Танька

Маша Дубровина
Глаза у неё голубые и весёлые, будто водичка в карельских озёрах летним праздничным днём. А волосы – золотые и мягкие, как у девочки из северной сказки.
       Мы подружились, когда было нам по восемь лет. Я гостила летом у бабушки, в лесном станционном посёлке, куда можно попасть, если сесть в электричку  на Финском вокзале и два часа смотреть, как мелькают за окнами сосновые перелески, жёлтые песчаные овражки, волшебная вода, к которой никак нельзя привыкнуть, да округло-забавные в своей важности названия станций: Мюллюпельто, Петяярве, Капесалми.
      Таких посёлков по России много. Их строили воры и убийцы, а жили в них потом - ровно пополам: пьяницы и интеллигенты из ссыльных. Последние ассимилировали в первых часто, первые в последних – почти никогда. Сейчас к основному населению прибавились ещё воркутинские шахтёры, распределённые сюда на жительство. В основном, пенсионеры, и среди них - моя бабушка.
     Таких посёлков по России много, но таких мест, думаю, нет. Раньше была здесь финская деревня Саккола, славная свиноводством; были и мельница, и кирха, и всё, что положено. Была, наверное, тягучая и светлая как белая ночь, любовь, были песни на берегах у костров, были запахи жареной рыбы и шутки косарей на привольных, розовых от Ивана-да-Марьи лугах.
     Обходя посёлок лесными и полевыми тропами, долго-долго бредя вдоль прозрачной воды, где сосны вскидывали под свинцовым в ненастье небом ветвистую тоску своих рук, я потом, уже взрослая, услышала всё это. А пока в нём была только Танька.
     Мы подружились просто. Она протянула мне загорелую худую руку, чуть прищурилась синими и узкими, как лодки, глазами; «пфф», - сдула, не разжимая губ, набежавшую на лоб желто-русую волну, представилась:
- Таня.
     На вопрос: «Где ты живёшь?» показала пальцем в сторону соседней пятиэтажки, даже окно назвала:
- Третий этаж, квартира 35. Выйдешь гулять - заходи, буди. Я сплю до одиннадцати.
- Так долго?
- У нас все так спят на посёлке.
      И мы с сестрой заходили за Таней. Танькой. Она была местная и всё знала. Всё – это двадцать панельных домов, да ещё хутор за дворами, магазин, почта, станция, водонапорная башня, заросший сорняками фундамент непостроенного дома, который казался нам критским лабиринтом, дорога через поле и, конечно, река! 
    Мы с сестрой никогда не видели таких рек.   
     Родная нам смуглая мордвиночка Цна, всё что-то скрывавшая по зарослям да извивам, всё что-то шептавшая на древнем своём языке, любила казаться меньше, чем есть, притворяясь то ручейком, то змейкой, то просто влажной тишиной вокруг города. Звук её имени тоже был тайной, похожей на  тёплую, пронизанную сверчковым стрёкотом, южную ночь.
     А эту  реку  и звали привольно, сказочно: Вуокса - почти как Волга, только по-фински. Вода в ней всегда была холодна, и лишь в самые редкие, зенитные дни лета на песчаных гладких отмелях, у берега, становилась она кроткой, неподвижной и ласковой до первого ливня, первого ветра. И в такие утра нельзя было быть где-то, кроме реки. Она вся сияла мелкой рябью почти невидимых крошечных волн, таких лёгких, как будто это дышал ребёнок на парное молоко. Перевитые обнажёнными золотисто-огненными корнями сосен, подмытые весенними разливами, берега рассыпались уютным горячим песком.
     У самой кромки воды песок почему-то был розовым, потом лиловым, фиолетовым и – синим. Он был пропитан влажным, солёным и умным запахом. А самое главное, из него получались розовые песчаные замки! Когда река выбрасывала нам для игры пахучие скользкие водоросли, осколки перламутровых раковин, мелкую нежно-розовую и голубую гальку, отсыревшие сосновые шишки, мы с жадностью подбирали всё это, чтобы украсить высокие башни своих бастионов. Каждое утро мы знали, что следующим утром берег вновь будет гол, что вот сейчас какой-нибудь мальчишка уже поджидает, следя из-за кустов, когда мы пойдём купаться, чтобы разрушить замок ногами, - мы всё это знали и всё-таки строили.
    Но самой прекрасной оставалась вода. И мы там резвились так, как только можно в восемь моих и пять сестриных лет. Танька предостерегала:
- Здесь до середины – по колено, а потом сразу обрыв. Бездонный.
- Откуда знаешь?
- Пацаны говорили, и отец с лодки мерил.
- А сама туда не ходила?
- Не… Вы что? И вы не ходите – утя-аа-анет. Если от косы идти, дак там обрыв совсем близко, потому там и не купаются.
       Действительно, можно было идти по воде долго-долго, совсем не боясь глубины. Дно везде было чистым и ровным, вода – прозрачной, сквозь неё виднелся золотой песок, снующие сизыми стайками мальки, гладкие, то тут, то там, будто горстью брошенные  камешки. Я нигде не видела потом такой воды.
     Весело было с Танькой; как эта река, открыта она была для дружбы, счастьем лучилась и хохотала весь солнечный день, а в пасмурный ходила «надувшись», обижалась и хмурилась, прожигая колючим синим холодом глаз.
     Она говорила «клёво», «пантово», «на фиг», а я поучала: «не клёво – а хорошо, здорово», и Танька показывала язык моему занудству.
- Вот не зайду за тобой завтра, если будешь коверкать слова! – говорила я. А Танька насмешливо и с ехидцей щурилась, размазывая под носом пыльную соплю. И я не заходила за ней. В воспитательных целях.
      А потом, уже к вечеру, она выходила сама, делала вид, что не замечает, и после дней пять, до изнеможения «дулась». До неё вдруг доходил слух, что нам до отъезда остаётся неделя и, забыв гордость, утром Танька сама забегала за нами, изумляя выходящую на звонок бабушку внешним видом: надетыми под халат спортивными штанами и туфлями на высоком каблуке.
      Мы радостно бежали гулять: взахлёб есть чернику прямо с кустов - даже не есть её, а пить, превращаясь ртом, щеками и ладонями в синих лесных людей. Людей одного племени и одной, черничной, крови. А потом мы снова шли на реку, перебирая дни, говорили:
- Вы вчера в мяч играли у валунов, я вас видела.
- А что же не подошла?
- Дык!..
-…
- А вы что не подошли?
- А мы тебя не видели!
- И позавчера не видели?
- Позавчера – нет, а вот поза-позавчера точно видели!
- Не могли вы меня видеть поза-позавчера!
- Почему?
- А мы с отцом в четыре утра на рыбалку поехали. До Приозерска, а там – на остров… Я с ним в лодке была, на Ладогу ходили.
       И, гордая произведённым впечатлением, (мол, и я не скучала без вас), Танька тут же забывала обиду.
       Отец её был финн. Ездил в Питер на заработки. Рыбачил. Чаще он бывал пьяным и добрым, трепал Танькину голову тяжёлой тёмной рукой. По трезвому - бил, наверное. Так говорили про их семью, а мы видели только один раз.
       За домом, где жила Танька, был двор – не двор даже, а просто кусок леса, подзамусоренный людьми и отделённый от настоящего леса шоссейной лентой. Там мы втроём, да ещё несколько девчонок, наших с Таней одногодок, устроили летний театр. Протянули меж деревьями старую штору, расчистили полянкой песок, смахнув с него иголки и шишечный сор, расставили рядками деревянные ящики и старые коробки для зрительских мест. Инсценировали для поселковых малышей «Красную Шапочку».
      Танька была Красной Шапочкой. Очень хорошенькой. И алый берет ей кто-то принёс, и белый фартучек поверх голубого платья. И пока матери дома не было, Танька до густой красноты нарумянила щёки, подсинила веки, накрасила губы – «должна ж я, как актриса, загримироваться!».
      Всё было бы чудесно, если б на балкон не вышел с сигаретой Танькин отец. Через минуту стоял он на «сцене» и, жестоко хлеща по щекам вопящую дочку, ругал её страшными словами:
- Будешь знать, как кривляться, … размалёванная! - с тумаками, чуть не за волосы, погнал он Таньку домой. – Быстро смывай с себя эту заразу. Так недолго знаешь до чего, …, довертеться? Перед парнями - хвостом вилять?!
      Мы опешили, малыши пораскрыли рты. Не знали, что и придумать, как вызволить Таньку, как защитить, какое слово потом сказать при встрече. Но через четверть часа она вернулась. Лохматая, зарёванная и с торжеством в глазах. Следы косметики на её лице исчезли:
- Что смотрите? Давно не виделись? Какой у нас следующий номер программы?

      Мы с сестрой вообще виновато чувствовали себя рядом с ней. У нас были самые лучшие родители, а у неё – не было. Хотя, зачем я так говорю? Она, их поздний ребёнок,  любила ведь их, вечно кричащих, пьяных, состаренных нищетой и алкоголем. Любила отца, потому что он был в ласке так же щедр, как в битье. Любила большую, с рыжей гривой волос, маму, с велосипеда упавшую в бурьян и сломавшую себе что-то. Любила таких, какие были, – других-то ведь не предполагалось.
      Ходили однажды на реку вчетвером: Танька, мы с сестрой и мама. Играли в мяч, стоя в дурашливых маленьких волнах, ныряли и ловили друг друга под водой. Мама то сидела на песке, то присоединялась к нам. Жадным ожиданием полны были глаза Таньки, когда мама думала, кому из нас бросить мяч, за кем вдогонку поплыть. Ей хотелось бы и себе такого летнего дня – я знаю. И чтобы он не кончался ни сейчас, ни с нашим отъездом, никогда… Но она возвращалась домой, и там было другое.
- А у вас… желудок загорел! – сказала она, указывая на мамин живот.
      Мы прыснули:
- Почему – желудок?
- Ну, я же не могу сказать про вашу маму, что у неё живот. Она обидится. Живот – это у толстых!..
     Мы загорели за это лето так, как не загорали под родным лесостепным небом, выгорели и вылиняли насквозь, вместе с желудком и сердцем. Наши волосы и глаза обесцветились, и осталось в них только одно - счастливый блеск, похожий на речные волны.

    Потом мы писали письма - немножко ревнивые друг к другу: не появилось ли у нас или у неё новых друзей. Почерк у Таньки был круглый, хвостики букв торчали задорно, писала она цветными гелевыми ручками:

    Здравствуйте, мои подружки! Как вы там? Всё получаете свои пятёрки, или умудряетесь четвёрки тоже получать? Как ваш кот и как собака?
     Фигово, началась школа… Училка по матике очень плохая, я ничего не понимаю. Зато у нас в классе новый мальчик Женька. Как раз в моём вкусе! Но не спешите меня им дразнить. За мной тут ещё двое ухаживают, и ещё один пока просто смотрит. А у вас там не появились женишки?
    Спасибо, что поздравили с днём рожденьем. Да, вот мне уже и десять лет. Встретила его нормально. Подарили платье и свитер, а потом ещё игрушечного щенка. Я назвала его Лапа, он как настоящий. Приезжала в гости Поля, и мы смотрели мультики.
    Скоро осенний бал, я хочу танцевать с Женькой, но вряд ли он меня пригласит. У нас пацаны уже курят, а у вас? Маша, не возмущайся, я не курю!
  Ну вот, пока всё. Целую, пишите!
                Таня.

     Я спрашивала у неё: «Как там река? Есть ли в лесу брусника? Холодно ли?», а она никогда ничего такого не спрашивала: мир, из которого мы приезжали, её не интересовал и даже почему-то, как название нашего города, смешил. Но зато вопросы и мысли о мальчишках были всегда. Через три года Танька писала уже примерно вот так:

     Привет-привет!
     Это сново я! Поздравьте меня! Кажется, с Жекой всё кончено.
     Вчера мы с Настей и Костяном ходили к Жеке в гараж чинить мотоцикл. Сначала прикалывались, курили и всё такое, потом подошли двое пацанов, Анатолий и Колян, им по 19 лет. Колян такой тёмненький.
     Началась гроза. Мы стали на спор выбегать из гаража под дождь. Потом один из них говорит: «А голышом – слабо?». Мы стали ржать, ну я, понятно, отказалась, а Настя выскочила, и потом к ней все приставали как ненормальные. Жека хотел меня увести, но я сказала: «Интересно, чё ты! Тем более гроза, холодно выходить». И молния попала куда-то. В проводку, наверно. А уже было темно, и мы, короче, остались без света… Тогда меня кто-то начал лапать и целовать. Я поняла, что это не Жека, но было прикольно. Наверно, это был Колян. Он в последнее время часто за мной заходил  в школу и покупал чупа-чупсы, а один раз даже «Вагон Виллз». Но потом меня Жека рванул за руку и повёл на улицу, под дождь. И он на меня не смотрел вообще, а просто довёл до подъезда, развернулся и ушёл. С тех пор он вообще со мной не разговаривает, а Колян наоборот. Конечно, Колян старше и интересней, но с Жекой-то мы три года.
       Наверно, я бы спросила у вас совета, но, во-первых, вы в этом ничего не понимаете, а во-вторых, пока придёт ваш ответ, я уже замуж выйду и разведусь.
       Как-то фигово мне… Ну ладно, пока.
                Таня.

       Её новые письма пестрили всё более откровенными подробностями и постепенно так разошлись с моими интересами, что я совсем перестала на них отвечать, а показывать их младшей сестре просто стеснялась.
      Взять и приехать в Петербург для нашей семьи вскоре стало совсем не просто, встречи, обещанные нами Таньке, всё откладывались, и, казалось, она обиделась навек.
 
      И вот мы всё-таки встретились с ней через семь лет.
      В дождливый день с полинявшим зонтиком в руке она шла по улице посёлка: в свои двадцать лет - большая, крепко сбитая и равнодушная ко всему. Я бы, наверное, не узнала её в толпе. На ней было чёрное платье в белый горох и шерстяная кофта в накидку, веки подсинены, губы ярко накрашены, глаза подведены.
- Машка? – она улыбнулась. Двух передних зубов не было. Сощурила на меня ещё чуть более узкие, чем раньше, глаза. На широком, чуть расползшемся лице обозначились ямочки.
- Я-а… Таня?!
       Мы обнялись. Она придирчиво окинула меня взглядом.
- Ты совсем не изменилась. Не рожала?
- Не-ет… Я…
- В институте учишься? Доучишься, а уж потом семья, дети? Правильно. Ты такая… Такая, как надо.
- А ты?
- Колледж закончила, сейчас работаю.
- Да? Здорово! А где?
- Продавцом.
- Здесь или в городе? Что продаёшь?
- Здесь, на станции, в продуктовом… - Она с минуту посмотрела на меня,  будто отыскивая что-то в моих глазах. - Я аборт сделала.
- ?…
- Бывший парень, Сурен, не хотел детей. Но мне всё равно было, хотела для себя родить. А я уже то-о-олстая ходила, ещё же в шубе, зимой – все стали замечать, хотела уже коляску покупать для малого. А Сурен, собака, стал крутить со всеми, с подругами моими и со всеми. Считай ведь, это я его бросила. Но так мне плохо было, когда мне подруги стали про него рассказывать, и… Не выносила я ребёночка. Это, считай, выкидыш. А аборт – это Гришка, сволочь, виноват. Он ведь молдованин, на стройке работает, переезжает с объекта на объект. Я его редко вижу. Ну, на 14 февраля взяла и сказала ему, что на Новый год хорошо мы с ним отдохнули. Он так перепугался: «Что ты, что ты, зай! Сейчас не надо! Вот переедем в Питер, на хорошую работу устроимся, тогда хоть десять!» Дал мне денег, короче, и я от испуга ничё не поняла – пошла и сделала. Плакала так потом. Вот уж полгода прошло, а я пощас вспоминаю…
- А родители? Как же?
- Нету никого. Мама умерла, когда мне пятнадцать было, а папа – когда семнадцать.
- И ты теперь одна?
- Считай, одна. Гришка иногда приезжает.
- Как? Ты – с ним?
- Да, он хороший, Гришка. Замуж зовёт, осенью, может, в Молдавию вместе поедем.
     Она рассказывала и курила, курила и смотрела мне прямо в глаза – совсем без вызова и без зависти, даже без боли - спокойно. Неслись голубые лодочки-глаза по бесконечной и мутной реке и говорили как будто: «Река, она такая, течёт себе… Всякая, но течёт».
      Мы постояли рядом под дождём и разошлись.

       А потом - ходили гулять. Танька всё говорила, говорила... Говорила такое, что нельзя, невозможно, нечестно было бы молчать в ответ. Но и откровенничать не хотелось. Во мне жила тогда особенная тоскливая теплота послегрозья, когда душа, примирённая с тем, что по-земному и по-глупому её не полюбят, радостно благодарила мир за то, что он стоит и цветёт лучше прежнего.
     Но как было объяснить всё это? И на вопросы Таньки я отвечала коротко: Да, любила… А он?..  Он - нет... Да, казалось… Нет – оказалось.
     И, наверное, она ощущала себя счастливой:
- А Гришка меня любит. И он мне первый признался. Розы дарил, шоколадки, шампанское. Кофточку подарил. Он мне каждый день смс-ки пишет. А тебе – пишет?
- Нет.
- И не звонит?
- Звонит иногда.
- И чё говорит?
- Разное. Разные мысли… о жизни.
- А как называет?
- По имени.
- А меня Заей называет!
      И мне становилось радостно, что всё у них правда будет, и Танька согреется молдавским солнцем, и потом они вернутся в Питер, родят много мальчиков и девочек. А может, не вернутся совсем, останутся там, в большой Гришкиной семье, и Таньку будут звать красиво, с выдумкой: Татьяна Кудряно.
      Мы ходили с ней купаться в тихое и прохладное лесное озеро. Берег был весь в тени, на суше дул ветер, и 20 градусов северной «жары» совсем не согревали меня. Но Танька то и дело вздыхала: "Уф! Жарко..." По дороге  она включала молдавские мелодии на своём мобильном и рассказывала мне, о чём поётся в молдавских песнях.
- Ну, типа, она его ждёт и ночью, и днём, а он в далёкой стране, у него там, наверно, другая жена. А она под сердцем носит сына. Но если он даже приедет и станет её искать, она спрячется в доме отца и не покажет свой живот. Круто, да?
- Красивая мелодия.
- Мелодия вообще обалденная!
- Соскучилась ты?
- Уу-у-у! Спрашиваешь! Я бы его так и съела, заразу! Попадись он мне только! «Я, - пишет, - заболел». Сыпь у него какая-то. А я ему: «Да хоть чума, ты от меня не отделаешься! Приедь только!»
     И она погружалась в свои мелодии. А вокруг, вдоль шоссе, пирамидками стояли нарядные сосны, под ними, как положено, дремали раскидистые кусты рябин, кое-где виднелась малина. А совсем у земли, крупная в ярко-зелёной траве, пряталась земляника.
     Зоркие глаза Таньки быстро высматривали её в лесной зелени, и она то и дело склонялась к земле:
- Чего не собираешь?
- А где?
- Да везде! – Танькины губы алели соком, и на пальцах выступала, как  от укола иголкой, ягодная кровь.
      К концу июля, когда и я научилась собирать ягоды скорее ощупью, чем на взгляд, земляничная пора прошла, и мы стали ходить за черникой.
      Мы ходили недалеко.
- Лень мне, - признавалась Танька. – Так только, баночку варенья сделаю к Гришиному приезду… Вот раньше ходили с матерью надолго. Литра по 3, по 4 на рожу приносили. Она продавала у дороги. Потом, она когда заболела, я тоже ходила продавать. Летом хорошо берут. Покупала матери лекарство, две «Балтики» - ей и себе, ну там, жрачки разной, и ещё на сотовый положить хватало.
- А сейчас не продаёшь?
- Мне много не надо. Зарплаты хватает. Да и надоело торговать. Хочу осенью в институт поступать.
- Вот это хорошо! А на кого?
- Может, на юриста. Только у меня аттестат плохой, и вообще запоминаю плохо, боюсь экзаменов. А если платно, то я ещё мало скопила.
- Может, Гриша поможет?
- Он? Да ты что! Пока только я ему помогаю… Блин, комары достали… Уф… Вон валун, пойдём сядем-посидим. Что-то спину не разогну.
     Мы, как на плюшевом диване, с ногами  устроились на мшистом валуне. Танька легла, закинув за голову руки, глядя на свет в вершинах сосен.
- Надоело всё, Машка. Гришка не звонит. Дружки его сказали, он в Молдавию уехал.
- Как?! Без тебя?
- По ходу…
- И давно?
- Вроде, неделю назад, а мне сказал, что ещё месяц на объекте в Лосево будет. –  Губы у  Таньки задрожали.
- Подожди-подожди, но ведь как-то можно проверить?
- Он сотовый вырубил. Машка, блин, я ведь вчера на почту ходила, заказывала междугородку. Прикинь, до чего докатилась: звонила его родителям в Молдавию! Он с моего сотового разговаривал один раз, а я их номер взяла и сохранила...
- И что?
- Что-оо! Подошёл мужик, отец, наверно… Я говорю: «Здравствуйте! А Гришу можно?». А он: «А вы кто?». Я такая: «Таня, его жена». И слышу, он зовёт: «Гриша, тебя кралечка из России». Понятно, да? Ну, я жду, жду – там шум какой-то. И потом отец говорит: «Таня, его нет дома». «Ну вы же звали его», - ору. - «Нет, вам послышалось». И трубку бросил… Такие дела.
- Подожди, может, вернётся…
- Ну, на фиг! Я что, маленькая? Не в первый раз. Они все такие.
       Таня лежала и смотрела в небо – тёмно-серое, с синевой, как глаза у неё в ту минуту, а по щекам, вдоль крутых загорелых скул, стекали, одна за другой, слёзы.
- Один Жека меня любил. Жека… я тебе рассказывала?
       Я кивнула, вспомнив её письма.
- Только мы тогда мелкие были… Смешны-ы-е… Всю школу за мной таскался. Знаешь ель такую большую, у дороги, как идти в Суходолье, за хутором? Ну… Это наша с ним ель! Нам тогда одиннадцать лет было. Снег падал, так вообще всё красиво было. И он меня привёл к этой ели и сказал: «Таня, я дарю её тебе». Странный такой. Росла она тут и росла, я скоко живу, вообще её никогда не замечала. Но он так это сказал… Мне понравилось. С тех пор мы стали типа встречаться. Он меня первый поцеловал. Вообще он у меня был первый. Мне тогда четырнадцать исполнилось…
- Подожди, ты же мне писала, что вы в тринадцать лет расстались.
- Чё, правда, писала? Ну дак мы постоянно расставались и мирились. Цапались с заразой…
    Короче, в сентябре мне четырнадцать исполнилось, а в октябре  мать евоная, тётя Катя, нас за брусникой отправила. Ну, мы пошли. Уже холодно было, в лесу так пасмурно, её ж по первому морозу собирают. Короче, мы заблудились, и я на болоте ноги промочила. Прикольно было, если так всё вспомнить!.. Короче, орали сначала, я ревела, он утешал, потом стал уже на меня орать: типа, я сею панику. Походили туда-сюда, стали слушать, откуда шум. Самолёты ж где-то рядом должны быть. Жека в одну сторону показывает, а я – в другую. Ну, ты ж знаешь, у меня глюк такой – кажется, как будто звук совсем из противоположной стороны. Поцапались из-за этого. Хорошо, пошли всё-таки, как он сказал, а то б в лесу ночевать пришлось. Но мы и так там, считай, целый день провели. Брусники я тогда объелась конкретно… Вот, а когда вышли, он меня к себе привёл. У меня уже температура под сорок. Тётя Катя всяким тряпьём меня завалила, чай там с вареньем, всё такое, спиртом руки-ноги протирала. А Жека всю ночь у постели дежурил… Машка, на меня так никто не смотрел, хотя пацанов потом было… - моря!..
      Чё у нас ещё-то хорошего было? А! Вот… Один раз он мне такой подарок сделал. Вечером позвонил, попросил утром встать пораньше и белое платье надеть. «В загс что ли поведёшь?» - я ему. А он: «Нет, лучше!» Ну, я ночью, понятно, не спала. А утром в шесть часов он за мной зашёл. Пошли на вокзал, сели в электричку. Он говорит: «Сейчас я тебе глаза завяжу, а потом развяжу». Я: «Ну, ладно». Сама еду, слушаю. Станции объявляют - как в сторону Приозерска ехать. Через какое-то время выходить надо. Он такой меня взял на руки, вынес и понёс куда-то. Мне кажется, мы очень долго шли. А я уже тогда немаленькая была, не знаю, как он меня пёр. Один раз, считай, упали. Ну, я ж его ещё пытала всю дорогу: куда несёшь, типа. И щекотала. Приходим, он меня ставит на чё-то деревянное и глаза развязывает. Смотрю, а вокруг – вода. Туман ещё такой лёгкий, прохладно. И мы на катере. Вдвоём. А вокруг куча всяких лодок, яхт, катеров. Флаги, музыка. И я в лёгкой кофточке и в белом платье. Как в кино! Оказалось, был смотр в честь дня военно-морского флота. Красиво…
- Таня, а почему вы расстались?
- Ну как? Мы ж ровесники. Я уже себя взрослой считала, а у него всё пацанское: и мысли, и привычки, и тело, и душа. Надоело мне, я ему стала как мать, а мне оно не интересно… Нет, я его вообще любила. Но там Санёк появился, потом Виталя, потом Сурен. А как родителей не стало, ко мне часто мужики начали шастать. Я дверь запираю, а они на балкон. Прикинь? Третий этаж! И Жека тоже ходил. Пьяный. Хотя у нас на ту пору уже всё, ничего не было. Приходил, сидел на кухне, чё-то про жизнь рассказывал. Ну мы просто как  друзья были. Я его братиком звала, а он меня сестрёнкой. Один раз пришёл особо пьяный, стал орать, что меня одну всегда любил и любит. Разбуянился, всю квартиру мне изгадил. Я хотела выгнать, а потом думаю: пусть проспится. Так и спал у меня в прихожке на полу…
- Может, и правду он говорил. Зря ты с ним так. Поженились бы, зажили бы нормально.
- Мне тогда казалось, нормальней некуда. Всё нравилось, и семью я не хотела. Это теперь вроде как пора. А Жека – да… Пощас жалко его иногда.
- А сейчас он где?
- Посадили.
- За что?
- Обвиняют в убийстве. Там плохая история случилась. На лесопилке разборки были, Жека просто вместе с пацанами пришёл друга поддержать. А там такой друг, блин. Вован. Не знаешь? Ну его все знают! Он с детства на учёте стоит. Сначала камешки клал на рельсы, потом леса жёг, потом в воинской части чё-то стырил, я уже не помню. Ну, в общем, нарвался на такого же, стали разбираться. Я когда к Жеке в тюрьму ездила, он мне рассказывал, как дело было. Сначала в рукопашную дрались, а потом из ихних кто-то ножик, короче, достал. Вован стал орать на своих: «Дайте мне чё-нибудь!» А у Жеки всегда с собой ножичек был, такой маленький, с красной рукояткой. Он ему и отдал. Одно, другое. Ну, одного пацана убили. Жека знает, кто. Не Вован. Один парень питерский. Но там такой парень, что его не тронь, за него весь Питер будет горой! Потом по ходу следствия стали разбираться: «Чей ножик?» - «Жекин». Они его схватили, особо разговаривать не стали, хотя все ребята показали против того пацана из Питера. За Жеку-то некому заступиться…. Тётя Катя хлопотала как-то, но надо денег много. У неё нет, там ещё Жекину сестру учить надо… Так что сидит мой братик…
     Она говорила это и как будто даже не удивлялась. Как филину положил Бог долю - сидеть на дубу, а зверю – в норе, так суждено было Женьке сидеть в тюрьме…. А Танька уже не плакала, доедала из стаканчика последнюю горсть собранной черники.

      Напоследок я попросила её сходить со мной на реку.
- На какую реку? – удивилась Танька.
-  Как на какую? На Вуоксу!
- Река дальше, за Суходолье и на север, а это озеро. Оно тоже Вуокса называется.
- Как же? Ведь там течение!
- Ну, не знаю. Мы тоже в детстве думали, что река. А сейчас говорят, озеро. Проточное просто.
       Мы шли к Вуоксе, и мне было до слёз обидно, что она оказалась не рекой, а озером. И если бы ещё просто озером – замкнутым в своей тишине, в своей красоте, таким самодостаточным, заигравшимся в гляделки с небом. Но оно было проточным.
      Шли молча, потому что лето заканчивалось, и мы уже рассказали друг другу всё, что можно и нельзя. Низко над скошенным лугом ползли серебристые облака, издали наблюдала за нами хуторская корова Яна, у дорожной колеи стояли, поникнув в пыли, большеголовые ромашки.
      Едва войдя в сосновый перелесок, коридором прохлады и зелёной с золотом тишины предварявший парадную залу водного простора, ощутила я знакомое с детства предчувствие счастья. И, не сговариваясь, резво как когда-то, мы наперегонки побежали с Танькой к голубеющей за деревьями воде.
     Вуокса - красавица! Совсем ребячески заколотилось при встрече с нею сердце, и так захотелось броситься в её распахнутые объятья! Едва-едва, тонкой потусторонней линией виднелся где-то в дали, такой далёкой, что глядя в неё, слезами туманились глаза, другой берег. Тёмно-лиловые в середине, словно прижатые к спине плавники гигантской рыбы, гулко и ровно двигались волны, становясь чуть светлее у кромки воды. На обрыве стояла осина; ветер, рождённый, чтобы дуть в паруса, пригибал осину к земле, и каждый лист её был как отдельный. Но всё-таки вместе сквозили они каким-то неистовым, неземным светом, и больно становилось смотреть.
     Танька быстро стряхнула с ног туфли, скинула платье, бросила на осиновый куст тонкие, как паутинка, колготки, на прибрежный, излизанный волнами валун положила красную нитку бус. Не приглашая меня, совсем свободная и один на один с водой, постояла, раскинув руки. Ветер трепал разметавшиеся колечками желто-русые её волосы. Она шагнула, шагнула опять, потом побежала. И там, дальше, где вода доходила ей уже до подбородка, поплыла, покачиваясь, в свинцовых и страшных волнах.
     Она была похожа на морскую птицу. Низко над водой провисало небо. Казалось, небо сомневается, где оно – настоящее: там, у себя наверху, или в череде отражений? А волны становились всё выше и были суровы своей похожестью друг на друга. Мне стало тревожно: как там она. Но Танька торжествовала - ветер доносил до меня её смех.
    Она смеялась легко.
    Она смеялась свободно.
    Она смеялась красиво.
    И было неважно, озеро перед нами или река.