Интерпретация Стокера

Гарберъ
                Пацанам посвящается.


  "Да здравствует Императорская Армия!Поручик Синдзи Такэяма"(предсмертное письмо)Мисима Юкио,новелла «Патриотизм»               

***
Нас согнали на первую в жизни линейку, было светло и холодно, я пришел в пиджаке и с бабочкой на горле – фотодонос, напечатанный с плёнки, все еще  хранится в семейном альбоме.

Мама работала тогда в этой же школе, я часто бывал в учительской, подслушивал разговоры преподавателей, лазил в кабинете трудовика; словом, новизна ощущений первоклассника  не  особенно волновала меня в то холодное утро – школьное здание было изучено до дыр.  Оно уже  не хранило таинства перехода в иную, чуть более взрослую жизнь – я  был знаком со своей первой учительницей, и даже два раза поливал цветы в новом классе.
На линейке я оказался во втором ряду; впереди возбуждённо вертелся какой-то белобрысый  мальчишка с большим ранцем. У меня  был похожий, только с  гоночной машиной,   оранжевых отражателей на нём было два, а не один, как на этом. Ещё неделю назад мама сказала, что он не понадобится сегодня, поэтому я пришел с георгинами, кажется –  помню, что это были  лохматые белые и красные  цветы.
 
 Жёсткий ранец переднего  мальчика изрядно  мешал.Из-за него я был отделён от происходящего в зале, ощущая себя деревянным сараем,  пристроенным к стенке общего дома; пацан беспрерывно вертелся, цепляя меня этой штукой. Примерно на пятой  минуте  я  немного обиделся, и сказал что-то вроде: «ты уже надоел тут крутиться» и «давай, поменяемся?».
На  замечание он дернул спиной, затейливо хрюкнул ( тут как раз замолчал мегафон, призывающий жить  школьной жизнью) и в наступившей  тиши благородного сборища пропищал:
- Сам пузень убери, жирный.

Надо сказать, что в то время я был  крупным и  рослым  – это можно увидеть все в том же семейном альбоме. Не помню, переживал ли  я как-нибудь сей ужасающий факт, однако  задавленный хохот будущих одноклассников показался обидным, вызвав жгучий и  редкий  в ту  пору прилив мимолетного горя.

От природы медлительный, я неожиданно быстро нашелся, и  посоветовал  своему  визави убрать задницу, сделав это нарочито громко и грубо.Одноклассники  захихикали снова; пацан же в ответ развернулся, качнувшись от тяжести ранца,  и безмолвно всадил мне в живот кулачок.
Я сразу дал сдачи, пихнув его в грудь и выбив тем самым в пространство вмиг  ставшей безмолвной  площадки. Георгины кометным хвостом восторженно брызнули следом: пацан упал на спину, на нелепейший  ранец, раскидав беспомощно ноги и распластавшсь  черепашкой в нокауте.  Затем он поднялся на локти и посмотрел на меня в упор.
Вот тогда-то я его и  увидел.
 И возненавидел. Так  люто, как никого и ни разу, ни раньше, ни позже – за всю свою скоро тридцатилетнюю жизнь.
Слепо, яростно и  навсегда.

                ***
- Что такое «медовый месяц»?
- После свадьбы. Люди бросают все и уезжают на острова какие-нибудь, вдвоём, чтобы никто не мешал.
- Не мешал – что?
- Любить друг друга.
- А как же они поженились, если им все время мешали любить друг друга? 
- Чтобы свалить на эти самые острова и поженились. Что за ерунду ты опять читаешь?

                ***


Разумеется, мы оказались в одном классе. Уши  мои  заострились, как бритвы, когда выяснилось, что « черепашка» тоже   умеет читать и писать – внимание к этому мальчику сделалось пристальным.  Сам факт уязвил  –  чтению и письму я научился рано и самостоятельно, что было предметом гордости  матери  и  составляло немалую толику деского внутреннего  превосходства над сверстниками, я гордился своим умением.
 Буквы всегда завораживали; способ рождения  слов приводил  в совершенный восторг; дивные пиктограммы и их сочетание с желтоватой бумагой составляли идеально подходящий  ключ для решения многих  терзавших меня вопросов. Начав читать бегло, я быстро позабыл об   одолевавших в ту пору глупостях, беготне во дворе и водяных пистолетах: самодостаточность книг, как инструмента познания, ошеломила и приковала навечно – уже в пять лет я чувствовал себя посвященным и избранным, читая, к примеру, журнал «Иностранная литература». Разумеется, мало что из него понимая.
Мать собирала подшивку, и  старые номера лежали на нижних полках  домашней библиотеки. «Иностранка» хранилась  все время расползавшейся из-за гладкой обложки безобидной доверчивой  кипой  – может, поэтому этот пухлый , с сероватой начинкой страниц журнал стал моим первым чтением.
Сути текстов я поначалу не ощущал совершенно, но  взрослый и запредельный для понимания  мир привлекал тем, что его можно было беспрепятственно трогать. Сюжет не был  важен, как и содержание, впрочем. Завораживал  меня сам способ изобретения словесных конструкций: я читал, лежа на животе вдоль  стеллажа, монолитно заполнившего самую длинную стену квартиры. Я  пожирал шрифт, разбирая по буквам  слова и удивляясь особенной красоте некоторых из них;  такие я запоминал и старался постичь смысл – спрашивал у всех, кто  не отказывал мне во внимании, больше всего доставалось матери и сестре.


                ***


- Что такое  смерть?
- «Кто такая», а не «что такое».
- Это женщина?
- Слово женского рода. А по сути это момент, когда твоей душе надоедает дурацкое тело, и  она ищет новое. Это всегда расстраивает окружающих, так как они очень привыкли к старой тушке, а новую они могут не узнать. Или она никого не узнает.
-  А вдруг новое тело будет еще дурацкее?
- Ха-ха! Зато оно, может быть, не будет грызть ногти на руках, как старое.
-  А оно возьмёт и  будет грызть на ногах!
- Ха-ха! За этим гораздо легче поймать. Срочно мри.  Да что ты там читаешь, в конце-то концов?!!
Сестра была  великолепна.

 
                ***


К моменту поступления в школу мой подход к чтению разительно переменился – к тому времени  восхищение  напечатанным словом, как шифром слегка улеглось, внутреннее содержимое самого сейфа стало моей задачей – разумеется, ребенку полагались книги по возрасту. Помнится, мать озаботилась этим; была закуплена разноцветная толща сказок с картинками, что-то еще, но я отказался читать их все наотрез.
Картинки, в какой бы манере они ни были выполнены, оскорбляли меня тогда; позже я сделался чуть снисходительнее к мастерству иллюстратора навязать  какой-либо образ. Вскоре мне вдруг полюбились рисунки Доре, которыми одно издательство дало себе труд снабдить сказки Перро – насмешливого и циничного рассказчика, ловкого волка в шкуре овцы до тех пор, пока перевод Ивана Тургенева не сделал его сладеньким сказочником и не скормил в этом виде всем маленьким детям.
 «Сказки матушки Гусыни», правильно переведённые – только они и понравились мне тогда. Это были злые  сочинения, без дешевой морали и деления персонажей на «плохих» и «хороших»; более того – повзрослев, я нашел их  физиологичными, с некоторым  весьма сексуальным подтекстом.
Также был Андерсен, трехтомник желтого цвета; редкие иллюстрации в книгах были выполнены карандашом и оставляли простор для воображения. Однако  неизбывная грусть его персонажей заставила  отложить первый же том -   тоскующий сказочник  возмутил меня ею, несмотря  изящество и глубину исполнения. Категоричный по-детски,  я инстинктивно избегал описаний любого страдания, оно не казалось  интересным и не вело никуда, кроме как к глупым слезам –  но  не они  были моей  целью!
Скривившись, я  сообщил маме, что « это какая-то  грустная ерунда!», отчего она совершенно растерялась.

 
Кажется, я сильно обидел  её, отказавшись читать блестящие книжки с цветными картинками и огромными глупыми буквами. Сердце  принадлежало светлому полю со  стройными литерами, на котором не было  лишнего: только колонны маленьких послушных солдат, заведомых жертв моего  любопытства. То ли я сам вел их на поиски истины, то ли они увлекали меня за собой – но я все же  научился читать до конца, и то  первое, что получилось по-настоящему понять и осмыслить в столь раннем возрасте,  запомнил почти наизусть -  цитату  из этой новеллы я сделал эпиграфом к повести.


                ***


  - Почему люди убивают друг друга?
-  Только по двум причинам.
- Это по каким же?
- От страха или любви. Или от обоих вместе.
- Убивают, если ненавидят. Почему ты меня путаешь все время?
-   Ха-ха! Ненависть это страсть, а страсть есть проявление любви. Ты сам себя путаешь. Математику сделал?
- Если я хочу убить, при чем тут любовь-то? И математика, блин…
- А кого ты хочешь убить, интересно?
- Тебя. Ты всегда так непонятно отвечаешь!
- Это не мешает тебе спрашивать снова и снова…

Не знаю, что читала моя сестра в свои восемнадцать. Тайно  роясь в её книжках и вещах, я не обнаружил  ровным счётом ничего интересного. 


                ***
Таким я пришел в первый класс, где, как оказалось, мои претензии на   эрудицию натолкнулись на кое-кого, кто решительно с ними не согласился – правда, знания  оппонента лежали несколько в иной плоскости. Вероятно, книги, до которых он добирался дома, принадлежали перу русских классиков, которых я не читал вовсе; тут оппонент имел фору.
 Впрочем,  догнать его  оказалось делом нетрудным; впоследствии я заставил себя одолеть малышовый, как мне думалось, минимум: я не получил никакого удовольствия от чтения примитивных стихов о березках и родине, отрывков про ученых котов и несчастных собачек . От учебников  меня воротило почти так же, как от раскрашенных глянцевых сказок. Выручало лишь то, что во время прохождения, к примеру,  гласных,  учительница щадила меня, позволяя терзать под партой какую-нибудь постороннюю книгу – словом, первый год обучения не принес  каких-либо особенных знаний. Я бы откровенно скучал, если бы не одно обстоятельство.
Проблема была в том, что исключением из массы обычных детей был не только я. Что понадобилось моему врагу в обычной средней школе – неизвестно. Сам я отбывал в ней срок по вполне уважительной причине  - тут преподавала мама, это было удобно и безопасно. Однако дела обстояли именно так, и, увидев меня на уроке читающим,  на следующий   день   оппонент заявился с книгой, нахальнейшим образом разложив её на своей  первой парте и погрузившись в чтение также.
Делать было нечего, и ему  позволили;  между тем  ситуация   стала двусмысленной и  странным образом задела меня. Все это  злило и раздражало, и однажды, обнаружив, что на обложке его книги написано «Белый пудель» (что за ерунда, интересно? ) я демонически захохотал, показав в ответ обложку с Мелвиллом.
Прибавив  язвительную реплику о сходстве хозяина книжицы с пуделем, я с нетерпением дожидался реакции.
Помню, он покраснел – так сильно, что все испугались – и ответил, что Мелвилл говно, которое лопают убогие школьники.
Так и сказал. Но интуитивно я понял, что  враг  не читал   «Моби Дика», о чем радостно сообщил всему классу, удовлетворенный донельзя. В груди разлилось теплотой от  удачного способа мести; счастье, наставшее  в связи с унижением оперативно изловленного  оппонента, было уютным и  вылечило меня, на  секунды  сделав добрым.
Далее все произошло по тому же сценарию - придурок запустил в меня  книгой, довольно метко, попав в глаз. Я взвыл и придавил его  партой так, что едва не нарушил тщедушный скелет. Ничего, разумеется,  нового – хотя нет,  у меня появился синяк под глазом.


Было не ясно, как к нему относиться – переживать, или же носить с гордостью, как боевую  отметину. Истину указала  сестра, вырезав из черной полоски ткани пиратскую «одноглазку», и  целую неделю я ликовал, изображая Билли Бонса перед домашними. Когда же я   всем надоел, то задумался о ноге, которую не помешает сломать для возбуждения дальнейшего всеобщего интереса и правдоподобия образа славного Билли.
В школе же мой героический облик подвергся насмешкам – завидев фингал, придурок предложил пойти до конца и приобрести второй. При этом язвительно тявкнув, что жирные панды  раскрашены, как правило, исключительно симметрично.
За это он получил  по башке, а я  вновь  посетил загераненный псевдовигвам с главной скво нашей школы – директором. Не в последний, естественно, раз.

2.
               
  Умение противостоять кому-либо  – большое искусство, и даже сейчас   не знаю, дается ли оно человеку с рождения, или же вырабатывается с годами. Затевая вражду, я и подумать не мог о тяжелых длительных раундах длиною в неделю – ну разве что в воскресенье была передышка. Противник оказался куда как зловреднее, чем можно было предположить  – то ли был слеплен из похожего теста, то ли  мастерски раскусил мои намерения. Все наступательные маневры с моей стороны (тщательно выверенные дома, в кровати) почему-то  терпели фиаско. Так мне казалось; победа в моём понимании была полной капитуляцией с публичным признанием в глупости.  Как вариант,  мне мечталась  унылая, ровно склонённая грядка послушных голов одноклассников, одинаковых, словно яйца в лотке. Яйца усердно хрустели своей скорлупой, напирая на простейшие знания - старательно, закусив языки – и  враг в том числе, непременно. Не то, чтобы он вдруг разучился читать и писать, нет – ему полагалось  слиться с пейзажем, стать невидимой частью других.
 Наверное, мною владела метафора, означавшая  тотальное уничтожение этого мальчика, посягнувшего на придуманное мною же собственное превосходство – я хотел, чтобы его не существовало,  и все.

Но он был, и вдобавок, как выяснилось, варил в  голове свой собственный план по поводу  этой войнушки. То, что соперник попался серьёзный, я понял мгновенно -  он напал первым.

Плакал ноябрь, но преподаватель затеяла тему про лето – кто как провел и где был. Нас  вызывали к доске, каждый говорил что-нибудь, дошла очередь и до меня. Учительница назвала фамилию, а не имя, как делала это обычно.  Не очень-то русская, фамилия прозвучала слегка  непривычно; волнуясь, я  немного запутался в стульях,  и, пока выбирался ,услышал ехидное:
- Эй, Гитлер, к доске!
Первое, что врезалось в память : мимолетная, быстро укрытая в  фальшивое негодование улыбка учительницы -  вражеский выпад сработал. Буквенный шифр фамилии  и вправду слегка совпадал со смутно знакомым мне тогда именем Гитлера, и, как я  тотчас же понял, сделал меня уязвимым. Стало горько,   предательство ошеломило – к  Лие Михайловне, своей первой учительнице, я был до того расположен. Одноклассники глупо заржали; красный от злости, я посмотрел на обидчика- тот выглядел очень довольным, невинно взирая то на Лию Михайловну, то на меня – что такого? Обычная шутка!
Оглушённый, я вышел к доске и что-то промямлил про лето у бабушки; невзирая на выговор мой враг саркастически слушал, морщась и скалясь – словом, на  место я вернулся раздавленным полностью. 
Враг был доволен;  способ укола фамилией он оттачивал еще долгое время, а вскоре применил и другие подлейшие штуки из своего арсенала, выяснив, что в словесных баталиях я не особо силён.
 После  такого позора критике моего оппонента стало доступно решительно всё – от одежды до внешности. В довершение ко всему я  незаметно (но все же) картавил, и это тоже было услышано. У меня оказались бараньи глаза, нос картошкой, уши опять же барана (почему не осла, думал я). Брюки мои оказались короткими (да не были они таковыми, клянусь!), и вообще я был «пиджик» - за то, что носил аккуратный черный пиджак, а не как все нормальные пацаны – кто в чем. Кроме того, что я был «тормознутый», «унылый» и еще там какой-то сякой, приближённый к дебилу на выгуле – словом, я  всей кожей почувствовал вакуум: одноклассники, озадаченные столь непонятной, жестокой войной, не торопились сближаться со мною.


Усилиями врага во мне выявилось так много смешного, нелепого, вредного; такого, что местом моим был вонючий отсек  отслужившей три века ржавой космической станции, плавно дрейфующей по направлению к Солнцу с тем, чтобы непременно сгореть без следа. Стоять у доски стало адовым мероприятием  – я не мог отвечать. Враг шипел в мою сторону   гадости, до тех пор, пока   его не  выгоняли из класса. Не умея реагировать быстро и весьма раздосадованный своей природной раздумчивостью и неторопливостью, я все чаще применял кулаки, за что получал по двойному тарифу – от преподавателей, и, конечно, от мамы.
Как и когда я пришел к пониманию, уже и не помню. 
Помню, что  открытие это совсем не порадовало – я вдруг ощутил, что   присутствие этого гада  уж очень густое, и  какое-то  навязчиво плотное – он явно таскался за мной. Получалось все будто нечаянно, но  очевидно: враг  поселился в моей голове, заколыхался, как буй, в животе, мячом залетал на трибуну. Как одноклассники мы не общались, не имели общих приятелей и были официально врагами – но у нас появилась какая-то СВЯЗЬ.


Драться с ним  оказалось легко .
Громко сказано. Я лупил, а он кеглей  катался по крашеным масляной краской стенкам, изрыгая  проклятия до  поры, когда  кулаки не втыкались  особенно больно. Я тузил, он орал – корка моей ненависти нарушалась лишь  окриком  преподавателя, или  тычком физрука. Я терял чувство реальности и всякого страха, бывая  счастливым в такие моменты. Но все-таки  кости врага,  колкие локти, бессильно сучащие ноги –    это было не  то, что хотелось сломать. Иногда мне казалось, что внутри у едкого гада сплошной металлический лист, вроде как дверь, и я в неё барабаню.
Шипение прекращалось, и начинался немыслимый вой, только это меня  останавливало. Плач дарил остановку, давая отсрочку до следующего избиения –  мною же овладевало чувство выполненной работы. Словно возить одноклассника по линолеуму было  святой, неотъемлемой частью школьного бытия, и в такие моменты я  ничего не испытывал более –  мне просто становилось легче.

Ночью  снилось, как он умирает – я, книжный мальчик, мечтал об убийстве. Ни яд, ни героический самурайский клинок – все это было не то, и даже отрубание головы не особо катило – я мечтал как-нибудь раздробить ему голову, чтобы та лопнула, как грецкий орех.
Чтобы из неё потекли мозги, например. Ну, или вывалились  развесистым ядрышком. Я бы их съел – интересно, хрустят они или желе?

                ***
- Ну что? Что?!! Ну почему ты его избиваешь? Есть же причина?
- …
- Ну так же нельзя! Из-за тебя я выслушиваю массу претензий! Ты же учительский сын! Ты меня позоришь!!! Что вы не поделили с этим мальчиком? Что ты молчишь?
- Мама, не трогай его.
- Я отведу тебя к доктору!
«Советскую военную энциклопедию» у меня почему-то изъяли. Вот дураки.

                ***
Ничего не менялось;  минуло два года, прежде чем стало понятно -  меня вроде как сторожат. Растерянный, я стал опасаться  - это было стыдно и странно, и даже попросился в музыкальную школу и на баскетбол, чтобы не ходить на продлёнку, мама была дико рада. Паника убивала, заставляя ненавидеть всё больше - враг чуялся на любом расстоянии;  точно так же я ощущал и  отсутствие. Такие деньки стали символом счастья, до невидимого  безумия, до слабой  истерики, и так продолжалось до третьего класса.

Той зимой мне исполнилось десять, и я, наконец, придумал способ  убить.

 
Случилось всё перед каникулами, грязным и серым декабрём, вполне подходящим под мои невесёлые цели. Я был холодным, и тоже как будто бы грязным, как и декабрь, с той только разницей, что обычного сумрака зимнего дня во мне не имелось ни капли- я сделался светел, спокоен, расчётлив, ибо  шел убивать.
Книги, которые я любил, писали об этом без лишних слезоточивостей, упрощая процесс до чистейшей эстетики  действия. Смерть предлагалась как разумный и обоснованный выход героев –  дарила спасение и восстанавливала единственно верную справедливость, ведомую авторам. Если я  автор себя самого, значит, имел право решать – только мысль об убийстве врага утешала, и я простодушно дал ей логический выход:  то, что «Хатчисон был, в общем-то, добрым человеком», меня не касалось.
Я шел убивать Хатчисона.


3.
Он был суууукой и настоящим уродом, этот Хатчисон. Не коротким и ёмким животным, а именно так – со многими угловатыми «у» в середине. Слово нравилось мне  бесконечно: каталось, красивое,  свернутым в трубочку языком, карандашной дорогой вилось на бумаге – сууууука; полновесным и сочным казалось оно. Вкус к нему сообщила сестра, разумеется, вовсе об этом не подозревая.
Разница в возрасте наша составляла одиннадцать лет – чем я был для неё? Верно – мелкой, мешающей поступи начинающей женщины вещью – тапками, пуфиком, веником. Бывал я и  стулом, на который она натыкалась: «блин, что ты хлопаешь холодильником?  быстро вылез из ванной!!! ты  шарился в моей комнате?»
 Я отнекивался, она мне прощала, давая щелбан – и двигалась дальше одной ей известным гормональным кильватером – дальше, во взрослую жизнь.
Помню очень свежо – электричество солнца обливало её, полуголую,  с влажно-крашеным ртом.  Давя ступнёй стул, она превращала белоснежные ноги свои -  тянула по гладкой лепнине бедра  тончайшую пленку колготок шоколадного цвета. Вместо томных округлых коленей получались тугие, спортивные чашки мулатки – крепкие, чёткие, сильные. Кофейные зерна лаково-чёрных ногтей уважительно гладили тот шоколад, чуть цепляя.
Налито было так много, что казалось – вот лопнет…
Я сидел на диване и подсматривал через приоткрытую дверь. Резкая, рыжая, быстрая – сестра потрясла  своим томным роскошеством, распустившимся там, где никто не увидит. Открыв рот,  я  почувствовал интуитивно – это безумно, безумно красиво….
Он и лопнул. По шоколадному полю, издеваясь,  стрелами брызнули драные белые змеи, мулатка разрушилась, стул загремел.
- Суууууууууука, -  в ненавидящем выдохе пропела сестрица. – Вот ведь  суууука… В чем я пойду?!!
Так что Хатчисон  был разломом, убийцей красоты и гармонии, нарушителем милых картин и случайностью из разряда тех самых, что довлеют над любым начинанием.
Он был пустотой, отравляющей самые нужные, главные действия; дыркой на последнем чулке. Как будто безвинный и никем не преследуемый, он разрушал слишком много. Кто-то был должен его убить, этого Хатчисона.
И я решил это сделать


Неизвестно, откуда взялась эта серая книжка  - шлепнула сверху по темечку, спорхнув с покачнувшегося стеллажа: я лазал по полкам, как обезьяна в поисках «точно такого же,  про индейцев», измусолив до дыр Фенимора Купера. Отец Следопыта уводил меня  далеко из измотавшей реальности,  леча воспаленные детские нервы –  мне нужна была доза, еще и еще. Натти Бампо  был мне светом – спокойным, уверенным; он согревал благородством и шутками… тогда это был мой герой; впрочем, как и  для сотни-другой остальных  пацанов, вероятно.
  Стеллаж шатался,  я  был вовсе не  мелок для этой громады, но все-таки осквернял её  лазанием. Никакая бы мебель не выдержала: полки кряхтели, подаваясь вперед – я замирал, зависая- выравниваясь;  в одно из таких сотрясений на меня и свалился «Дракула». Позже, уже прочитав его, я посмеялся: странно, что он оставил меня в живых!  Тогда, спрыгнув вниз, я тренированно раскрыл содержание – великое вампирское имя ровным счетом  ни о чем не сказало, но зато я увидел заветные буквы – ура!!! индейское слово!!! – СКВО.
Мой «читательный ангел» плохо расслышал, так я  подумал:  сожрав «Скво» за минуты, я  с первых же слов  обманулся  в своих  ожиданиях. Поняв, что горячих индейских погонь и охоты на стадо карибу не светит, я  влез в холодильник, стащил последнее яблоко и злобно сгрыз его, разочарованный Стокером.
В рассказе этого благообразного деда не было почти никаких индейцев. Какая-то чушь – и кошка. И еще мерзкий Хатчисон, которого я бы не то чтобы в компанию не позвал, а дал бы  при случае в глаз. С той же силой, что и этому типу из класса… как его…  так они показались похожи. Последняя мысль была до того неприятной, что я незаметно съел и огрызок, и даже невкусную палочку яблока; однако эта же мысль заставила взять  книгу вторично и перечитать стариканов рассказ (портрет автора в черно-белом овале был тут же, на первой странице).
Дело было в Германии, как писал Стокер, в городе Нюрнберге, куда главный герой и его молодая супруга приезжают в надежде развлечься - посмотреть на развалины старого замка. Дальше было  написано, что эти двое едва поженились, однако: «Наш с женой медовый месяц длился уже вторую неделю, и нам очень хотелось, чтобы к нашим странствиям по истори¬ческим местам присоединился еще кто-нибудь»
Так  писал автор, и я  почему-то  немедленно возмутился. Мне говорили, что в медовые месяцы люди бегут на край света, чтобы никто не мешал заниматься им чем-то безусловно приятным – а эти? Тут  было как-то нечисто.
Штопор сомнения стал понемногу входить в пробково-девственный доверчивый разум, я продолжил читать аккуратно и медленно. Дальнейшее изучение «Скво» сделалось не простым поглощением букв – это было исследование на манер Следопыта, которое  увлекло.
Итак, эти двое нашли себе Хатчисона – не где-нибудь,  на вокзале! – и все для того, чтобы он скрасил их путешествие, не давая возможности ссориться.
 Рассказ велся от первого лица, и, будучи  еще глупым и маленьким,  я не умел разделять героя и автора.  Постепенно я проникался сочувствием к человеку, чья жена говорит за него, любит ссориться и без конца валится в обморок
На протяжении всей истории эта дама делала только что-то подобное, и это вызывало вопрос – а зачем она здесь? Для чего?

 
Дальше был Хатчисон – тоже болтливый и весь из себя героический; он был из Канады, видел вживую апачей, без конца рисовался на публике и был  рисковый вояка. Он без конца травил страшные байки про убиенных индейцев, вызывая этим  всеобщее недоумение и ужас на грани восторга (тут я не очень-то автора понял).
Атмосфера рассказа, по замыслу, должна была быть, вероятно, влажной и серой, с паровозным дымком и камнями, обрамлёнными в мох  - так мне виделись средневековые стены. Изрытые временем лестницы из каменных плах, холодные темные ниши, бойницы и камеры – так, вероятно, хотел напугать меня Стокер, но я видел совершенно другое кино.
Оно понеслось, когда троица двинулась в  Старый Город, а именно в Крепость – она была почти в целости, ибо Нюрнберг тогда еще счастливо избегал разрушений со стороны; описания Верхнего Города были сочны и весьма увлекли, отодвинув индейцев. Я бы не отказался полазать там;  представляя, я встроился в эти картины незаметным для всех персонажем – так бывало всегда, если чтение нравилось.
Все было здорово: эти трое болтали о чем-то, глядя вниз со стены и чему-то умиляясь, потом я услышал женский визг и ужасное, рвущее слух, мяуканье.
Я подкрался поближе.
 Оказалось, что, наслаждаясь прогулкой, сууууука Хатчисон невзначай -  убил. Маленького котенка, мирно игравшего с мамой в красивом саду. Просто так,  чтобы показать свою якобы меткость и дурацкую американскую крутизну.
Посреди идиллически- мирных пейзажей, окутанных цветом, обрамлённых заросшими рвами и залитых солнцем, этот глупый пустой человек кидается камнем – ради шутки и глупого спора, разрушая гармонию и отнимая невинную жизнь, лживо и деланно сокрушаясь при этом.
Котёнок лежал, еще тёплый, наверное; голова его была размозжена, мордочки не было видно. Булыжник, довольно большой, с острым свежим отколотым краем лежал тут же, в крови. Рядом, беснуясь, прыгала кошка – мама котёнка.
Этот камень я почуял, как собственный –  будто сам я  поймал его в голову, у школьной доски, на обычном своем лобном месте; он был   пущен точно такой же праздной, нахальной рукой.


Черная кошка кидалась на стену, пытаясь достать сууууку Хатчисона, однако тот был высоко, далеко – беспомощно-злобная, она прыгала зря.


Все пустое!  Хатчисон же, наблюдая звериное горе, отвлекая попутчиков от разумных и взвешенных выводов, разразился историей про убийство ребенка одной индианки:
« У апачей была скво, а у меня был приятель. Индейцы звали его – Заноза. Он был полукровка, хоть внеш¬не выглядел совсем как белый. Однажды во время набега он выкрал у этой скво ее ребенка. Ее саму пытали на огне, а ублюдка он… Он убил его. На ее глазах. Она тогда еще как-то странно на него посмотрела. Нет, она не выла от горя! Она только посмотрела на него… Всего один взгляд!.. Ведьма три года охотилась за Занозой, а когда воины сграбастали его и передали ей… Знаете, никто так ловко не пытает, как апачи… Человек умирает долго… Я видел ее лицо, когда убивали ее сына – вот точно такое же, как и у этой кошки»

Я слушал его с отвращением.

Кажется, потом он раскаивался, суууука Хатчисон, болтая по теме без умолку. Говорил, что сделал все это случайно, и что  не прав. Извинялся перед женой неподвижно стоящего Стокера и, конечно, делал вид, что смущён происшествием...
 
Но мне уже было не важно. Механизм  моей ненависти был  давно заведен и настроен задолго до этого, а сейчас был запущен на полную мощность. Никакие объяснения этого типа не могли уже сбить меня с толку. То, что «Хатчисон был, в общем-то, добрым человеком», не имело никакого значения.
Носителем ужасных случайностей, невиноватый убийца и разрушитель установленной миром  любви и гармонии, вечно ржущий над жизнью и смертью – мусор, пыль и отброс, возомнивший себя героем и пупом земли,  суть человек – вот кем был Хатчисон. 
Я сделался кошкой, следующей за ним по пятам. Моментально и безо всяких усилий. Врос в её слипшийся от крови котенка мех, сердце застыло в ожидании; когти подрагивали от предвкушения мести. Я с трудом контролировал хвост и дыхание, всё, что могло меня выдать. Не понимая уже болтовни Хатчисона, не вникая в его побуждения, не обращая внимания  даже на то, что он – человек куда посильнее меня, я пошел за ним, след в след.
Они шли к Башне Пыток; крадясь, я несколько раз ощутил – меня видят. Отстав и слегка увеличив разрыв, я выглянул из-за камней и наткнулся на беглый и ищущий взгляд Брема Стокера. Заметив меня, он мгновенно отвел глаза и продолжил беседовать с Хатчисоном, будто не видел.


 Так стало понятно, что я не один. Был еще автор, который, по странному совпадению, ни буквой, ни точкой не сбил меня с этой волны, а, наоборот – способствовал.
Он привел  всю компанию  в Башню Пыток, где я затаился,  продолжая читать. Я почуял уже, что автор -  союзник, но  все же  немного боится. Он осторожничал, придерживая  гнев, повествуя вполне беспристрастно, не выказывая своего возмущения.
Но  обострившимся звериным чутьём  я обонял – он все знает.


Он всё сделал, как надо,  этот ирландский писатель. Привел суууку Хатчисона прямо к Железной Деве, орудию пыток. Это была тяжеленная, ржавая  железная баба, полая, с дырами,  средневековое орудие смерти – закрывая тяжелые двери с шипами, палач протыкал свою жертву насквозь.  При Деве находился служитель, спокойный седой человек. Стокер привел туда Хатчисона, понимая , что я где-то поблизости,и на всклокоченной шерсти   густо сохнет кровь мести – не котенка, моя. Он описал все подробно, зная характер своего персонажа и спутника, который немедленно захотел забраться в Железную Деву.

 
Хатчисон между делом  хвастливо вещал:
«В свое время я побывал в различных переделках. Однажды в Монтане я провалялся целую ночь, при¬давленный убитой лошадью, а вокруг меня бушевал пожар. Пожар в прериях, когда вы вынуждены жариться в его пекле – это, скажу я вам, испытание! В другой раз я заблудился на земле команчей; они тогда как раз вышли с белыми на тропу войны. Меня заваливало в туннеле Билли Бронхо на золотых приисках в Нью-Мексико. Я и еще трое ребят ремонтировали фундамент моста Буффало и кессон, в котором мы сидели, порвал канаты и уплыл, куда захотел – еле нашли. Так что я не боюсь острых ощущений, а что касается этой дамочки, так она мне даже нравится»

Неубиваемый Хатчисон, как же, подумал я  и слизнул кусок мозга котенка с жестких усов, все-то ты  перечувствовал, Хатчисон, сууууука.


Я скалился по-кошачьи, предвидя кровавую месть. Подождал, пока Хатчисона (по его собственной просьбе) предварительно свяжут и он войдёт в Железную Деву. Выдержал паузу, необходимую для того, чтобы двери с шипами  прикрыли плотнее  огромную бабу со стоящим в ней связанным Хатчисоном,  и только тогда прыгнул. Пришлось впиться в служителя и вырвать из ляжки немножко мяса, чтобы он бросил веревку, держащую двери. Против него я ничего не имел: служитель – ведь он проводник, думал я, за это ему заплатили.
 
Все получилось.


Двери захлопнулись, насадив на шипы бойкого любителя риска , проткнув  мягкие ткани и горло, раздробив кости и  заставив его, наконец-то заткнуться навеки. Автор сделал еще одно доброе дело, описав  лицо Хатчисона  перед смертью – зенки веселого американца остановились от ужаса; я был счастлив, что он все-таки испугался.
Я мог бы сбежать, и рассказ бы закончился по-другому, но нужно было удостовериться в смерти врага; кроме того, мне хотелось попробовать мозг. Стокер, стоявший дотоле в сторонке,  понял меня :  открыв  дверь Железной Девы,он предоставил такую возможность, вывалив на пол все то, что осталось от наглого янки.
 Да, Хатчисон сдох.
Мозг его оказался  пустым желатином, с привкусом лука, совершенно невкусный и водянистый, я лизал его через глаза трупа, когда почуял павшую на меня тень.
Надо мной стоял Стокер, в руках его был топор, он смотрел на меня с сожалением...


                ***
- Ты не должен обижаться на меня…
 -  Я все понял. Никто и никогда не умирал в Железной Деве сразу. В ней пытают, а шипы расположены так, чтобы жизненно важные органы не были задеты.   Обычно умирают дня три. Ты ведь написал этот рассказ специально, чтобы  расправиться с Хатчисоном! 
 - Я сделал для тебя всё, что мог. Теперь я хочу, чтобы этот рассказ напечатали. Если  оставить тебя в живых, то издатель не примет. Нужно убить кошку.
- Понимаю. А все-таки – зачем  нужна была женщина?  Она  глупа, и тебе с ней плохо… Зачем?   
- Женщина тут для того, чтобы ты догадался, мой внимательный друг, я очень на это надеялся. И не ошибся. Пусть это не беспокоит тебя, я убью её в каком-нибудь следующем рассказе. А тебе – пора.

                ***



Стокер дружески улыбнулся  и  разрубил меня посередине, добавив в историю  дурацкую фразу, вроде бы извинение за жестокость.
- Встретимся? – донеслось до  меня из ущелья страниц. 
 - Увидимся,- сказал я и захлопнул книгу.



4.
У меня не осталось вопросов.
К  тому времени они отвалились, как насосавшиеся клещи -  куда делась душа Хатчисона после нечаянной смерти, было совершенно понятно. Меня не трясло от азарта, или  же страха – я печатался медленным факсом все это декабрьское утро. Слово «убийство» выползало по букве весь день, даже в столовке. Ребенок пропал,  вместо него появился листок со скупо составленным текстом; это был приговор.
В половину второго, когда класс был подхвачен обширной мадам, продлевающей день, я  наставил раздумчивых  многоточий вниз по вымытой лестнице – сменная обувь стучала, и  не хотелось, чтобы кто-то услышал, как я тороплюсь.
Школа затихла.

Он спокойно стоял на  обычном месте, перед заваленной куртками-шубами  вешалкой и, ничего не делая, ЖДАЛ СПИНОЙ.
Все, как я сочинил.
Стало понятно: он был готов, сжавшись и втянув голову. Он никуда не бежал. Это было в новинку, неправильно, и я пихнул его между лопаток. По замыслу, враг должен был повернуться и кинуться, изрыгая проклятия, самые что ни на есть ужасающие. Но он промолчал; вместо этого  стал одеваться, не обращая на меня никакого внимания.
Это была самая настоящая, злая подстава и   идеальное в своей простоте унижение. Великодушная жертва кидала мучителю шанс, милосердно на все соглашаясь, лишь бы сорвать эпизод. Как будто ведомые на расстрел партизаны, издеваясь, объяснили эсэсовцам, куда лучше стрелять, расставили убийц по удобной для них траектории и заранее задрали рубашки, объясняя – тут, елки зелёные, сердце. Хотите, мы вам обведем, блин, фломастером?
Тупым и наивным эсэсовцам, спокойно и внятно; те, конечно, немножко в смущении – данке, товарищи швайне, большое.

Я озверел   и ударил еще. Покачнувшись, враг снова  не отреагировал; тогда я схватил его сзади за шею  и потащил в угол, где из зелёной стены вырастала труба отопления.
Своим кривоватым коленом железо врастало  в соседнее помещение. Замазанный старой побелкой, сгиб  находился на уровне лохм моей жертвы – при надлежащем ударе любой мог лишиться сознания; на то был расчет.
Враг отбивался  довольно растерянно, что облегчило задачу. Вцепившись в белесые волосы, я треснул его головой о трубу – получилось не очень-то, ибо сознания он решил не терять, напротив -  заорал во все горло.
 Не обращая внимания на крики, я ударил его  еще раз, собрав предварительно силы.
Он затих и свалился мне под ноги, под заросли курток, пальто и шубеек; обрушившись следом, я  подумал, что  - кажется – убил; это было по плану рассказа, но все-таки ново.
Здесь полагалось перелистнуть, или сбегать на кухню за яблоком. То есть время для паузы, чтобы осмыслить.
Я сидел в тряпках, оседлав теплое тело и позабыв продолжение. Тишина была именно та, при которой листают страницы.
Кольнуло обидой. Все слишком быстро закончилось; враг и тут все испортил. Свалился и сдох, лишив меня  сладостного переживания мести, поправ сочинённое действие; он ничего не сказал, не нанёс ни удара, не разбрызгал слюны и мозгов. Сдох, как говорится, покорно.
Я сидел и расстраивался, припоминая Железную Деву, всю красочность действия в средневековой башне. Мой убогий сценарий не шел ни в какое сравнение с печатными знаками Стокера – будучи даже реальным, моя книжка оказалась короткой и  убого написанной.
Все это вовсе не радовало, но отходного пути не имелось; самонадеянно выверив путь, я был вынужден следовать нарисованным буквам воображаемой книжки; страницы её глухо шлепали по забитым адреналином ушам моим, не давая собраться и что-то почувствовать.
Что -  нибудь,  кроме глухого разочарования. Не будь я упрямым, я бы расплакался, и, наверное, кого-то позвал. Но вокруг тяжкой массой висела одежная пыль, время подвисло, не работая даже всегда неожиданным школьным звонком, помещение вымерло – все было так, как писал я в рассказе – свободная сцена, свидетелей нет.

Спасения не было тоже.
 
В таких случаях полагалось заканчивать, и я, наконец решился.  Нужно было взглянуть на лицо врага – по задуманному, поймать выражение смерти, о котором так красиво и страшно пишут. Кроме этого  автор должен запомнить, как человек выглядит в  миг, когда не язвит, не ругается, увидеть лицо без извечной гримасы издёвки – какое оно? Я полез под висевшие низко пальто, закрывавшие половину картины -   было темно – и тут же поймал  сильный пинок в живот. Это были огромные новости.
Он был еще жив, и  продолжал сражаться.
Рядом валялась чья-то красная куртка – наверное, оборвалась вешалка – тонкая, с серой подкладкой, порядком затоптанная – я схватил её, всем телом упал на врага и  стал душить.

Восторг  обрушился  сразу, как только я поймал грязной тряпкой  слабую голову; навалившись, как только возможно, я прилип к его телу, давя…


Исчезло все, даже воздух и пол, и возникло  растение. Из моих вен. Взялось ниоткуда, расправив лианы сосудов, зашевелилось разбуженно –  не нарушая, а как-то обрадованно, даже в ногтях, кажется. Где-то  пряталось, набирая цвет-силу, хотел бы я знать, такое огромное… Ничего не умея, я слушал, как оно прорастает всё дальше, игнорируя всякий контроль, сквозь одежду и ниже, туда, на ком я лежал, кого так беспощадно давил, обещая себе - уничтожить. В какой уже раз спружинили колкие кости… радость.


Стыд, восторг, стыд… что?


Чувство вломилось в мозг,  и  взорвалось. Ставшая   ртутно-тяжелой,   кровь  докатилась до головы, разбилась о  своды и снова обрушилась вниз.

Ошеломлённый,  я обмер.
 
Парень дышал, очень часто и тихо.  Казался мягким, податливым, он засасывал, раскаленно. Надавив на живот, я услышал, как  там  зажурчало, но это не показалось смешным.


Кровь для растения?


Все это было каким-то немыслимым удовольствием, пополам с болью, не входившим ни в какую из книг. Подо мной была жизнь, настоящая, не преломлённая в буквы, хаотично бурлящая животом и какими-то мыслями, очевидно. Я очнулся, услышав  шипение под серой подкладкой;  как змея, выворачиваясь из затоптанного синтепона, он вдруг яростно  стал извиваться, освобождаясь, грыз ткань – хотел жить.

 Он  не мог понимать, что  во мне не сходилось.
 
 Был  восторг, которого я жаждал и дальше, но была и дилемма. Сейчас враг  исчезнет, перестанет сопротивляться, умрёт, убежит  - он нарушит гармонию, которой подверглось мое естество. Все закончится, а  написанный страшный рассказ станет явью или провалом,  похожим на скрип открываемой дверцы орудия пыток, и ничего не останется, как попробовать мозг. Может даже, свой собственный?

 Инстинктивно я не мог отказаться от  этого… от чего же?


  Не хотелось менять положения, однако я встал на колени; отпустив свою жертву, я затих, озадаченный плотным  потоком своих ощущений.
 В голове проносились, как хроника, кадры вражды;  это выматывало и выносило из мира;  я не заметил, как враг  выкарабкался из-под куртки и вороха свалившегося тряпья. Очнулся, когда он зацепил меня локтем, ломко спасаясь – трясясь, пробирался в проход.
 
 - Ты куда, -  тупо спросил .

Он побежал, и у меня ничего не осталось.
Обувь грохотала по-адски, выдавая обоих, школа безмолвствовала; мы были никому не нужны и   неслись по линолеуму, сам я алкал только цель – спину в вязаном свитере, все сосредоточилось в теплом и сером. Там содержался  ответ, что-то важное, о чем я нигде не читал;  почему-то казалось, что, если сейчас догоню и почувствую снова, то… может быть, я просто спрошу у него?
Ведь за все это время  враг не сказал мне  ни слова, против всяких законов трехлетней почти войны...
Мы неслись по желтому школьному коридору,  любой мог прервать нас, окрикнув – но все   вымерло, ни один вездесущий преподавательский нос не нарушил погони, мир затаился, ожидая исхода, зрители остановили попкорн.

Он с разбегу влетел в туалет, хлопнув дверью, врываясь  за ним, я уже понимал – всё случилось.
Грохот и крики еще замирали в ушах, а  враг, поскользнувшись на залитом хлорным раствором полу, снова умер.
 Едкая лужа еще колебалась, в стороне, успокаиваясь,  громыхало  опрокинутое ведро. Труп казался растерзанным, со странно свернутой вбок головой, с задранным  свитером, беззащитный и тонкий живот его не шевелился.
 Значит, он все-таки выпал из Девы. Все случилось, пока я бежал – из-под белых волос тонко плакала розоватая струйка, мешаясь с  вонючей водой.
По ногам моим что-то прошлось, отираясь – огромная кошка. Довольно облизываясь, она  методично, по-доброму тикала где-то внутри, поедая секунды до слова «Конец».
 - Дура, - сказал я, - ты дура какая-то. Ты зачем это сделала?
 - Мозг пробовать будешь? – мяукнула  она голосом сестры. – Он же суууука.


Я грохнулся рядом, на источающий хлорную влажную вонь школьный кафель;  колени мои пошли, вероятно, такими же трещинами, как старый фаянс унитаза. Из обломков всего помещения были понятны лишь серый  недвижимый свитер с наивным норвежским орнаментом, неровно приспущенный флаг  рубашки и голый живот.
Не понимая, что делаю, я уткнулся  лицом  в вереницу   снежинок   и разревелся.
Было тихо, как всегда перед школьным звонком. В бачке унитаза журчала вода, свет из окна  висел паром, мокрым и мёртвым. От жесткого кафеля саднило колени, через хлорку наносило мочой.  Реален был я и снежинки, да еще этот голый  кусок с беззащитным пупком  -  рыдая в него, я, наверное,  спрашивал что-то?
 
 Сколько времени все это длилось, не знаю. То ли   выплакался, то ли боль от ушиба и холод, наконец, отрезвили, страх потихоньку пополз, и вскоре совсем  захлестнул. Сделав попытку подняться на затекших ногах, я снова едва не свалился…  в этот самый момент все  и закончилось.
"Труп" шевельнулся и надежно поймал меня теплой рукой.         
 А  Железная Дева,  распахнув заскорузлые ржавые створки, отпустила навечно.
 То есть навсегда.



***


Утром я едва не проспал. Помню, что несся в футболке, мгновенно замерзнув: сентябрьское утро   к откровениям  тела не располагало. Спасало лишь то, что движение происходило в сумасшедшем режиме, слегка согревая  - виноватая паника быстро  гнала меня к нужному месту.
 На площади перед школой хрипел мегафон, все уже выстроились разномастным каре  (ура, сентябристы, букеты сиречь пистолеты); лиц школьников было не видно из-за буйства убитой растительности.  Я беспомощно заозирался, так бывало частенько в толпе;  инстинктивно ища знакомый объект покрупнее-поярче, и  вскорости да - обнаружил кое-что подходящее в массе родителей.
 Он посмотрел на меня, как на больное животное, и процитировал:
-  Нужно всегда носить с собой румяна и пудру. Может  случиться, что после
отдыха или сна самурай выглядит бледным.  В таком  случае следует нарумянить
 лицо.

 - Наша-то где?- спросил я, и почти сразу увидел виновницу.
Дочка торжественно вытянулась неподалеку, в первом ряду, тоненькой липкой.  На маленьком личике читалось девчачье геройство и  ненависть к ближнему  - сзади  активно  толкались какие-то мелкие перцы, махая букетами; детеныш мой терпеливо стоял, сотрясаемый в спину.
Я помахал и попрыгал, построил ужасные рожи, и она, наконец, улыбнулась.
 -  А давай их поймаем после линейки, - он был настроен решительно, -   она могла бы и в глаз дать. Где там преподша курит, никак не пойму?
Мегафон загундосил, объявляя облаву законченной. Каре из живых элементов нарушилось, расползлось сторонами; откуда-то взявшаяся преподавательница обозначилась громогласным слоном, собирая ушами-руками своих первоклассников.
Мой горделивый детеныш запнулся, замешкавшись, завязнув в какой-то чужой шелухе из бантов и букетов, осторожно приладился в этот бардак и тихонько поплыл – прочь. 
Происходящее было так же старо, как я, двадцатишестилетний;  сюжет из прошедшего времени ожил и выбежал в кадр  от меня независимо, кривляясь и гадя в торжественный день. Время прошлепало наглыми пятками из квадрата в квадрат школьной площади, не меняя периметра.
Нет, я не мог промолчать, ну не мог, вот и все.
 - Да-а-а, - осторожно, невинно, - лет двадцать назад… помнишь? Все то же самое. Помнишь, как ты в спортзале… ха - ха…  кхем…валялся?
Смех душил через утренний холод.  Конечно, сейчас  - прямо в этот момент – надо было  заткнуться, но я   никогда не умел.
 -  Нет, ну ты помнишь? Сразу, причем, на спине.
Брякнув такое, я  зашелся в  хихиканье,  не забыв подсобраться в ожидании тычка.
Он подумал немного, а потом рассмеялся:
 - Ну скотина,- смех был искренним, легким, и меня отпустило. День  прекрасен, дочь пошла в школу и вроде бы солнце… да и вообще – пронесло!
 
Пока я так думал, он развернулся, и, разумеется, врезал.