Дону тоже Советская власть пабедила, теперь очередь за Новочеркасском.
В дверь вдруг с улицы требовательно забарабанили.
– Кого ещё нелёгкая принесла? – недоуменно пожал плечами учитель Куприянов. – А ну-ка, Раиса, пойди открой.
В сенях дружно затопали, застучали каблуками сапог, оббивая грязь и снег. В горницу, вслед за Раисой Сергеевной ввалились подъесаул Замятин с безруким Платоном Мигулиновым и три парня-сидельца из правления.
– Эт чем жа вы, господа хорошие, здесь занимаетесь? – изучающее обвёл взглядом присутствующих Геннадий Замятин. – Что это у вас за сборище такое?
– А цэ кто по какой нужде, – за всех ответил Тарас Пивченко. – Мэнэ от стара рана с фронту мучае. У госпитале не долечили, голова по ночам раскалуется. Я и прийшов на приём до врача, к госпоже Куприяновой.
– Я тоже на перевязку, – Лукьян Родионов тронул бок. – Под Петроградом осколком меня задело. До сих пор тамо сидит, проклятый.
– Ладно, вы мне тут зубы не заговаривайте, – злобно оборвал их подъесаул Замятин. – Лечится они пришли… Знаю я, зачем вы здесь собираетесь. Крамольные газеты читать, да на бунт казаков подговаривать?
– Что вы, господин подъесаул, – вмешался Олег Куприянов. – Истину они говорят: только врачебный приём у нас и всё. Ничего противозаконного… Сами ведь знаете, ваше благородие, жена за лечение денег просит не много, когда и продуктами берёт, – мукой, салом. Всё подспорье в хозяйстве. Вот народ и валит… Я ведь с сентября – не у дел, училище закрыто. А выживать-то надо… Пока Раиса с больными возиться, я пациентам популярные лекции по всяким общеполезным наукам читаю. Просвещаю их на предмет географии бывшей Российской империи и полезных ископаемых. Так же о флоре и фауне говорю. Вы бы тоже послушали, полезно…
– Нет уж, спасибо, я на службе, – хмуро отказался Замятин, помахивая нагайкой и не зная, что предпринять. Вроде, всё действительно – по закону.
– Так что, шёл бы ты отсель, ваше благородие, подобру-поздорову, – встал вдруг с места Лукьян Родионов. – Не то это добром могёт не кончиться. Не зли фронтовиков…
– Что? – Замятин, состроив зверскую физиономию, драчливым кочетом надвинулся на казака. – Ты что ж это, – угрожать мне надумал? Да я от самого станичного атамана полномочия имею произвесть здесь обыск по всей форме! А для тебя, если ещё хоть слово вякнешь, и правда может плохо всё кончиться.
– А ну пошёл отсюда! – Лукьян Родионов аж побелел от ярости, вскакивая и становясь – грудь в грудь – вплотную к Замятину. – Чеши отсюда, сволочь тыловая, жандарм царский, не то…
– Взять его! – подъесаул Замятин выхватил из кобуры револьвер. – Сидельцы, арестовать этого смутьяна и – в тюрьму!
– Что? Энто меня в тигулёвку? Геройского фронтовика?.. Ах ты, шкура, – Родионов, не владея собой, бросился на офицера. – Убью, гада! Собственными трудовыми руками придушу, сплуататора.
Кузнец Лопатин и Тарас Пивченко едва успели сзади схватить его за руки, оттащили в сторону, к печке. Молодые казачата-сидельцы в страхе отпрянули к двери, передёрнули затворы винтовок. Сотник Платон Мигулинов махнул единственной рукой, вступаясь за Родионова.
– Ваше благородие, господин Замятин, ну его к лешему, Лукьяшку энтого, не вяжись… Контуженный он с фронту. Вроде как сам не в себе малость, видишь?.. С ними, с фронтовиками, связываться – себе дороже будет. Они, чай, народ горячий, отчаянный, смерти в глаза смотрели… (В душе он был на стороне Родионова).
Подъесаул Замятин, сердито чертыхаясь, зашагал к выходу.
– Ну я тебе ещё это припомню, казак. Ещё посчитаемся…
К нему подскочил Игнат Ушаков, пьяно зашептал на ухо:
– Вы, господин подъесаул, лучше тихо и молча удалитесь отсель. А ежели чем нам, фронтовикам навредите после, так – когда-небудь в однорядь подстерегём на горе и спихнём с обрыва. Так что ступайте с миром…

* * *
В Громовском доме вечеряли, когда туда, запыхавшись и весь мокрый от пота, как взмыленный конь, ворвался подъесаул Замятин.
– Господин помощник атамана, в станице – бунт! На меня сейчас в доме учителя Куприянова было совершено нападение фронтовых казаков. Двое накинулись, пытались разоружить, угрожали убийством. И всё это при свидетелях – были пациенты, которых принимала врачиха, супруга Куприянова.
– Что такое? – чуть не поперхнулся борщом Прохор Иванович. Вскочил, отшвырнув ложку. – Это какой ещё бунт? Что ты городишь, Геннадий Викентьич?
– Истину говорю, Прохор Иванович, – Замятин заикался от возбуждения, торопливо рассказывал: – Обыскивать хату Куприяновых не дали, вытолкали взашей на двор. На меня вахмистр Родионов с кулаками кинулся, да его свои же удержали. Говорят – контуженый… Я всех запомнил и на заметку взял, кто там был. Помимо Родионова, там ещё кузнец сидел, да ещё один молодой казак, кажись Ушаков по фамилии. Тоже большевик отъявленный!.. Остальные – иногородние.
– А что же сидельцы? Ведь с вами воинский наряд был, – спросил Громов. – Нужно было заарестовать энтого Лукьяна, моего бывшего конюха, и всех остальных смутьянов.
– Да на что они годные, сидельцы эти, – презрительно скривился подъесаул, – Только за мамкины юбки держаться… Куга зелёная, а не казаки! Молокососы… Я им шумлю: хватайте большевика этого контуженого и – в тигулёвку, а они задом, как всё одно раки, пятятся… Коленки у них подгибаются, руки трясутся – тьфу, срамота! С такими, гляди, – навоюешь против Красной гвардии.
В разговор вмешался Фёдор:
– Ну вы, господин подъесаул, тоже мне удумали что сказать: Родионова под арест?! Да я ещё малым пацанёнком по станице бегал, а он со службы уже героем воротился. В чине урядника. Храбрый казак. Правильный. Свой… Вся грудь – в крестах. Кто ж его будет заарестовывать? Гляди, с огнём шуткуешь, ваше благородие. Чуть что не так – вся станица за героя-земляка на дыбки встанет!
– Ладно, тебя не спрашивают, – сердито отмахнулся Прохор Иванович. Обратился к Замятину:
– До атамана не заходил? Что он?
– Как всегда, под энтим делом… – офицер прищёлкнул себя слегка согнутым указательным пальцем под подбородок.
– Ясно, – нахмурился Прохор Громов. – Ты, Геннадий Викентьич, ступай домой. Завтра с ними разберёмся, а нужда приспичит, – так и на него, на Родионова энтого, управу сыщем. Хоть он и Георгиевский кавалер, и вахмистр… Сейчас у нас, вишь, свобода и демократия, – не царский режим. Все перед законом равные. Натворил делов – отвечай по всей строгости, хоть ты трижды геройский парень. Хоть племянник самого Каледина…
Подъесаул Замятин щёлкнул каблуками и, чётко отдав честь, вышел. Матрёна Степановна укоризненно покачала седеющей головой, со вздохом мелко перекрестилась.
– Господи, царица небесная… что творится на белом свете! Где это видано было, чтобы простой казак, конюх, – хоть даже и полный Георгиевский кавалер, – на господина офицера с кулаками кидался?
– У них вся порода такая, Родионовская… непутёвая, – пренебрежительно отмахнулся Прохор Иванович. – Из родной станицы Глазуновской их выперли за тяжбу со станичным атаманом, старшего его брата, Макея, в 1905 году расстреляли в Маньчжурии по приговору военного трибунала. Он сотенного командира в ссоре едва шашкой не зарубил.
– Казаки чисто перебесились последнее время, – продолжала охать и тяжко вздыхать Матрёна. – В грош уже никого не ставят. Слыханное ли дело прежде было, чтобы казаки – опора престолу – супротив законных властей шли, присягу нарушили!
– Так ведь – война, маманя, – укоризненно взглянул на неё Фёдор. – Война проклятая казаков переменила. Я вот тожеть прежде в оба глаза глядел, а зараз…
– Не горюй, сынок, – попытался взбодрить его Громов старший, – другие вон и того хуже, – без рук, без ног на костылях возвертаются, а у тебя только глаз…
– Спаси Бог, утешил, – скептически взглянул на отца Фёдор.
– Хотя оно, конечно, – лучше бы – два… – смущённо замялся Прохор Иванович.
Матрёна Степановна, видя печаль сына, быстро перевела разговор на другое. Вновь вернулась к Лукьяну Родионову.
– А что, взаправду, отец, говоришь, что Макей, брат Лукьяшкин, господина офицера в Маньчжурии зарубил?
– Сказывали… – неопределённо пожал плечами Прохор Иванович. – То ли совсем башку ему срубил, то ли задел вскользь. Ну да трибуналу всё одно. Приговорили и шлёпнули перед строем. За такие дела по головке не гладют.
– Так ты, батя, что всё же надумал? – перебил его нетерпеливо Фёдор. Ему надоело слушать старую историю про расстрел Макея Родионова. Были дела поважнее.
– А что тут думать, – пожал плечами Прохор Иванович. – Думай, не думай, а с учителем Куприяновым надо что-то решать…
– От всей души тебе советую, – горячо подался к нему Фёдор, – как самолично пострадавший на германском фронте, – не трогай ты фронтовиков. От самоуправства над ними хорошего чего мало выйдет – злые казаки на власть.
– Вы, молодёжь, на весь мир злые, как бирюки, – подковырнул Прохор.
– Будешь злой, ежели господа в тылу жируют на шее у нашего брата, а мы на фронте за их поганые капиталы руки да глаза теряем! А кто и вовсе, как Митька Лунь, жизни лишился…
– Ладно, не зуди, слыхали, – сердито буркнул Прохор Иванович. – Наслухались в армии мужиков и поёте под их дудку. Богатые – бедные… Мир хижинам – война дворцам… Тьфу ты, пропасть! Энто где же ты в станице дворцы видал? У нас – дворец? Или, может, у Моисея Ефремовича Крутогорова?
– Да, двухэтажный кирпичный домина, – ловко ввернул реплику Фёдор. – И покрыт кровельным железом, а не чаканом, как у некоторых.
 – А не сам ли он этот дворец на свои кровные денежки построил? – гневно взвился Прохор Иванович, распаляясь от высокого сознания своей святой правоты.
– Батраки, да наёмные каменщики из города строили, – парировал Фёдор. – Сам он, небось, белы ручки в цементе да извести не запачкал.
– А что ж ему, весь век, как быку тягловому, в борозде вкалывать? Мало он в молодости работал? – доказывал Прохор Громов. – Ты думаешь, достаток ему с неба свалился, как манна Божья? Как бы не так… Бедняком вначале был, я помню. В заплатанных шароварах по станице ходил, срам прикрыть нечем было. У жинки – одна праздничная юбчонка в комоде. Но духом не падал, работал день и ночь, а не пьянствовал под кабаком как Мирошка Вязов. И выбился в люди.
– Ладно тебе за Крутогорова, – примиряюще снизил тон Фёдор. – Речь об Лукьяне… Не связывался бы ты с ним, батя.
– Без тебя как-нибудь разберусь.
В разговор вмешалась сидевшая тут же, за общим столом, Тамара:
– А что, отец… Вон мой брат Илья… Он с Родионовым вместях служил. Так тоже дюже к господам офицерам недобрый. Говорит: бросили нас на Петроград, а сами – в кусты.
– Э-э да ну вас, – Прохор Иванович укоризненно посмотрел на невестку. – Вы как сговорились нонче все. В собственном доме уж спокою от этой революции проклятой нету! Просто голова кругом идёт… Вот пойду завтра к атаману Дмитрию Кузьмичу и попрошусь в отставку. Пущай атаманствует без меня. Будя, послужил царю-батюшке, посля – Временному правительству, а мужикам и башибузукам-фронтовикам служить боле не желаю.
– Вот и хорошо было бы, Прохор, – обрадовалась с чего-то Матрёна Степановна. – Сколько ж можно тебе горбатиться в канцелярии, тянуть энту лямку? На отдых пора уж, итак лица на тебе нет, похудел, осунулся… Чай, не молоденький – седина в бороде.
– Тьфу ты, и эта карга старая туда же! – чертыхнулся с досады Прохор Иванович, с шумом вскочил из-за стола и выбежал в сердцах на улицу…

57
Станичный майдан губит от множества голосов. Это переругиваются хозяева дворов с самовольно пришедшими на сход фронтовиками. Всего было более девяноста человек выборных казаков (по одному от десяти дворов), да около пятидесяти явившихся незаконно. Доверенные станичного правления во главе с подъесаулом Замятиным пытались было выставить их из правления, но те пёрли в наглую и пришлось пропустить. В центре, за столом, – атаман Дмитрий Кузьмич Ермолов, рядом с ним, по обеим сторонам, – помощники: Устин Закладнов и Прохор Громов. Последний, наклонившись к уху атамана, что-то горячо шепчет, тот отнекивается. Встаёт медленно с места. Шум в помещении правления не смолкает.
– Тихо вы, атаман говорить будет, – стукает по столу кулаком Устин Никитович.
Все устремляют глаза на Ермолова. Тот, подняв вверх руку и добившись полной тишины, бережно кладёт на скатерть перед станичным сбором символ атаманской власти, насеку.
Майдан враз замирает: так вот оно в чём дело! Старики судьи, сидевшие на лавке у стены,  удивлённо раскрывают рты. В гробовой тишине, нарушаемой лишь лёгким покашливанием да сморканием, звучит дрожащий голос Дмитрия Кузьмича:
– Господа станичные депутаты, и вы, почтенные судейские гласные, и вы, уважаемое правление, послухайте, что гутарить буду. Вы все хорошо меня знаете: атаманю я, с вашего позволения и по вашей милости, почитай десятый год до нынешнего смутного времени. И Прохор Иваныч Громов столько же у меня в помощниках. Вы все нас на эти должности выбирали, и большое вам за это спасибо и низкий поклон, – атаман Ермолов поклонился собранию. Прохор Иванович, поспешно вскочив с места, тоже согнулся в поклоне.
– Но вот вчера мой верный помощник, хорунжий Громов, – продолжил Дмитрий Ермолов, – ни с того, ни с сего заявил, что уходит в отставку. И я тоже слагаю с себя атаманские полномочия и ложу перед вами, почтенные выборные депутаты станичного сбора, свою насеку. Выбирайте себе другого атамана. Я служил вам, да и царю Николаю Александровичу, верой и правдой. Потом служил Временному правительству, а нынче уже не могу, слишком стар я для этого дела. К тому же, без Прохора Ивановича атаманствовать более не желаю и потому слагаю с себя власть. Пусть послужат теперь молодые, поусердствуют, а нам, старикам, пора на покой. Всё.
Дмитрий Ермолов и Прохор Громов ещё раз поклонились сбору и направились к выходу. Сразу же просторный зал станичного правления наполнился морем выкриков, раздражённых споров, шумом и гомоном.
– Дмитрий Кузьмич, Прохор Иваныч, опомнитесь, – гневно стучали в пол костылями старики судьи.
– Правильно, к чёрту атамана! – азартно горланили фронтовики. – Даёшь советы!
– Не надо больше атаманов и их холуёв помощников, – рвал голосовые связки Игнат Ушаков. – В Ростове власть в руках простого народа и нам треба такую.
– Что, в руках у народа? – к нему в гневе подскочил старик Никандр Сизокрылов. – Ах ты сволота большевицкая, понахватались в Кацапии поганой бунтарского духу… Бить вас надо смертным боем, покель не поумнеете! Через вас, злыдней, и атаман насеку кладёт.
– А ну чеши отсель, хрыч старый, – вступился за Ушакова стоявший рядом Лукьян Родионов. – Отойди, куркуль, не то самого юшкой красной умоем.
– Атаман, Прохор, – хватал их за руки почётный член станичного суда гласных дед Аникей Вязов, – объясните сходу, что за притча? Почему уходите из правления?..
– Правда, Дмитрий Кузьмич, – дай отчёт обчеству, что стряслось? – загудели кругом старики.
– А нечего тута рассусоливать долго, объяснять, – махнул рукой Дмитрий Ермолов. – Говорю же: старый я для нынешней непонятной жизни. Не уразумею, что с народом творится, какая шлея ему под хвост попала? Война всё замутила, скажете… Сам в Японскую воевал и тоже, кажись, война не победная была, поколотили нас тогда япошки здорово. А такого всё одно не было!.. Так что, извиняйте, господа станичники, а я вам больше не атаман. Прощевайте.
– Ну и я за своим атаманом, как нитка за иголкою, – пошутил Прохор Иванович и шагнул вслед за Ермоловым в расступившуюся сразу толпу. Оба молча проследовали к выходу из правления.
– Господа станичные выборные, – вскочил с места подъесаул Замятин. – Сами знаете, – времена нынче тяжёлые, время не терпит, и новых кандидатов в атаманы некогда согласовывать с округом… Предлагаю избирать атамана зараз же, без согласования, напрямую. А посля я съезжу в Новочеркасск и всё там утрясу. Утвердит окружной нового станичного атамана, никуда не денется.
– Моисея Крутогорова давай, – загудело сразу же полмайдана. – Моисей Ефремыча атаманом, окромя некому.
– К чёрту, – послышались выкрики с другой стороны, – Медведева на пост желаем. Справный хозяин, и оба сына – геройские, атаманцы. Не то, что у Крутогорова – каторжник!
– Братва, фронтовики, хватит! – орал не своим голосом Лукьян Родионов. – Долой атаманов, давай совдеп! Даёшь власть бедноты, как в Ресее.
– Молчи, анчютка безродный, – яростно ревели старики, потрясая в воздухе клюками и костылями, – ты вообче голосу на майдане не имеешь. Вывести его отсель, чтоб не воняло.
– Вон из правления, шкура продажная, большевицкая!
– Позор, станичники, кого слухаем? Выскочку на ровном месте… Бобыля.
Вездесущий молодой Игнат Ушаков и ещё несколько фронтовиков встали плечо в плечо с Родионовым.
– А ну ты, борода, палкой не очень-то размахивай. Как бы по твоей спине ею же не огрели.
– Казаки! – взвыл не своим голосом Аникей Вязов. – Станичники, бей христопродавцев большаков проклятых. Бей, не жалей, – злее будуть!
Внемля деду, на Родионова с Ушаковым бросилось сразу несколько человек.
– Братва, фронтовиков бьют! – рванулся на помощь Родионову Илья Астапов. За ним Васька Некрасов, Григорий Закладнов, ещё несколько служилых казаков.
– Гражданы, прекратить безобразию, – тщетно пытался утихомирить толпу безрукий сотник Платон, но его не слушали.
Подъесаул Геннадий Замятин, потирал от удовольствия руки. Вот так случай! Сейчас можно под шумок разделаться с этим Родионовым, натравив на него разъярённых выборных и стариков судей.
– Бей смутьянов-большевиков. В кровь их! – подливал масла в огонь недавно вернувшийся в станицу из Ростова сотник Тимофей Крутогоров.
– Хватит вам, казаки, – ворвался в середину потасовки, заслоняя собой Родионова, Пантюха Некрасов. – Не гоже, браты, меж собой грызню затевать. Пойдём, Лукьян, ну их к чёртовой бабушке.
Он потянул вырывающегося Родионова к выходу. За ними, матерно ругаясь, повалили остальные фронтовики. Фёдор Громов тоже вышел вместе со всеми на улицу. Равнодушным взглядом окинул подъехавшую к правлению группу всадников и вдруг вскрикнул от радости: впереди всех, на стройном кауром дончаке, восседал друг детства, односум Семён Топорков.
– Сёмка, ты, бродяга?! – стремглав бросился к нему Громов.
Топорков птицей слетел с коня и тут же оказался в крепких объятиях друга. Остальные служивые молча наблюдали эту трогательную сцену. Страсти, ярко пылавшие на майдане, сразу попритихли, уступая место благоразумию. В тишине кто-то громко выразил общее желание:
– Пойдём, казаки, в кабак, завьём горе верёвочкой…